Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Статья 19 мар. 14:23

Разоблачение «Парфюмера»: почему роман про серийного убийцу называют шедевром

Разоблачение «Парфюмера»: почему роман про серийного убийцу называют шедевром

Жан-Батист Гренуй не просто убийца. Он — художник. Это Патрик Зюскинд хочет, чтобы вы так думали. И, что самое жуткое, у него получается.

«Парфюмер. История одного убийцы» вышел в 1985 году, и с тех пор его купили более пятнадцати миллионов раз. Пятнадцать миллионов человек прочитали историю серийного маньяка, который убивает молоденьких девушек ради их запаха, — и назвали это шедевром. Один из тех редких случаев, когда хочется спросить: вы вообще о чём читали?

Гренуй — существо без запаха. Буквально. Родился в рыбных рядах Парижа, мать бросила его прямо на рыбьих кишках, чуть не погиб несколько раз — от рук мамаши, от монастырского равнодушия, от кожевенных ядов. Вырос каким-то нечеловеком: не разговаривает нормально, не понимает социальных норм, людей воспринимает как запахи. Никак иначе. И вот что важно: он не пахнет сам. Совсем. Это делает его невидимым — мир буквально его не замечает. Зюскинд строит метафору с хирургической точностью: человек без запаха — человек без места среди людей, без права на существование, без души. Это страшно. По-настоящему страшно, не в смысле «ой, жутко».

Но вот где начинается разговор, который никто не хочет вести. Зюскинд пишет о Гренуе с восхищением. Не с ужасом — с восхищением. Без дистанции, без осуждения. Автор словно стоит рядом и шепчет в ухо: смотрите, какой феноменальный нюх! Какой гений! И читатель — тоже стоит рядом. Тоже восторгается. Потому что Зюскинд настолько хорош в своём деле, что вы начинаете болеть за маньяка. Понимаете? Вы переживаете за убийцу девочек-подростков. Это либо блестящий литературный трюк, либо что-то не так с нами всеми. Возможно, и то и другое.

Зюскинд решил написать роман, где главный герой живёт в мире запахов. Полностью. Не образно — буквально. Восемнадцатый век, Париж, вонь на каждой странице: рыба, навоз, кожевенные мастерские, пот толпы, пудра аристократов. Другой писатель сказал бы «он почувствовал неприятный запах» — и пошёл бы дальше. Зюскинд разворачивает целую симфонию. Страниц на пять. С классификациями, иерархиями, оттенками. Это либо сводит с ума от восхищения, либо от раздражения. Середины нет — я проверял.

Язык — отдельный разговор. Немецкий оригинал и без того хорош, но русский перевод Элеоноры Венгеровой — это почти самостоятельное произведение. Предложения то разворачиваются медленно, с придаточными, как тяжёлая портьера в нетопленном зале, то — стоп. Один удар. Коротко. Гренуй убил.

Именно это делает книгу неудобной: она красивая. Что значит — убийство красиво написано? Это вообще этично — читать и получать эстетическое удовольствие от описания смерти молодых женщин? Зюскинд не даёт ответа. Он просто пишет — и улыбается где-то там, за страницами. Примерно так, как улыбался бы Набоков.

Финал. Без спойлеров? Ладно, один маленький: финал абсурдный. Причём намеренно. Гренуй применяет своё творение — и происходит... ну, такое. Что-то между массовой оргией и религиозным экстазом. Это или гениально, или Зюскинд перечитал Камю и маркиза де Сада и решил поиграть с обоими сразу. Можно спорить до утра — именно так и работает книга, которую стоит читать.

Кому читать? Если любите истории, где нет однозначного злодея, где автор не ведёт вас за ручку к «правильному» выводу — вот оно. Если любите, когда литература задаёт неудобные вопросы про природу гения, про то, чем искусство отличается от преступления, про цену красоты — сюда. Если просто хочется плотного, умного, стилистически богатого текста — тоже сюда.

Кому не читать? Если убийство женщин как сырьё для творческого процесса — жёсткий стоп-сигнал, уважаю. Книга не церемонится с жертвами Гренуя: они красивые, они хорошо пахнут, они умирают. Характеры — ноль. Зюскинд намеренно лишает их человечности, чтобы показать мир глазами убийцы. Эффект достигается — но ощущение остаётся неприятное, как что-то застрявшее под рёбрами.

«Парфюмер» — это не про маньяка. Это про творца, который идёт к своей цели без оглядки на мораль. Про одержимость. Про то, что гений и чудовище — не противоположности, а бывает, одно существо. Зюскинд написал роман, который ставит неправильный вопрос: что важнее — шедевр или цена, которую за него заплатили? Самое неприятное: он не знает ответа. И вы после прочтения тоже не будете знать. Просто будете сидеть с этим. Может быть, долго. Стоит читать? Да. Но потом не жалуйтесь, что было неудобно.

Статья 19 мар. 13:53

Набоков дал голос чудовищу. Это скандал или зеркало для нас самих?

Набоков дал голос чудовищу. Это скандал или зеркало для нас самих?

Вот вам задачка. Назовите книгу, которую в 1955 году опубликовало парижское издательство, специализировавшееся на порнографии, запретили в трёх странах подряд, а её автор на гонорары купил виллу в Швейцарии и больше в Америку не вернулся. «Лолита». Набоков. Та самая, которую все знают, все цитируют первую строчку — и мало кто дочитал до конца без вот этого театрального выражения лица.

Я дочитал. До последней страницы. Без театра.

Начнём с неудобного факта. Роман написан от лица педофила — не намёком, не иносказательно, а прямо, подробно, с метафорами и самоиронией. Гумберт Гумберт сам скажет вам об этом в первые же минуты, красивейшим англо-русским слогом, который у Набокова был третьим языком. То есть каждая конструкция — сознательная. Каждая метафора — выбранная, а не случайно подвернувшаяся.

Четыре американских издательства в 1954 году прочитали рукопись и вернули обратно — без объяснений, почти. Olympia Press в Париже специализировалась на другом жанре и взялась за книгу, вероятно, приняв текст за что-то из своего репертуара. Потом ошибку заметили. Слишком поздно: в первый год продаж «Лолита» обогнала по тиражу во Франции «Унесённых ветром». Запрет в Великобритании только подстегнул интерес. Это классика жанра — запретить книгу и удивляться, почему все её читают.

Но — зачем читать вам, сейчас, в 2026-м?

Не потому что «классика» и не ради «общего развития». А потому что Набоков делает нечто редкое и по-настоящему неудобное: он берёт чудовище и даёт ему красивый, убедительный, обаятельный голос. Гумберт — блестящий рассказчик. Умный, самоироничный, цитирующий Эдгара По. Он признаётся в слабостях — и где-то на двадцатой странице вы поймаете себя на мысли, что начинаете ему сочувствовать. Вот тут — мерзкий холодок под рёбрами, именно такой. Набоков специально это сделал.

Это и есть главный трюк романа. Не про педофилию — про то, как мы, нормальные критически мыслящие люди, отключаем это самое критическое мышление, когда нам говорят красиво. Гумберт — метафора. Большая, болезненная, неудобная метафора о силе нарратива: злодей с хорошим слогом может оправдать почти что угодно, и мы будем кивать, пока не заметим, что кивали.

Лолита, кстати — Долорес Гейз. Двенадцать лет. В романе она почти всегда видна через взгляд Гумберта; живой, самостоятельной она появляется ненадолго, уже взрослой, замученной, сломанной. Набоков спрятал её намеренно. Он показывает: когда повествование захватывает преступник, жертва исчезает из собственной истории. Многие читатели этого не замечают — что тоже часть замысла.

Про язык. Раз уж о нём говорят все — скажу коротко. Первая фраза оригинала: «Lolita, light of my life, fire of my loins» — четыре слова, четыре «л», ритм задан на весь роман. Читать по-английски больно от красоты. Набоков сам перевёл книгу на русский и остался недоволен. Ему было мало.

Стоп. Честное предупреждение.

