Фантастика

Одно допущение — и привычный мир уже не тот

Короткая фантастика в лучших традициях жанра: одно допущение, доведённое до предела. Искусственный интеллект, чужие планеты, будущее, которое уже почти наступило — и человек посреди всего этого.

Статья 03 апр. 11:15

'Дом, в котором...': как роман Мариам Петросян стал главной русскоязычной книгой XXI века

'Дом, в котором...': как роман Мариам Петросян стал главной русскоязычной книгой XXI века

Если бы вы описали эту книгу незнакомцу, он бы убежал. Серьёзно. «Знаешь, я тут читаю роман про детей с физическими недостатками, которые живут в интернате. Магический реализм. Почти тысяча страниц.» Всё. Контакт потерян. Собеседник уже смотрит в телефон и думает о своём.

И тем не менее — «Дом, в котором...» Мариам Петросян это, пожалуй, главный русскоязычный роман, написанный в XXI веке. Не «пожалуй». Точно. Просто мало кто об этом знает — и это, честно говоря, один из немногих литературных фактов, который по-настоящему злит.

Петросян писала его двадцать лет. Двадцать. В стол. Не публиковала, не носила по редакциям, не заводила литературный блог — просто писала для себя, в Армении, на русском языке, не думая ни о каком читателе. Когда рукопись наконец попала к издателям «Livebook» в начале нулевых, говорят, редакторы пребывали в состоянии лёгкого оцепенения: откуда это? кто этот автор? и что теперь с этим делать? Вышло в 2009-м. Стало культом — тихо, без шума, без телеэфиров. Просто от читателя к читателю, шёпотом.

Так о чём же книга? Ну вот — тут всё усложняется.

Есть Дом. Большой, старый. В нём живут дети с ограниченными возможностями — кто на костылях, кто в коляске, кто без руки. У них нет настоящих имён — только клички: Курильщик, Слепой, Сфинкс, Табаки. Снаружи — мир, который называется просто Наружность. Внутри — своя мифология, свои законы, свои страшные тайны, которые никто не объясняет прямо. Петросян не ставит флажков. Не подмигивает читателю. Она просто рассказывает — и ты либо плывёшь вместе с ней, либо захлёбываешься.

Потому что Дом — живой. Потому что некоторые дети умеют ходить в места, которых нет на карте. Потому что время внутри течёт иначе. И потому что никто не скажет тебе, что из происходящего реальность, а что — нет. Флобер когда-то говорил: не нужно объяснять жизнь — нужно её показывать. Петросян поняла это буквально. Может, слишком буквально — но именно за это её и любят.

Теперь про стиль. О боже, про стиль.

Роман разбит на несколько частей, у каждой — своя атмосфера и ритм. Некоторые главы от первого лица, некоторые от третьего, некоторые — вообще непонятно чьё это «я» и можно ли ему доверять. Язык плотный, образный — иногда читаешь абзац и думаешь: это что, поэзия? Или просто у меня что-то с головой? Нет. Это просто Петросян.

Есть персонаж по имени Табаки — трикстер, шут, балаболка, любимец читателей всего мира. Он разговаривает так, что хочется выписать каждое его предложение на стену. Есть Слепой — буквально незрячий, и при этом видящий больше всех. Есть Курильщик — тот самый новенький, через глаза которого мы и попадаем в Дом, — обычный, растерянный, наш. Нас.

Персонажи у Петросян — живые. Не в смысле «хорошо прописанные». В смысле — реальнее некоторых реальных людей, которых я знаю лично. Когда один из них умирает — не «сердце сжимается», нет, эта фраза тут не работает. В груди что-то дёргается, как рыба на крючке, и несколько минут просто сидишь и смотришь в стену.

Теперь честно: кому эта книга не подойдёт.

Если читаете ради сюжета — возьмите что-нибудь другое. Сюжет здесь есть, но он не главное; это роман про атмосферу, про ощущение, про людей. Если вам нужны чёткие объяснения в финале — закройте немедленно. Финал у Петросян такой, что половина читателей ненавидит её после него, а половина понимает: иначе и быть не могло. Если вы не готовы к тысяче страниц — не начинайте. Серьёзно. Бросить на середине — хуже, чем не начинать вообще; привыкнешь к Дому, а потом его нет.

Зачем тогда читать?

Затем, что эта книга делает то, что умеют единицы: меняет твоё представление о том, что такое «норма» — тихо, незаметно, пока ты следил за безумными монологами Табаки, за странной мудростью Слепого, за попытками Курильщика понять мир, который не поддаётся пониманию. Выходишь из книги другим. Не лучше, не хуже — другим. Это, в общем-то, и есть единственный настоящий критерий литературы, который работает.

Вердикт: читать. Желательно осенью, в пасмурный день, под плед, никуда не торопясь. Первые сто страниц будут тяжёлыми — потом не оторвёшься.

Мариам Петросян написала этот роман для себя. Не для рынка, не для премий, не для читателя — для себя, двадцать лет, в стол. И именно поэтому он получился честным. Когда не думаешь ни о чём внешнем — иногда выходит что-то настоящее. Двадцать лет в стол. Кто бы мог подумать, что это лучший редактор.

Статья 03 апр. 11:15

Джон Фаулз — 100 лет: эксклюзивный портрет писателя, который не объяснял концовок. И правильно делал

Джон Фаулз — 100 лет: эксклюзивный портрет писателя, который не объяснял концовок. И правильно делал

Сто лет. Это много для человека — и почти ничего для писателя, если книги живут.

Через пять дней — тридцать первого марта — исполнится ровно сто лет со дня рождения Джона Роберта Фаулза. Родился он в скучном британском Ли-он-Си — городке на устье Темзы, про который нечего сказать, кроме того, что в нём ничего особенного не происходит и никогда не происходило. Мальчик из семьи страхового агента. Образцовая British boyhood: школа Bedford, потом Оксфорд, французская литература, приличная компания — всё шло по плану. По унылому, безупречному плану человека, которому уготовано стать уважаемым преподавателем или, на худой конец, скучным редактором с кипой рукописей на подоконнике.

Греция всё испортила.

С 1951 по 1953 год Фаулз работал учителем английского на острове Спеце. Маленький, жаркий, бело-синий остров в Сароническом заливе — место, куда нормальные люди приезжают на недельку и уезжают с загаром. Фаулз уехал с романом. Точнее — с идеей романа, которую потом переписывал двадцать лет. «Волхв» (The Magus) вышел в 1965-м и сразу поставил читателей в тупик: молодой британец Николас Эрфе приезжает преподавать на греческий остров, знакомится с загадочным Морисом Кончисом — и постепенно понимает, что вся жизнь вокруг него — театр. Чей спектакль? Зачем? Что это вообще значит? Фаулз ответов не давал. Совсем. В 1977-м он переиздал роман с поправками — и публично признал, что прежняя версия была хуже. Редчайший случай честности в литературном мире, где все и всегда убеждены, что их первая интуиция — лучшая.

Но начинать Фаулза, пожалуй, стоит с «Коллекционера» (1963) — потому что это удар. Тихий, точный, без замаха. Фредерик Клегг: невзрачный клерк, любитель бабочек, выиграл в лотерею. Купил загородный дом. Решил поймать студентку-художницу Миранду Грей и держать её в подвале — как редкий экспонат в коллекции. Никаких ножей, никакой истерики. Просто человек с садком и ключом, который искренне уверен, что любит свою пленницу; что рано или поздно она ответит взаимностью; что всё это — ради её же блага. Мерзкая, стерильная рациональность его внутреннего монолога работала на читателей, как холодный душ в четыре утра. Хочется оттолкнуть книгу — и не можешь. Уже поздно.

Книга стала бестселлером. Голливуд снял фильм в 1965-м — с Теренсом Стэмпом и Сэмантой Эггар. Фаулз, судя по всему, воспринял это с олимпийским спокойствием.

«Женщина французского лейтенанта» — 1969 год, и вот тут уже открытое хулиганство. Роман написан как викторианский: туманный Лайм-Риджис, 1867 год, соответствующие нравы и тугие корсеты. И вдруг — посреди тринадцатой главы — появляется сам автор. Лично. Садится напротив и объявляет, что не знает, чем закончится история, потому что герои «обрели свободу». После чего предлагает две концовки. Обе полноценные, обе равноправные — выбирай сам. Редкий фокусник: показывает весь механизм — и при этом фокус всё равно получается. «Женщину» перевели на тридцать языков; в 1981-м сняли фильм с Мерил Стрип и Джереми Айронсом. Фаулз, говорят, остался доволен экранизацией — что для писателей редкость почти клинически подозрительная.

