Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Магнетизм, или Как Пружинкин железную волю выписывал

Вот говорят: сила воли. Дескать, у кого она есть, тот и человека взглядом насквозь пробуравит, и начальника в бараний рог согнет, и вообще сделается хозяином своей, извиняюсь, судьбы. А я вам так скажу, братцы мои: воля-то, может, и великая вещь, а только у сослуживца моего Пружинкина она вся, до последней копейки, ушла по почте. В город Ригу. На имя профессора, которого он и в глаза не видал.

А началось с газеты.

Сидим мы в конторе — я, Пружинкин да старик Свиридов — и переписываем накладные. Скука. Муха по стеклу ползет, и та зевает. И вдруг Пружинкин как хлопнет ладонью по столу:

— Все! Кончилась моя прежняя жизнь.

Свиридов даже перо уронил.

— Помер, что ли?

— Родился, — говорит Пружинкин торжественно и тычет пальцем в объявление. — Вот. Читай.

Я прочел. Печатными такими буквами, жирными: «ЖЕЛЕЗНАЯ ВОЛЯ И ЛИЧНЫЙ МАГНЕТИЗМ. Полный курс профессора Каренфельда. Разовьете в себе повелительный взор, покорите начальство, женщин и судьбу. Высылается наложенным платежом. 3 руб. 60 коп.»

Три шестьдесят. За судьбу. Дешево, если вдуматься.

— Пружинкин, — говорю, — ты человек несерьезный. Тебе бы не взор развивать, а долг мне отдать. Полтора рубля с Пасхи висят.

— Вот, — обрадовался он, — с тебя и начну. Гляди мне в переносицу.

И уставился. Насупился. Ноздри раздул, будто нюхает чего. Секунду глядит, две, пять. У меня уж в глазах рябить стало.

— Ну? — спрашиваю. — И чего?

— А то, что ты сейчас забудешь про полтора рубля.

— Не забуду.

— Забудешь. Я на тебя волю навел.

Волю он навел. А полтора рубля, между прочим, я так и не получил — но это, доложу вам, не от магнетизма, а от простой его натуры, потому что денег у Пружинкина отродясь не водилось. Все три шестьдесят он в тот же вечер и отослал.

Через неделю пришла книжечка. Тоненькая — палец толще. И началось.

Стал наш Пружинкин ходить особенным манером. Плечи назад, подбородок вперед, глядит не на человека, а сквозь человека, будто за спиной у тебя чего интересное повесили. На улице от этого его взгляда шарахались. Городовой на углу два раза честь отдал — на всякий случай.

— Главное, — объяснял он мне, — сосредоточить флюид. Флюид, Ваня, он в переносице копится. Скопил — и пущай в объект.

— И много накопил?

— На барышню из галантерейной уже хватает. На столоначальника — покуда нет. Тренируюсь.

Тренировался он, надо отдать должное, самоотверженно. На кошке. На извозчике. На буфетчице Дарье, которая ему за это чуть половником не заехала — приняла, что косой. А главное — копил флюид на большое дело. На повышение жалованья.

Потому как книжечка, сволочь, оказалась с продолжением. Прочел первый выпуск — а там на последней странице: «Настоящий магнетизм постигается лишь в выпуске втором. Высылается за 5 рублей». Прочел второй — там про третий, за семь. И в каждом — самая, значит, сила в следующем. Как морковка перед ослом: идет осел, идет, а морковка все впереди.

Пружинкин шел. Заложил часы. Занял у Свиридова. У меня опять попросил — я не дал, из принципа, а он посмотрел так грустно и говорит: «Флюид на тебе не берет. Порченый ты какой-то». Спасибо, утешил.

И вот настал день. Тот самый. Пошел Пружинкин к столоначальнику Феофану Кузьмичу — жалованья просить магнетическим способом. Мы со Свиридовым в щелку глядим — интересно же, чем кончится наука.

