Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Карточка, или Как я через одну ретушь красавцем на неделю сделался

Карточка, или Как я через одну ретушь красавцем на неделю сделался

Вот говорят: не по хорошу мил, а по милу хорош. Дескать, полюбят тебя за душу, а не за нос. А я вам так скажу, братцы мои: нос — он тоже в этом деле не последняя пуговица. Особенно ежели ты этот самый нос сфотографировать желаешь и барышне в другой город послать.

А вышло у меня все через сватовство.

Присмотрел я себе барышню. Нюрой звать. По переписке, значит, познакомились — через мою двоюродную тетку, которая в Твери живет и всех там знает наперечет. Пишет мне тетка: есть, дескать, девица положительная, при должности, в артельной кассе служит, характер смирный, приданое — швейная машина и перина. Одно, говорит, условие: желает наперед на твою личность посмотреть. Пришли, говорит, карточку.

Ну, карточку так карточку. Дело житейское.

Пошел я в фотографию Абрама Соломоновича, что на углу возле бани. Захожу. А там, доложу вам, обстановка — прямо храм науки. Драпировки висят бархатные, аппарат на трех ногах, будто цапля какая, и пальма в кадке. Пальма, правда, малость пыльная и одним листом уже, извиняюсь, к покойникам собралась. Но в целом — культурно.

Садитесь, говорит фотограф. И голову набок. И не дышите.

Я и не дышу. Сижу, как этот... как памятник самому себе. А он под черной тряпкой возится, что-то там колдует, потом птичку обещает. Птичка, конечно, не вылетела — обманул. Но снимок сделал.

— Приходите, — говорит, — в четверг. И насчет ретуши подумайте.

Я говорю:

— Это что же за штука такая — ретушь? Я на нее не подписывался.

А он мне через плечо, снисходительно:

— Ретушь, гражданин, есть научное улучшение природы. Природа, она ведь как? Она хамка. Она человека тяп-ляп слепила и дальше побежала. А мы ее аккуратненько поправляем. За полтинник.

Полтинник — деньги, конечно. Но я подумал про Нюру, про перину, про швейную машину — и махнул рукой. Улучшайте, говорю, мою природу. Только не увлекайтесь.

Он увлекся.

Прихожу в четверг — и, братцы мои, не узнаю. На карточке сидит красавец. Натуральный. Бородавку мою, что возле уха с самого детства прописана, — как корова языком. Нос, который у меня, прямо скажем, картошкой, — тонкий сделался, благородный, будто у графа какого. И волос на макушке прибавилось — там, где у меня, между нами говоря, уже года три как поляна для гуляния.

Смотрю я на эту карточку и сам в себя влюбляюсь.

— Абрам Соломоныч, — говорю, — да это ж не я.

— А это, — отвечает, — вы, каким вас задумывала природа, покуда не отвлеклась. Идеал, так сказать. Платите рупь двадцать.

Заплатил я рупь двадцать. И еще, дурак, за две лишние штуки доплатил — на радостях. Одну послал Нюре. Другую на комод поставил, любоваться. А третью в бумажник — предъявлять при случае.

И, доложу вам, зажил я после этого — как министр. Хожу по улице и всем в лицо заглядываю: узнаете ли, дескать, во мне того красавца с карточки? Не узнают, ясное дело. Ну да это они по темноте своей.

А через полторы недели телеграмма. От Нюры. Еду, дескать, знакомиться, встречай в субботу, поезд номер такой-то. И приписка: «Узнаю тебя по карточке».

Вот тут, граждане, у меня под ребрами и захолодало.

По карточке.

А карточка-то — идеал. А я-то — тяп-ляп. С бородавкой, с картошкой и с поляной для гуляния.

Метался я всю пятницу как ошпаренный. К парикмахеру бегал — волос требовал. Тот говорит: где ж я тебе возьму, я цирюльник, а не Господь Бог. Одеколоном, говорит, надушу — а больше ничем не помогу. К бородавке подступался с ниткой — да струсил, больно.