С 1965 года Фаулз жил в Лайм-Риджисе. Дорсетский городок на берегу Ла-Манша; знаменит своими юрскими окаменелостями, туристическим потоком и той самой каменной набережной Cobb — которую все узнают с обложки романа. Фаулз работал куратором местного музея, писал, избегал литературных вечеринок. Интервью давал редко и неохотно. Про «постмодернизм» его лучше было не спрашивать — от этого слова его, судя по немногочисленным высказываниям, слегка воротило. Что логично: когда делаешь вещи органично, последнее, что нужно, — это ярлык.

Влияние Фаулза на британскую прозу — из тех, что работают исподволь, не оставляя подписи. Он не основывал школ, не выращивал учеников с правом на цитирование. Но посмотрите на Макьюэна, Барнса, Свифта — и найдёте там его отпечатки. Игра с ненадёжным рассказчиком. Осознанная метатекстуальность как художественный инструмент, а не фокус для привлечения внимания. Многозначность финала как позиция, а не авторская лень. Всё это Фаулз делал раньше, когда другие ещё писали прямые линии с одним смыслом в конце и чистой совестью.

Личностью он был — ну, не подарком. Желчный, закрытый, с острым языком и полным отсутствием почтения к литературным авторитетам. Несколько инсультов в последние годы жизни; почти не писал. Умер в ноябре 2005-го, в своём доме в Лайм-Риджисе — неподалёку от той самой набережной, с которой его Сара Стонхем смотрит в серое море.

Семьдесят девять лет. Три великих романа. Ни одного лишнего слова о себе.

Сто лет со дня рождения — хороший повод перечитать. Не потому что «обязательная программа» или «признанная классика второй половины века». А потому что Фаулз умеет беспокоить — в том редком смысле, который отличает настоящую литературу от просто хорошей. После его книг долго смотришь в стену и думаешь о каком-то своём подвале. Или о своём острове. Или о двух концовках одной жизни — той, которую выбрал, и той, которую нет; которая тоже, может быть, правдивая.

Ночные ужасы 03 апр. 11:15

Мебель старого Ларса

Мебель старого Ларса

Морская акустика. Марит занималась этим — записывала голоса китов в Норвежском море. Работа, которая сначала кажется романтичной, потом люди начинают спрашивать: вы, то есть, реально целый день воду слушаете? Да. Целый день. И ночь. Киты издают звуки на частотах, которые человеческое ухо ловит на самом краю. Некоторые вообще ниже — не слышишь, но тело чувствует; вибрирует в ребрах, как небольшое землетрясение внутри.

Ноябрь. Берген.

Город был мокрый. Деревянный. Зажат меж гор и фьорда, и кажется, что дождь здесь идет не триста дней в году, а постоянно, просто иногда делает вид, что прекратился. Местные — они привыкли. Марит нет. Каждый раз, когда вода капала откуда-то из неба, она замечала. Возможно, из-за того, что приехала из другого места. Может, просто потому что замечала всё.

Дом нашла через сайт. Старый, деревянный, в Нордне — подозрительно дешево, если честно. Хозяйка по телефону объяснила (женщина лет пятидесяти, голос спокойный, без особых интонаций): строение стояло пустым два десятилетия, с тех пор как умер дядя Ларс. Никто туда не селился.

— Почему? — спросила Марит.

— Дядя был... своеобразным.

Это было осуждение в норвежской упаковке; Марит это поняла и всё равно въехала.

Внутри — запах дерева и ещё чего-то; кислое, дубленое, старое. Мебель оставалась после Ларса: стулья с обивкой (тяжелые, непомерно удобные, слегка плюшевые), торшер с абажуром из материала, похожего на пергамент, полки с книгами в ручных переплетах. Всё добротно, крепко, вышло из моды лет пятьдесят назад и не собиралось возвращаться.

Работала. Вешала гидрофоны, обрабатывала записи, надевала наушники по вечерам. Киты пели свои песни — низкие, протяжные, похожие на металлические стоны. Между ними прорывалось всякое: треск, когда лёд трещит; гул; однажды даже музыка. Далёкая, как будто из соседней комнаты, которой нет. Рыбацкая шхуна, видимо; на её радио пел голос по-русски: «Что такое осень — это небо, плачущее небо под ногами...» Смешно совпало. Берген и в самом деле плакал каждый день.

На третьей неделе она присмотрелась к абажуру. Материал имел структуру — поры. Не похоже на ткань. На кожу. Человеческую кожу, если уж быть откровенной.

Смеялась над собой. Нервы, мало света, слишком много времени в наушниках. Но взяла скальпель (из полевого набора; привычка) и срезала микрообразец с внутренней стороны, где не видно. Отправила в лабораторию в Осло.

Девять дней. После этого пришёл результат.

Человеческая кожа. Homo sapiens. Мужчина, примерно сорок-шестьдесят лет на момент смерти. Выделка профессиональная; не любительская, не полусумасшедшая, а настоящая, мастерская работа.

Марит позвонила хозяйке.

— Ларс работал таксидермистом, — та сказала (после долгой паузы, которая длилась слишком долго). — Чучела для музея в Бергене.

— На мебели кожа от него?

— Какая кожа?

Марит объяснила. Всё объяснила.

Хозяйка приехала через час; лицо белое, как бумага. Они проверили: стулья — та же кожа; переплеты — та же; перчатки в ящике — та же. Ларс ничего не покупал. Делал сам. Срезал, выделывал, обрабатывал, крепил.

Полиция. Эксперты. Они копали во дворе (нашли немного; Ларс был педантичен). Соседи припомнили подробности: он ездил. Часто. На фургоне, старом, ржавом. Возвращался поздно. Иногда мешки тащил из машины — тяжелые, странной формы.

— Мы думали, это для чучел, — вспоминала старая соседка. — Шкуры. Животные.

Кладбища. Ларс навещал кладбища. По GPS-логам из архива страховой компании установили: двенадцать кладбищ в двух сотнях километров от Бергена; дважды в месяц; двадцать лет. Дважды в месяц. Двадцать лет.

Но даже это не объясняло всего. Три образца дали разный результат: два от давно погребённых; один — нет. Один был свежим. Относительно.

Полгода расследования. Потом дело закрыли. Ларс был мёртв; жертвы не идентифицированы; мебель конфискована.

Марит уехала из Бергена. Вернулась к китам. Но в записях глубоководных частот, когда слушает, иногда слышит звук, который туда не относится. Не кит. Не льдина. Не двигатель. Скрип. Как будто человек сидит в кожаном кресле и медленно — очень медленно — раскачивается в нём. На протяжении двадцать лет.

Кот, норвежский лесной (жил в саду того дома), никогда не входил внутрь. Сидел у порога. Иногда скреб когтями дверь. Не чтобы войти. Чтобы предупредить — вот это важно помнить.

Сэр Уилфред и тяготы мирного Ротервуда: неизданная хроника из жизни Айвенго

Сэр Уилфред и тяготы мирного Ротервуда: неизданная хроника из жизни Айвенго

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Айвенго» автора Вальтер Скотт. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Не подлежит сомнению, что заверения прекрасной Ровены в глубокой и искренней благодарности помогли Ревекке смягчить боль расставания с Англией. Она не упомянула ни единым словом о чувствах более нежных, нежели дружба, и лишь пожелала леди Айвенго долгих лет счастия с тем рыцарем, коего та избрала себе в супруги. Вскоре после сего Ревекка покинула Англию вместе с отцом своим Исааком, удалившись в земли, где народ их мог отправлять обряды веры, не подвергаясь притеснениям и обидам. Более ничего о судьбе прекрасной еврейки не было слышно.

— Вальтер Скотт, «Айвенго»

Продолжение

Шесть месяцев минуло с достопамятного турнира в Ашби-де-ла-Зуш, и за это время в замке Ротервуд произошло столько перемен, что даже летописец Ордерик Виталий, известный своей скрупулезностью, вероятно, бросил бы перо и отправился выпить элю.

Сэр Уилфред Айвенго, рыцарь-крестоносец, герой Палестины, победитель Буагильбера — сидел в кресле у камина и скучал. Скучал отчаянно, безнадежно, с той особенной тоской, которая накатывает на людей действия, когда действовать решительно нечего. Правая нога, раненная при Акре, ныла к дождю. Левая — просто ныла, из солидарности.

Леди Ровена вошла.

Это не было тихим появлением — Ровена не умела появляться тихо с тех пор, как стала полноправной хозяйкой Ротервуда. Она вошла, как входит полководец на военный совет: стремительно, с подбородком, поднятым на угол, не допускающий возражений, и свитком в руке.

— Уилфред.

— М? — Он не обернулся. Он уже знал этот тон. Этот тон означал одно из трех: а) перестановку мебели, б) прием гостей, в) и то и другое одновременно.

— Послезавтра прибывает приор Эймер с визитом. Необходимо подготовить западное крыло.

— Западное крыло подготовлено, — буркнул Айвенго. — Я лично проверял на прошлой неделе.

