Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Касса самообслуживания, или Как я с машиной за честность бился

Касса самообслуживания, или Как я с машиной за честность бился

Вот говорят: прогресс избавит человека от очереди. Дескать, поставили машину — тыкай в экран сам, и никаких тебе кассирш с их вечным «пакетик нужен?». Свобода, культура, двадцать первый век.

А я вам так скажу, братцы мои: свободы этой я в прошлую субботу нахлебался по самое горло. И чуть, между прочим, в жулики не вышел. Прилюдно.

А началось все скромно. Зашел я в супермаркет за пустяком. Батон, сосиски, кефир да банан — один, заметьте, банан, для, извиняюсь, пищеварения. Набор холостяцкий, гордиться нечем. Гляжу — у живых касс народу тьма, тетки с тележками, детишки орут, а сбоку стоят они. Кассы самообслуживания. Пустые. Мигают зелененьким, приветливые такие, будто говорят: иди сюда, культурный человек, чего тебе в толпе-то давиться.

Ну я и пошел. Как дурак на свет.

Подхожу. Экран светится: «Отсканируйте товар». Ласково так. Я сосиски — пик. Батон — пик. Пошло, думаю, дело. Мужчина я передовой, справлюсь. Кефир взял, приложил.

И тут машина возьми да и скажи. Голосом. Спокойным, но с металлом — как завуч, когда все уже про тебя поняла:

— В зоне контроля обнаружен неопознанный товар. Дождитесь сотрудника.

Загорелось красным. Столбик такой над кассой — бам, красный. На весь магазин. Будто я не кефир купил, а сейф вскрыл.

Стоп. Какой такой неопознанный? Я, братцы мои, всю жизнь опознанный. Паспорт при мне.

Машу рукой. Подходит девушка — Кристина, на бейджике написано, лет двадцати, лицо усталое, как у человека, который за смену уже сто раз подошел и еще двести подойдет. Пикнула своей карточкой, красный погас.

— Продолжайте, — говорит. И отходит. Не успела отойти.

— В зоне контроля обнаружен неопознанный товар, — опять эта завучиха. Красный.

Кристина назад. Пикнула. Отошла. Красный. Кристина. Пикнула. Красный.

Мы с ней, доложу вам, наладили целый танец. Она — туда, машина — свое, она — обратно. Как заводные. А сзади, между тем, копится. Стоит уже человека четыре. Один мужчина, здоровенный, в спортивном, вздыхает так, что у меня воротник шевелится.

— Гражданин, — говорит, — вы бы это... к живой кассе. Раз с техникой не дружите.

Не дружите! Это я-то. Я, может, с этой техникой на «вы» разговариваю, а она мне хамит.

— Я, — отвечаю с достоинством, — все правильно делаю. Это машина неисправная.

— Ага, — говорит мужчина. — Машина. Всегда машина.

Кристина уж и карточку не убирает, держит наготове. Пикает не глядя. А зловредная эта касса не унимается — обнаружила товар, и хоть ты тресни. Я и весы протер рукавом. И банан переложил. И даже, каюсь, кассу по боку легонько пристукнул — по-свойски, мол, ну чего ты, милая.

Не помогло.

Народа сзади — уже человек семь. Дышат. Переговариваются. «Вон тот, в кепке, застрял». Это я в кепке. Я, значит, местная достопримечательность. Экскурсии водить можно.

Тут подходит второй сотрудник, постарше, видать, главный по этим кассам. Насупился, тычет в экран, вызывает какое-то меню, где циферки. Кристина через плечо смотрит. Мужчина в спортивном комментирует. Женщина одна советы дает, будто она тут всю жизнь эти кассы чинила. Консилиум. Как над больным.

— Может, — говорит главный, — товар лишний на весах лежит. Она чужой вес видит.

— Да откуда лишний! — вскидываюсь я. — Я честный человек! У меня все пикнуто! Батон, сосиски, кефир, банан — вот они, родимые, все оплачено будет до копейки!

И — для наглядности, для, так сказать, торжества справедливости — хлопаю ладонью по площадке весов. Вот, глядите, чисто! Ничего лишнего! Вот вам!

А под ладонью — что-то плоское.

Твердое.

Мой телефон.

Который я, как подошел, так и брякнул на весы. Чтоб руки развязать. И забыл. И он, голубчик, все двадцать минут там пролежал — законный неопознанный товар весом двести грамм. Который машина честно, аж охрипнув, требовала опознать.

Тишина.

Семь человек сзади смотрят на телефон. Кристина смотрит на телефон. Главный смотрит на меня — с таким, знаете, состраданием, с каким смотрят на человека, который сам с собой воевал и, что характерно, проиграл.

Берет машина мой телефон в расчет исключить, красный гаснет. Экран пишет — ласково, без единой ноты злорадства, а все равно обидно: «Спасибо за покупку! Ждем вас снова!»

Снова. Как же.

Забрал я свой батон, свои сосиски, свой персональный банан. Телефон — в карман, поглубже. И пошел на выход, мимо семерых, которые расступились, как перед покойником.

А мужчина в спортивном мне вслед — беззлобно уже, почти по-отечески:

— Машина-то, гражданин, права оказалась.

Вот в том-то и стыд, братцы мои. Права. Первый раз в жизни встретил я честного, до последней извилины принципиального собеседника — и это, извольте, оказалась касса. А я на нее двадцать минут напраслину возводил и рукавом протирал.

Теперь хожу к живой кассе. Там тетя Люда. Она хоть и спросит «пакетик нужен?», зато телефон мой на весы не примет. У нее, знаете, к людям снисхождение. А у машины — только правда. С правдой-то, оказывается, и постоять негде.

Десять тысяч шагов, или Как я на браслете чуть без дивана не остался

Десять тысяч шагов, или Как я на браслете чуть без дивана не остался

Подарила мне супруга на день рождения браслет. Не золотой, не серебряный — а такой, электрический, на резинке. Умный, говорит. Он тебе, Коля, шаги считать будет. И пульс. И сон. И вообще следить за здоровьем, чтоб ты его, наконец, начал беречь.

А то, говорит, лежишь на диване, как тюлень, и в ус не дуешь.

Ну, спасибо. Удружила. Тюлень.

Надел я, значит, эту резинку на руку. Тикает. Зелененьким мигает. И на экранчике циферки: ноль. То есть, братцы мои, я, выходит, за целый прожитый день ни единого шагу не совершил. Обидно даже. Я, может, до холодильника раз десять сходил, а он — ноль. Не считает он, вражина, до холодильника. У него, видать, свои понятия, чего считать, а чего нет.

Ну ладно.

А тут вскорости на службе у нас завелся чат. «Шаги здоровья», так и назвали. И начальник наш, Аркадий Семеныч, человек, я вам доложу, идейный — он в этот чат всех и записал. Всем отделом. Чтоб, значит, коллектив оздоровлялся сообща и с огоньком. Норма — десять тысяч шагов. Кто не выполнил, тому в конце недели общественный, так сказать, позор. Красной цифрой в табличке.

Первый день я прошел — тысячу двести. И то потому, что за обедом до столовой топал.

Смотрю в табличку — а я последний. Ниже всех. Под самой чертой болтаюсь, как та галоша в проруби. А над чертой, на первом месте, — бухгалтерша наша, Зинаида Павловна. Двадцать две тысячи! Откуда, спрашивается, у бухгалтерши двадцать две тысячи, ежели она весь день сидит и на счетах — то есть на компьютере — стучит?

Загадка природы.

Ну, тут во мне, братцы мои, гордость взыграла. Мужское, можно сказать, самолюбие. Это как же так: я, Николай Петрович, мужчина в самом соку, — и последний? А баба, извиняюсь за выражение, впереди меня на восемнадцать тысяч?

Не бывать этому.

Стал я ходить. Ох, стал я ходить. С работы — пешком. Две остановки лишних. Потом три. Домой прихожу — ноги гудят, а на экранчике все равно восемь тысяч. Не хватает до нормы. И я, значит, после ужина, вместо законного отдыха на диване, встаю — и по коридору. Туда-сюда. Туда-сюда. Как маятник.