Книга тяжёлая физически. Некоторые абзацы хочется перелистнуть, выдохнуть, встать. Особенно если вы помните, каково это — быть двенадцать лет. Или если у вас есть дети. Набоков знал, что делал, и не извинялся за это.

Кому не читать — прямо скажу. Если вы ждёте от литературы утешения и ясного морального итога в конце — не ваш вариант. Набоков лично презирал читателей, искавших в романах «послание» или «урок жизни». Он говорил об этом открыто и без вежливости.

Кому читать — всем остальным. Особенно тем, кто убеждён, что умеет критически воспринимать текст и не поддаётся манипуляции. «Лолита» проверит это убеждение на прочность. Без пощады.

Итог — прямо, без реверансов. Это великий роман. Неприятный, провокационный, местами невыносимый — великий. Он не делает ничего приемлемым. Он показывает механизм, с помощью которого злодеи убеждают нас и себя в обратном. Понимать этот механизм важно. Читать стоит.

В 1958 году «Лолита» вышла в США. Набоков купил виллу «Монтрё Палас» в Швейцарии, переехал туда с женой и коллекцией бабочек — и прожил там до смерти в 1977-м. Вот такая биография у книги, которую все боятся назвать шедевром вслух.

Статья 19 мар. 13:23

Эксклюзив: «Парфюмер» Зюскинда — роман, который делает из вас сочувствующего убийце

Эксклюзив: «Парфюмер» Зюскинда — роман, который делает из вас сочувствующего убийце

Открываешь первую страницу — и через три абзаца понимаешь, что читаешь биографию будущего убийцы. Спокойно. Без саспенса. Без извинений. Зюскинд пишет про Жана-Батиста Гренуя так же ровно, как можно писать про кузнеца или сапожника: родился, вырос, получил профессию. Просто профессия у него — создавать из убитых девушек идеальный парфюм.

Это «Парфюмер». Патрик Зюскинд, 1985 год. Одна из самых продаваемых немецких книг за всю историю. Больше пятнадцати миллионов экземпляров по всему миру. В 2006-м Том Тыквер — тот самый, что снял «Беги, Лола, беги» — экранизировал её. Весь этот успех — вокруг романа про серийного убийцу восемнадцатого века, которому почему-то сочувствуешь.

Вот и разберёмся — почему.

Париж у Зюскинда пахнет не романтикой. Пахнет рынком: рыбьими потрохами, мочой, гнилью, потом. Первые страницы читаешь с лёгким отвращением — и с восхищением, потому что таких точных описаний запаха вы, скорее всего, раньше не встречали. Зюскинд — немец, а немцы умеют в детали. Он изучил историю парфюмерии восемнадцатого века досконально — технологии гляссажа, мацерации, энфлеража. И это чувствуется: книга пахнет знанием. Извините за каламбур; он сам напрашивался.

Гренуй — главный герой. Родился на рыбном рынке, мать бросила его среди рыбьих голов (ей потом отрубили голову, если что — справедливость по-французски). Рос в ночлежках и мастерских, как существо без прошлого и без будущего. Выжил — непонятно зачем; Зюскинд и сам на это намекает с нехорошим юмором. У него сверхъестественное обоняние: он различает тысячи запахов там, где нормальный человек чувствует один. Но вот беда — сам Гренуй не пахнет ничем. Вообще. Люди инстинктивно его сторонятся, не понимая почему. Собаки при встрече просто уходят — не рычат, не лают. Уходят.

Это детали. Главное — зачем он убивает.

Не из злобы. Не из садизма — во всяком случае, Зюскинд нам этого не показывает. Гренуй убивает девушек, чтобы сохранить их запах. Для него это почти эстетический акт: он художник, ищущий идеальное произведение. Жертвы — материал. Мрамор, из которого вытачивают скульптуру; никто же не жалеет мрамор. И вот здесь Зюскинд делает с читателем нечто неприличное: он выстраивает логику Гренуя так убедительно, что ты её понимаешь. Не принимаешь — именно понимаешь. Следишь за его охотой с чем-то похожим на профессиональный интерес. Потом спохватываешься.

Да. Именно это с тобой произошло.

Сравнения напрашиваются. «Лолита» Набокова — тоже роман от лица человека, которого должен ненавидеть, но читаешь не отрываясь. «Американский психопат» Эллиса — близко по ощущению, хотя там удар в лоб и провокация без полутонов. «Парфюмер» — тоньше. Зюскинд не кричит «вот вам монстр». Он просто рассказывает историю. Ровным голосом. Это страшнее.

Отдельная история — сам Зюскинд. Опубликовал «Парфюмера» в тридцать пять лет, книга взорвала Европу, потом всё остальное. И после этого — почти тишина. Несколько малых форм, одна пьеса. Интервью не даёт принципиально. От публичности прячется с такой последовательностью, что журналисты давно перестали пытаться. Живёт то ли в Баварии, то ли во Франции — точно никто не знает. Интересное решение для человека, написавшего роман о герое, который всю жизнь хотел стать незаметным.

Финал книги — разговор отдельный. Не буду пересказывать. Скажу только: он странный. Гротескный почти до абсурда. Половина читателей говорит — слишком, перебор. Другая половина — что именно финал всё объясняет. Моё мнение: обе половины правы. Гренуй получает то, к чему шёл всю жизнь. И это его уничтожает. Не суд, не закон — пустота внутри победы. Сильная метафора. Работает.

Итак. Читать или нет?

Читать — если вы не боитесь неудобных книг. Если готовы несколько вечеров провести с человеком, которого по всем параметрам должны ненавидеть — и не смочь. Если вам интересно, как выглядит настоящий литературный злодей: не пугало из триллера, а живое существо с внутренней логикой и своей, жуткой, но последовательной красотой.

Не читать — если нужна мораль в финале и справедливость на последней странице. Если ищете что-то светлое. Если детальные описания технологии получения эфирных масел из человеческого тела вас выведут из строя. Это в книге есть — Зюскинд не стесняется. Он вообще ничего не скрывает.

На полку — да. На видное место. Потом можно смотреть на неё и думать: вот книга, после которой что-то изменилось. Не знаешь точно что. Но изменилось точно.

Ночные ужасы 19 мар. 12:53

Не смотри в ответ

Не смотри в ответ

На чердаке деда — нет, не на чердаке, в чулане, в такой узкой дыре под лестницей, где воняет нафталином и плесенью, — Женя натащила вещей из его прихватки. Телескоп лежал там, завёрнутый, как младенец. Как выморозок, которого кто-то тщательно спеленал одеялом, чтобы не разбился по дороге.

Март. Дед помер. Тихо, мол, спал — и всё. Мать позвонила, крикнула в трубку: бери, что хочешь, дом продаём. И вот Женя стоит в квартире (от стен дует запахом, знаешь, валокордин и ещё что-то кислое, капуста что ли, помидоры тухлые), ходит по комнатам, трогает его вещи. Взяла телескоп. И ещё три тетрадки в клетку, общего образца. Вот и всё. Больше ничего не хотелось брать.

Оказалось, аппарат неплохой. Рефрактор. Латунь. Тяжёлый, чёрт. Не говна из "Детского мира", а настоящая оптика — дед её где-то в восьмидесятых заказал, из журнала, наверное, или по знакомству. Женя собрала его на балконе, направила в небо. Просто так. Цели никакой не было.

Апрель. Тула. Небо — не подарок. Засветка по всему, облака висят, самолёты гудят. Но Луна была. Половинка, почти полная, жёлтая, с каким-то грязным свечением вокруг.

Она посмотрела в окуляр.

Кратеры.

Моря. Тени. Как в школе рассказывали, как в учебнике было нарисовано. Тихо. Мёртво. Знакомо.

Вернулась к тетрадкам. Первые две — обычные. Дед рисовал Луну. Даты писал, на обороте помечал: "облачность четыре балла", "seeing хороший", "Коперник видно отлично". Почерк такой ровный, буквы микроскопические. Инженер был, геодезист. Точность для него — как дыхание. На каждом рисунке — сетка координат, всё обозначено, как надо. Скучный дневник, честно сказать. Лунный дневник пенсионера. Двести страниц в каждой тетрадке этой занудства.

