Букет, или Как я на весь перрон профессором заделался
Есть люди, братцы мои, которые в чужой город приезжают тихо. Слез с поезда, шапку на брови, чемодан под мышку — и юрк в толпу. Скромный человек. Его хоть с оркестром встречай — он все бочком, бочком, к забору.
А я не таковский. Ежели меня встречают — я, извините, встречаюсь. Со всем, так сказать, размахом.
Вот через этот размах я в позапрошлом сентябре в городе Пронске чуть без отдыха не остался.
Дали мне путевку. В дом отдыха «Сосновый бор», на двенадцать дней. Я, надо сказать, бухгалтер. Тихая должность, шестьдесят четыре рубля, счеты да ведомости. За весь год — одна радость, эта самая путевка. Я ее два месяца в столе держал, глядел на нее по вечерам, как на икону.
И вот приезжаю.
Поезд подошел к перрону, зашипел, стал. Гляжу в окно — мать честная. Народу! Оркестр — трубы горят, барабан. Девчонка-пионерка с цветами, в галстуке, коленки от холода красные. Транспарант через весь перрон, на кумаче: «Привет светилу науки!» И мужчина солидный, при портфеле, в шляпе, вертит головой туда-сюда, кого-то высматривает.
Ну, думаю, встречают кого-то. Большого человека. Артиста, может, или депутата.
Схожу я со ступенек. Чемодан фанерный, пальто драповое, кашне. И только ступил на перрон — как этот, при портфеле, ко мне:
— Профессор! Голубчик! Наконец-то! Заждались, извелись все!
И — руку жать. Обеими. Трясет и трясет.
Я было рот открыл — сказать, мол, гражданин, обознались, я не профессор, я по бухгалтерской части, — а он уже оркестру машет. Грянули. Да так грянули, что галки с крыши сыпанули в небо горохом.
Пионерка сует цветы. Астры, холодные, в капельках. Толпа хлопает. А я стою с этими астрами, с чемоданом, и — не поверите — молчу. Язык, подлец, к небу присох.
Потому как — приятно.
Тут бы мне и повиниться. Одно слово: «обознались». И — гуляй в свой Сосновый бор. Но, братцы мои, гордость. Она ведь как? Она сперва тебя погладит, а потом за горло — и держит.
Повезли.
Посадили в «эмку», черную, начищенную. Пал Палыч — так его звали — всю дорогу воркует:
— Уж мы вас ждали, Аристарх Петрович! Весь район на ушах. Выставка готова, кролики — один к одному, чистый ангор. Вечером доклад ваш, а завтра ленточку резать.
Кролики.
Тут у меня, доложу вам, под ребрами похолодело. Кролики. Я про кроликов знал ровно то, что они серые и прыгают. Да и то не поручусь.
— А доклад... — говорю осторожно, — доклад-то на сколько минут?
— На сорок! — сияет Пал Палыч. — Полный зал соберем. Из «Пронского вестника» корреспондент будет, снимать.
Сорок минут. Про кроликов. Я, братцы, и про себя-то связно не расскажу, а тут про животное, которого в глаза не видал.
Кормили — грех жаловаться. Студень, пирог с визигой, чай с лимоном. Все чокаются, кричат «за науку», а я киваю да улыбаюсь, будто вся эта наука у меня в портфеле лежит, застегнутая на пуговку. А внутри — мелкий такой, гаденький холодок: вот сейчас встанут и спросят. Про кролика. И конец.
И спросили.
Вывели меня на сцену. Трибуна, лампа под зеленым абажуром. Зал — битком. В первом ряду старички-кролиководы, глаза горят, блокнотики наготове.
Я вышел. Кашлянул. За трибуну подержался — холодная.
— Кролик, — говорю, — товарищи... есть животное.
Молчат. Ждут. Записывают даже — «есть животное».
— Животное это, — говорю, — понимать надо. Оно, товарищи, ласку любит. Как и всякий из нас. Обидишь его — оно захиреет. А приголубишь — оно тебе и отплатит. Мехом.
Зал загудел. Одобрительно! Старичок в первом ряду прослезился, шепчет соседу: «От души человек, не по бумажке».
Меня понесло. Про то, что кролик — тоже член коллектива, и что жалеть его надо, и что без ласки нынче даже машина не работает, не то что кролик. Пятнадцать минут нес. Про совесть, про погоду, про то, как меня в детстве собака укусила. Только про самих кроликов, если вдуматься, — ни полсловечка.
А зал — в восторге.
И тут — Пал Палыч. Бежит к сцене, бумажка в руке трясется, лицо белое.
— Товарищи... — шепчет, а сам на меня косится. — Телеграмма. Профессор Тыквенников задержан в пути. Прибудет завтра утренним.
Тишина.
Зал медленно, всеми головами, поворачивается ко мне. И старичок из первого ряда, тот, что прослезился, встает и спрашивает тихо, страшно:
— А это... кто ж тогда?
Стою. Астры завяли еще в обед. Отступать некуда.
— Ситников, — говорю. — Бухгалтер. По путевке. В «Сосновый бор» ехал.
Ну, думал — все. Свист, срам, из города пешком по шпалам. А вышло иначе.
Пал Палыч меня — за кулисы, в темный угол, и шепотом, жарко:
— Голубчик. Ситников. Родной. Мы ж в район уже отрапортовали — так, мол, и так, светило прибыло, доклад блестящий, зал в восторге. Корреспондент вон уже написал. Что ж мне теперь — обратно телеграфировать, что светило-то было ненастоящее? Меня ж со стружкой съедят.
— А я при чем? — говорю.
— А при том, — говорит, — что до завтра вы уж побудьте профессором. Один денечек. Ленточку резать. Настоящий-то к обеду поспеет, мы его тихонько, с черного хода...
Так, братцы мои, и вышло.
Настоящий профессор Тыквенников приехал наутро — маленький, лысый, с чемоданчиком. Прошел через тот самый перрон, где меня оркестром встречали, — и никто на него не глянул. Ни трубы, ни астры. Потому как светило уже было. Я.
Ленточку я резал. Выставку открывал. Кроликов гладил — они, оказывается, и вправду ласку любят, тут я не соврал.
А в «Сосновый бор» так и не попал. Двенадцать дней путевки сгорели на кроликах.
Одно скажу: зря я на них наговаривал, что серые. Есть и белые. И даже, извините, в крапинку.
Загрузка комментариев...