Суббота. Стою на перроне. Держу карточку перед мордой, будто щит. Народ идет с поезда — толпа, чемоданы, узлы, ребятишки визжат.

И вот — она. Нюра. Хорошенькая, кругленькая, глазами так и стрижет по толпе — красавца своего ищет.

А я стою. И карточку из рук, дурень, выронил — под ноги ей самой и упала.

Подняла она карточку. Посмотрела на карточку. Посмотрела на меня. Опять на карточку. Опять на меня.

Молчит. И я молчу. Пальма и та бы, кажется, со стыда завяла.

— Это, — говорит наконец тихо, — вы?

— Я, — говорю. — В смысле — я. А это, — киваю на карточку, — тоже я. Только улучшенный. Наукой.

Она еще постояла. Губы поджала. И вдруг — вздохнула так, с облегчением даже.

— Ну и слава богу, — говорит. — А то мне тетка ваша красавца сосватала, а я красавцев, признаться, боюсь. У красавца, известное дело, характер. А вы, я гляжу, человек простой, надежный. С бородавкой оно даже спокойнее.

Вот и весь вам сказ, братцы мои.

Живем мы с Нюрой третий год. Перина при нас, машина строчит. А карточка идеальная так и стоит на комоде — для гостей. Гости смотрят, вздыхают: до чего же вы, дескать, раньше видный были.

Я не спорю. Я киваю.

Потому — рупь двадцать за него плачено. Пущай стоит, красавец. Есть просить не просит, а уважение в дом вносит.

Телефон общего пользования, или Как я сделался культурным

Телефон общего пользования, или Как я сделался культурным

Нам, братцы мои, в квартиру телефон поставили. Общий, на все девять комнат. Прибили его в коридоре на стенку, промежду кухни и уборной, — самое, прямо скажем, культурное место. И повесили над ним записочку: «Разговаривать не более трех минут, соблюдая сознательность».

Вот тут-то у нас сознательность и кончилась. Совсем. Как отрезало.

Потому — раньше жили тихо. Ну, поругаемся из-за примуса, ну, кто-то кому-то в суп плюнет по-соседски — и разошлись. А тут аппарат. Черный такой, с трубкой, и звонит, стервец, среди ночи, будто ему больше всех надо.

Первую неделю к нему никто и подойти не смел. Стоим кругом, смотрим на него, как на икону. А он молчит.

Потом освоились.

Освоился первым делом гражданин Птицын из шестой комнаты. Личность, я вам скажу, вредная до чрезвычайности. Служит он где-то по снабжению, и оттого об себе понимает так высоко, что дальше уж и некуда — только в потолок упереться. И вот повадился этот Птицын звонить. Да не просто звонить, а с чувством. Станет к аппарату боком, ножку отставит, руку в карман — и пошел:

— Але! Барышня! Соедините меня, будьте любезны, с товарищем Голубковым... Что? Занято? А вы понимаете, гражданочка, с кем говорите? Я, может, лицо ответственное.

А какое он лицо ответственное — одна видимость да галстук в горошек. Но соседи млеют. Стоят в коридоре, слушают, как он культурно выражается, и на меня, дескать, смотрят с осуждением: а ты, мол, Василь Палыч, чего? Ты вот так умеешь?

А я и не умею. Чего греха таить.

Мне, знаете, телефон этот прямо поперек жизни встал. Идешь, бывало, утром в уборную по естественной надобности — а там Птицын у аппарата, ножку отставил, романы разводит с какой-то Клавдией. И стоишь. И ждешь. И надобность твоя, извиняюсь, при тебе.

Одним словом, задумал я культурности достичь.

Купил, знаете, книжечку. «Правила хорошего тона и обхождения при телефонном разговоре». Три копейки на базаре, у слепого. Читаю вечерами под одеялом, чтоб жена не видала, а то она у меня насчет трат строгая — сразу заводит про то, что я на книжки деньги пускаю, а у нее чулок один целый на всю ногу.