Четыре странички — норма.

Потом нет.

Где-то с тридцатой страницы почерк сломался. Не испортился, именно сломался. Стал торопливым, как у человека на бегу. Буквы начали наезжать друг на дружку, строчки завалились в сторону. Видно, дед писал быстро, с нажимом, ручка местами пробивала дырки в бумаге. И рисунки изменились. Луна на них — она не такая. Неправильная.

Женя потом в интернете посмотрела — либрация, оказывается, называется. Луна слегка качается, поэтому мы видим крошечный край обратной стороны. Нормальное дело. Семь, восемь градусов максимум. Дед-то знал это. Писал: "либрация по долготе плюс шесть", "плюс семь", "плюс семь с половиной". Нормально.

Потом: "плюс девять".

Потом: "плюс одиннадцать. Не может быть".

Потом: "плюс четырнадцать. Юстировку проверил три раза. Оптика в порядке".

Следующая страница — рисунок. Луна. Но терминатор сдвинут. Обратная сторона приоткрылась, как... как дверь, когда ты её чуть-чуть открываешь и смотришь, что там. И в этой полоске, где новое видно, — не кратеры. Линии. Прямые. Расходятся из одной точки, как спицы в колесе. В центре — круг. Дед обвёл его три раза, ручка прошла сквозь бумагу.

"Зрачок".

То слово написано под рисунком.

Женя закрыла тетрадку. Просто захлопнула. Посидела так. Налила чай. Не пила. Руки не слушались, дрожали. Глупо. Дед — старик был, восемьдесят три года, давление скачет, он один в доме сидит. Людям всякое мерещится. Тем более тому, кто часами в небо пялится.

Но открыла же. Конечно же открыла.

Дальше уже без дат. Почерк совсем развалился — угловатый, крупный, как у мальчишки в первом классе. Дед писал слова, вот они:

"Она поворачивается. Медленно. Каждую ночь на доли градуса. Никто не видит. По эфемеридам проверил — официально либрация в порядке. Но я ВИЖУ. Обратная открывается."

"На обратной — структуры. Не геологические. Геометрические. Радиальная симметрия. Семнадцать лучей."

"Центральный объект — не кратер. Примерно сорок километров в диаметре. Окружность идеальная. Абсолютно идеальная."

"Оно смотрит."

Тишина. Тихая такая, гулкая.

Женя сидела на кухне, тетрадка перед ней, чай остывал в чашке (она его так и не попробовала, забыла вообще). За окном — Тула гудит, собака где-то воет, трамвай проехал с лязгом. Нормальная жизнь. Обычный апрельский вечер, ничего особенного. А в тетрадке мёртвого деда — бред. Бред чистый, но записанный аккуратно, как в архив.

Она перевернула ещё одну страницу. Предпоследнюю.

"Сегодня оно мигнуло. В центре вспыхнул свет. Одна вспышка, ноль целых три десятых секунды (я засёк). Потом темнота. Потом ещё одна. Будто моргнуло."

Последняя страница. Одна строка. Ручка порвала бумагу — в двух местах, видно, дед сильно давил:

"Оно знает, что я смотрю. Не смотри в ответ."

Дальше ничего. Дед умер через две недели.

* * *

Ночь. Не спала. Это не решение было, просто не получалось. Лежала, в потолок смотрела, холодильник слушала (он тикал, не гудел, Женя раньше не замечала). В голове — одно слово, как муха в банке: бред. Старческий. Деменция. Может быть.

В два часа ночи встала. На балкон.

Луна висит. Белая. Спокойная. Половинка. Посмотрела голыми глазами, просто так — ничего странного. Луна и Луна. Мёртвый камень. Пустота вокруг.

Она наклонилась к телескопу. Проверить. Убедиться, что дед ошибался.

Кратеры. Моря. Тени. Терминатор ровный, чёткий.

Хорошо. Выдохнула.

И тут.

На краю — там, где свет в тень переходит, — край был не совсем ровный. На миллиметр в окуляре. В телескопе, значит. На... километры там, на Луне. Терминатор изгибался. Тень отступила, обнажила кусочек. Крохотный. Того, что должно быть скрыто.

В этом кусочке было что-то.

Линия. Прямая. Уходит в темноту, в сторону.

Рот стал кислый. Как перед тошнотой. Но тошноты не было, только привкус железа, будто щёку изнутри прикусила. Отодвинулась. Моргнула несколько раз. Глаза протёрла. Снова посмотрела.

Линия была.

Тонкая. Идеально прямая. Как по линейке проведённая.

На Луне прямых нет. Это Женя знала точно — не надо быть учёным. Природа не чертит. Природа лепит — кратеры, трещины, базальтовые потёки, всё такое. Но не линии. Не прямые.

Лежала... сколько? Двадцать минут смотрела. Сорок. Десять. Потом не вспомнила. Рядом с первой линией проступала вторая. Под углом. Расходились. Как спицы в колесе.

Как на рисунке деда.

Оторвалась от телескопа, как от огня, и в комнату. Дверь балконную закрыла. Штору задёрнула, летнюю, тонкую, дурацкую штору. Легла. Зажмурилась.

Сквозь ткань — лунный свет просачивался. Белый. Толстый, как молоко.

Она думала: свет неправильный. Угол неправильный. Луна должна быть ниже. Левее. А это прямо идёт, полоса через всю комнату, через постель, в лицо упирается.

Как фонарь кто-то направил.

Повернулась к стене. Свет за ней — медленно, видела краем глаза: сдвинулся. На сантиметр. Два.

Следом.

Одеяло на голову. Под ним — темно, душно, стиральный порошок пахнет. Нормальный запах. Нормально. Лежала, пульс слушала (гулкий, быстрый, как у зверя загнанного), удары считала.

На сто двенадцать уснула.

* * *

Утром выбросила.

Все три тетради. В мусорный бак во дворе. Под картофельные очистки, под пустую пиццу. Постояла рядом. Покурила (четыре года не курила, но тут купила, не думая). Тетради в баке лежали. Всё.

Телескоп разобрала, в шкаф. Сверху куртку кинула, зимнюю, коробку с обувью придавила. Нормально.

Вечером — не смотрела. Шторы все. Телевизор громче. Спать рано. Спала нормально.

Следующий вечер — то же самое.

На третий не выдержала.

Телескоп не доставала. Просто на балкон. Покурить, сказала себе. Воздух. И посмотрела вверх.

Луна полная. Огромная. Низко висит. Ярче, чем надо. И Женя увидела — без телескопа, глазами просто, — что терминатор исчез.

Сумерки пропали.

Луна целая. Вся. Со всех сторон. Будто лампочка внутри неё, будто источник света не за ней, а внутри. Или она развернулась. Лицом. Той стороной, которую живой человек с Земли никогда не видел, — вниз смотрела.

Линии на ней. Семнадцать штук. Прямые. Из центра. Спицы. В центре — круг. Огромный. Идеальный. Чёрный.

Зрачок.

Она стояла. Третий этаж. Босая. В майке. Сигарета незажжённая. Не могла пошевелиться. Луна смотрит. Не на Тулу. Не на Россию. Не на Землю. На неё смотрит. Женя это знала — спиной чувствовала, как в метро, когда на тебя уставился кто-то, — чувствовала, что смотрит.

Она знает.

Она знает, что я смотрю.

Зрачок мигнул.

Вспышка. Короткая. Треть секунды. Дед правильно записал.

Сигарету уронила. Попятилась. Спиной в косяк дверной налетела, боли не почувствовала. Вошла в комнату. Штору задёрнула.

Лунный свет — белый, густой, неправильный — сквозь ткань ударил, как через марлю, залил всё. Полоса — в полметра широкая — по полу ползла. К ней. Медленно. Уверенно.

Бежала в коридор. Дверь захлопнула. К стене прижалась. Темнота. Окон нет в коридоре, слава богу. Стояла в темноте, дышала громко, дышала так, что сама себя не слышала.

Потом услышала.

Звук.