— На прошлой неделе там поселились голуби.

— Голуби?

— Четырнадцать штук. Гурт насчитал.

— Гурт — свинопас, — заметил Айвенго с тем терпением, которое дается лишь людям, привыкшим осаждать крепости месяцами. — Он считает свиней. Голуби — не его компетенция.

Ровена не удостоила это замечание ответом. Она развернула свиток, и Айвенго с ужасом обнаружил, что это список. Длинный список. Список дел, пронумерованных с той тщательностью, с какой церковные писцы нумеруют грехи.

— Пункт первый: голуби. Пункт второй: починка навеса над конюшней — Вамба вчера провалился сквозь крышу.

— Вамба — шут, — сказал Айвенго. — Ему положено проваливаться.

— Пункт третий: забор южного выгона сломан, свиньи Гурта разбрелись по полям аббатства. Аббат прислал жалобу. — Она помолчала. — Латынью.

— Он всегда пишет латынью.

— В этот раз — с ругательствами. Я не знала, что на латыни можно так ругаться.

Айвенго потер переносицу. В Палестине было проще. Определенно проще. Сарацины — понятный противник: идут на тебя с ятаганом, ты на них с мечом, и все ясно. Голуби, свиньи и аббат с латинскими ругательствами — совершенно другой тип сражения, к которому крестовый поход никого не готовил.

— Ровена, — начал он с осторожностью человека, ступающего по тонкому льду.

— Слушаю.

— А что если... мы наняли бы управляющего? Толкового человека, который...

— Управляющего, — повторила Ровена так, будто он предложил нанять дракона.

— Ну да. Человека, который разбирается в хозяйстве. В голубях. В свиньях. В заборах.

— Уилфред. Ты — хозяин Ротервуда.

— Формально.

— Не формально. Фактически. Юридически. И — что важнее — в глазах всех саксов от Йорка до Лондона. И ты предлагаешь, чтобы голубями занимался наемный управляющий?

— Я предлагаю, чтобы голубями занимался кто угодно, кроме меня.

Пауза. Ровена сложила свиток. Это было дурным знаком.

— Ты скучаешь по Палестине, — сказала она. Не спросила — констатировала.

— Нет!

— Да.

— Ну... может быть. Немного. Там было жарко. И песок. И... нет. Я не скучаю. — Он помолчал. — Хотя в пустыне не было голубей.

Именно в этот момент — а в хрониках подобные моменты всегда наступают с точностью, подозрительной для реальной жизни — дверь распахнулась, и в зал ввалился Вамба. Колпак его был набекрень (впрочем, он был набекрень всегда), камзол порван (последствия конюшни), а в руке он сжимал пергамент.

— Мой господин! Леди Ровена! Гонец! Из Йорка! Турнир!

— Что? — Айвенго встал. Впервые за шесть месяцев он встал быстро.

— Турнир в Йорке! Через две недели! По случаю... — Вамба заглянул в пергамент и зашевелил губами. — По случаю «celebratio pacis» — «празднование мира». Какая ирония, правда? Празднование мира посредством избиения друг друга копьями.

Айвенго выхватил пергамент. Прочел. Перечитал.

— Ровена...

— Нет, — сказала Ровена.

— Я еще ничего не...

— Нет.

— Но...

— Уилфред, ты едва ходишь. Твое плечо до сих пор не зажило после того, что Буагильбер...

— Буагильбер мертв.

— А плечо — нет. И нога. И три ребра, которые... Нет. Просто — нет.

Айвенго посмотрел на Вамбу. Вамба посмотрел на Айвенго. Между ними промелькнуло то безмолвное понимание, которое связывает рыцаря и шута крепче любой присяги, — понимание двух людей, которые точно знают, что запрет будет нарушен, и обсуждают лишь детали.

— Мой господин, — сказал Вамба с невинностью, которая не обманула бы и ребенка, — а ведь западное крыло нуждается в новых балках. Хороший дуб растет в Йоркском лесу. Дорога туда — аккурат через Йорк.

— Вамба, — произнесла Ровена тоном, от которого голуби в западном крыле, вероятно, подавились бы.

— Да, миледи?

— Пошел вон.

— Уже иду, миледи. Уже ушел. Уже далеко.

Ровена повернулась к Айвенго.

— Если ты поедешь на этот турнир, — сказала она медленно, отчетливо, — я прикажу заложить ворота Ротервуда. Изнутри. Камнем.

— Заложить ворота — это пункт номер какой в твоем списке?

Ровена вышла. Дверь не хлопнула — Ровена была слишком благородна для хлопанья дверьми — но закрылась с такой окончательностью, что Айвенго отчетливо расслышал в этом звуке конец переговоров.

Он сел обратно в кресло. Посмотрел на огонь. Потер плечо — то самое, буагильберово. Потом колено, акрское. Потом ребра, которым он уже и названия не давал.

Через минуту встал. Тихо — насколько позволяла нога — прошел к сундуку в углу зала. Откинул крышку. Под слоем шерстяных одеял лежал его доспех: кольчуга норманнской работы, потертые наручи, помятый шлем с решеткой. Шлем — тот самый, в котором он выступал неузнанным на турнире в Ашби. Рыцарь Лишенный Наследства.

Неузнанным.

Айвенго улыбнулся. Впервые за полгода — по-настоящему.

За дверью послышался шорох. Бубенцы. Разумеется, Вамба подслушивал.

— Мой господин?

— Вамба.

— Да?

— Когда, ты говоришь, нам понадобится дуб из Йоркского леса?

Смех. Тихий, заговорщический, с бубенцовым перезвоном. Смех, который означал, что дорога в Йорк будет открыта через два дня, и что леди Ровена, при всей своей мудрости, совершила одну тактическую ошибку: нельзя запрещать человеку то единственное, что делает его живым.

Голуби в западном крыле ворковали. Свиньи Гурта паслись на полях аббатства. Жизнь в Ротервуде продолжалась. Но сэр Уилфред Айвенго уже был далеко — мыслями, если не телом. Он гладил холодную кольчугу и думал о том, что мир — штука прекрасная, но скучная. А турнир — штука опасная, но единственная, от которой у него переставала болеть нога.

Парадокс? Возможно. Но рыцари живут парадоксами. Иначе зачем бы им надевать тридцать фунтов железа в жару.

Новости 03 апр. 11:15

Корреспонденция Замятина с западными издателями: 'Мы' почти выпустили в Америке

Корреспонденция Замятина с западными издателями: 'Мы' почти выпустили в Америке

Письма, хранившиеся в личном архиве британского издателя Мартина Сокера, содержат детальное описание того, как почти была опубликована английская версия романа 'Мы' в 1927 году. Замятин лично вел переговоры, писал предисловия и даже согласился на сокращения для англоязычной аудитории. Издатель подготовил корректуру, утвердил смету печати. Однако советское посольство в Лондоне направило официальный протест, охаризовав текст как антисоветскую пропаганду. В результате проект был заморожен. Письмо самого Замятина, датированное июнем 1927 года, полно разочарования и цинизма. Он пишет о том, что его собственное государство предпочитает, чтобы его книгу вообще никто не читал на Западе. Эта переписка проливает свет на цензурные механизмы советской эпохи и ее влияние на международные издательские отношения.

Угадай автора 03 апр. 11:15

Дар диагноста: узнайте Улицкую по психологическому портрету

Павел Алексеевич Кукоцкий принадлежал к тому редкому типу врачей, которые обладают врожденным даром диагноста.

Угадайте автора этого отрывка:

Женитьба.app: Подколесин свайпает вправо — и выпрыгивает в окно

Женитьба.app: Подколесин свайпает вправо — и выпрыгивает в окно

Классика в нашем времени

Современная интерпретация произведения «Женитьба» автора Николай Васильевич Гоголь

# 💍 СВАХА PREMIUM — приложение для серьезных знакомств
## «Найди свою половину. Или хотя бы попробуй»

---

### 📱 ПРОФИЛИ ПОЛЬЗОВАТЕЛЕЙ

---

**Агафья Тихоновна, 26**
📍 Москва, Мещанская слобода
🏠 Собственный каменный дом

*О себе:*
Купеческая дочь. Дом каменный, двухэтажный. Ищу мужа из благородных — чтобы и фамилия звучала, и чин был, и чтобы в обществе не стыдно. Люблю гадать на картах. Не курю. Готовлю — ну, есть кухарка.

*Интересы:* зеркала, тафта, балы (пока не была, но хочу), французский язык (три слова)

*Ищу:* дворянина с чином. Можно без денег, но с фамилией. Хотя лучше и с деньгами тоже.