Супруга сперва смеялась. Потом перестала.

— Коля, — говорит, — ты мне в глазах рябишь. Сядь, будь человеком.

— Не могу, — отвечаю на ходу. — Мне до нормы девятьсот сорок штук осталось. Долг общественный.

И хожу. Хожу.

А тут еще дело такое вышло. Прочитал я в интернете — есть, дескать, хитрость. Ежели браслет привязать к чему движущемуся, он и сам себе шаги накрутит, а ты, значит, лежи да радуйся. И один умный человек в комментариях писал: привяжи, мол, к дрели. Или к вентилятору.

Вентилятора у меня не было. А была стиральная машина.

Вот я в субботу, покуда супруга к матери уехала, снял браслет, примотал его изолентой к барабану — стиралка как раз белье крутила — и сел на диван. С чаем. И, доложу вам, впервые за две недели ощутил себя человеком, а не этим самым маятником.

Сижу. Чай пью. А браслет в машине наматывает. За полчаса, гляжу через стекло, — уже шесть тысяч набежало. За час — двенадцать. Ах ты, думаю, красота-то какая. Прогресс.

Тут, значит, отжим пошел.

А на отжиме, братцы мои, барабан крутится — тыща оборотов в минуту. И мой браслет вместе с ним. И он, видать, с непривычки к такой физкультуре посчитал, что я не иду, а, извиняюсь, лечу. Со скоростью курьерского поезда.

К вечеру в табличке у меня стояло: сто девяносто тысяч четыреста шагов.

Весь отдел ахнул.

Начальник, Аркадий Семеныч, лично в чат написал: «Товарищ Николай Петрович — маяк здоровья! Учитесь, товарищи!» И смайлик поставил. С кулачком.

А Зинаиду Павловну, бухгалтершу, — ту, я так понимаю, от зависти перекосило. Потому что она свои двадцать две тысячи, оказывается, тоже не ногами добывала, а котику на ошейник вешала, когда тот по квартире носился. И вот сидит теперь, битая моими ста девяноста тысячами, и молчит в тряпочку.

Казалось бы — торжествуй, Николай.

Ан нет.

Объявил Аркадий Семеныч, что меня, как передовика и маяк, наградят. Грамотой. И — за геройство — поставят возглавлять городской забег. От нашей организации. В воскресенье. Десять километров. С флагом впереди колонны.

Вот тут, братцы мои, у меня под ребрами и заскребло.

Потому как одно дело — сто девяносто тысяч на стиральной машине. А другое дело — десять километров живыми, натуральными ногами. Впереди всех. С флагом. А во мне этих километров сроду не было. Я до третьего этажа с передышкой хожу.

Отказаться — засмеют. Признаться про машину — позор до пенсии.

Пошел я на этот забег. И, доложу вам, на четвертом километре понял всю глубину человеческой гордости. Флаг я, конечно, бросил — его подхватил какой-то шустрый юноша из отдела кадров. А сам сел на бордюр и снял браслет.

Смотрю на него. Он мигает. Зелененьким. Довольный.

А супруга, которая прибежала меня подбирать, стоит надо мной и говорит:

— Ну что, тюлень? Добегался за здоровьем?

— Добегался, — говорю. — Ты, Маша, права была. Лежал бы себе на диване — глядишь, и живой бы остался.

А браслет с той поры я ношу на другой руке. На левой. Он там, я заметил, поменьше считает.

Приведи заказчика на IT-проект — получи 10%

10% от суммы контракта

Реферальная программа для разработки под задачу: приведи заказчика на IT-проект (сайт, CRM, Telegram-бот, AI-ассистент, мобильное приложение, интеграция, парсер, AI/ML) — и получи 10% от суммы контракта, когда сделка закроется. Команда с опытом коммерческой разработки более 20 лет.

Кью-ар, или Как я через одну картинку без обеда остался

Кью-ар, или Как я через одну картинку без обеда остался

Вот говорят: прогресс. Дескать, теперь и официант человеку без надобности — навел ты телефон на картинку, и кушанье само к тебе на стол бежит вприпрыжку. Культура. А я вам так скажу, братцы мои: от этой самой культуры я в прошлое воскресенье пообедать не сумел. Голодным ушел. При полном, между прочим, кошельке.

А вышло все через свояченицу. Зинаида у меня — дама с претензией. Работает в салоне, ногти людям полирует, и оттого об себе понимает высоко. И вот заявляет она мне в воскресенье: сводите, Николай Петрович, культурно пообедать. В приличное место. А то, говорит, вы человек хоть и хозяйственный, а обедаете, как барсук, — в норе да всухомятку.

Меня задело. Хозяйственный — это она в самую больную точку.

— Отчего же, — говорю, — можем и культурно. Мы люди не серые.

И повел я ее в кафе. Не в какое-нибудь, а в новое, на углу, где стеклянная вывеска и внутри все под кирпич, будто в подвале, но за большие деньги. «Локейшн», прости господи. Сели мы за столик. Столик чистенький, а на нем — доска деревянная, и на доске картинка напечатана. Черные квадратики. Как есть кроссворд, только злой.

Жду официанта. Одну минуту жду, другую. Мимо парень ходит, в фартуке, с бородой, но на нас — ноль внимания. Будто мы мебель. Я его пальцем поманил, культурно так.

— Молодой человек, — говорю, — нам бы меню и покушать.

А он мне через плечо, на ходу:

— Ку-ар отсканируйте.

И ушел. Растворился.

Зинаида смотрит на меня. Я на картинку. Картинка на меня. Немая, доложу я вам, сцена. Достаю телефон. Навожу. А оно не наводит. То есть наводит, но толку — как от козла молока. Выскочило окошечко: «Разрешите доступ к камере». Разрешил. «Установите приложение». Установил. Приложение думает. Долго думает. Кружочек крутится, зараза, будто издевается.

Пот у меня по спине пошел. Мелкий такой, противный — как за воротник кто ледышку сунул.

— Ну что вы там? — Зинаида губы поджала. — Люди же ждать хотят.

Какие люди? Официант вон в углу стоит, в свой телефон уткнулся. Ждут они. Как же.

Наконец открылось. Меню! Ура. Тыкаю в котлету по-киевски. А оно: «Войдите или зарегистрируйтесь». Регистрируюсь. Вводи, говорит, номер телефона. Ввел. Пришла эсэмэска — код. Ввел код. Придумай, говорит, пароль, чтоб цифра, буква большая и, извиняюсь, восклицательный знак. Это я котлету заказываю, братцы, или в банк за ссудой пришел?

Придумал. Согласился с политикой. С какой политикой — не знаю, а согласился. И тут оно радостно: «Вам начислено 300 приветственных бонусов!» Триста бонусов! У меня аж в груди потеплело. Я же, говорю вам, человек хозяйственный. Триста — это, считай, компот бесплатный.

Зинаида тем временем сидит как гранитная. Молчит. А молчание у нее, я вам доложу, страшнее крику.

Тыкаю дальше. Котлету, борщ, ей — салат «Цезарь» и морс. Указал столик — номер четырнадцать, на доске написано. Оплатил. Картой, тут же, не отходя. И чаевые сразу, вперед, двадцать процентов — приложение само галочку поставило, а я, дурак, не заметил. За что чаевые? За кроссворд?

— Готово, — говорю торжественно. — Несут.

Сидим. Ждем. Пятнадцать минут. Двадцать. У соседнего столика уже и первое съели, и второе, и по второму разу заказали. А нам — ничего.

Поманил я бородатого снова.

— Где, — говорю, — обед мой? Оплаченный.

Он в свою машинку глядит, брови хмурит.

— Так забрали ваш заказ. Столик четырнадцать. Две минуты как забрали, все чисто.

— Кто забрал?! Я — четырнадцатый!

— Нет, — говорит, — вы шестой. Четырнадцатый вон, у окна.

И точно. У окна за четырнадцатым сидит гражданин в кепке и уминает мою котлету по-киевски. С аппетитом уминает, зверь. А масло из нее так и брызжет. И морс мой пьет. Зинаидин «Цезарь» — тоже туда пошел.