Тихий. Равномерный. Тук-тук-тук.

Не в дверь. В окно. Во все окна. Одновременно. Будто свет стучится. Просит.

Нет.

Требует.

Женя по стене сползла. На пол. Колени обхватила. Зажмурилась.

Тук-тук-тук.

Дед не бредил.

Дед знал.

И она теперь тоже.

Посмотрела же.

В темноте под веками Женя видела его — круг, зрачок, чёрный и без дна — и понимала, тошнотворно, ясно: оно не на Луне. Оно за ней. Луна — веко. Веко открылось.

Стук остановился.

Тишина. Такая, что холодильник слышно на кухне (тик-тик-тик), мыши в стене (или тараканы, неважно), кровь в ушах гудит.

Из-под дверной щели комнаты свет потёк. Белый. Холодный. Молочный.

По полу коридора. К ней.

* * *

Утро. Соседка снизу позвонила. Потом полиция. Дверь вскрыли.

Квартира пуста.

На балконе стоит старый латунный аппарат, в небо направлен. Шторы везде — не просто задёрнуты, а сорваны. С карнизами. Со штукатуркой кусками. На полу в коридоре — следы. Босые ноги. Женские. Размер тридцать семь. Они к двери ведут.

А дверь заперта. Изнутри.

На столе на кухне — чашка чая. Плёнка на поверхности. Нетронутая. И пустая пачка сигарет рядом.

Женю не нашли.

А Луна — обычная, с морями и кратерами, как всегда, — над Тулой висит. Спокойная.

Только один любитель астрономии из Воронежа в ту ночь в блоге писал: "Либрация странная. Плюс девять градусов. Надо перепроверить".

Три лайка получилось.

Один из них — с аккаунта Евгения.

Аккаунт создали после её исчезновения.

Сокровище на закате: дневник Гека Финна

Сокровище на закате: дневник Гека Финна

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Приключения Тома Сойера» автора Марк Твен. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Вот, собственно, и конец нашего повествования. Большинство персонажей этой книги ещё живы и здоровы, и мне было бы интересно рассказать об их дальнейшей судьбе, но это потребовало бы предварительно рассказать о них в начале книги. Есть недостаток в моём замысле; я должен был предусмотреть этот вопрос.

— Марк Твен, «Приключения Тома Сойера»

Продолжение

Шесть месяцев в Индии убедили Гека Финна в одном простом факте: цивилизация — это лучший способ испортить человека. Он лежал под монстерой на веранде отеля в Бомбее, читал письма от Тома Сойера, в которых тот описывал жизнь богатого школьника-фантазёра в Сент-Питерсбурге, Миссури, и думал о том, что всё в этом мире в конце концов становится скучным. Даже сокровище. Даже свобода, если её слишком много.

Первое письмо он получил через два месяца. Том писал о том, что стал помощником шерифа, и это было, конечно, полная ерунда — Том никогда в жизни не был помощником никого. Но письмо было красиво описано. Том описывал задержание коноскрада, погоню на лошадях, судебное заседание, на котором судья едва не упал со своего кресла от смеха над речью защиты. Гек знал, что половина этого выдумано, а вторая половина была такой драматизирована, что стала полуправдой, или четвертьправдой. Но письмо было хорошо написано, и Гек переживал, что он скучает по мальчику.

Онак вернулся в Америку через год. Не потому, что соскучился, и не потому, что сокровище закончилось — у Гека было достаточно денег на весь оставшийся век, если бы он жил скромно, и скромно жить в возрасте двадцати четырёх лет было для него той радостью, потому что в этом возрасте люди обычно занимались глупостями, а Гек давно перешагнул через глупость в сторону сознательного выбора не делать эту глупость. Он вернулся потому, что понял что-то простое: деньги — это скучно, а приключения, по крайней мере американские приключения, это было что-то другое.

Том встретил его в доках Мемфиса. Том выглядел как человек, который нашёл своё место в мире. Усы (которые он с огромным трудом вырастил, судя по слегка неровному виду), светлый костюм, часы на цепочке, которую Том доставал каждые пять минут, чтобы проверить время. Гек захотел рассмеяться, но вместо этого просто протянул руку. Том не пожал её, он обнял Гека, и это было совершенно неправильно для взрослого мужчины, но это был Том, и для Тома это было совершенно правильно.

«Ты вернулся», — сказал Том.

«Я вернулся», — согласился Гек.

«И богатый».

«И богатый».

«Скучно?»

«Окончательно».

Том привёл его в дом, который собрал сам, на деньги, которые он заработал честным трудом (по его словам, хотя Гек был уверен, что там было немного мошенничества). В доме была комната, которую Том подготовил для Гека. Стол, кровать, письменный стол (на котором лежала стопка старых номеров журнала с приключениями, в которых, очевидно, были рассказаны их прошлые подвиги, но сильно изменённые, потому что реальность была слишком скучной для публики). И на столе было письмо.

Письмо от старика Джексона, того самого негра, который когда-то помогал им с рекой. Джексон к этому моменту был свободным (после войны, разумеется), и он писал, что у него есть кое-что, что может заинтересовать Гека и Тома. Какой-то остров, где якобы зарыто большое сокровище. Большее, чем то, которое они нашли.

Гек посмотрел на Тома. Том смотрел на Гека. Ни один из них не улыбался. Они оба знали, что это была либо полная выдумка, либо опасность, либо что-то третье, чтo они не могли предугадать. И это было чудесно.

«Когда мы едим?» — спросил Гек.

«Завтра на рассвете», — сказал Том. — «Я уже приготовил лодку».

То ночью они говорили о Южной Америке, об Африке, о Европе, о том, что Гек видел, о том, что Том выдумал в его отсутствии. Они ели консервированный персик, который казется, был от Индии, потому что Гек его принёс. Они пили плохой виски, потому что в провинции не было хорошего. И где-то в четыре часа утра они уснули, рядом друг с другом, как когда-то спали на плотах, и это был самый обычный, скучный, прекрасный способ провести ночь перед новым приключением.

Сокровище, конечно, не было никаким сокровищем. Это был сундук с письмами. Письмами от людей, которых они спасали, которых они трогали, которые писали им благодарности, признания в любви, просьбы о помощи, исповеди в том, чтo сделали с жизнью, которую они получили благодаря двум сумасшедшим мальчикам из Миссури. И вот эти письма, эти бумаги с чернилами, стёртые годами, были больше, чем любое золото в мире. Потому что это было доказательством того, что они жили не впустую. Что их приключения имели значение.

Гек и Том сидели на пещерном полу, читая письма при свете фонаря. И оба понимали, что эту историю никто не напишет. Никто не поверит. Потому что правда всегда более странна, чем выдумка, и люди любят выдумки, потому что выдумки понять легче.

«Мы напишем об этом?» — спросил Гек.

«Нет», — сказал Том. — «Мы просто возьмём ещё одну лодку и поплывём дальше. Это лучше».

И они так и сделали. Потому что в конце концов, что такое сокровище, если ты не можешь поделиться им с кем-то, кого любишь, и не можешь забыть о нём, потому что память — это единственное сокровище, которое не ржавеет, не крадётся и не исчезает в реке.

Собеседование в Famusov & Partners: кандидат обозвал корпоративную культуру и уехал на карете

Собеседование в Famusov & Partners: кандидат обозвал корпоративную культуру и уехал на карете

Классика в нашем времени

Современная интерпретация произведения «Горе от ума» автора Александр Сергеевич Грибоедов

ПРОТОКОЛ СОБЕСЕДОВАНИЯ

Компания: Famusov & Partners, Government Relations & Consulting
Должность: Senior Advisor, стратегические коммуникации
Дата: 19 марта 2026
Кандидат: Чацкий Александр Андреевич, 25 лет
Источник: прямое обращение (знаком с семьёй CEO)

═══════════════════════════════════════

ЭТАП 1: HR-СКРИНИНГ

Интервьюер: Софья Павловна Фамусова, HR-менеджер

═══════════════════════════════════════

С.Ф.: Добрый день, Александр Андреевич. Спасибо, что нашли время. Расскажите, пожалуйста, почему решили вернуться в Россию после... напомните, сколько вы отсутствовали?