Входит. Встал против стола. Плечи назад, подбородок вперед, флюид, надо полагать, весь скопленный — в переносицу. И молчит. И глядит. Сквозь Феофана Кузьмича, в стенку, где план эвакуации при пожаре.

Феофан Кузьмич поднял глаза. Поглядел. Тоже молчит. Минуту так стоят, дуэлью. Свиридов рядом со мной дышать перестал.

— Чего вылупился, Пружинкин? — спрашивает наконец столоначальник ласково.

— Я, — сипит тот, — вам свое желание внушаю.

— А-а. Ну внушай, внушай. — И перо обмакнул. — Вот тебе мое внушение обратное: за то, что три накладных перепутал, — рупь штрафу. Ступай, флюид.

Вышел Пружинкин белый. Сел. Молчит.

— Не взяло? — жалею я его.

— Выпуск не тот, — шепчет. — В четвертом сила. Там про повелительный взор высшей ступени. Восемь рублей всего.

И выписал. И четвертый, и пятый. Полгода человек ходил без обеда, в одном сапоге приличном, а другой каши просил, — но флюид копил исправно.

А недавно приходит он ко мне тихий, смиренный, совсем на прежнего Пружинкина похожий.

— Ваня, — говорит, — а ведь я понял. Постиг.

— Неужто взор развил?

— Взор — нет. Я другое понял. Есть, брат, на свете один человек с настоящей железной волей. С таким магнетизмом, что его через всю Россию чуешь.

— Кто ж такой?

— Профессор Каренфельд. Он меня, не видамши ни разу, за полгода на сорок два рубля обчистил. Одними письмами. Вот это, я понимаю, повелительный взор. Насквозь. До самого кошелька.

Помолчал и добавил:

— Пойду выпуск шестой выписывать. Про то, как самому такому научиться.

Робот, или Как я с ведром на колесиках честью мерялся

Вот говорят: прогресс шагает по улицам. Врут, братцы мои. Не шагает он. Он катится. На четырех колесиках, с фонариком спереди, и загораживает тебе, живому человеку, единственную протоптанную в снегу тропинку. А ты стой и думай: кто тут главнее — ты, венец, можно сказать, творения, или ведро с антенной за девяносто девять рублей доставки.

А началось все с сердца. Супругино заныло.

— Валя, — говорит она мне и рукой за левый бок держится, — капли. Пустырник. В аптеке. Бегом.

Ну я и побег. То есть пошел. Быстро. Аптека у нас за углом, «Здравушка», капли те по сто сорок, я их наизусть знаю. Иду, значит, дворами. Мороз, тропинка одна — узкая, как совесть у управдома, — а по бокам сугробы в пояс.

И вот на этой самой тропинке, посреди двора, стоит он.

Робот.

Белый такой, чистенький, вроде переносного холодильника, только на колесах и с флажком на палочке — чтоб, значит, машины его не задавили, а то жалко казенное имущество. Стоит и мигает. И едет прямо на меня.

Я — вправо. И он вправо.

Я — влево. И он, скотина железная, влево.

Стоим. Смотрим друг на друга. У него глаз нет, но я чувствую — смотрит. И как-то так смотрит, будто это я тут лишний, а не он. Будто это моя супруга должна без пустырника обходиться, а ему, вишь, надо кому-то роллы отвезти, пока не остыли.

— Пусти, — говорю. Вслух. Взрослый человек, шестьдесят один год, разговариваю с ведром.

Ведро подумало. Внутри у него что-то тихонько зажужжало — вроде как задумалось, — и оно опять качнулось мне наперерез. Вежливо так. Прогресс, он ведь культурный, он тебя не толкнет. Он тебя измором возьмет.

А тут, как водится, публика.