Вычитал я там много полезного. Что, дескать, надо говорить в трубку ласково. Что нельзя кричать, как оглашенный. Что первым делом надо представиться и осведомиться об здоровье. И главное — не более трех минут, соблюдая, значит, ту самую сознательность.

Ну, думаю, теперь-то я Птицына переплюну. Теперь я культурный сделаюсь — загляденье.

А тут как раз случай.

Звонит, стало быть, аппарат. Днем, в воскресенье. Весь коридор полон — кто с тазом, кто с кастрюлей, — все стоят, ждут, кто подойдет. А я вперед протискиваюсь. Я, говорю, подойду. Я умею.

Снял трубку. Откашлялся. И — по книжечке, значит, ласково так, с придыханием:

— Але-с. Здравствуйте. Как ваше драгоценное здоровье? С кем, извиняюсь, имею честь?

Молчание.

Потом в трубке хрипит незнакомый мужской бас:

— Чего?

Я опять, еще ласковей:

— Осведомляюсь, говорю, об вашем самочувствии. И желаю знать, кого вам угодно.

Бас в трубке помолчал, подышал и говорит с расстановкой:

— Ты, друг, пьяный, что ли?

Тут я слегка осел. Но держусь. Тон, думаю, главное — держать тон. Культура — она в тоне вся.

— Никак нет, — говорю, — я трезвый и культурный. А вам, между прочим, гражданин, тоже не мешало бы обхождению поучиться. Тут вам не пивная.

А он мне:

— Позови Птицына.

Птицына! Вот те и на. Значит, ему, черту, звонят. Опять он.

И так мне обидно сделалось, братцы, — прямо в грудях защемило, будто кошка там лапой скребет. Стою я с трубкой, весь культурный, книжечку три копейки читал, а спрашивают все равно Птицына.

И я тогда — не помню уж, как оно вышло, — я в трубку и рявкни:

— Нету! Помер ваш Птицын! Вчерась похоронили!

И трубку — бряк на рычаг.

Тишина.

Весь коридор на меня смотрит. Кто с тазом, кто с кастрюлей. И Птицын из шестой комнаты — тоже смотрит. Живой. Стоит в дверях, в подтяжках, и морда у него делается такая... ну, будто он лимон целиком проглотил, а выплюнуть неловко.

— Кто, — говорит, — помер? Я помер?

— Ну не я же, — отвечаю. А сам чувствую, как под ребрами холодок ползет нехороший, мерзкий такой.

Птицын — к аппарату. Крутит. Звонит своему басу обратно, объясняется. И я слышу, как он там про меня докладывает: хулиган, дескать, псих ненормальный, культуру не соблюдает, покойников из живых людей делает без разрешения.

А я стою.

Стою и думаю: вот тебе и хороший тон. Вот тебе и три копейки.

Короче говоря, вышло собрание жильцов. Стихийное, прямо у аппарата. И постановили: телефоном мне, Василь Палычу, пользоваться впредь воспрещается. Как личности, не соблюдающей и подрывающей.

А Птицыну — можно. Ему все можно. Он лицо ответственное, в горошек.

Вот и вся, братцы, культура. Книжечку я, между прочим, обратно слепому снес. А он не берет. Читаная, говорит.

Так и живу теперь. Телефон звонит — а я мимо иду, в уборную, по естественной надобности. Хоть тут, слава богу, очереди нету. Пока.

Приведи заказчика на IT-проект — получи 10%

10% от суммы контракта

Реферальная программа для разработки под задачу: приведи заказчика на IT-проект (сайт, CRM, Telegram-бот, AI-ассистент, мобильное приложение, интеграция, парсер, AI/ML) — и получи 10% от суммы контракта, когда сделка закроется. Команда с опытом коммерческой разработки более 20 лет.