А.Ч.: Три года. Европа. Германия, Англия, немного Италии. Учился, смотрел, сравнивал. Вернулся — и знаете что?

С.Ф.: Что?

А.Ч.: Ничего не изменилось. Вообще ничего. Те же лица. Те же разговоры за обедом — кто получил чин, кто женился удачно, у кого карета новая. Три года — а тут будто три минуты. Стрелки на часах даже не дрогнули.

С.Ф.: (делает пометку: «негативный настрой, обобщает»). Понятно. А почему именно наша компания?

А.Ч.: Потому что... (замолкает). Софья Павловна. Я вас знал маленькой. Вы помните? Мы играли в саду, и вы...

С.Ф.: Александр Андреевич, мы сейчас обсуждаем вакансию.

А.Ч.: Да. Вакансию. Конечно. (Пауза.) Вы изменились.

С.Ф.: (пометка: «переходит на личное, игнорирует формат, смотрит странно»). Давайте перейдём к вашим компетенциям. Какие у вас сильные стороны?

А.Ч.: Я думаю.

С.Ф.: ...это всё?

А.Ч.: Этого достаточно. В Москве — более чем. Тут это редкость, знаете ли.

С.Ф.: (пометка: «высокомерен»). Хорошо. Переходим к панельному этапу.

═══════════════════════════════════════

ЭТАП 2: ПАНЕЛЬНОЕ ИНТЕРВЬЮ

Панель:
— Павел Афанасьевич Фамусов (CEO, основатель)
— Полковник Скалозуб (партнёр, военный дивизион)
— Молчалин А.С. (ассистент CEO, стаж 3 года)

═══════════════════════════════════════

П.А.Ф.: Ну-с, Александр Андреич! Рад, рад. Вырос-то как. Батюшку твоего помню — достойнейший был человек. Слу-жил. Не рассуждал, а слу-жил. А ты — три года по заграницам. Ну, выкладывай: чему научился?

А.Ч.: Чему научился. Что можно жить иначе. Что необязательно кланяться каждому, у кого чин на ступеньку выше. Что ум — не порок. Хотя здесь, в Москве, судя по всему, считают ровно наоборот.

П.А.Ф.: (краснеет, поворачивается к Скалозубу). Вот! Слышите, полковник? Они все такие, кто из-за границы. Нахватаются вольностей — и сюда, к нам, умничать.

СКАЛОЗУБ: Я людей оцениваю по выправке, Павел Афанасьич. У молодого человека выправка — никуда. Сутулится. Плечи вперёд. В армии бы исправили. Месяц — и как новенький.

А.Ч.: Простите, полковник, — а вы читали что-нибудь за последние, скажем, пять лет? Не устав караульной службы, а вообще. Хоть что-нибудь. Газету. Вывеску. Меню.

СКАЛОЗУБ: (молчит четыре секунды. Поворачивается к Фамусову). Дерзит.

П.А.Ф.: Вот-вот, дерзит! Так. Александр Андреич. У нас в компании есть правила. Первое и главное — я его на стену повесил, в рамочке, — «Учились бы, на старших глядя». Знаешь, как мой дядя, Максим Петрович? Покойник. Царствие небесное. При дворе служил — при Екатерине! И вот, значит, на приёме — поскользнулся. Упал. Все засмеялись. Императрица — улыбнулась. Так он что? Встал — и упал ещё раз! Нарочно! Все — хохочут! Он — ещё раз! Третий! И — назначение получил. Вот это — карьерная стратегия.

А.Ч.: Вы... вы серьёзно это приводите как пример?

П.А.Ф.: Абсолютно.

А.Ч.: Человек трижды — нарочно — упал на пол перед монархом. Расшиб затылок. И это — ваша корпоративная культура? Падать? Расшибаться? И улыбаться?

П.А.Ф.: Это ГИБКОСТЬ, молодой человек!

А.Ч.: Это позвоночник, Павел Афанасьич. Его отсутствие.

(Пауза.)

МОЛЧАЛИН: (тихо, почти шёпотом, наклонившись к Чацкому): Александр Андреич. Позвольте совет. Здесь... принято — угождать. Не спорить. Молчать, когда старшие говорят. Кивать. Улыбаться. Подливать чай. Это просто. Поверьте — просто.

А.Ч.: Молчалин. Ты ведь ассистент? Три года?

МОЛЧАЛИН: Три года. Умеренность и аккуратность — мои главные... компетенции.

А.Ч.: Компетенции. (Встаёт. Садится. Снова встаёт.) Умеренность. Аккуратность. Скажи мне — ты хоть раз в жизни сказал «нет»? Хоть кому-нибудь? Хоть раз?

МОЛЧАЛИН: Зачем? В мои лета не должно сметь своё суждение иметь.

А.Ч.: (поворачивается к Фамусову). Павел Афанасьич. Правильно ли я понимаю, что ваш лучший сотрудник — человек, чьё главное достоинство состоит в том, что у него нет достоинств? Что он ни с кем не спорит, ничего не думает, ничего не хочет — и за это получает зарплату?

П.А.Ф.: Вот именно! И ты бы поучился!

А.Ч.: Служить бы рад — прислуживаться тошно.

(Тишина. Скалозуб скрипит стулом.)

П.А.Ф.: (тихо, зловеще). Что ты сказал?

А.Ч.: (уже стоит). Я сказал — тошно. Мне тошно. От дядей, которые падают на пол. От полковников, которые не читают. От ассистентов, у которых вместо позиции — «умеренность и аккуратность». От Москвы, которая за три года не сдвинулась ни на миллиметр. Я ехал сюда — через всю Европу, полтора месяца, — думал, что-то изменится. Ничего. Те же Фамусовы. Те же Скалозубы. Те же Молчалины — в каждом углу, за каждым столом, тихие, аккуратные, умеренные. Боже мой.

Я ухожу.

(Дверь хлопает. Стакан воды на столе вздрагивает.)

═══════════════════════════════════════

ПОСЛЕСОВЕЩАНИЕ ПАНЕЛИ (5 минут после ухода кандидата)

П.А.Ф.: Не берём. Категорически. Вольнодумец. Якобинец. Книжки читает. Опасен.

СКАЛОЗУБ: Согласен. Сутулится. И дерзит. Два в одном. В армию бы его — в шесть месяцев другой человек будет.

МОЛЧАЛИН: (тихо, глядя в стол): Мне показалось, он расстроен из-за Софьи Павловны. Это... личное, возможно.

П.А.Ф.: (резко): Что? Что ты сказал?

МОЛЧАЛИН: Ничего, Павел Афанасьич. Ничего-с. Умеренность и аккуратность.

═══════════════════════════════════════

ПИСЬМО-ОТКАЗ

От: hr@famusov-partners.ru
Кому: a.chatsky@gmail.com
Тема: По итогам собеседования от 19.03.2026

Уважаемый Александр Андреевич,

Благодарим за интерес к вакансии Senior Advisor в Famusov & Partners.

К сожалению, после тщательного рассмотрения вашей кандидатуры комиссия пришла к выводу, что ваши ценности не вполне совпадают с корпоративной культурой нашей компании.

Основные причины отказа:
— Недостаточная лояльность руководству (критический уровень)
— Избыточная самостоятельность мышления
— Отсутствие навыков «умеренности и аккуратности»
— Неуместные вопросы о чтении (партнёр Скалозуб оценил как провокацию)
— Отказ от падения на пол (тест на корпоративную гибкость не пройден)

Желаем удачи в дальнейшем поиске. Возможно, вам подойдёт стартап.

С уважением,
HR-отдел
Famusov & Partners
«Учились бы, на старших глядя»™

═══════════════════════════════════════

ПЕРЕАДРЕСОВАННОЕ ПИСЬМО:

От: a.chatsky@gmail.com
Кому: [все контакты]
Тема: FWD: По итогам собеседования от 19.03.2026

Карету мне. Карету.

— А.Ч.