Первой из подъезда вышла дамочка с собачкой. Собачка на робота гавкнула — и за хозяйку. Умнее меня оказалась, между прочим: сразу поняла, с кем дело имеет. А дамочка достала телефон и давай снимать. Не робота. Меня. Как я, значит, посреди двора с техникой раскланиваюсь, будто на балу.

Потом мальчишка какой-то подкатил на самокате. Встал. Жует.

— Дедушка, — говорит, — вы ему дорогу не переходите. Он вас видит как препятствие. Отойдите в сторонку — он и поедет.

В сторонку! А в сторонке, молодой человек, сугроб по самое достоинство. Мне что же, в сугроб лезть? Мне, значит, тонуть, а ему, ведру, по расчищенному катиться?

— Я, — говорю, — тут двадцать лет хожу. По этой самой тропинке. Когда его, — тычу пальцем, — еще и в проекте не было.

— Так он же не спорит, — говорит мальчишка и жует дальше.

И тут меня, братцы, заело. Не по существу заело — по принципу. Я вам так скажу: можно у человека отнять деньги, здоровье, даже галоши — он стерпит. Но нельзя отнимать у него правоту. Особенно когда ее снимают на телефон.

Шагнул я на робота. Грудью. Он — назад. Я — на него. Он опять назад, замигал красным, запищал тоненько: «Пи-пи-пи». Будто испугался. И тут во мне, доложу вам, проснулась гордость. Я его, значит, теснил через весь двор, как Суворов какой, а публика — уже человек шесть — стояла и снимала эту, с позволения сказать, викторию.

И дотеснил. До самого крыльца.

Тут-то оно и вышло.

Робот уткнулся в мой подъезд, крышка на нем — щелк! — и откинулась. А внутри, в теплом гнездышке, лежит пакет. И на пакете бумажка: «Кузнецову В. П., кв. 12. Не звонить, спит ребенок».

Кузнецов В. П. — это, извиняюсь, я. Валентин Петрович. Двенадцатая квартира. А ребенок — это внук, гостит.

Он ко мне ехал. С самого начала. Вез, стало быть, заказ, который супруга, пока я одевался да ворчал, оформила с телефона — сунула туда и пустырник, и пельмени, и пачку зефира в шоколаде.

Я его через весь двор от собственной двери отпихивал. Полчаса. При свидетелях.

Достал я пакет. Робот пискнул — уже ласково, с облегчением, — крышечку захлопнул, флажком качнул и покатил себе восвояси. Довольный. А я стоял на крыльце с пельменями под мышкой и думал одну важную мысль про русского человека и прогресс.

Мысль такая: прогресс тебе, может, и враг. А может, и капли от сердца везет. И покуда ты с ним, дураком железным, во дворе за честь бьешься — эта самая честь у тебя дома в пакетике стынет.

Супруга открыла, глянула на меня, на пельмени, на мокрый мой валенок.

— Где ходил-то полчаса?

— Воевал, — говорю.

— С кем?

А я и махнул рукой. Разве ж такое объяснишь.

Приведи заказчика на IT-проект — получи 10%

10% от суммы контракта

Реферальная программа для разработки под задачу: приведи заказчика на IT-проект (сайт, CRM, Telegram-бот, AI-ассистент, мобильное приложение, интеграция, парсер, AI/ML) — и получи 10% от суммы контракта, когда сделка закроется. Команда с опытом коммерческой разработки более 20 лет.

Баллы, или Как я на пять тысяч богаче стал ровно на минуту

Пришла мне эсэмэска. Ночью, в первом часу, — телефон возьми да и грохни на всю комнату, будто пожарная тревога. Супруга подскочила на кровати: «Горим?»

Нет, говорю. Хуже. Разбогатели.

И тычу ей в лицо экраном, а там черным по белому: «Уважаемый Петр Ильич! На вашей карте накоплено 4820 бонусов. Поторопитесь — сгорят 1 июля!»