Кинематограф, или Как я на билетах сэкономил, а на любви прогорел

Кинематограф, или Как я на билетах сэкономил, а на любви прогорел

Вот говорят: любовь не купишь. Врут, братцы мои. Очень даже купишь. Только денег на нее не напасешься, вот в чем главная загвоздка. Я это на своей шкуре испытал, когда с одной барышней в кинематограф пошел.

Барышня была — я вам доложу — не то чтобы писаная красавица, но приятная. Работала в артели, по пуговичной части. И вот эта самая барышня, Клавдия Петровна, обмолвилась как-то, что желает, дескать, культурно провести вечер. В кино. А я человек экономный. Я, может, за копейку удавлюсь. Но виду не подаю — вид я подаю обратный.

— Клавдия Петровна, — говорю, — да я вас хоть в первый ряд, хоть в ложу. Я на вас, можно сказать, средств не пожалею.

Сказал. И сам испугался.

Потому как средства у меня были в тот вечер аккурат — рупь двадцать. И из этого рубля двадцати надо было еще как-то выкрутиться до получки, а до получки было — как до Луны пешком.

Ну, идем.

Идем мы, значит, по улице, она под ручку меня взяла, воркует чего-то про международное положение и про то, что у ней тетка в Гомеле. А я не слушаю. Я в уме считаю. Билет в кинематограф — тридцать пять копеек. Помножить на два — это семьдесят. Плюс она, чего доброго, конфет захочет. Или, не приведи господь, ситра. А ситро — оно денег стоит. Оно народную копейку жрет, это ситро, как саранча.

Подходим к кассе.

Стою я перед этим окошечком и чувствую — под ребрами холодок такой мерзкий забегал, будто мышь за пазуху залезла. Кассирша, толстая такая гражданка в пенсне, глядит на меня, как удав на кролика.

— Вам сколько?

И тут во мне жаба заговорила. Экономическая, значит, жаба. Та самая, что у каждого сознательного гражданина в печенке сидит.

— Один, — говорю. — Один билет. На галерку.

Клавдия Петровна на меня посмотрела. Молчит. Но так посмотрела, что я эту паузу до сих пор в костях чувствую.

— Как это — один?

— А это, — говорю и кручусь, как уж на сковородке, — это, Клавдия Петровна, такая новая система. Прогрессивная. Один билет — на двоих. Сидим по очереди. Вы полсеанса, я полсеанса. Экономия и притом здоровью полезно — размяться в антракте.

Вру. Сам вижу, что вру, а остановиться не могу. Меня как под гору покатило.

Барышня побагровела.

— Вы, гражданин, — говорит, — жмот. Первостатейный жмот. Я про таких в газете читала.

Обидно. Но виду не подаю. Взял я, значит, все-таки два билета — куда денешься, честь дороже, — но на самые дешевые места. В первый ряд. А в первом ряду, я вам скажу, сидеть — это не для нервных людей занятие. Экран прямо над тобой висит, как утес, и на нем все морды — саженные. Актер моргнет — а глаз у него с колесо от телеги. Барышня закрутит головой на экране — так у нее шея на весь зал в три обхвата.

Сели.

Шея затекла сразу. Смотрю вверх, а в глазах уже круги. Клавдия Петровна сидит прямая, как гладильная доска, и на меня не глядит принципиально. Молчит. От нее так холодом и тянет — прямо ледник, а не барышня.

Ну, началась картина.

Картина была — про любовь. Про заграничную. Там один гражданин во фраке ходил за одной гражданкой и все ей чего-то дарил. То цветы, то, извиняюсь, автомобиль. Целый автомобиль подарил, паразит, — я даже привстал от возмущения. Это ж какие деньги на ветер! А Клавдия Петровна вздохнула так протяжно и говорит вполголоса, будто сама себе:

— Вот, — говорит, — как настоящие-то кавалеры поступают.

Намекает.

Мне бы промолчать. Мне бы, дураку, сидеть тихо да в тряпочку. Но во мне опять эта жаба квакнула.