═══════════════════════════════════════

ПОСТСКРИПТУМ (внутренняя переписка Famusov & Partners, следующий день)

От: reception@famusov-partners.ru
Кому: all-staff@famusov-partners.ru
Тема: Информация

Коллеги, довожу до сведения: вчерашний кандидат (Чацкий А.А.) после собеседования, по имеющимся данным, рассказал о нашей компании в трёх гостиных, двух клубах и одном ресторане. Тональность — крайне негативная. Слово «дураки» употреблено предположительно 11 раз.

Руководство просит не комментировать ситуацию и придерживаться официальной позиции: «Кандидат не прошёл по soft skills».

Также: Павел Афанасьевич распорядился впредь не приглашать на собеседования лиц, вернувшихся из-за границы. Цитата: «Все беды — от учёности».

С уважением,
Ресепшн

Новости 19 мар. 12:22

Экспертиза завершена: в Мадриде нашли страницы «Дон Кихота» с диалогом, которого нет в книге

Экспертиза завершена: в Мадриде нашли страницы «Дон Кихота» с диалогом, которого нет в книге

Реставратор Инес Альмодовар заметила это случайно. Переплёт одной книги из фонда XVII века вёл себя странно — слишком толстый для такого объёма. Разрезали аккуратно. Внутри: листки с текстом, явно старше самого трактата.

Два года ушло на экспертизу. В марте Испанская национальная библиотека объявила результат: девять листков пергамента подлинные, датируются началом XVII века, почерк принадлежит одному из переписчиков, работавших с Сервантесом. Содержание — фрагмент второй части «Дон Кихота», глава тридцать восьмая. С существенным отличием от известного текста.

Диалог.

Санчо Панса разговаривает с безымянным мельником — долго, несколько страниц. Диалог смешной, немного грубоватый и совершенно живой. В итоговой книге этого нет. Совсем. Почему вырезали — неизвестно. Версии есть, но ни одну из них исследователи не берутся отстаивать публично.

Профессор Мигель Эрнандес из Университета Комплутенсе осторожен: «Это не означает, что перед нами потерянный Сервантес. Правка при издании была нормой. Но это даёт представление о тексте, существовавшем до финальной редакции».

Фотокопии листков выйдут в мае. Полное научное издание — когда будет готово.

Мельник, кстати, в диалоге выигрывает спор у Санчо. По крайней мере, так кажется при первом чтении.

Совет 19 мар. 12:21

Жанровый договор: как нарушить его правильно

Жанровый договор: как нарушить его правильно

Жанр — это договор с читателем. Ты обещаешь детектив — он ждёт убийцу и разгадку. Ты обещаешь любовный роман — он ждёт воссоединение. Нарушить договор грубо — значит надуть читателя. Нарушить умело — создать что-то, что останется в памяти.

Сервантес написал «Дона Кихота» как пародию на рыцарские романы — жанр, который его современники знали наизусть. Ламанчский дворянин начитался этих книг до безумия и решил стать рыцарем. Насмешка над клише. Но насмешка оказалась настолько живой, что превратилась в первый современный роман — о природе иллюзий, о разнице между тем, что человек хочет видеть, и тем, что есть. Жанровый обман дал свободу: вместо правил рыцарского романа можно было делать всё что угодно.

Инструмент: выпиши пять главных клише жанра, в котором работаешь — конкретно, не абстрактно. Потом выбери одно — одно, не все — и замени его тем, что точнее для твоей истории. Не ради оригинальности. Ради правды.

Жанр — это договор. Ты выбираешь детектив — читатель уже знает условия: будет преступление, расследование, разоблачение. Он покупает книгу, потому что хочет именно это. Выбираешь любовный роман — он ждёт напряжение между двумя людьми и воссоединение в финале. Хоррор — монстра, который окажется реальным. Это не плохо и не хорошо. Это архитектура читательских ожиданий, которая строилась десятилетиями, иногда веками.

Нарушить договор можно двумя способами. Грубо — написать детектив без разгадки, любовный роман с расставанием в финале, хоррор, где монстра нет. Читатели злятся. Иногда заслуженно: грубое нарушение выглядит как надувательство, не как искусство. И умело — выполнить обещание жанра, но по дороге нарушить его клише так основательно, что к финалу читатель получает нечто большее, чем ожидал.

Сервантес написал «Дона Кихота» как пародию на рыцарские романы. Жанр, который его современники знали наизусть, с узнаваемыми схемами и повторяющимися ходами. Ламанчский дворянин начитался этих книг до безумия и решил стать рыцарем — насмешка над буквальным читателем, который путает текст с реальностью. Но насмешка оказалась настолько живой и настолько человечной, что превратилась в первый современный роман — о природе иллюзий, о том, чего стоит мечта и что она делает с людьми, которые в неё верят.

Практически: выпиши пять главных клише жанра, в котором работаешь — конкретно, не абстрактно. Какой тип сцены обязательно появляется в первой четверти. Какой момент должен быть в середине. Что читатель ожидает в финале. Потом выбери одно клише — одно, не все, не пять, одно — и замени его тем, что точнее для конкретной истории, которую ты рассказываешь. Не ради оригинальности. Ради правды.

Жанровый обман — не бунт против условностей. Это точное понимание того, зачем условности существуют. А потом — решение, когда нарушение служит истории больше, чем соблюдение.

Статья 19 мар. 12:53

«Лолита» Набокова: разоблачение книги, которую читают тайно — и не признаются

«Лолита» Набокова: разоблачение книги, которую читают тайно — и не признаются

Скажи кому-нибудь, что «Лолита» — лучший роман на английском языке в XX веке. Посмотри на лицо. Там будет всё: замешательство, попытка улыбнуться, быстрый взгляд по сторонам — не слышит ли кто. Человек кашлянет. Скажет что-нибудь осторожное вроде «ну, технически да, но...» и уйдёт менять тему. Это называется литературная трусость, и ею заражено примерно восемьдесят процентов людей, которые книгу читали.

Набоков написал «Лолиту» по-английски — второй его язык, если считать, что первый был русским, а между ними ещё французский — и сделал это так, что большинство англичан, читая, испытывают нечто вроде лёгкого унижения. Не от содержания. От того, что не они это написали.

Вышла книга в 1955 году. В Париже. В издательстве Olympia Press, которое специализировалось на порнографии — потому что американские издатели отказывали одно за другим. Пять, семь, кажется девять рукописей отослали обратно. Представьте: в нью-йоркских редакционных кабинетах читают «Лолиту» и тихо кладут её обратно в конверт. «Это... нет. Нет-нет-нет.» Набоков, говорят, хотел сжечь рукопись. Жена Вера не дала. Потом книга выходит в Париже, её везут через границу контрабандой под одеждой, Грэм Грин называет её одной из трёх лучших книг года — скандал разгорается мгновенно — и она в итоге выходит в Америке тиражом сто тысяч. За три недели.

Стоп.

Сто тысяч экземпляров за три недели. В 1958 году. Для романа, который ещё вчера американские издательства считали непечатным. Это надо держать в голове, когда будете читать.

Так вот, о чём вообще книга. Гумберт Гумберт — европейский интеллектуал средних лет, педант, эстет, полиглот и педофил — влюбляется в двенадцатилетнюю Долорес Хейз по прозвищу Лолита. Снимает комнату в доме её матери. Мать погибает. Гумберт увозит девочку. Дальше — несколько лет странствий по Америке, мотелям, мелким городкам, ужасу. Написанному прекрасно — вот в чём проблема.

Потому что «Лолита» — прежде всего роман о языке. Не о педофилии. Не об Америке 50-х (хотя портрет получился точный, даже жестокий). Это роман о том, как человек пользуется словами, чтобы превратить омерзительное в красивое. Гумберт — чудовище, которое умеет писать. Вся книга — его монолог в свою защиту, составленный так виртуозно, что читатель полсотни страниц согласно кивает, прежде чем замечает, кому именно кивал.

Набоков расставил ловушку. Читатель в неё падает. И это — гениально.