🔴 *Профиль верифицирован через «Сваха Premium: Фекла Ивановна»*

---

**Иван Кузьмич Подколесин, 34**
📍 Петербург
👔 Надворный советник

*О себе:*
Надворный советник. Живу один. Хотел бы жениться. Наверное. Не уверен. Давно думаю об этом — лет семь, если честно. Или восемь.

*Интересы:* лежать на диване, думать о женитьбе, откладывать женитьбу, снова лежать

*Ищу:* жену. Кажется. Хотя, может, завтра.

⚠️ *Последний раз был онлайн: 3 недели назад. Профиль создан другом.*

---

**Иван Павлович Яичница, 40**
📍 Петербург
👔 Экзекутор

*О себе:*
Фамилия — не обсуждается. Экзекутор. Человек практичный. Ищу жену с приданым: дом каменный, два флигеля. Без дома не пишите. Серьезно. Даже не начинайте.

*Интересы:* реестры, описи, документы на недвижимость, закладные

*Ищу:* каменный дом в два этажа, желательно с огородом. К дому — жену.

---

**Никанор Иванович Анучкин, 38**
📍 Петербург
👔 Отставной пехотный офицер (может быть)

*О себе:*
Человек деликатный. Ценю в женщине три вещи: знание французского языка, умение держаться в обществе и… нет, три. Именно три. Телосложение приятное — это важно. Был в других городах. В Симбирске, например. Или в Рязани. Не помню точно.

*Интересы:* французский язык (сам не говорю, но люблю, когда говорят), манеры, хорошее обращение

*Ищу:* женщину, которая говорит по-французски. Остальное — потом.

---

**Балтазар Балтазарович Жевакин, 52**
📍 Петербург (бывший моряк)
👔 Лейтенант в отставке

*О себе:*
Моряк. Бывший. Семнадцатый раз сватаюсь — и знаете, каждый раз как первый! В Сицилии видел такие виды… Ах, Сицилия! Итальянки — ммм. Но я ищу русскую. Потому что итальянки мне отказали.

*Интересы:* Сицилия, море, воспоминания о Сицилии, анекдоты про морской флот, Сицилия

*Ищу:* жену. Восемнадцатую попытку.

🟡 *Предупреждение модерации: пользователь рассказывает о Сицилии в каждом сообщении*

---

**Стариков Алексей Дмитриевич, 45**
📍 Петербург
👔 Негоциант

*О себе:*
[Профиль не заполнен]

*Фото:* нет

*Ищу:* [не указано]

⚪ *Был онлайн 1 раз. Лайков: 0. Сообщений: 0.*

---

### 💬 ПЕРЕПИСКИ

---

**Кочкарев → Подколесин** (личные сообщения, не через приложение)

**Кочкарев:** Ты свайпнул?

**Подколесин:** Нет еще.

**Кочкарев:** Иван. ИВАН. Я тебе три часа профиль заполнял. Фотографию делал. Из кровати тебя вытаскивал.

**Подколесин:** Я думаю.

**Кочкарев:** О ЧЕМ

**Подколесин:** А вдруг она мне не подойдет?

**Кочкарев:** Ты ее фото видел?

**Подколесин:** Видел. Хорошенькая. Но знаешь… нос.

**Кочкарев:** Что нос?

**Подколесин:** Длинноват немного.

**Кочкарев:** Подколесин, тебе тридцать четыре года, ты лежишь на диване с утра до ночи, твой слуга Степан варит тебе кофе, и ты семь лет ДУМАЕШЬ О ЖЕНИТЬБЕ. СВАЙПНИ ВПРАВО.

**Подколесин:** Завтра.

**Кочкарев:** Я приеду и сам свайпну.

**Подколесин:** Не надо!

**Кочкарев:** Уже еду.

**Подколесин:** …

**Подколесин:** Ладно. Свайпнул.

**Кочкарев:** Наконец-то. Теперь пиши ей.

**Подколесин:** Что написать?

**Кочкарев:** «Здравствуйте, Агафья Тихоновна. Вы очень милы на фотографии».

**Подколесин:** А если она не ответит?

**Кочкарев:** А ЕСЛИ МЕТЕОРИТ УПАДЕТ. Пиши.

**Подколесин:** Написал. «Здравствуйте». Без остального.

**Кочкарев:** Боже.

---

**Агафья Тихоновна → Фекла Ивановна** (голосовые сообщения)

🎤 *0:47* — «Феклушка, ну ты мне и подсунула! Пять штук! Я полночи анкеты листала, глаза уже красные. Один — экзекутор, разговаривает только про мой дом. Второй — моряк, пятьдесят два года, сватался семнадцать раз. СЕМНАДЦАТЬ. Фекла. Это не жених, это рецидивист какой-то. Третий — хочет, чтобы я по-французски говорила. А я bonжур и мерси, и все! Четвертый — пустой профиль, ни фото, ни слова. А пятый… пятый написал "здравствуйте" и замолчал. Три дня молчит. Это нормально?»

🎤 *0:12* — «А нос у него на фото ничего. Я увеличивала.»

🎤 *0:31* — «Слушай, а если бы можно было от одного взять губы, от другого — нос, от третьего — развязность, от четвертого — фигуру… Ну, и плечи этого, как его, Яичницы — не-не, не фамилию, фамилия ужасная — а плечи ничего. Такого бы мужа слепить — я бы сразу пошла. А по отдельности — ну как выбрать?»

---

**Чат: Агафья Тихоновна ↔ Подколесин**
*(приложение «Сваха Premium»)*

**Подколесин:** Здравствуйте.

*[Агафья Тихоновна печатает...]*
*[Агафья Тихоновна печатает...]*
*[Агафья Тихоновна печатает...]*

**Агафья:** Здравствуйте, Иван Кузьмич! Приятно познакомиться. Вы, я вижу, надворный советник?

**Подколесин:** Да.

*[пауза 4 часа]*

**Подколесин:** А вы, я слышал, дом имеете?

**Агафья:** Каменный, двухэтажный! С флигелями!

**Подколесин:** Это хорошо.

*[пауза 2 дня]*

**Агафья:** Иван Кузьмич, вы еще тут?

**Подколесин:** Да. Я думал.

**Агафья:** О чем?

**Подколесин:** О разном.

*[Кочкарев отобрал телефон]*

**Подколесин (Кочкарев):** Агафья Тихоновна, вы прекрасны! Я мечтаю увидеться с вами лично. Готов приехать в любое удобное время. Вы — свет моих очей и единственная причина, по которой я установил это приложение!

**Агафья:** Ой! 😳 Какой вы, оказывается! Приезжайте завтра к обеду!

**Подколесин (Кочкарев):** Непременно буду!

*[Подколесин вернул телефон]*

**Подколесин:** Подождите, я не уверен насчет завтра.

**Подколесин:** Может, послезавтра.

**Подколесин:** Или на следующей неделе.

**Подколесин:** Мне нужно подумать.

*[Кочкарев снова отобрал телефон]*

**Подколесин (Кочкарев):** Шучу! Завтра в два! Ждите!

---

**Яичница → Агафья Тихоновна**

**Яичница:** Добрый день. Дом у вас — каменный, два этажа, так?

**Агафья:** Здравствуйте! Да, каменный.

**Яичница:** Флигели — кирпичные или деревянные?

**Агафья:** Кирпичные вроде бы…

**Яичница:** «Вроде бы» — это не ответ. Есть план строения? Кадастровый номер? Свидетельство о собственности?

**Агафья:** Я вам не БТИ!

**Яичница:** Это важный вопрос, Агафья Тихоновна. Брак — дело серьезное. Меня интересует также огород: какова площадь? Есть ли межевание?

**Агафья:** …

**Яичница:** И еще: два флигеля — оба сдаются в аренду? Какой доход в месяц?

*[Агафья Тихоновна вышла из чата]*

---

**Жевакин → Агафья Тихоновна**

**Жевакин:** Добрый вечерочек! А вот скажите, бывали ли вы в Сицилии?

**Агафья:** Нет…

**Жевакин:** О! Вот вы не бывали, а я бывал! Там — синева! Итальяночки ходят, такие кругленькие, как розанчики! Залив! Апельсины!

**Агафья:** Как мило.

**Жевакин:** А знаете, на корабле я носил белый мундир — ах, какой мундир! — и итальяночки, бывало, смотрят… Одна даже сказала мне… впрочем, что именно — не помню, но тон был приятный!

**Агафья:** А вы раньше сватались?

**Жевакин:** Было. Семнадцать раз. Но! Каждый раз какая-нибудь мелочь. То невеста слишком худая. То — передумала. То — ее маменька. А один раз — представляете — у невесты оказался прыщик на носу. Маленький! Но я подумал: а вдруг потом еще.