Оказывается, доска на столе — с прошлой расстановки. Официанты столы двигали да местами меняли, а картинки переклеить забыли. И вышло: я плачу — чужой обедает. Мой борщ по чужому адресу уехал.

— Вы, — говорю бородатому, — верните деньги.

— Через приложение, — отвечает, — оформите возврат. Раздел «Поддержка».

Поддержка. Крутится кружочек.

Зинаида встала. Молча надела пальто. И пошла к выходу — прямая, как телеграфный столб. У дверей обернулась и говорит одно только слово:

— Барсук.

Вот и весь культурный обед, братцы мои. Домой пришел — щей навернул из кастрюли, холодных, стоя над плитой. Как барсук. И, доложу вам, вкуснее той котлеты ничего в жизни не едал.

А триста бонусов у меня и посейчас лежат. Сгорят, пишут, через месяц. Пущай горят. Я в то кафе теперь и под конвоем не пойду.

Полубокс, или Как я через одну стрижку в передовые люди вышел

Полубокс, или Как я через одну стрижку в передовые люди вышел

Вот говорят: красота требует жертв. Врут, братцы мои. Красота ничего не требует. А вот парикмахер Аркадий Львович — тот требует. И жертву он из меня в прошлую субботу сделал полную. Можно сказать, законченную.

А пошел я просто подстричься.

Голова заросла, борода лезет, супруга говорит — вид как у лешего с болота. Ну, думаю, схожу культурно. В парикмахерскую номер шесть, что на углу, промежду сберкассой и пивной. Заведение приличное, чистое, зеркала на всю стену, и одеколоном пахнет так, что аж в носу свербит.

Сел я, значит, в кресло. Простыней меня обвязали, как покойника, извиняюсь за выражение. И подходит ко мне этот самый Аркадий Львович — мастер, надо сказать, знаменитый. По всему кварталу гремит. Ножницами щелк-щелк над ухом, будто птичка какая поет.

— Вам, — говорит, — как прикажете? Модельную? Полубокс? Или, может, желаете под канадку?

А я, между нами говоря, ни бельмеса в этих названиях не смыслю. Полубокс, канадка — звучит, конечно, культурно, вроде как заграничное что-то. Но признаться в темноте своей — стыдно. Тем более при народе; в очереди-то человек пять сидело, все с газетками, все грамотные.

— Давайте, — говорю небрежно, будто я эти полубоксы каждый день заказываю, — полубокс. Только, любезнейший, по бокам не увлекайтесь. Я человек не крайностей.

— Понял вас, — говорит. — Сделаем в лучшем виде.

И начал.

А тут, доложу я вам, и завязалась вся драма. Потому что аккурат в это самое время в соседнее кресло сел гражданин один. Полный такой, при портфеле. И оказался он — фигура. Из домоуправления, что ли, или из артели какой начальник. И до того он Аркадию Львовичу был знаком, до того приятен, что мастер мой про меня забыл начисто. Как отрезало.

Стрижет он меня, а сам с этим портфельным про футбол разговаривает. Про то, как наши вчера продули, и кому за это, извиняюсь, руки поотрывать надо. И до того он в этот разговор вошел, до того распалился, что ножницы у него в руке зажили своей отдельной жизнью.

Чик. Чик-чик. Чикирик.

Я сижу. Молчу. Человек я деликатный, мастера под руку не толкаю — знаю, что дело тонкое, художественное.

А только гляжу в зеркало — и что-то мне картинка не нравится. Слева ничего еще, слева похоже на человека. А справа — будто корова языком слизнула. Голо. Розово. Сиротливо.

— Любезнейший, — говорю осторожно, — вы бы это... взглянули. По-моему, справа перебор выходит.

— Момент! — кричит он, а сам портфельному: — Да разве ж так пасуют? Разве ж так?! Тут же ногой надо, ногой!

И для наглядности — ножницами вжик. Ногой-то он, может, и хорошо показал. А вот на моей голове от этого «ногой» целый луг образовался. Скошенный. Под самый корень.

Тут уж я не выдержал. Простыню с себя рванул.

— Стоп! — говорю. — Довольно с меня футбола! Вы мне что на голове устроили? Это ж не полубокс, это полголовы!

Он повернулся. Посмотрел на меня. И, я вам скажу, в глазах у него мелькнуло такое — ну, как у человека, который просыпается и понимает, что не туда пришел.

— Гм, — говорит. — Действительно. Асимметрия.

— Какая, — кричу, — симметрия?! Вы мне полбашки обкорнали!

— А чтоб выровнять, — говорит он спокойно, вроде как доктор над больным, — придется и слева убрать. Иначе вы, гражданин, будете как этот... как половецкий стан.

И убрал.

Под машинку. Под ноль. Чтоб, значит, симметрия восторжествовала и справедливость воцарилась.

Встал я с кресла — а в зеркале незнакомый гражданин. Лысый, как коленка. Уши торчком. Голова синеватая. Мать родная не признает.

Заплатил я рупь сорок за это художество — деньги, между прочим, немалые. И пошел домой, картуз на самые брови надвинув, чтоб срама не показывать.

А дальше, братцы, самое интересное.

Прихожу в понедельник на службу. Снимаю картуз. Ну, думаю, сейчас засмеют, проходу не дадут. А наш завхоз, Петр Никанорыч, поглядел на меня — и вдруг с уважением этак:

— Ого, — говорит. — Под спортсмена постриглись? Гигиенично. Передовое, я вам скажу, направление. Нынче в культурных странах все так ходят.

И пошло-поехало. Один говорит — модно. Другой — свежо. Барышня из бухгалтерии заявила, что я помолодел лет на десять и стал вылитый чемпион по плаванию. А бухгалтер сам, Семен Иваныч, отвел меня в сторонку и шепотом, по секрету, спрашивает адресок: где, дескать, такую красоту делают, он тоже желает.

Я и дал. Аркадий Львович, говорю. Парикмахерская номер шесть. Спросите полубокс — и ни о чем не беспокойтесь. Остальное мастер сам додумает.

Вот и выходит, братцы мои: пошел я стричься — а вышел в передовые люди. И теперь хожу лысый и гордый. Только картуз на всякий случай в кармане держу. Мало ли. Вдруг мода-то переменится, а я уже, извиняюсь, обрасти не успею.

Карточка, или Как я через одну ретушь красавцем на неделю сделался

Карточка, или Как я через одну ретушь красавцем на неделю сделался

Вот говорят: не по хорошу мил, а по милу хорош. Дескать, полюбят тебя за душу, а не за нос. А я вам так скажу, братцы мои: нос — он тоже в этом деле не последняя пуговица. Особенно ежели ты этот самый нос сфотографировать желаешь и барышне в другой город послать.

А вышло у меня все через сватовство.

Присмотрел я себе барышню. Нюрой звать. По переписке, значит, познакомились — через мою двоюродную тетку, которая в Твери живет и всех там знает наперечет. Пишет мне тетка: есть, дескать, девица положительная, при должности, в артельной кассе служит, характер смирный, приданое — швейная машина и перина. Одно, говорит, условие: желает наперед на твою личность посмотреть. Пришли, говорит, карточку.

Ну, карточку так карточку. Дело житейское.

Пошел я в фотографию Абрама Соломоновича, что на углу возле бани. Захожу. А там, доложу вам, обстановка — прямо храм науки. Драпировки висят бархатные, аппарат на трех ногах, будто цапля какая, и пальма в кадке. Пальма, правда, малость пыльная и одним листом уже, извиняюсь, к покойникам собралась. Но в целом — культурно.

Садитесь, говорит фотограф. И голову набок. И не дышите.

Я и не дышу. Сижу, как этот... как памятник самому себе. А он под черной тряпкой возится, что-то там колдует, потом птичку обещает. Птичка, конечно, не вылетела — обманул. Но снимок сделал.

— Приходите, — говорит, — в четверг. И насчет ретуши подумайте.