Четыре тысячи восемьсот. С копейками, значит. Тут, братцы мои, у меня в груди что-то и дернулось, как рыба на крючке. Я эту карту три года в кошельке таскал, на кассе покорно совал, и всякий раз девица монотонно бубнила: «Начислено семь бонусов». Семь. Восемь. Плюнуть да растереть. А оно, оказывается, копилось. Втихаря. Как сберкнижка у скупого рыцаря.

Я до утра не спал. Считал.

Лежу и планирую, как человек состоятельный. Значит, так. Колбасы возьму той, финской, за которую супруга меня пилит, — дорогая, говорит, куда столько. А теперь — молчи, женщина. Сыру головку. Икры баночку — не черной, конечно, я не сумасшедший, а красной, для настроения. И тортик. Большой. С этими, с розочками.

Утром явился в магазин «Пятачок», что у нас через дорогу, как барин на ярмарку. Набрал полную тележку. С горкой. Икру эту самую положил бережно, будто младенца. Качу к кассе, а сам весь сияю — прямо, извиняюсь, как самовар начищенный.

Кассирша, Зинаида, пробивает. Сумма набегает — три тысячи двести.

— Спишите, — говорю небрежно, — с бонусов. У меня их там… — и делаю паузу, чтоб красивее вышло, — четыре тыщи восемьсот двадцать.

Зинаида на меня глянула. Устало так глянула, с жалостью.

— Мужчина, — говорит, — бонусами можно оплатить не больше тридцати процентов покупки.

— Как тридцать? Это ж мои деньги!

— Это не деньги. Это бонусы.

— А в чем, — спрашиваю, — между ними, извиняюсь, разница?

Очередь за спиной засопела. Кто-то уже дышал мне в затылок с большим, я вам доложу, интересом.

Зинаида вздохнула, как учительница на второгодника, и защелкала по своей машине.

— Так. Тридцать процентов от трех двести — это девятьсот шестьдесят. Но! Икра акционная, на нее бонусы не действуют. Колбаса финская — тоже акция. Сыр… сыр можно. Тортик нельзя, он по желтому ценнику.

— А что можно-то?! — я уже, не скрою, слегка повысил голос.

— Соль можно. Спички. Крупу.

Стою я, значит, миллионер, над своей тележкой с икрой да розочками — и чувствую, как все мое богатство утекает промеж пальцев, будто песок. Мерзкий такой холодок под ребрами.

— Хорошо, — говорю сквозь зубы. — А сколько один бонус-то стоит? В переводе на человеческие деньги?

Зинаида пожала плечом.

— Копейку.

Тишина.

— Чего копейку?

— Один бонус — одна копейка. Четыре тысячи восемьсот двадцать бонусов — это, стало быть, сорок восемь рублей двадцать копеек.

Братцы мои. Сорок восемь рублей. Я три ночи не спал. Я жене рот заткнул. Я икру, как младенца, нес.

— Так чего ж вы, — заорал я на весь «Пятачок», — эсэмэски шлете! «Накоплено четыре тыщи»! Я думал — рублей!

— Все так думают, — кивнула Зинаида спокойно. — На то и расчет.

Очередь загудела сочувственно. Одна бабуся сзади сказала: «И меня, сынок, эдак-то обманули. Я на них шубу собиралась».

Пришлось икру вернуть. И колбасу. И торт с розочками. Взял я сыру кусочек да пачку соли — на те самые сорок восемь рублей. Из принципа. Чтоб уж списать все до копейки. Стою, потный, униженный, зато при своем.

Зинаида пробила, выдала чек. Длинный такой чек, метра на полтора. Я уж отвернулся уходить, а она мне вдогонку:

— Мужчина! Погодите. Вам за эту покупку начислено…

Я замер.

— …два бонуса.

И, доложу я вам, стало мне так легко, так спокойно. Потому что теперь я знаю: через три года мне снова придет эсэмэска. Ночью. Про несметное богатство. И супруга опять подскочит — горим?