**Агафья:** Это… много.

**Жевакин:** Но я не теряю надежды! Надежда — как Сицилия. Всегда на горизонте!

🟡 *Модератор: Пользователь Жевакин Б.Б. предупрежден за спам о Сицилии. Третье предупреждение.*

---

### 🏠 ВСТРЕЧА (чат-отчет приложения «Сваха Premium»)

**Система:** Пользователи Подколесин И.К. и Агафья Т. подтвердили встречу.

**Система:** Также на встречу прибыли: Яичница И.П., Анучкин Н.И., Жевакин Б.Б.

**Система:** ⚠️ Нарушение: к одной пользовательнице пришли пять мужчин одновременно. Модерация уведомлена.

---

**Кочкарев → Подколесин** (во время встречи)

**Кочкарев:** Ну что ты стоишь как пень?

**Подколесин:** Я не знаю, что говорить.

**Кочкарев:** Скажи ей: «Какая прекрасная погода!»

**Подколесин:** А если она скажет «нет»?

**Кочкарев:** НА УТВЕРЖДЕНИЕ О ПОГОДЕ??

**Подколесин:** Мало ли.

**Кочкарев:** Иди. Говори. Сейчас.

**Подколесин:** Я сказал про погоду. Она сказала «да». Что дальше?

**Кочкарев:** Скажи, что хочешь жениться.

**Подколесин:** Прямо так?!

**Кочкарев:** Да!!!

**Подколесин:** А вдруг рано?

**Кочкарев:** ВЫ ОБА НА САЙТЕ ЗНАКОМСТВ ДЛЯ СЕРЬЕЗНЫХ ОТНОШЕНИЙ. ОНА ЖДЕТ ПРЕДЛОЖЕНИЯ. ВСЕ ЖДУТ ПРЕДЛОЖЕНИЯ. ВЕСЬ ЭТОТ ДОМ ЖДЕТ ПРЕДЛОЖЕНИЯ.

**Подколесин:** Хорошо. Сейчас. Только подумаю минутку.

**Кочкарев:** НЕТ. НИКАКИХ МИНУТОК.

---

### 💍 ФИНАЛ

**Кочкарев → Подколесин**

**Кочкарев:** Я выгнал остальных женихов. Все ушли. Яичница забрал план дома, но ушел. Жевакин — тот плакал, но ушел. Ты один. Она ждет. Иди и сделай предложение. Я выхожу на пять минут — за шампанским.

**Подколесин:** Ок.

---

*[5 минут спустя]*

---

**Подколесин (внутренний монолог, заметки в телефоне):**

Она хороша. Определенно хороша. И дом — каменный. И глаза у нее… А впрочем, что глаза. Жениться — это ведь навсегда. НАВСЕГДА. Это не свайп вправо, это — на всю жизнь. Целую жизнь — с одним человеком. Каждый день. Каждое утро. Завтрак. Разговоры. Вечность.

А если мне не понравится?

А если я через год пожалею?

А если…

*[Подколесин посмотрел на окно]*

*[Подколесин посмотрел на дверь]*

*[Подколесин снова посмотрел на окно]*

---

**Система «Сваха Premium»:** 🚨 Пользователь Подколесин И.К. удалил аккаунт.

**Система:** 🚨 Геолокация пользователя: перемещение с 2-го этажа на уровень улицы за 0.8 секунды.

**Система:** ⚠️ Способ выхода: нестандартный.

---

**Кочкарев → Подколесин**

**Кочкарев:** Я с шампанским! Где ты?

**Кочкарев:** Подколесин?

**Кочкарев:** Почему окно открыто?

**Кочкарев:** ПОДКОЛЕСИН.

**Кочкарев:** ТЫ ЧТО — В ОКНО?!

**Кочкарев:** ВТОРОЙ ЭТАЖ???

*[Абонент недоступен]*

**Кочкарев:** Он сел в извозчика. В ИЗВОЗЧИКА. И уехал.

**Кочкарев:** Семь лет. Семь лет я его уговаривал.

---

**Агафья Тихоновна → Фекла Ивановна** (голосовое)

🎤 *0:09* — «Фекла… он выпрыгнул в окно.»

🎤 *0:04* — «Мой жених выпрыгнул в окно.»

🎤 *0:22* — «Знаешь что, удали меня из этого приложения. И из другого тоже. И вообще из всех. Хватит.»

---

**Жевакин → Агафья Тихоновна**

**Жевакин:** Агафья Тихоновна! Я слышал, что ваш жених… э-э-э… уехал. Так вот! Я свободен! Восемнадцатый раз — он точно будет удачным! А вы были в Сицилии?

*[Заблокирован]*

---

### ⭐ ОТЗЫВЫ О ПРИЛОЖЕНИИ «СВАХА PREMIUM»

**Яичница И.П.** ⭐ (1/5)
«Документы на дом не проверяют. Несерьезное приложение. Где раздел с кадастром?»

**Жевакин Б.Б.** ⭐⭐⭐⭐ (4/5)
«Удобно. Красиво. Девушки — не Сицилия, конечно, но тоже ничего. Буду пробовать еще.»

**Анучкин Н.И.** ⭐⭐ (2/5)
«Нет фильтра по знанию французского языка. Для серьезного приложения — непростительно.»

**Подколесин И.К.** — *аккаунт удален*

**Агафья Т.** ⭐ (1/5)
«Жених ушел через окно. Приложение не предупредило. Верните деньги за подписку.»

**Кочкарев** ⭐⭐⭐ (3/5)
«Хорошее приложение. Плохие пользователи. Добавьте функцию блокировки окон.»

**Фекла Ивановна** ⭐⭐⭐⭐⭐ (5/5)
«Я — профессиональная сваха с двадцатилетним стажем, и скажу вам прямо: приложение отличное. Проблема не в алгоритмах. Проблема в мужчинах. Всегда была, всегда будет.»

Статья 03 апр. 11:15

11 издательств отказали. Одно согласилось. Потом — Нобель: неожиданный инсайд о Кертесе

11 издательств отказали. Одно согласилось. Потом — Нобель: неожиданный инсайд о Кертесе

Десять лет прошло. Тихо, без особого резонанса — по крайней мере, в тех странах, где его и при жизни знали через раз. 31 марта 2016-го умер Имре Кертес. Нобелевский лауреат. Выживший в Освенциме. Человек, которому потребовалось тридцать лет, чтобы его родная Венгрия решила: «О, оказывается, у нас есть такой писатель».

Это не некролог. Это разговор о том, почему его книги сейчас важнее, чем когда-либо.

Начнём с неудобного факта.

«Без судьбы» — роман, который сделал Кертеса нобелевским лауреатом — отвергли одиннадцать издательств. Одиннадцать. Рукопись, которую он начал в 1960 году и закончил к 1973-му, никому не была нужна. Слишком странная. Слишком спокойная. Не та интонация, понимаете ли. Потому что вот в чём штука: роман о Холокосте, написанный выжившим, должен быть страшным. Должен кричать. Читатель должен выйти из него морально раздавленным и сказать: «Боже, какой ужас, никогда больше». Кертес написал совсем другое.

Его герой, пятнадцатилетний Дёрдь Кёвеш, едет в Освенцим почти как на экскурсию. Адаптируется. Замечает, что в лагере есть свой распорядок. Находит в этом что-то вроде логики. Не злой, не сломленный — просто живёт, как живётся. «Ах, значит, вот как это устроено. Понятно». И именно это — самое жуткое, что можно придумать. Не крики, а тишина. Не сопротивление, а приспособление; не трагедия в три акта, а вот эта монотонная, почти канцелярская адаптация к аду.

Одиннадцать редакторов прочли и сказали: нет, спасибо. Двенадцатое — будапештское издательство «Szépirodalmi» — в 1975 году сказало «да». Потому что у кого-то там, видимо, хватило смелости понять: именно эта неправильная интонация и есть правда.

Кертес в это время работал журналистом. Потом переводчиком. Переводил Ницше, Канта, Витгенштейна — на венгерский. Кормился этим. Ничего особо романтичного: квартира в Будапеште, пишущая машинка, стопки рукописей, скромный гонорар. Писал для себя. Ждал. Терпел — слово, которое он, наверное, ненавидел всеми фибрами души.

«Кадиш по нерождённому ребёнку» — вышедший в 1990-м — это удар под дых другого рода. Рассказчик, переживший лагеря, решает не иметь детей. Осознанно. После всего. «Нет» — это буквально первое слово книги. И всё, что следует дальше — одно длинное, задыхающееся объяснение этого «нет». Роман написан без абзацев, без деления на главы, как один нескончаемый поток — читаешь его, как будто кто-то держит тебя под водой. Не задохнёшься, но воздуха всё меньше. Это не жалоба. Это философия. И она куда тяжелее жалобы.

«Ликвидация» вышла в 2003-м — почти сразу после Нобеля. Писатель-выживший умирает и, возможно, уничтожил свою последнюю рукопись. Его друзья пытаются её найти. Детектив без детектива: никто ничего не находит, потому что некоторые вещи просто исчезают. Текст как метафора памяти — которой тоже можно сделать «ликвидацию». Кертес умел называть вещи своими именами, не называя их.