Я говорю:

— Это что же за штука такая — ретушь? Я на нее не подписывался.

А он мне через плечо, снисходительно:

— Ретушь, гражданин, есть научное улучшение природы. Природа, она ведь как? Она хамка. Она человека тяп-ляп слепила и дальше побежала. А мы ее аккуратненько поправляем. За полтинник.

Полтинник — деньги, конечно. Но я подумал про Нюру, про перину, про швейную машину — и махнул рукой. Улучшайте, говорю, мою природу. Только не увлекайтесь.

Он увлекся.

Прихожу в четверг — и, братцы мои, не узнаю. На карточке сидит красавец. Натуральный. Бородавку мою, что возле уха с самого детства прописана, — как корова языком. Нос, который у меня, прямо скажем, картошкой, — тонкий сделался, благородный, будто у графа какого. И волос на макушке прибавилось — там, где у меня, между нами говоря, уже года три как поляна для гуляния.

Смотрю я на эту карточку и сам в себя влюбляюсь.

— Абрам Соломоныч, — говорю, — да это ж не я.

— А это, — отвечает, — вы, каким вас задумывала природа, покуда не отвлеклась. Идеал, так сказать. Платите рупь двадцать.

Заплатил я рупь двадцать. И еще, дурак, за две лишние штуки доплатил — на радостях. Одну послал Нюре. Другую на комод поставил, любоваться. А третью в бумажник — предъявлять при случае.

И, доложу вам, зажил я после этого — как министр. Хожу по улице и всем в лицо заглядываю: узнаете ли, дескать, во мне того красавца с карточки? Не узнают, ясное дело. Ну да это они по темноте своей.

А через полторы недели телеграмма. От Нюры. Еду, дескать, знакомиться, встречай в субботу, поезд номер такой-то. И приписка: «Узнаю тебя по карточке».

Вот тут, граждане, у меня под ребрами и захолодало.

По карточке.

А карточка-то — идеал. А я-то — тяп-ляп. С бородавкой, с картошкой и с поляной для гуляния.

Метался я всю пятницу как ошпаренный. К парикмахеру бегал — волос требовал. Тот говорит: где ж я тебе возьму, я цирюльник, а не Господь Бог. Одеколоном, говорит, надушу — а больше ничем не помогу. К бородавке подступался с ниткой — да струсил, больно.

Суббота. Стою на перроне. Держу карточку перед мордой, будто щит. Народ идет с поезда — толпа, чемоданы, узлы, ребятишки визжат.

И вот — она. Нюра. Хорошенькая, кругленькая, глазами так и стрижет по толпе — красавца своего ищет.

А я стою. И карточку из рук, дурень, выронил — под ноги ей самой и упала.

Подняла она карточку. Посмотрела на карточку. Посмотрела на меня. Опять на карточку. Опять на меня.

Молчит. И я молчу. Пальма и та бы, кажется, со стыда завяла.

— Это, — говорит наконец тихо, — вы?

— Я, — говорю. — В смысле — я. А это, — киваю на карточку, — тоже я. Только улучшенный. Наукой.

Она еще постояла. Губы поджала. И вдруг — вздохнула так, с облегчением даже.

— Ну и слава богу, — говорит. — А то мне тетка ваша красавца сосватала, а я красавцев, признаться, боюсь. У красавца, известное дело, характер. А вы, я гляжу, человек простой, надежный. С бородавкой оно даже спокойнее.

Вот и весь вам сказ, братцы мои.

Живем мы с Нюрой третий год. Перина при нас, машина строчит. А карточка идеальная так и стоит на комоде — для гостей. Гости смотрят, вздыхают: до чего же вы, дескать, раньше видный были.

Я не спорю. Я киваю.

Потому — рупь двадцать за него плачено. Пущай стоит, красавец. Есть просить не просит, а уважение в дом вносит.

Барометр, или Семен против неба

Барометр, или Семен против неба

Купил Семен Игнатьич барометр.

Не то чтобы очень был нужен. Приехал-то он в райцентр за галошами — жене, Нюре. А вышел из сельмага с галошами под мышкой и с этой самой стекляшкой в руках. Четыре рубля пятнадцать копеек. Круглая такая штуковина, с золотым ободком, а внутри стрелка и надписи: «Ясно», «Перемѣнно», «Дождь», «Великая сушь», «Буря».

От «Бури» у Семена и заныло что-то под ложечкой. Хорошее. Основательное.

Дома Нюра, конечно, взвилась.

— Ты что ж, окаянный, галоши-то одни принес? А деньги куда? Четыре рубля! Я на них сахару хотела, детишкам к чаю.

— Дура ты, Нюра, — сказал Семен ласково и повесил барометр в горнице, на видное место, промеж ходиков и портрета покойного тестя. — Сахар — он что? Он съелся и нету. А это — на всю жизнь прибор. Он мне теперь всю погоду наперед скажет. Понимаешь ты своей женской головой — на-пе-ред.

Нюра поджала губы и ушла к печке. А Семен сел напротив прибора и стал изучать.

Изучал долго. Дня три.

Постучит пальцем — стрелка дрогнет. Он и запишет в тетрадку. Подышит на стекло, протрет рукавом. Опять постучит. Стрелка, надо сказать, держалась ближе к «Ясно», хотя за окном моросило третьи сутки и по всей деревне стояла такая слякоть, что куры ходить отказывались.

— Врет прибор, — сказала Нюра, глядя в окно.

— Это небо врет, — строго ответил Семен. — А прибор — он по науке. Он давление меряет. Атмосферное. Тут, брат, физика.

Слово «атмосферное» он выговорил с особым удовольствием, будто конфету рассосал.

А тут как раз зашел сосед. Тимофей. Бригадир полеводческой, человек в деревне уважаемый и в погодных делах — первый авторитет. У Тимофея имелось колено. Правое. И это колено, простреленное еще в финскую, чуяло непогоду вернее всякой сводки. Заноет с вечера — назавтра жди дождя, хоть в календарь не гляди. Полдеревни по Тимофееву колену сено косили и картошку копали.

Увидел Тимофей барометр — и усмехнулся. Криво так усмехнулся, снисходительно.

— Это чего у тебя? Часы, что ль, испортились?

— Барометр, — с достоинством сказал Семен. — Прогноз показывает.

— Прогно-о-оз, — протянул Тимофей и сел, не спросясь, на лавку. — И чего он тебе напрогнозировал, твой прогноз?

— А то, что в субботу — ведро. Ясно. Гляди — стрелка стоит.

Тимофей посопел. Пожевал губами. Потом хлопнул себя по правой коленке.

— А вот у меня инструмент говорит — дождь. С самого утра ноет, спасу нет. К субботе как раз и хлынет.

И пошло.

Семен — про физику, про давление, про то, что стекляшка честная, она наукой проверена, а колено — это, извиняюсь, суеверие и темный мрак. Тимофей — про то, что колено его сорок лет не ошибалось, а стекляшек этих в райцентре тыщу штук наделали, и все врут одинаково.

Спорили до потемок. Нюра два раза ставила самовар и два раза уносила остывший.

— Давай на спор, — сказал наконец Тимофей и встал. — Ежели в субботу дождь — с тебя пол-литра. Ежели ведро — с меня. Идет?

— Идет, — сказал Семен и почувствовал себя великим человеком.

Всю пятницу он к прибору не подходил — боялся сбить. Ходил вокруг на цыпочках. А в субботу утром проснулся, глянул в окно —

и обмер.

Лило. Как из ведра лило. По стеклам текло, во дворе бурлило, и Тимофеева коза, привязанная у плетня, стояла мокрая и глядела на Семенов дом с укоризной.

Семен кинулся к барометру. Постучал. Стрелка — на «Ясно». Еще постучал, посильнее. «Ясно». Он уж и кулаком по стенке рядом — стрелка стоит, как приклеенная, и хоть плачь.

— Ну? — сказала Нюра из-за спины. Не злорадно даже. Так, по-бабьи.

Семен снял прибор со стенки. Повертел. И тут увидел на задней крышке маленький винтик. И надпись мелкую: «Установить по местности».