— Так это ж, — шепчу, — буржуй. Ему что автомобиль, что калоши — все едино. А трудовому человеку каждая копейка — она с мозолью добыта.

Барышня отвернулась.

Сижу. Смотрю кино. Шея хрустит. И вдруг чую — в животе заурчало. Оно, конечно, натурально: я с обеда не евши, экономил. А тут еще в зале, гляжу, разносчик ходит. С лотком. Пирожки продает, горячие, с ливером — и по залу такой дух пошел, что хоть сознание теряй.

Клавдия Петровна повела носом.

— Я бы, — говорит, — скушала пирожок.

Вот оно. Началось. Знал я, что начнется.

Подзываю разносчика. Пальцем этак небрежно. Мол, что нам, буржуям, пирожок — тьфу.

— Почем?

— Гривенник штука.

Гривенник! За пирожок! Да это грабеж средь бела дня, то есть среди темного вечера. У меня внутри опять все опустилось. Считаю: два пирожка — двугривенный. А у меня после билетов осталось — пятьдесят копеек всего, и на них еще завтра жить.

И вот тут я совершил, братцы, роковую ошибку. Историческую, можно сказать, ошибку.

— Один, — говорю. — Один пирожок.

И протягиваю Клавдии Петровне. Дескать, кушайте, дорогая, а я — я сыт, я, мол, только что дома отобедал, и все такое.

Барышня пирожок взяла. Откусила. Жует. И глядит на меня в темноте — а глаза у ней от экрана поблескивают, как у кошки под комодом.

— А вы что ж не кушаете?

— Я, — говорю, — на диете. Мне доктор ливер запретил. Категорически.

И в этот самый момент — вот назло, вот как нарочно — живот мой издает звук. Громкий. На весь ряд. Такой, знаете, протяжный и жалобный, будто пароход на Волге гудит в тумане. Люди кругом заоборачивались. Кто-то зашикал.

Клавдия Петровна перестала жевать.

— Это, — спрашивает ледяным голосом, — у вас что? Диета?

Молчу. Что тут скажешь. Крыть нечем.

А пароход в животе снова — гу-у-у-у. Еще жалобнее.

Барышня встала. Пирожок — недоеденный — сунула мне обратно в руки. Прямо в ладонь, теплый.

— Кушайте, — говорит. — Кушайте, гражданин, на здоровье. И на диете своей больше барышень не выгуливайте. Совестно.

И ушла. Через весь ряд, по ногам, к выходу. И каблучками так — цок, цок, цок — будто гвозди в крышку заколачивала. В крышку моего, значит, романа.

Остался я один. В первом ряду. С половиной чужого пирожка в руке.

Шея болит. На экране буржуй все еще целовался с гражданкой — уже, видать, на том автомобиле куда-то заехали. Музыка играет. Тапер надрывается.

А я сижу.

Пирожок съел, конечно. Чего добру пропадать. Экономия. Пирожок, кстати, оказался так себе — ливер жесткий, тесто сырое. Но я съел. До крошки.

Вышел на улицу — темно, сыро, фонарь мигает. Клавдии Петровны и след простыл. Ушла к своей тетке в Гомель, надо полагать. Или к тому, у которого автомобиль.

Иду домой. В кармане — сорок копеек и стыд. Стыда, правда, больше.

И думаю я такую мысль, братцы: что оно, может, и правда — на любви экономить нельзя. Любовь, она этого не прощает. Она, стерва, дорогая штука. Дороже автомобиля.

Но с другой стороны — сорок копеек-то целы. А это, согласитесь, тоже результат. Не бог весть какой, а все же.

Вот с тех пор я в кино один хожу. Оно и дешевле. И шея не так болит — я теперь в середине сажусь, за двугривенный. Разорительно, конечно. Но что ж поделаешь. Культура требует жертв.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Пишите с закрытой дверью, переписывайте с открытой." — Стивен Кинг