Нобелевская премия 2002 года. Кертесу — семьдесят два. Он не молодой бунтарь, которого вдруг «открыли». Он автор трёх романов, которые в Венгрии читала горстка людей, а за её пределами — и того меньше. Стокгольм сказал: он лучший. Венгрия задумалась. Надолго.

Потом начались вопросы — осторожные такие, обходные. «А насколько Кертес вообще венгерский писатель?» Пишет о евреях, о Холокосте — ну, это же, строго говоря, не совсем про Венгрию, правда? Такое... специфическое. Кертес переехал в Берлин. Немцы встретили его тепло. Вот это, пожалуй, самая горькая ирония во всей этой истории — и в ней нет ни грамма смешного.

Главная тема всей его прозы — не Холокост как событие. Главная тема — механизм: как нормальный человек встраивается в ненормальное. Не злодей, не монстр — обычный пятнадцатилетний мальчик, который просто не понимает, что происходит, и поэтому соглашается. Адаптируется. Ищет логику там, где её нет. Это куда страшнее, чем злодей. Злодея можно опознать, судить, изолировать. А вот мальчика, который «не понял» — что с ним делать?

«Без судьбы» преподают в школах — в Германии, в США, в Израиле. В Венгрии — реже. В России — практически нет. Это отдельный разговор, долгий и неудобный. Но сам факт, что роман шестидесятилетней давности продолжает вызывать споры о том, где его нужно читать и нужно ли вообще — говорит сам за себя.

86 лет. В последние годы — Паркинсон. Руки, которые написали всё это, дрожали. 31 марта 2016-го — конец.

«Без судьбы» осталась. «Кадиш» остался. «Ликвидация» осталась. Они лежат на полках и ждут — с той особой неторопливостью, которая бывает только у вещей, написанных не ради моды. Одиннадцать издательств сказали «нет». Одно сказало «да». Нобелевский комитет сказал «да». История сказала «да».

Иногда одно «да» громче одиннадцати «нет». Просто для этого нужно время. У Кертеса оно было. У его книг — тем более.

Статья 03 апр. 11:15

Невыносимая лёгкость Кундеры: книги, которые жгли в Праге и читали под одеялом

Невыносимая лёгкость Кундеры: книги, которые жгли в Праге и читали под одеялом

Первого апреля. День дурака. Именно в этот день 1929 года в моравском Брно родился Милан Кундера — человек, посвятивший полжизни анализу смеха, иронии и абсурда тоталитаризма. Совпадение? Может, и нет. Сегодня ему исполнилось бы девяносто семь. Ну, почти — пять дней осталось, но статья пришла раньше, потому что потом забудут.

Начнём с неудобного. В Чехии Кундеру не то чтобы не любят — любят, но сквозь зубы. В 2008 году журнал «Respekt» опубликовал документ из архивов: в 1950-м двадцатилетний студент Кундера якобы донёс тайной полиции на молодого человека, связанного с западной разведкой. Тот получил двадцать два года. Кундера всё отрицал. Окончательных доказательств — ноль. Дело зависло в воздухе, как запах после ссоры, которую никто не решается назвать своим именем. Это важно держать в голове: он писал о предательстве, о памяти, о том, как человек врёт себе — и всё это не из книжной теории. Из чего именно — вопрос открытый.

Кундера начинал как поэт и убеждённый коммунист. Без иронии — верил. Вступил в партию в сорок восьмом, когда Чехословакия превращалась в советский сателлит. Его исключили. Восстановили. Снова исключили — уже после Пражской весны шестьдесят восьмого, когда советские танки закатали реформы Дубчека в пражский асфальт. Из этого перемола — партийного, исторического, личного — и вышел настоящий Кундера.

Роман «Шутка» (The Joke, 1967) — вот точка отсчёта. Людвик пишет возлюбленной открытку с иронической фразой про оптимизм и Троцкого. Её перехватывают. Его исключают из партии и университета, гонят в трудовой батальон. Вся жизнь — из-за одной строчки, которая шуткой-то и была, просто оказалась в неподходящем месте. Книгу запретили немедленно после советского вторжения в шестьдесят восьмом. Тираж уничтожили.

В семьдесят пятом Кундера уехал во Францию — официально, с разрешения, читать лекции в Ренне. Назад не вернулся. В семьдесят девятом его лишили гражданства. Ответил тем, что написал «Книгу смеха и забвения» (The Book of Laughter and Forgetting) — роман-фрагмент, почти эссе, где смех существует в двух версиях: смех дьявола (освобождение, хаос, да нет — просто хохот живого человека) и смех ангелов (хоровое восхищение, коллектив, торжество системы над личностью). Угадайте, какой из них звучал на партийных съездах.

«Невыносимая лёгкость бытия» (The Unbearable Lightness of Being, 1984) — его главная книга. Томаш и Тереза, Прага и эмиграция, Сабина с котелком как символом игры и неподчинения; Франц с его тяжёлой серьёзностью — и нелепой смертью в уличной драке. Вся конструкция — философская игра с Ницше: если всё происходит лишь однажды, это лёгкость или невыносимое бремя? Кундера не отвечает. Он создаёт ситуации, где читатель начинает чувствовать мерзкий холодок под рёбрами от простой мысли: его жизнь уникальна, неповторима — и потому может не иметь вообще никакого веса. Приятного аппетита с этой идеей.

В восемьдесят восьмом году Филип Кауфман снял фильм с Дэниелом Дэй-Льюисом. Кундера публично дистанцировался — картина его не устраивала. Это вообще его фирменный приём: тотальный контроль над собственным образом. Редкие интервью, почти никаких. Отказ от церемоний. Запрет на переиздание ранних стихов, которые казались ему стыдными. В какой-то момент он вообще перестал писать по-чешски и перешёл на французский — и чехи восприняли это болезненно, как будто он их не просто покинул, а вычеркнул. Хотя — они первые вычеркнули его. Из учебников. Из библиотек. Из разговоров.

Его поздние романы — «Бессмертие» (Immortality, 1990), «Медлительность» (Slowness, 1995), «Подлинность» (Identity, 1997) — часть критиков встретила с прохладцей. Мол, слишком много авторских отступлений, слишком мало живых людей. Справедливо? Отчасти. Это разговоры умного человека с самим собой — интересно, но холоднее, чем раньше. Как кофе, который забыли на столе; горячим-то он всё равно был не очень.

Умер он в июле 2023 года в Париже. Тихо, без громких прощаний. Девяносто четыре года. В полном соответствии со своей эстетикой — никакого китча, никаких слёз под музыку, никаких торжественных государственных похорон.

Что осталось? Несколько романов, которые изменили то, как Европа мыслила о памяти и тоталитаризме. Концепция «китча» как официальной эстетики власти — из «Невыносимой лёгкости» — до сих пор цитируется в политических эссе. Его фраза о борьбе человека против власти как борьбе памяти против забвения: банальная в пересказе, убийственная в контексте. И один вопрос, который он оставил нам как доказательство своего существования: если смех ангелов опаснее смеха дьявола — то что делать с теми, кто всегда смеётся хором, всегда уверен в собственной правоте, всегда знает, как надо?

Девяносто семь лет назад в день дурака родился человек с этим вопросом. Ответа у него не было. У нас — тоже. Но хотя бы вопрос теперь правильный.

Ночные ужасы 03 апр. 11:15

Земля дышит

Земля дышит

Костя приехал в Талицу двадцать третьего февраля. Просто совпал день. Он не из тех, кто отмечает.

Дед умер в ноябре. Без шума. Как все у них — без истерик, без предсмертных писем, без скорой помощи, которая всё равно не подоспела бы. Лёг себе — и не встал. Через три дня Зинаида Матвеевна его нашла. Поводом послужила печь: дымка не шла.

Нужно было что-то с домом делать. Продать. Или просто... ну, забить. Но Костя не мог. Дед его в детстве воспитывал — пока мать в городе работала. Талица. Пять-двенадцать лет. Семь зим, семь лет. Это больше, чем кажется в пятилетнем возрасте.

На лесовозе добирался. Водитель — молчаливый, бородища — высадил его у поворота и сказал просто:

— Два километра. Не потеряешься.

Не потерялся.

Талица — громко сказано для того, что предстало взору. Одиннадцать изб. Людьми жилых — Костя по дыму из труб насчитал три штуки. Одна из них — у Зинаиды Матвеевны. Она стояла у ворот. Будто знала. Впрочем, в деревне на одиннадцать дворов секреты не держатся.

— На долго приехал?

Так, вместо привета.

— Дня два. Посмотрю. Вещи переберу.