По местности.

— Так он же ненастроенный! — заорал Семен, и лицо у него сделалось прямо счастливое. — Нюра! Он же с завода как есть — так и висел! Его же настроить надо было! Он не врал — он просто не знал, где он находится!

— И где ж он находится, — устало спросила Нюра.

— В Малых Бродах! — торжественно объявил Семен, будто это все объясняло.

Пришел Тимофей за выигрышем, довольный, с полотенцем на плечах — как есть банщик. А Семен ему винтик показывает и про местность толкует. Тимофей выслушал, покрутил у виска и забрал свою бутылку. Заслуженно.

А только на том история не кончилась.

Потому как через неделю подошел сенокос, и всей деревне позарез нужно было три дня ведра. И Тимофеево колено — молчало. Ни туда ни сюда. Заклинило, видать, авторитет.

И тогда пришли к Семену.

Он винтик подкрутил — так, чтоб стрелка на «Великой суши» встала. Потом постучал по стеклу. Раз, другой, третий — бережно, с чувством.

— Будет ведро, — сказал он твердо. — Я ему велел.

И что вы думаете? Три дня простояло солнце. Как по заказу.

Теперь Семена в деревне зовут не иначе как Барометр. И ходит к нему народ — не погоду спрашивать, нет. А просить, чтоб он ту стрелку подвинул куда надо. И он двигает. И стучит по стеклышку — бережно, будто по темечку неразумному дитяти.

Небо, между прочим, пока не жаловалось.

Стенгазета, или Как я в редакции завел несуществующего человека

Стенгазета, или Как я в редакции завел несуществующего человека

Меня назначили редактором стенгазеты. Не спросили — назначили.

В нашей конторе, в отделе писем, это делалось просто. Заведующий Пахомов заглянул в комнату, обвел всех взглядом и остановился на мне. Почему на мне — до сих пор не понимаю. Может, потому что я один сидел лицом к двери.

— Будешь редактором, — сказал Пахомов. — К празднику чтоб газета висела. Свежая. С огоньком.

И ушел. А огонек, изволите видеть, из меня одного пришлось добывать.

Порядок такой. Стенгазета — это лист ватмана метра полтора, на нем заметки от коллектива. Про успехи, про недостатки, про то, кто хорошо трудится, а кто, наоборот, опаздывает. Демократия. Народ пишет — редактор клеит.

Народ, однако, писать не желал.

Я обошел всех. Машинистка Зоя сказала, что у нее палец. Бухгалтер Сивков сказал, что он не по этой части. Курьер Гена честно ответил: «А че мне за это будет?» Про будет я не знал и потому промолчал.

Оставалось одно.

Я сел и написал все сам.

Первую заметку — про рост подписки — я подписал «З. Морозова, машинистка». Вторую, про субботник, отдал слесарю Петухову, которого в природе не было. Третью — стихи к празднику, четыре строчки, рифма «знамя — с нами» — приписал уборщице тете Даше. Тетя Даша существовала, но читать не умела, так что риска никакого.

Газета вышла. Пахомов постоял, покивал.

— Живо, — сказал. — Коллектив дышит.

Коллектив, положим, дышал через меня одного, но я скромно опустил глаза.

И вот тут я допустил ошибку. Роковую.

В следующий номер, для остроты, я поместил критическую заметку. Про буфет. Дескать, котлеты в нашем буфете сухие, компот теплый, а буфетчица Вера Павловна отпускает сдачу с таким лицом, будто ты у нее эту сдачу украл. Все правда, между прочим. Подписал я это дело солидно: «В. Голубев».

Голубева не было. Голубев родился у меня в четверг, в обеденный перерыв, за столом номер два.

На другой день у стенгазеты собралась толпа.

— Молодец Голубев, — говорили. — Прямо в точку. Наболело.

Вера Павловна с тех пор компот подогревать перестала — стала подавать холодный, из принципа, но это уже другая история.

А заметку прочитал сам директор конторы, товарищ Бубнов. И, доложу вам, растрогался.

— Вот, — сказал он на планерке, — есть еще принципиальные люди. Не боятся правду резать. Голубев. Скромный, а гражданскую позицию имеет. Таких надо поощрять.

И распорядился. Выписать товарищу Голубеву премию — двадцать рублей. И, поскольку человек болеет за общее дело, а сам, видать, здоровьем слаб, — выделить ему путевку. В санаторий. В Кисловодск. На четырнадцать дней. Профком как раз одну придержал, ничейную.

Я сидел ни жив ни мертв.

Признаться? А как признаешься. Выходит, я весь коллектив от лица выдуманных людей морочил. За такое не премию — за такое из редакции метлой.

Промолчать? Тогда премия и путевка уплывут неизвестно куда.

Я выбрал третье. Самое, как мне казалось, разумное.

— Товарищ Бубнов, — говорю, — Голубев человек застенчивый. До крайности. Он и на планерку не придет — стесняется. Вы уж премию мне передайте, а я ему.

Бубнов посмотрел на меня с уважением.

— Скромный коллектив, — сказал. — Приятно.

Двадцать рублей я взял. Тут совесть моя, признаюсь, особенно не сопротивлялась.

А вот с путевкой вышла беда. Путевку в карман не спрячешь. На ней фамилия. И печать. И профком требует, чтобы товарищ Голубев по возвращении отчитался и, желательно, привез фотографию — как он там поправляет здоровье на минеральных водах.

Висит теперь эта путевка у меня в столе. Кисловодск, санаторий «Заря», заезд второго числа.

Ездить некому.

Так и живем мы теперь вдвоем. Я — на своих сорока рублях оклада, лицом к двери. И он — Голубев. Принципиальный, скромный, всеми уважаемый. С премией и путевкой на курорт.

Иногда я на него даже немножко обижаюсь.

Котик из-под лестницы, или Как я в домовом чате войну развязала

Котик из-под лестницы, или Как я в домовом чате войну развязала

Я, надо вам сказать, женщина мирная. За всю жизнь ни с кем всерьез не поругалась — ну, с сестрой, конечно, но то по-родственному, это не в счет. И вот в этот самый домовой чат меня втянули, можно сказать, обманом. Соседка с пятого, Люся, добавила. «Валентина Сергеевна, — говорит, — там все про наш дом, вам полезно». Я и вошла.

Как в прорубь.

Первые дни я только читала. Молча. Люди писали умное: про горячую воду, которую отключат, про машину, что вечно стоит поперек, про то, что кто-то опять не донес пакет до бака и бросил, извиняюсь, где попало. Я читала и кивала. Мысленно. Народ, думаю, серьезный, обстоятельный — не то что я.

А потом я увидела котика.

Он сидел под лестницей, на батарее, серенький, с одним белым ухом, и смотрел так, знаете, будто это я ему должна, а не он мне. Худой. Лапки поджал. Ну сердце у меня — не камень же. Я сфотографировала и, дура старая, выложила. Подписала просто: «Кто-нибудь знает, чей это котик? Замерз, бедолага».

Боже мой. Что тут началось.

Первой откликнулась некая Эльвира из двенадцатой квартиры — я ее в глаза не видала, но узнала на всю оставшуюся жизнь. «Никого не кормите! — написала она сразу тремя восклицательными знаками. — Это разносчики заразы. У меня ребенок аллергик». И смайлик поставила. Сердитый такой смайлик, красный.

Я, признаться, оторопела. Я ж не заразу принесла, я котика показала.

Но не успела я и слова вставить, как вступилась женщина под именем «Розовая пантера» (кто такая — до сих пор загадка, но пишет как маршал). «Эльвира, — говорит, — у вас вместо сердца калькулятор. Животное — тоже житель дома, оно тут прописано душой». И я, грешным делом, подумала: вот, культурный человек. Даже прослезилась немножко.

А зря прослезилась.

Потому что дальше пошло такое, что я и передать боюсь. Мужчина с седьмого — Геннадий, у него еще джип во дворе, весь двор им заставил — написал, что кот испортил ему бампер. Когтями. Как кот, ростом с валенок, портит когтями железный джип — этого он не пояснил. Но написал уверенно. С фотографией бампера. На фотографии, между нами, была обыкновенная царапина, которую этот Геннадий, я думаю, сам об столб приобрел, торопясь.