Проза там такая, что хочется читать вслух, особенно первый абзац: «Лолита, свет моей жизни, огонь моих чресел. Грех мой, душа моя. Ло-ли-та». Три слога вперёд, два назад. Звучит как заклинание; как одержимость, упакованная в ритм. Набоков был профессиональным энтомологом — буквально ловил бабочек и классифицировал их по анатомии крыльев — и с английскими словами он делает то же самое: раскладывает, рассматривает на свет, прикалывает булавкой. Получается больно красиво.

Что касается настоящей Лолиты. Долорес Хейз. Двенадцать лет. Отец умер, мать погибнет, дальше — понятно. Набоков не позволяет читателю забыть, что за гумбертовской поэзией — конкретный ребёнок, конкретная жизнь. Делает это вскользь, почти безжалостно — несколькими деталями, которые не дают лирике закрыть тему окончательно. Это не книга о красивой любви. Это книга о том, как красивые слова прячут уродство. Разница принципиальная, и Набоков об этом знает прекрасно.

Стоит ли читать?

Если вы хотите комфортного чтения — нет. Серьёзно. Книга не даёт покоя; она липнет. Гумберт залезает в голову со своим барочным, чуть сумасшедшим голосом, и невозможно одновременно восхищаться стилем и не забывать, кто это говорит. Набоков специально создал этот дискомфорт — он требует от читателя постоянного умственного усилия: удерживать два образа разом, блестящий текст и грязная правда за ним. Это утомляет. Это и есть литература.

Перевод на русский Набоков сделал сам, в 1967 году. Хороший перевод. Но читать в оригинале — отдельный, немного злорадный опыт. Там есть кое-что, что при переводе теряется: ощущение, что человек пишет на неродном языке лучше всех носителей. Что-то в груди дёргается от этого, как рыба на крючке, — то ли восхищение, то ли зависть.

«Лолита» — не книга для всех, и это не её недостаток. Это её честность. Она сложная, неудобная, блестящая — и, что хуже всего, до сих пор актуальная. Семьдесят лет прошло с тех пор, как её провозили контрабандой через атлантическую границу. Она не устарела ни на строчку. Читайте. Но не притворяйтесь потом, что не читали.

Статья 19 мар. 12:23

Разоблачение культа: «Парфюмер» Зюскинда — книга, после которой хочется помыть руки

Разоблачение культа: «Парфюмер» Зюскинда — книга, после которой хочется помыть руки

Есть книги, которые читают все — ну, почти все, кто вообще что-то читает. «Парфюмер» Патрика Зюскинда именно такая: каждый второй знакомый в какой-то момент тычет тебя локтем и говорит «ты должен это прочесть». Я, признаться, долго отбрыкивался. Думал — очередной культовый текст, который культовый только потому, что так принято считать. Оказался неправ. Обидно.

Зюскинд написал «Парфюмер» в 1985 году. Немец, жуткий затворник, человек, который не даёт интервью, не выходит на публику и принципиально отказывается от любых литературных премий — включая те, что сулят нормальные деньги. После «Парфюмера» написал ещё несколько маленьких вещей и, кажется, окончательно исчез. Вот так бывает: написал одну книгу — и попал в историю мировой литературы. Злит немного, если честно.

Жан-Батист Гренуй родился в XVIII веке в Париже, в рыбной лавке, под прилавком, среди гнилых потрохов. Мать его тут же арестовали — она оставила ребёнка умирать прямо там же, как оставляла предыдущих. Он не умер. Вырос. У него не было собственного запаха — никакого, совсем, что само по себе звучит как диагноз, — зато нос чувствовал всё: каждую молекулу каждой гнилой доски, каждого цветка, каждого потного тела на парижских улицах. Называть это «даром» язык не поворачивается. Назовём это «состоянием».

Гренуй стал парфюмером. Потом стал убивать молодых женщин — ради запаха их кожи. Хотел создать идеальный аромат.

Создал.

Вот и вся история, если грубо. Звучит как дешёвый триллер, правда? Но Зюскинд написал не триллер — он написал что-то вроде злой притчи, в которую вложил всё: про природу гениальности, про искусство, которое требует жертв (буквально), про людей, которые поклоняются красоте вне зависимости от того, чего она стоила создателю. И написал это так плотно и точно, что начинаешь физически чувствовать запахи — затхлость кожевенных мастерских, цветочный рынок, гнилую Сену. Мерзкий талант у автора, что тут скажешь.

Один факт, который мало где упоминают: роман переведён на 49 языков. Сорок девять. Это больше, чем у нобелевского лауреата Гюнтера Грасса с его «Жестяным барабаном». Зюскинд никакой Нобелевки не получил и, подозреваю, не получит — он бы просто не приехал на вручение. Такой человек.

Так читать или нет?

Да — если вы готовы к роману, где нет ни одного по-настоящему приятного персонажа. Гренуй не злодей в привычном смысле. Он просто нечеловечески другой: без морали, без привязанностей, без страха. Следить за ним интереснее, чем за большинством «нормальных» литературных героев именно потому, что его логика безупречна — просто нам от неё мерзковато; что-то дёргается в районе рёбер, когда понимаешь его.

Нет — если ждёте катарсиса. Финал «Парфюмера» — сцена, которую экранизировали в 2006 году с Беном Уишоу в главной роли, — оставляет ощущение не «вот как устроен мир», а «вот что мы все из себя представляем». Толпа, которая должна казнить убийцу, начинает ему поклоняться — потому что он использовал аромат. Зюскинд написал это без иронии. Без морали в конце. Точку не поставил — поставил вопрос и ушёл. Самое страшное именно это.

Книга короткая — около трёхсот страниц. Читается за два-три вечера, если вы вообще способны оторваться, что маловероятно. Экранизация красивая, точная — и всё равно хуже книги, потому что запах снять на камеру нельзя. Это принципиальная проблема: Зюскинд написал роман про то, что кино передать физически неспособно. Кино заранее проигрывает этот спор. Оно красиво капитулирует.

Читайте «Парфюмер» хотя бы ради того, чтобы понять, как одна идея может вытащить на себе целый роман. Гренуй — метафора: художника, которому плевать на людей; гения, который ищет смысл в чужой коже; человека без личности, который пытается собрать её из чужих запахов, буквально. Каждый найдёт своё — или не найдёт ничего и просто прочитает хороший исторический триллер. Тоже честный исход.

Короче: берите. Потом захочется помыть руки — но это нормально. Это значит, что книга сработала.

Сказки на ночь 19 мар. 12:04

Десять свечей для Маши Бельской

Десять свечей для Маши Бельской

Маша проснулась за минуту до полуночи.

Просто взяла и проснулась. Как если бы кто-то щёлкнул пальцами прямо в ухо, и сразу — глаза разлеплены, зубы ломит, в груди что-то скачет, как пойманная рыба. За окном март, мокрый-мокрый, гулкий от дождей и холода. Завтра ей десять. Нет, постойте. Уже сегодня.

Часы на кухне отсчитали двенадцать ударов. Последний повис в воздухе, раздумывал что ли — падать ещё или нет.

На подоконнике лежала коробка.

Вчера её здесь не было. Маша помнит четко: перед сном разглядывала луну (низкая, жёлтая, как переспелая дыня), и подоконник был пуст. А теперь вот — коробочка картонная, перевязана бечёвкой, пахнет мокрой хвоей и чем-то ещё; сладко, как нагретый мёд.

Испугалась? Нет.

Важно это отметить. В десять лет (ну, минут через пять — в десять) страх ещё не научился притворяться разумом. Маша просто подошла, потянула верёвку и — коробка раскрылась.

Внутри лежали свечи.

Десять штук. Тонкие, белые, слегка изогнутые — как пальцы пианиста, если пианист решит делать пальцы из воска. Каждую воткнули в крошечный деревянный кружок, и на кружках — буквы. Маша их вертела, складывала.

С-Л-Е-Д-У-Й-З-А-М-Н.

«Следуй за мной»? Или опечатка? Без О, с лишней Н?

Она повертела кружок. Оказалось — это не Н вообще, а И, просто вверх ногами. Хорошо. Следуй за мной.