Кивнула. И добавила:

— В задней комнате окна не открывай.

Это было... странное. Костя хотел спросить, но Зинаида Матвеевна уже повернулась к себе, и из-за забора торчала только серая шаль.

Дедов дом пахнул. Не смертью — старостью. Газеты на столе. Чайник на плите. Валенки у порога. Как будто дед только что вышел и вот-вот вернётся. Не вернётся, конечно. Костя сумку поставил. На лавку сел.

Тишина.

Не та, что в городе — там гул под окнами, и тишина поддельная. Настоящая. Можно слышать, как в стенах дерево потрескивает, как ветер по крыше скребёт, как... ещё что-то. Костя прислушался. Звук откуда-то снизу. Или казалось — в три часа дня трудно разобраться.

Печь затопил. Чай нашёл — пакетики, спасибо деду хотя бы за это. Сидел, пил, смотрел: поле за домом. Белое, как в феврале положено, но не совсем. Метрах в ста земля чёрнела — круглая проплешина. Пять метров, может, шесть.

Голая. В феврале.

Думал: может, техногенное что-то. Коммуникации. Потом вспомнил — в Талице ни водопровода, ни прочей цивилизации. Только колодец да яма. Вот и всё.

Три столбика красили давно, краска облезла, один наклонился, но стоят. Помнит их с детства.

Дед говорил: туда не ходи.

Что-то отвечал мальчик, наверное. Дед: потому, мол, что я сказал. Классика, да. Костя не ходил — леса хватало, речка, чердак, кот Барсик. Столбики его не интересовали. Но сейчас — проплешина. Земля в феврале тёплая. Это неправильно.

Оделся. Вышел.

Мороз. Градусов пятнадцать, может, двадцать. Снег под ногами хрустит нормально. До края дошёл минут за пять. Стал. Перчатку стянул.

Потрогал.

Тепло.

Не чуть-чуть — по-настоящему. Как если бы обогреватель там работал. Двадцать пять, тридцать градусов. После мороза это ощущалось резко, больно почти. Костя руку отдёрнул. Потом снова. Земля — мягкая, влажная, рыхлая, как огород в мае. И пахла. Чем-то... сладковато-душным. Не гнилью — другим. Чем-то, для чего слова нет, но от чего внутри что-то сцепилось; не в груди — ниже, в животе, как перед дракой. Отошёл.

Вечером пришла Зинаида Матвеевна. Огурцов банку, буханку хлеба принесла. Костя про проплешину спросил.

Она села. Помолчала — долго так молчала, что он уж решил: не услышала.

— Скотомогильник, — сказала. — До войны. Стадо пало. Закопали. Столбики — они для того.

— Скотомогильник?

— Сибирская язва, Костенька. Споры не умирают. Сто лет в земле лежат — и живые.

Это слово Костя знал. Как городской человек знает: болезнь какая-то, биооружие из девяностых, далеко, не здесь. Не под окнами.

— Раньше всё мёрзлое было. Крепко. — Зинаида Матвеевна ладони потёрла. — А два года как...

Не договорила. Повторила вместо этого:

— Окна в задней комнате не открывай.

Костя не стал уточнять. Что-то в голосе — не страх, а привычка к страху, вот это самое — отбило охоту спрашивать дальше.

Ночью спать не мог. Нормально, конечно: место новое, чужая уже кровать, тишина, которая давит. Лежал и в потолок пялился. Луна на стене прямоугольник кривой нарисовала.

Потом услышал.

Гул. Низко. На самой грани — не в ушах, а глубже, в грудине. Как мотор далеко работает, только не мотор. Ровный. Живой. Пульсирует. Костя лежит и думает: как дыхание. Вдох. Пауза. Выдох. Земля... земля дышит. Чувствует это сквозь пол, сквозь фундамент, всем телом. Или ему показалось. В три часа ночи всё показывается.

Но встал. К окну подошёл — переднему, не задний — и смотрит на поле.

Проплешина.

Днём — пять метров. Теперь — десять. Двенадцать, может. В темноте не разобрать, но видно: край отступил. Земля — тёмная, блестящая, мокрая — расползалась. Над ней пар поднимался. Лёгкий, белёсый, в лунном свете видимый; стелился по снегу и таял.

Костя стоит и думает: неправильно это. Тепло в сибирском феврале. Проплешина растёт. Столбики скотомогильника. Споры. Сто лет в земле. Не умирают.

Нужно уезжать. С утра. Первый лесовоз. Дом — к чёрту, вещи — к чёрту.

Лёг. Гул не прекратился. Ровный, утробный. Земля дышала.

Спал под утро. Проснулся от стука.

Зинаида Матвеевна у двери. Бледная.

— Козы. Обе сдохли за ночь. Чёрные пятна на шкуре.

Костя смотрит и чувствует: что-то мерзкое — холодное, жидкое — ползёт вниз по позвоночнику. Не от мороза. Изнутри. Чёрные пятна. Он не знает точно, что это, но тело знает. Что-то древнее, дочеловеческое, то, что раньше людей к хищникам бегало, даже не видя их.

— Надо звонить в МЧС, — сказал Костя.

— Связь третий день мертва. Вышка, должно быть.

Конечно. Костя телефон достал: ноль делений.

Оделся. Вышел.

Проплешина — двадцать метров. Ближайший столбик наклонился сильнее, земля под ним просела, яма образовалась — метра три глубины, не больше. Оттуда пар идёт и запах. Сладковатый. Костя нос рукавом зажал.

В яме что-то блестело.

Не подходил.

Развернулся. К дому пошёл. Сумку собрал быстро — не разбирая, запихивая. Ключ Зинаиде Матвеевне оставил.

— Пойдёмте со мной. На трассу. Уедем отсюда.

Она головой покачала.

— Козы. Михалыч не ходит. Не брошу.

Хотел спорить, но в глаза ей посмотрел — и не стал. Там не было страха. Было другое. Привычка. Въелась так, что стала лицом. Люди, что рядом с бездной живут, в неё не смотрят. Просто живут. Рядом.

Ушёл. Два километра до трассы. Снег хрустит. Мороз обычный февральский, если не оборачиваться.

На полпути всё же обернулся.

Над Талицей облако пара висело. Белое. Плотное. Поднималось от поля и расползалось в тишине — медленно, равномерно, как дыхание чего-то огромного, что под землёй сто лет прождало и наконец проснулось.

Костя отвернулся. Пошёл быстрее.

Лесовоз поймал через полтора часа. Водитель — другой, не тот — посмотрел и спросил:

— Из Талицы, да?

— Да.

— Земля дышит?

Костя уставился.

— Вы знаете?

— Все знают, — сказал водитель. Передачу включил. Лесовоз рвануло и пополз. — Второй год уже. Мёрзлота тает. Скотомогильники открываются. По всему округу. Талица, Сосновка, Берёзовое. Четыре штуки, что известно.

Четыре.

— И что делают?

Пожал плечами.

— А что сделаешь.

Костя ехал и смотрел в окно. Поля белые. Лес. Небо — низко, ватное, серое. Обычная Сибирь. Обычная зима. И где-то под ней, под этим чистым снегом, под слоем земли, что перестала быть мёрзлой, — споры. Миллиарды. Сто лет. Двести. Ждали. Земля их держала.

Теперь — перестала.

Телефон достал. Одно деление. Набрал МЧС.

Гудки.

Гудки.

Гудки.

Никто.

Запись сорок первая: конспект о трещине в числе

Запись сорок первая: конспект о трещине в числе

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Мы» автора Евгений Замятин. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Но на поперечном, Сороковом проспекте удалось сконструировать временную стену из высоковольтных волн. И я надеюсь — мы победим. Больше: я уверен — мы победим. Потому что разум должен победить.

— Евгений Замятин, «Мы»

Продолжение

Запись сорок первая.

Конспект: Температура. Трещина. Неизвестная переменная.

Сегодня утром, ровно в 07:00 — как положено, как всегда — я проснулся. Прозрачные стены моего нумера, Скрижаль, отражающая расписание дня, завтрак: нефтяная пища, каждый кусок — калорийно выверен. Все правильно. Все на месте.

Но.

На потолке — трещина. Тонкая, как волос, она идет от северо-западного угла к середине. Я подал заявку в Бюро Ремонта. Номер заявки: 7741-Д. Больше об этом думать незачем. Трещина — это архитектурная погрешность, ничего больше. Она находится вне меня.

Разумеется.

На лекции в Аудиториуме я делал записи о новом двигателе ИНТЕГРАЛА-2. Проект утвержден Благодетелем. Теоретически мне следует — и я действительно — испытываю удовлетворение. Это правильное чувство. Единственно возможное.

R-13 сидел рядом. Он улыбался. После Операции он улыбается постоянно — ровная, симметричная улыбка, как парабола. Раньше его губы... нет. Раньше — это категория, которая не имеет значения. Мне объяснили. Операция объяснила.