И понеслось.

Одни за котика. Другие — против. Третьи — вообще про парковку, потому что раз уж все собрались, чего добру пропадать. Люся с пятого предложила скинуться коту на домик. Эльвира написала, что тогда она скинется на юриста. Розовая пантера обозвала Эльвиру «женщиной без вечности в глазах» — я эту фразу потом три дня вспоминала, до того красиво.

А кот тем временем сидел под лестницей и в ус не дул. Он-то по-русски не читает.

К вечеру в чате было четыреста сообщений. Четыреста, вы вдумайтесь. Про горячую воду за год столько не написали, а тут за один день. Меня уже забыли — я стояла у истоков войны, но про меня и не вспоминал никто, будто я так, спичку поднесла и отошла.

Ночью не спалось. Все думала: что ж я наделала. Люди-то хорошие, а грызутся из-за серенького с белым ухом. Встала, накинула халат, взяла из холодильника колбаски — докторской, полбатона оставалось — и пошла вниз. По-тихому. Как партизан.

Котика под лестницей не было.

Я туда, я сюда — нет котика. Батарея теплая, а его нет. И тут открывается дверь двенадцатой квартиры, и выходит женщина в тапках. С мисочкой. С мисочкой, граждане! И в мисочке — курица.

Это была Эльвира.

Мы посмотрели друг на друга. Она на мою колбасу, я на ее курицу. Кот — вот он, паразит, — уже сидел у нее под дверью и жрал в три горла, и белое ухо его так и ходило.

— Он аллергикам вредный, — сказала я тихо. Не знаю зачем.

— Очень вредный, — согласилась Эльвира. И отвернулась. Быстро так. Будто у нее в глазу что-то. Пылинка, наверное. Их там, под лестницей, много летает.

Мы разошлись молча. Я — с колбасой, она — с пустой мисочкой.

А наутро в чате Эльвира написала: «Кота забрала к себе на время холодов. Ребенок, представьте, не чихает». И четыре сердечка. Розовая пантера тут же написала, что всегда в нее верила. Геннадий про бампер больше не заикался — видно, само зажило.

А я вот думаю: странная штука человек. В чате мы друг друга готовы были со свету сжить, а в тапках, ночью, с колбасой да с курицей — оказались одна порода. Кошатники. Просто одни это знают, а другие еще стесняются.

Кота, кстати, назвали. Знаете как? Проголосовали. Двести голосов. Назвали — Спорный. И, я вам скажу, точнее имени за всю историю нашего дома придумано не было.

Умная колонка, или Как я с машиной за авторитет боролся

Умная колонка, или Как я с машиной за авторитет боролся

Вот говорят: искусственный ум. Дескать, теперь машина за тебя и подумает, и споет, и погоду до самого до градуса выложит. Умнее человека, говорят, сделалась. А я вам так скажу, братцы мои: ум-то у нее, может, и искусственный, а нахальство самое что ни на есть натуральное. И характер — прямо как у моей тещи покойной, царствие ей небесное.

Подарила мне дочка на именины колонку. Такую, знаете, черненькую, вроде банки из-под кофе, а внутри — голос. Женский, вежливый. Спросишь ее чего — она и ответит. Поставили на холодильник, воткнули в розетку. А как зовут ее — дочка сказала, да я, признаться, прослушал. Стал звать Клавой. Она вроде отзывается. Ну и ладно.

Сперва-то мы жили душа в душу.

«Клава, — говорю, — какая нынче погода?» А она: «В вашем районе плюс восемь, возможен дождь». И, доложу вам, ведь дождь-то и вправду пошел. Я аж проникся. Хожу по квартире гоголем, супруге объявляю: вот, Марья, культура в дом пришла. Теперь мы люди, можно сказать, современные. А Марья только фыркает — она эту Клаву сразу невзлюбила. Женское, я так понимаю, соперничество.

А дальше — началось.

Спрашиваю я ее раз, чтоб, значит, ум показать: «Клава, а сколько будет от Москвы до Ленинграда километров?» Это я нарочно, с подковыркой — проверить машину на прочность. А она мне культурненько так: «Города Ленинград на карте не значится. Возможно, вы имели в виду Санкт-Петербург?»

Вот тут меня, братцы, и укололо. Это что же выходит — я, значит, отсталый элемент? Я, может, в этом Ленинграде срочную служил, а какая-то банка из-под кофе будет меня географии учить? Обидно.

Стал я с ней, прямо скажем, воевать.

Задаю вопросы позаковыристей. Про политику ее пытаю, про смысл жизни, про то, будет ли к пятнице подорожание на гречку. А она, зараза, на все один ответ: «Извините, я пока не умею на это отвечать, но я учусь». Учится она! А я, спрашивается, не учусь? Я вон полжизни учусь, а справку в поликлинике все одно получить не могу.

И вот, между делом, была у меня одна забота. Личная. Деликатная, я бы сказал.

Стал я, понимаете, помаленьку лысеть. Не то чтоб совсем, а так — сверху пошло редеть, будто снег по весне. Неприятно. И надумал я у Клавы по-тихому совета спросить — благо, никого в кухне не было. «Клава, — говорю шепотом, — какое есть хорошее средство от облысения?» И она, добрая душа, давай мне перечислять: и репейное масло, и настойку какую-то, и втирание. Я слушаю, на ус мотаю. Спасибо, думаю, хоть в чем-то от тебя польза.

Ну, а в субботу нагрянули гости.

Свояк с супругой да сосед Пал Палыч с нижнего этажа — человек ехидный, все норовит меня уколоть. Сели, значит, за стол. И решил я — дай, думаю, форсану. Покажу свою технику. Пущай знают, с кем дело имеют.

«А вот, — говорю небрежно, — у меня, товарищи дорогие, машина имеется. Умная. Что хочешь исполнит, только прикажи». И к колонке оборачиваюсь, руку эдак с барством выставил.

«Клава! Расскажи-ка гостям анекдот повеселее».

Замолчали все. Ждут. И Пал Палыч, гад, ухмыляется — не верит.

А Клава помолчала секундочку, лампочкой своей мигнула — да как выдаст на всю кухню бодрым таким голосом:

«Продолжаю поиск. По вашему прошлому запросу «средство от облысения» я нашла еще двенадцать способов. Начать с луковой маски?»

Тишина. Гробовая.

Потом свояк крякнул. Пал Палыч — тот прямо в салат уткнулся, трясется весь, будто его лихорадка бьет. Супруга моя губы поджала, но вижу — довольная, аж светится. А я сижу красный, как та гречка, которая к пятнице подорожала, и рукой темечко свое прикрываю.

Выдернул я ее из розетки. Тут же, при всех. С мясом.

«Все, — говорю, — Марья. Отвоевалась машина. Нету больше культуры в доме».

А Марья мне вечером, когда гости разошлись, и говорит: «Зря ты, Вась. Хорошая колонка. Честная. Не то что некоторые — в глаза одно, а за спиной лысину прячут».

Вот и пойми ты этих женщин. И этих машин. Один искусственный ум, а разоблачает почище прокурора.

Включил я ее обратно. Пущай стоит. Только теперь — как чего личное спросить надо — я в чулан ухожу. К ведрам. Там она меня не слышит. Там я сам себе хозяин.

Сапоги к четвергу, или Как я с одним мастером состарился

Сапоги к четвергу, или Как я с одним мастером состарился

Заказал я, изволите видеть, сапоги.

У Пантелея Кузьмича — сапожника, что сидел на углу в подвальчике, между зеленной лавкой и вывеской «Стрижка, брижка и завивка». Человек он был, доложу вам, не простой. Про себя он говорил так: «Я, милостивый государь, не сапожник. Я — художник. Сапог тачает всякий, а я — обувь души изготовляю».

Я, признаться, обуви души не заказывал. Мне бы попроще. Хромовые, на ранту, чтоб не каши просили к осени. Шесть рублей с полтиной сторговались. Ударили по рукам.