А я ей отвечу мудро, как человек, который прошел огонь и медные копейки:

— Спи, Клава. Это на две спички.

Касса самообслуживания, или Как я с машиной за честность бился

Касса самообслуживания, или Как я с машиной за честность бился

Вот говорят: прогресс избавит человека от очереди. Дескать, поставили машину — тыкай в экран сам, и никаких тебе кассирш с их вечным «пакетик нужен?». Свобода, культура, двадцать первый век.

А я вам так скажу, братцы мои: свободы этой я в прошлую субботу нахлебался по самое горло. И чуть, между прочим, в жулики не вышел. Прилюдно.

А началось все скромно. Зашел я в супермаркет за пустяком. Батон, сосиски, кефир да банан — один, заметьте, банан, для, извиняюсь, пищеварения. Набор холостяцкий, гордиться нечем. Гляжу — у живых касс народу тьма, тетки с тележками, детишки орут, а сбоку стоят они. Кассы самообслуживания. Пустые. Мигают зелененьким, приветливые такие, будто говорят: иди сюда, культурный человек, чего тебе в толпе-то давиться.

Ну я и пошел. Как дурак на свет.

Подхожу. Экран светится: «Отсканируйте товар». Ласково так. Я сосиски — пик. Батон — пик. Пошло, думаю, дело. Мужчина я передовой, справлюсь. Кефир взял, приложил.

И тут машина возьми да и скажи. Голосом. Спокойным, но с металлом — как завуч, когда все уже про тебя поняла:

— В зоне контроля обнаружен неопознанный товар. Дождитесь сотрудника.

Загорелось красным. Столбик такой над кассой — бам, красный. На весь магазин. Будто я не кефир купил, а сейф вскрыл.

Стоп. Какой такой неопознанный? Я, братцы мои, всю жизнь опознанный. Паспорт при мне.

Машу рукой. Подходит девушка — Кристина, на бейджике написано, лет двадцати, лицо усталое, как у человека, который за смену уже сто раз подошел и еще двести подойдет. Пикнула своей карточкой, красный погас.

— Продолжайте, — говорит. И отходит. Не успела отойти.

— В зоне контроля обнаружен неопознанный товар, — опять эта завучиха. Красный.

Кристина назад. Пикнула. Отошла. Красный. Кристина. Пикнула. Красный.

Мы с ней, доложу вам, наладили целый танец. Она — туда, машина — свое, она — обратно. Как заводные. А сзади, между тем, копится. Стоит уже человека четыре. Один мужчина, здоровенный, в спортивном, вздыхает так, что у меня воротник шевелится.

— Гражданин, — говорит, — вы бы это... к живой кассе. Раз с техникой не дружите.

Не дружите! Это я-то. Я, может, с этой техникой на «вы» разговариваю, а она мне хамит.

— Я, — отвечаю с достоинством, — все правильно делаю. Это машина неисправная.

— Ага, — говорит мужчина. — Машина. Всегда машина.

Кристина уж и карточку не убирает, держит наготове. Пикает не глядя. А зловредная эта касса не унимается — обнаружила товар, и хоть ты тресни. Я и весы протер рукавом. И банан переложил. И даже, каюсь, кассу по боку легонько пристукнул — по-свойски, мол, ну чего ты, милая.

Не помогло.

Народа сзади — уже человек семь. Дышат. Переговариваются. «Вон тот, в кепке, застрял». Это я в кепке. Я, значит, местная достопримечательность. Экскурсии водить можно.

Тут подходит второй сотрудник, постарше, видать, главный по этим кассам. Насупился, тычет в экран, вызывает какое-то меню, где циферки. Кристина через плечо смотрит. Мужчина в спортивном комментирует. Женщина одна советы дает, будто она тут всю жизнь эти кассы чинила. Консилиум. Как над больным.

— Может, — говорит главный, — товар лишний на весах лежит. Она чужой вес видит.