И все-таки.

(Здесь я должен остановиться. Выражение «и все-таки» — иррационально. Оно предполагает отклонение от вывода, к которому привела логическая цепь. После Операции таких отклонений быть не может. Значит, я не написал «и все-таки». Вычеркиваю.)

...

Сегодня, в 14:00, во время личного часа я шел по проспекту. Стеклянные стены. Солнце — прямое, как линейка, ложилось полосами на мостовую. Все прозрачно. Все просматривается.

На скамейке сидел нумер. Женский. Юнифа. Номер на бейдже — О-74. Она сидела совершенно неподвижно. Руки на коленях. Глаза открыты.

Я прошел мимо.

Через двенадцать шагов — я считал — остановился. Вернулся. О-74 сидела так же. Глаза — два стеклянных круга. Не моргала. Мне показалось — или не показалось, разница несущественна, — что на ее щеке влажная полоса. Вертикальная. От глаза вниз.

Слеза? Нет. После Операции — невозможно. Конденсат. Температура воздуха — 22°С, влажность — 61%. При таких параметрах конденсат на коже маловероятен, но допустим. Допустим.

Я пошел дальше. Через шестнадцать шагов — снова остановился. Почему? На это нет ответа. Вернее, ответ есть: ноги остановились. Это мышечная реакция. Она объясняется — нет, подождите. Она должна объясняться. Но я не могу подобрать формулу. Запрашивать медицинский осмотр? Из-за ног?

Вечером — трещина на потолке стала длиннее. На 4 сантиметра, если мой глазомер верен. А он верен — я строитель ИНТЕГРАЛА, я умею считать.

4 сантиметра.

Это число мне не нравится. — Нет. «Не нравится» — иррациональная категория. Число не может нравиться или не нравиться. Число — это число. 4 — это 4. Корень из 16. Половина 8. Факториал — 4! = 24. Просто число.

Но трещина растет.

Запись сорок вторая.

Конспект: Зеленая Стена. Звук. Ноль.

Сегодня я видел Зеленую Стену.

Разумеется, я видел ее тысячи раз. Она всегда была — ровная линия на горизонте, отделяющая нас от дикого, нерационального мира за ней. Стекло и бетон. Абсолют.

Но сегодня — сегодня из-за Стены шел звук.

Низкий, почти неслышный, на грани между звуком и вибрацией. Как если бы что-то огромное дышало за толщей стекла. Или — нет, не дышало. Дыхание — это ритмический процесс, а этот звук был аритмичен. Он возникал, обрывался, возникал снова — но в другом регистре. Как если бы кто-то перебирал клавиши, не зная мелодии. Или — зная, но другую.

Я стоял и слушал. Минуту. Или пять. Или — не знаю. Время, которое я не зафиксировал, — потерянное время. Недопустимо.

Рядом прошел нумер S — один из тех, чья работа — наблюдать. Он посмотрел на меня. На его лице — ничего. Лица после Операции — чистые поверхности, как стертые грифельные доски. Ни одного лишнего штриха.

Но я заметил: его шаг на секунду сбился. На одну секунду — левая нога чуть задержалась, прежде чем опуститься на мостовую. Как если бы и он — нет.

Нет.

(Я опять пишу «как если бы». Это сравнение. Сравнения — инструмент поэтов, то есть больных людей. Тех, кто жил до Операции. Но я — после. Я здоров. Я — чистое число.)

...

Вечером — заявка 7741-Д по-прежнему без ответа. Трещина на потолке разветвилась. Теперь она имеет форму, которую я не могу описать математически. Это не парабола, не гипербола, не прямая. Это — произвольная кривая. Иррациональная кривая.

Как √2.

Как число, которое нельзя выразить дробью. Которое тянется после запятой — бесконечно, без повторений, без закона. 1,41421356...

Я лег в кровать ровно в 22:30. Закрыл глаза. В темноте — трещина светилась. Нет, конечно, не светилась. Это послеобраз на сетчатке. Физиология. Но я видел ее — разветвленную, растущую, проникающую сквозь потолок, сквозь этажи, сквозь все здание Единого Государства.

Как корни. Как корни дерева — там, за Зеленой Стеной, в диком мире, где все иррационально и живо.

Я уснул. И не запомнил снов. После Операции снов не бывает.

Но утром подушка была мокрой.

Конденсат. Конечно, конденсат. Температура — 21°С, влажность — 63%.

Конденсат.

Запись сорок третья.

Конспект: Последняя формула. Или первая.

Число I-330 ликвидировано. Это факт. Факты не обсуждаются.

Но сегодня — на стене Аудиториума, где читают утреннюю Газету Единого Государства, — кто-то написал. Чем-то черным, может быть, углем, может быть, чем-то другим. Написал одну букву.

I.

Просто «I». Вертикальная черта с засечками. Как единица. Как — один.

К моменту, когда я увидел это, буква была почти стерта — дежурный нумер тер ее тряпкой. Но я успел. Увидел.

И — ничего не почувствовал. Ничего. Так и должно быть. Операция работает. Разум победил.

Победил.

Однако — странная деталь. Дежурный нумер тер стену методично, круговыми движениями, как предписывает инструкция. Но когда он закончил — встал и посмотрел на то место, где была буква. Долго. Секунд семь. Может, восемь. А потом поднял руку — и пальцем, по чистой стене, повторил контур. «I». Сверху вниз, засечка, засечка.

И ушел.

Может быть, это тоже часть инструкции. Проверка качества уборки. Тактильный контроль. Наверняка. Должно быть.

...

Я вернулся в свой нумер. Сел за стол. Достал бумагу. Карандаш.

И вот — пишу. Зачем? Мои записи — они были нужны, когда я был болен. Когда во мне жила фантазия, как паразит, как √-1. Теперь я здоров. Мне незачем писать.

Но карандаш движется. Рука движется. Буквы ложатся на бумагу — одна за другой, как нумера в строю на утренней прогулке.

Я здоров.

Трещина на потолке — от стены до стены.

Я абсолютно здоров.

Запись сорок четвертая.

Конспект: —

Сегодня не могу сформулировать конспект. Впервые. Строка «Конспект» предполагает, что содержание записи можно свернуть в три-четыре слова. Что оно — линейно. Что у него есть тема.

А у меня — только трещина. И звук за Стеной. И мокрая подушка. И нумер О-74, которая до сих пор, наверное, сидит на той скамейке — или не сидит, мне неоткуда знать, ведь я не возвращался. Не возвращался? Нет, возвращался. Вчера. Скамейка была пуста.

На спинке — процарапано что-то. Цифры. Координаты? Номер? Я наклонился.

√-1.

Мнимая единица.

Число, которого не существует — но без которого не работает ни одна формула, описывающая реальный мир. Число-призрак. Число-фантазия.

Я выпрямился. Огляделся. Проспект был пуст. Стеклянный, прямой, залитый солнцем — пуст.

И мне показалось — на одну секунду, на долю секунды — что за Зеленой Стеной что-то шевельнулось. Не зверь. Не птица. Что-то другое.

Что-то, что ждет.

Я развернулся и пошел обратно. Шаг — ровный. Спина — прямая. Лицо — поверхность.

Но в кармане — смятый листок. Тот, на который я переписал: √-1.

Зачем?

Разум должен победить.

Должен.

Новости 03 апр. 11:15

Выясняется: Эмили Дикинсон дважды пыталась опубликоваться — и оба раза сама остановила процесс

Выясняется: Эмили Дикинсон дважды пыталась опубликоваться — и оба раза сама остановила процесс

Миф о Дикинсон-затворнице, чьи стихи нашли мир уже после смерти, оказался неполным. Две папки корреспонденции, переданные библиотеке Амхерст-колледжа в 2023 году потомками редактора Сэмюела Боулса, содержат переписку, прежде считавшуюся утраченной.

В 1862 году Дикинсон не просто написала Томасу Хиггинсону знаменитое письмо с вопросом «живы ли мои стихи». Параллельно шёл другой разговор — с бостонским издательством Ticknor and Fields. Сохранились три письма с её стороны. В последнем из них речь идёт о правке конкретных стихотворений под требования редактора. Затем — тишина. Издательство ждало четыре месяца.

В 1866 году история повторилась, уже с другим издателем. Переговоры зашли дальше: обсуждался объём сборника, порядок стихотворений, возможное предисловие. Дикинсон написала черновик предисловия. Пять строк, оборванных на полуслове.

Что именно заставляло её останавливаться — неизвестно. Исследователи называют страх критики, перфекционизм, нежелание подстраиваться под редакторский вкус. Более осторожные просто констатируют: она пробовала. Дважды.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Писать — значит думать. Хорошо писать — значит ясно думать." — Айзек Азимов