— К четвергу, — сказал Кузьмич и приложил руку к засаленной груди, где, надо полагать, помещалась совесть. — Хоть режьте. Хоть на кусочки.

Резать я его не собирался. Я человек мирный. Пришел в четверг.

Подвальчик пах варом, кожей и еще чем-то кислым — не то щами, не то самим искусством. Кузьмич сидел на низенькой табуретке, зажав между колен колодку, и глядел на нее, как влюбленный на портрет невесты.

— Сапожки-то мои готовы? — спрашиваю.

Он поднял на меня глаза, полные светлой печали.

— Гражданин хороший. Вы меня режете. Вы меня без ножа режете. Разве ж такую вещь — к четвергу? Такую вещь месяц вынашивать надо. Как дите. Приходите во вторник.

Пришел во вторник.

— Союзки не легли, — сказал Кузьмич скорбно и показал мне какую-то кожаную загогулину, будто это все объясняло. — Не легли, и хоть плачь. Кожа — она живая. У нее, может, настроения сегодня нету. В субботу приходите.

Вот тут бы мне, дураку, и заподозрить. Но я, знаете, из тех, кто верит. Скажут мне «завтра» — я и радуюсь: завтра-то вон оно, рядышком, рукой подать.

В субботу заело задник. В среду не подвезли гвоздиков-«семерок» — а без семерки, оказывается, никак, семерка всему делу голова. В пятницу у Кузьмича заболела поясница, и он «в такой день к чужой ноге и притронуться не может, грех».

Я ходил. Господи, как я ходил! Я протоптал к этому подвальчику тропу, какой не всякий богомолец к святым местам протаптывает. Я узнал вар по запаху за три квартала. Я знал в лицо всех кузьмичевых котов — а их было три, и все рыжие, и все спали в готовой обуви заказчиков, придавая ей, так сказать, тепло и обжитость.

Месяц.

Целый месяц я жил этими сапогами. Жена перестала со мной здороваться по-человечески, а только спрашивала с порога: «Ну? Обул тебя твой Рафаэль?» Соседи делали ставки. Управдом интересовался, не пропишу ли я эти сапоги отдельным жильцом, раз уж они так долго прибывают.

И вот — свершилось.

Прихожу, а Кузьмич сияет. Весь светится, как самовар на Пасху. Достает из-под верстака пару. И — что вы думаете — красоты неописуемой! Блестят, скрипят музыкально, носок этакий щегольский. Загляденье. Я аж прослезился, честное слово.

Сел. Натянул. И — стоп.

Жмут. Не то что жмут — душат. Будто не сапоги, а два испанских сапога из инквизиции. Пальцы поджались, свернулись калачиком и просят пощады.

— Кузьмич, — говорю сквозь слезы, уже не художественные. — Малы. Убивают.

Он взял мою ногу в руки бережно, как хирург, повертел, поглядел. Нахмурился. И вдруг хлопнул себя по лбу.

— Батюшки. Так это ж не ваши!

— Как не мои?

— А так. Это Сидорова, портного с третьего этажа. А ваши-то… — он замялся, глянул в сторону, — ваши Сидоров носит.

Я сел обратно на табурет. Тихо сел.

— Зачем же, — спрашиваю кротко, — Сидоров носит мои сапоги?

— Так разнашивает же! — Кузьмич посмотрел на меня, как на дитя неразумное, даже с некоторой обидой за человечество. — У Сидорова нога твердая, привычная, он в момент любую кожу к делу приучит. А вы — я извиняюсь — человек конторский, нежный. Вам новье надеть — вы сотрете ноги в кровь и меня же, старика, проклянете. А так — придет Сидоров, снимет разношенные, тепленькие, и хоть на бал. И вы сидоровские тем часом обмягчаете. По-соседски. По-божески.

Я молчал. Я постигал.

— И давно, — говорю, — у вас такая… кооперация?

— Да лет пятнадцать, — махнул он рукой. — Весь дом друг дружке обувку обхаживает и не жалуется. Только вы один и волнуетесь. Нервный народ пошел.

Вышел я на улицу в своих старых, каши просящих. Иду. И тут — навстречу мне гражданин. Идет барином, сапоги на нем поют, носок щегольский, знакомый до боли носок.

Поравнялись.

— Сидоров? — спрашиваю обреченно.

— Сидоров, — говорит и улыбается счастливо. — А вы, стало быть, за сапожками? У Кузьмича? Ох и мастер. Художник! Я вам, между прочим, ваши уж третью неделю разнашиваю. Не извольте беспокоиться — душевно разнашиваю, с полной отдачей.

И пошел. В моих.

А я — в чьих-то. Дошел до дому — жмут. Не так, чтоб душат, но жмут. Снял, поглядел на клеймо изнутри.

«Управдому Тимофею Палычу», — было выведено химическим карандашом.

Вот с тех пор, граждане, я обувь заказываю только на два размера больше и никогда не спрашиваю, чьи. Целее будешь. И знаете — хожу. Разношу. По-соседски.

Самокат, или Как я в молодость прокатился

Самокат, или Как я в молодость прокатился

Вот говорят: движение — жизнь. Дескать, кто на самокате катается, тот и молодой, и здоровый, и вообще передовой человек. А я вам так скажу, братцы мои: жизнь-то, может, и движение, а только денег с этого движения улетело у меня — будто и не двигался я вовсе, а стоял на месте да купюрами махал.

А началось все с соседа. С Валерки из семнадцатой.

Мужчина он молодой, годов тридцати, штаны носит узкие, бородка подстрижена культурно. И вот он, значит, на самокате этом электрическом подкатывает к подъезду — вжик! — легонько так спрыгнул, телефончиком щелк, и пошел себе, руки в карманы. Красиво. Не человек, а прямо реклама какая-то ходячая.

А я стою. С пакетом кефира стою и, извиняюсь, любуюсь.

И такая меня, братцы, взяла досада. Мне ведь тоже, между прочим, не сто лет. Мне пятьдесят два, а это, если разобраться, самый расцвет мужчины. Просто, может, скрытый. А тут этот Валерка вжикает, будто у него одного молодость, а у меня одна поясница да проездной на автобус.

Ну и решил я. Прокачусь.

Подхожу к самокату. Стоит их целая, можно сказать, шеренга у магазина — оранжевые, ладные. На боку код нарисован, квадратик такой рябенький. Навел я на него телефон, как люди делают. А он мне пишет: внесите, гражданин, залог. Тысячу рублей.

Я, признаться, слегка вздрогнул. Тысячу — за то, чтоб я ножками оттолкнулся? Но виду не подаю. Виду я подаю обратный — дескать, что мне тысяча, я человек передовой. Внес.

Поехали.

И тут, братцы мои, я вам доложу — это был момент. Это был, я извиняюсь, полет души. Ветерок в лицо, дома мимо плывут, старушки на лавочке провожают меня взглядом — не то с завистью, не то с испугом, кто их разберет. А я еду. Молодой. Расцвет.

Проехал я так квартал. Другой. Вошел, что называется, во вкус. Уже и повороты закладываю, уже и звоночком дзинькаю. Голубей распугал целую стаю — интеллигентно, впрочем, без жестокости.

И тут гляжу — а меня-то унесло.

Унесло меня, братцы, аж к реке, за мост, в район, которого я, честно скажу, и не знаю толком. Стоят склады какие-то, забор, собака вдалеке высказывается. Ну, думаю, накатался. Пора и честь знать. Завершаю поездку.

Тыкаю в телефон: завершить.

А он мне — нельзя. Вы, пишет, вне зоны. Ставьте самокат в зоне, а тут не положено.

Я туда. Я сюда. Верчу этот телефон, а на карте — я красной точечкой торчу в чистом поле, и вся синяя зона, где можно, — она вон где, за мостом, откуда я, дурак, и прикатил.

А счетчик, между прочим, идет. Тикает по шесть рублей минута. Я стою, а деньги мои — тик, тик — капают в неизвестность.