— Да откуда лишний! — вскидываюсь я. — Я честный человек! У меня все пикнуто! Батон, сосиски, кефир, банан — вот они, родимые, все оплачено будет до копейки!

И — для наглядности, для, так сказать, торжества справедливости — хлопаю ладонью по площадке весов. Вот, глядите, чисто! Ничего лишнего! Вот вам!

А под ладонью — что-то плоское.

Твердое.

Мой телефон.

Который я, как подошел, так и брякнул на весы. Чтоб руки развязать. И забыл. И он, голубчик, все двадцать минут там пролежал — законный неопознанный товар весом двести грамм. Который машина честно, аж охрипнув, требовала опознать.

Тишина.

Семь человек сзади смотрят на телефон. Кристина смотрит на телефон. Главный смотрит на меня — с таким, знаете, состраданием, с каким смотрят на человека, который сам с собой воевал и, что характерно, проиграл.

Берет машина мой телефон в расчет исключить, красный гаснет. Экран пишет — ласково, без единой ноты злорадства, а все равно обидно: «Спасибо за покупку! Ждем вас снова!»

Снова. Как же.

Забрал я свой батон, свои сосиски, свой персональный банан. Телефон — в карман, поглубже. И пошел на выход, мимо семерых, которые расступились, как перед покойником.

А мужчина в спортивном мне вслед — беззлобно уже, почти по-отечески:

— Машина-то, гражданин, права оказалась.

Вот в том-то и стыд, братцы мои. Права. Первый раз в жизни встретил я честного, до последней извилины принципиального собеседника — и это, извольте, оказалась касса. А я на нее двадцать минут напраслину возводил и рукавом протирал.

Теперь хожу к живой кассе. Там тетя Люда. Она хоть и спросит «пакетик нужен?», зато телефон мой на весы не примет. У нее, знаете, к людям снисхождение. А у машины — только правда. С правдой-то, оказывается, и постоять негде.

Сапоги к четвергу, или Как я с одним мастером состарился

Сапоги к четвергу, или Как я с одним мастером состарился

Заказал я, изволите видеть, сапоги.

У Пантелея Кузьмича — сапожника, что сидел на углу в подвальчике, между зеленной лавкой и вывеской «Стрижка, брижка и завивка». Человек он был, доложу вам, не простой. Про себя он говорил так: «Я, милостивый государь, не сапожник. Я — художник. Сапог тачает всякий, а я — обувь души изготовляю».

Я, признаться, обуви души не заказывал. Мне бы попроще. Хромовые, на ранту, чтоб не каши просили к осени. Шесть рублей с полтиной сторговались. Ударили по рукам.

— К четвергу, — сказал Кузьмич и приложил руку к засаленной груди, где, надо полагать, помещалась совесть. — Хоть режьте. Хоть на кусочки.

Резать я его не собирался. Я человек мирный. Пришел в четверг.

Подвальчик пах варом, кожей и еще чем-то кислым — не то щами, не то самим искусством. Кузьмич сидел на низенькой табуретке, зажав между колен колодку, и глядел на нее, как влюбленный на портрет невесты.

— Сапожки-то мои готовы? — спрашиваю.

Он поднял на меня глаза, полные светлой печали.

— Гражданин хороший. Вы меня режете. Вы меня без ножа режете. Разве ж такую вещь — к четвергу? Такую вещь месяц вынашивать надо. Как дите. Приходите во вторник.

Пришел во вторник.

— Союзки не легли, — сказал Кузьмич скорбно и показал мне какую-то кожаную загогулину, будто это все объясняло. — Не легли, и хоть плачь. Кожа — она живая. У нее, может, настроения сегодня нету. В субботу приходите.

Вот тут бы мне, дураку, и заподозрить. Но я, знаете, из тех, кто верит. Скажут мне «завтра» — я и радуюсь: завтра-то вон оно, рядышком, рукой подать.

В субботу заело задник. В среду не подвезли гвоздиков-«семерок» — а без семерки, оказывается, никак, семерка всему делу голова. В пятницу у Кузьмича заболела поясница, и он «в такой день к чужой ноге и притронуться не может, грех».

Я ходил. Господи, как я ходил! Я протоптал к этому подвальчику тропу, какой не всякий богомолец к святым местам протаптывает. Я узнал вар по запаху за три квартала. Я знал в лицо всех кузьмичевых котов — а их было три, и все рыжие, и все спали в готовой обуви заказчиков, придавая ей, так сказать, тепло и обжитость.

Месяц.

Целый месяц я жил этими сапогами. Жена перестала со мной здороваться по-человечески, а только спрашивала с порога: «Ну? Обул тебя твой Рафаэль?» Соседи делали ставки. Управдом интересовался, не пропишу ли я эти сапоги отдельным жильцом, раз уж они так долго прибывают.

И вот — свершилось.

Прихожу, а Кузьмич сияет. Весь светится, как самовар на Пасху. Достает из-под верстака пару. И — что вы думаете — красоты неописуемой! Блестят, скрипят музыкально, носок этакий щегольский. Загляденье. Я аж прослезился, честное слово.

Сел. Натянул. И — стоп.

Жмут. Не то что жмут — душат. Будто не сапоги, а два испанских сапога из инквизиции. Пальцы поджались, свернулись калачиком и просят пощады.

— Кузьмич, — говорю сквозь слезы, уже не художественные. — Малы. Убивают.

Он взял мою ногу в руки бережно, как хирург, повертел, поглядел. Нахмурился. И вдруг хлопнул себя по лбу.

— Батюшки. Так это ж не ваши!

— Как не мои?

— А так. Это Сидорова, портного с третьего этажа. А ваши-то… — он замялся, глянул в сторону, — ваши Сидоров носит.

Я сел обратно на табурет. Тихо сел.

— Зачем же, — спрашиваю кротко, — Сидоров носит мои сапоги?

— Так разнашивает же! — Кузьмич посмотрел на меня, как на дитя неразумное, даже с некоторой обидой за человечество. — У Сидорова нога твердая, привычная, он в момент любую кожу к делу приучит. А вы — я извиняюсь — человек конторский, нежный. Вам новье надеть — вы сотрете ноги в кровь и меня же, старика, проклянете. А так — придет Сидоров, снимет разношенные, тепленькие, и хоть на бал. И вы сидоровские тем часом обмягчаете. По-соседски. По-божески.

Я молчал. Я постигал.

— И давно, — говорю, — у вас такая… кооперация?

— Да лет пятнадцать, — махнул он рукой. — Весь дом друг дружке обувку обхаживает и не жалуется. Только вы один и волнуетесь. Нервный народ пошел.

Вышел я на улицу в своих старых, каши просящих. Иду. И тут — навстречу мне гражданин. Идет барином, сапоги на нем поют, носок щегольский, знакомый до боли носок.

Поравнялись.

— Сидоров? — спрашиваю обреченно.

— Сидоров, — говорит и улыбается счастливо. — А вы, стало быть, за сапожками? У Кузьмича? Ох и мастер. Художник! Я вам, между прочим, ваши уж третью неделю разнашиваю. Не извольте беспокоиться — душевно разнашиваю, с полной отдачей.

И пошел. В моих.

А я — в чьих-то. Дошел до дому — жмут. Не так, чтоб душат, но жмут. Снял, поглядел на клеймо изнутри.

«Управдому Тимофею Палычу», — было выведено химическим карандашом.

Вот с тех пор, граждане, я обувь заказываю только на два размера больше и никогда не спрашиваю, чьи. Целее будешь. И знаете — хожу. Разношу. По-соседски.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Начните рассказывать истории, которые можете рассказать только вы." — Нил Гейман