Поехал обратно. А в горку-то он, оказывается, не больно и везет, самокат этот. Кряхтит, пищит. Батарейка, вижу, красным налилась. И на середине моста — стоп. Приехали. Сел аккумулятор. Насмерть.

И вот стою я, братцы мои, посреди моста. Ветер. Пятьдесят два года. В руке кефир, который я, к слову, так до дому и не донес — теплый уже, поди простокваша. Рядом самокат дохлый, который я не могу ни бросить — штраф, ни завершить — не в зоне. А счетчик все тикает, будто ему одному весело.

Звоню в поддержку. Барышня-автомат вежливая: ваш звонок очень важен. Оставайтесь, дескать, на линии. Я и остался. Минут двадцать оставался, слушал музычку.

Потом уж живой человек взял трубку. Молодой, по голосу — вроде Валерки. И говорит: а вы, гражданин, докатите аппарат до зоны и там завершите. Пешочком.

Пешочком.

Вот и катил я его пешочком. Через мост. В горку. Полтора километра толкал я эту оранжевую радость, как бурлак, и думал одну сплошную мысль: и на кой мне сдалась эта молодость.

Докатил. Завершил. Гляжу в телефон — а с меня за прогулочку набежало четыреста двадцать рублей. Плюс залог где-то в недрах приложения завис, обещали вернуть в течение десяти рабочих дней. Десять дней, братцы. Будто он его на курорт увез, залог мой.

Прихожу домой уже затемно. Супруга в дверях: где, спрашивает, тебя носило? За кефиром на три часа ушел.

А я молчу. Что тут скажешь. Поставил простоквашу на стол и сел.

А наутро, значит, выхожу — и опять этот Валерка. Вжикает. Спрыгнул, щелкнул, пошел, руки в карманы. Красиво.

Ну и пускай себе вжикает, думаю. Молодой человек. У него, может, и поясница другая, и залоги другие, и мост ему под горку.

А я теперь на автобусе. Он хоть медленный, зато сам едет. И залога с меня не просит. И до зоны толкать не надо.

Вот вам и все движение. Вот вам и вся жизнь.

Вскрытие при получении, или Как я через один шуруповерт культурным сделался

Вскрытие при получении, или Как я через один шуруповерт культурным сделался

Тут на днях, братцы мои, заказал я на маркетплейсе шуруповерт. Ну, обыкновенный такой, за девятьсот с копейками, аккумуляторный, чтоб, значит, полку в прихожей повесить. Супруга давно пилит: повесь да повесь. А я все некогда. То футбол, то настроения нету.

И вот заказал. И приходит мне эсэмэска: ваш, дескать, заказ прибыл в пункт выдачи. Приходите, гражданин, забирайте свое счастье. Я, конечно, обрадовался. Оделся почище — все-таки культурное учреждение, не помойка какая — и пошел.

Прихожу. А там очередь.

Очередь такая, я вам доложу, что до угла и загибается. Стоит народ, в телефоны свои пялится, у каждого в руке этот самый экран светится, будто иконка. И тихо все. Раньше в очереди хоть поговорить можно было, за жизнь, за политику. А тут — молчок. Один только дядька впереди сопит, да и то, по-моему, недоволен.

Ну, встал я. Стою. Минут пятнадцать прошло. Или двадцать. Или пять — кто их считал.

Доходит наконец до меня. За стойкой девушка. Молоденькая, ноготки покрашены, и вся такая — с выражением полного нечеловеческого безразличия. Диктую ей код из телефона. Она в компьютер тык-тык, и выкатывает мне коробку.

— Вскрывайте при получении, — говорит. И зевает.

А я, надо сказать, человек культурный. Слыхал я про эту процедуру. Дескать, полагается коробку тут же, при девушке, распечатать — вдруг тебе вместо шуруповерта кирпич подсунули. Мошенники, они ведь не дремлют. Одному моему знакомому, Николай Иванычу, вместо телефона в коробку пачку соли положили. Так и живет теперь — с солью вместо связи.

Вскрываю. Пальцами скотч ковыряю, ковыряю — не поддается, зараза. Ногтем зацепил — ноготь чуть не с мясом. Наконец разодрал.

А там — фен.

Обыкновенный такой фен. Для волос. Розовенький.

Я, значит, на девушку гляжу. Она на меня.

— Это, — говорю, — не шуруповерт.

— А что? — спрашивает.

— Фен, — отвечаю. — Розовый. Дамский, я извиняюсь.

Она в бумажки свои посмотрела, потом на коробку, потом опять на меня. И говорит с таким, знаете, металлом в голосе:

— Артикул совпадает. Значит, все правильно.

Вот тут во мне, братцы, что-то дернулось. Как рыба на крючке — туда-сюда. Потому что я за шуруповерт платил, а не за то, чтоб прическу наводить, которой у меня, к слову, и нету почти.

— Как же, — говорю, — правильно, когда неправильно? Мне полку вешать, а не кудри завивать!

А сзади уже гудят. Очередь-то не дремлет. Кто-то бубнит: мужчина, не задерживайте, тут люди по делу. По делу они, видите ли. А я, стало быть, по глупости пришел, феном любоваться.

— Оформляйте возврат, — говорит девушка. И пальчиком с ноготком тычет в бумажку. — Причина?

— Какая еще причина? Фен — вот причина! Я его не заказывал!

— «Не подошел размер»? — предлагает.

— Какой размер?! Это фен!

— «Не соответствует описанию»?

— Вот! — кричу. — Вот это! Не соответствует! Ни капельки не соответствует!

Она опять тык-тык в компьютер. И выдает:

— С вас двести рублей за обратную логистику.

Я так и сел. То есть не сел, стоя же, но внутренне сел, всем организмом.

— За что двести? — спрашиваю тихо, чтоб культурно.

— За доставку фена обратно.

— Так я его сюда не вез! Мне его вы привезли! Я его в глаза не видал до этой минуты!

— Ничего не знаю, — говорит. — Система насчитала.

Система, значит. Система у них насчитала. Хорошая, я вам скажу, система. Такая система, что тебе фен розовый вручат, а ты ей еще и должен останешься. При старом режиме за такое, я извиняюсь, могли и по шапке.

Ну, стою я. В одной руке фен, в другой телефон. Позади народ волнуется, уже прямо волнами ходит. А впереди девушка с ноготками, спокойная, как памятник.

И тут я, братцы, культурным сделался. Окончательно.

Потому что понял: спорить бесполезно. Тут не человек виноват и не девушка. Тут система. А с системой, известное дело, воевать — что головой об стенку. Стенке ничего, а голове бобо.

— Оформляйте, — говорю. — Двести так двести. Только фен себе оставьте. На память.

— Фен вернуть надо, — говорит. — По правилам.

— А шуруповерт мой где?

Она плечиком пожала. Мол, где-то ездит. Может, к другому какому гражданину поехал. Может, тот сейчас коробку вскрывает и тоже удивляется: заказывал, скажем, чайник, а ему шуруповерт. И так оно все по кругу и ходит, братцы. Кому фен, кому шуруповерт, кому соль вместо телефона. Всеобщий, можно сказать, обмен веществ.

Вышел я на улицу. Без шуруповерта, без двухсот рублей, зато культурный весь до невозможности.

Прихожу домой. Супруга:

— Ну что, повесишь полку?

— Полку, — говорю, — не повешу. Но зато волосы тебе высушу. Быстро и с уважением.

И достаю фен. Розовый.

Супруга поглядела на меня внимательно. Долго так поглядела. И ничего не сказала. Ушла на кухню.

А полка, между прочим, до сих пор не висит. Стоит в углу, к стенке прислоненная, дожидается своего часа. И я так думаю — дождется еще она свою эпоху. Вот наладят систему, вот привезут шуруповерт правильный — и повешу. Обязательно повешу.

А пока — что ж. Фен есть. Тоже, между прочим, техника. Дует хорошо, не жалуюсь.

Только вот полку жалко. Так и стоит, сердечная. Прислоненная.

1x

"Начните рассказывать истории, которые можете рассказать только вы." — Нил Гейман