Первая свеча загорелась сама.

Маша дёрнула руку. Не испугалась (помните же, я сказала), просто неожиданно. Огонёк голубой, мелкий, дрожит, и почему-то пахнет черникой. Свеча медленно поднялась с подоконника (просто взялась и полетела, кружок с ней вместе) и поплыла к двери, качаясь.

Ладно.

Тапочки были в виде зайцев. Левый с оторванным ухом — она собиралась попросить маму пришить, да всё забывала (есть ноги для жизни, не для красоты). Вышла в коридор.

Темнота.

Свеча висит впереди, метрах в двух, качается, как поплавок. Маша пошла следом, стараясь не скрипеть паркетом (мама спит легко, как кот; папа храпит так, что ничего не слышит — странная какая-то справедливость). Свеча прошла мимо кухни, мимо ванной, мимо комода с бабушкиными фотками, и встала у двери.

Вторая свеча вспыхнула жёлтым.

Дверь отошла. Не распахнулась; она отвернулась только настолько, чтобы девочка лет десяти в заячьих тапочках пролезла боком. На площадке пахло сыростью и кошками. Как всегда. Но ещё что-то было — корица или дубовая кора; Маша не разбиралась в запахах.

Два пролёта вниз. Свечи уже три, третья горит зелёным, плывут впереди, освещают ступени.

На площадке между вторым и третьим этажом сидел кот.

Не соседский. Соседского звали Барсик, рыжий, ленивый, как старое кресло. Этот был серебристый, глаза — как первый лёд на лужах. Маша удивилась сама себе за такую мысль; обычно думала проще.

— Десять лет, — сказал кот. Голос с хрипотцой, будто весь день молчал. — Правильная ночь.

Маша присела на корточки.

— Ты разговариваешь?

— Совсем очевидное спрашиваешь, — кот медленно моргнул (как они моргают, все коты, с таким достоинством). — Пойдём. До рассвета четыре часа с копейками.

— Куда?

— К колодцу.

Маша ничего не знала про колодцы. Улица Чехова, пятиэтажка обычная; во дворе качели, песочница, три клёна, лавочка, где бабушки обсуждают вселенную и соседей. Колодца там не было.

— Он один раз в год приходит, — сказал кот (читает её мысли или лицо; коты отлично читают лица, говорящие — тем более). — В ночь десятилетия. Не девять. Не одиннадцать. Десять — это точка равновесия. Между детством и остальным.

Четвёртая свеча вспыхнула оранжевым.

Они вышли во двор. Воздух прохладный, влажный, мартовский — от такого щёки сразу в мурашки. Луна спустилась и побелела; от клёнов на асфальте тень, как трещины. И посреди двора (между песочницей и лавочкой) стоял колодец.

Каменный, старый, с деревянной крышей и ведром на цепи. Вчера его здесь не было. Маша уверена на все сто. На все двести.

— Смотри вниз, — сказал кот.

Пятая свеча розовая. Шестая фиолетовая. Они кружат медленный хоровод.

Маша подошла и посмотрела.

Не вода.

Небо. Ночное, со звёздами, но другое, незнакомое. Звёзды складываются в рисунки: дерево с ветвями; птица с хвостом; и — она пригляделась — кот, свёрнутый клубком.

— Это твоё небо, — серебристый кот запрыгнул на край колодца. — У каждого десятилетнего есть своё. Потом оно уходит; взрослые не видят. Но если успеть загадать — он замолчал, начал лапу вылизывать, будто разговор надоел.

— Загадать что?

— Десять желаний. По одному на свечу. Есть условие.

Седьмая вспыхнула белым, ярче всех.

— Какое?

— Для себя нельзя.

Маша выпрямилась. Ветер подул — пахнет талым снегом и почему-то яблоками (откуда яблоки в марте?). Десять свечей, десять желаний, ни одного себе.

— А если я загадаю для себя?

— Свеча потухнет. Небо закроется. Колодец уйдёт. До следующего.

Кот перестал вылизываться, посмотрел прямо, без мигания. — Выбирай.

Восьмая. Девятая.

Маша закрыла глаза. Десять свечей горят вокруг неё; она чувствует каждую отдельно, как маленькие солнца. Небо ждёт.

Она загадала.

Маме — спину. Чтоб перестала болеть. Мама на компьютере десять часов сидит, потом как вопросительный знак ходит.

Папе — работу из его разговоров. С мастерской и лодками деревянными.

Бабушке — чтоб не тосковала так по дедушке. Или чтоб тосковала, но не больно.

Лёшке из параллели — чтоб не дразнили из-за очков. Маша сама носила и знает как.

Ирине Павловне — ребёнка. Она давно хочет; Маша слышала, как та по телефону говорила.

Барсику с третьего этажа — разрешение гулять. Не только на балконе.

Дяде Карену, дворнику — нормальную метлу. Вместо этой облезлой.

Берёзе у подъезда — новые ветки. Её прошлой осенью подрезали криво; теперь как обрубок. Пусть отрастут.

Серебристому коту — дом. Или чтоб не нужен был; чтоб просто хорошо было.

Маша открыла глаза.

Девять свечей догорели. Остались кружки, как семена одуванчика в воздухе. Десятая — последняя — горит золотым у её ладони.

— Десятое, — сказал кот.

Маша подумала. Для себя нельзя. Все остальные загаданы. Кому ещё?

Посмотрела на своё небо (которое уйдёт в следующем году). На звёзды: дерево, птица, кот.

— Пусть следующий, — сказала она, — когда ему десять исполнится, тоже найдёт коробку. И тоже не испугается.

Десятая свеча вспыхнула так ярко, что Маша зажмурилась. Открыла — ничего.

Двор.

Качели. Песочница. Клёны. Лавочка.

Март.

Маша босиком на мокром асфальте (тапочки куда-то делись) и холод забирается по ногам. Домой надо. Повернулась к подъезду.

На лавочке деревянный кружок с буквой М.

Подобрала, в карман пижамы — и пошла.

Квартира приоткрыта, ровно чтоб проскользнуть. Коридор пахнет маминым шампунем и папиным кофе (он среди ночи варит, забывает, запах стоит до утра). Маша в свою комнату, под одеяло.

Подушка тёплая, как будто кто-то только что лежал.

Утром мама скажет: «С днём рождения, Машенька!» — и торт поставит. С десятью свечами из пачки, разноцветными. Маша их задует и загадает — ну, велосипед там. Или щенка.

Но будет знать.

Про колодец.

Про кота.

Про своё небо. Ещё целый год.

Про кружок с буквой М в кармане пижамы.

И если ночью приложить к уху — слышно, как где-то (далеко? близко? совсем близко?) горит свеча. Потрескивает. Пахнет черникой.

Маша закрыла глаза.

Спи.

Белоснежные залы: век после честного поединка

Белоснежные залы: век после честного поединка

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Айвенго» автора Вальтер Скотт. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

И так закончилась эта удивительная история, исполненная столько рыцарских приключений и благородных деяний. Айвенго, раненный в сражении, был исцелён, и брак его с леди Ровеной соединил две благородные фамилии, примирив нормандское дворянство с благородством англосаксов.

— Вальтер Скотт, «Айвенго»

Продолжение

Айвенго и Ровена прожили вместе двадцать три года. За это время они родили четырёх детей, два из которых дожили до взрослого возраста, что по меркам XII века было почти чудом. Замок Торкилстон был переестроен, частично, в новом готическом стиле, что раздражало соседей-норманнов, потому что это выглядело как предательство главных традиций. Но Айвенго плевал на соседей. Он и Ровена жили в соответствии с законами, которые сами себе установили, и которые, к раздражению летописцев, оказались рациональнее, чем те, что попали в книги.

Ровена сидела в парадной зале и пряла шерсть. Не потому, что не могла приказать кому-то другому, а потому что любила прядение. Вот, кстати, один из тех фактов о замужних ледивз, которые историки упорно игнорировали. Они делали то, что хотели, а не то, что надлежало делать. Мир их этого не прощал, но миру было всё равно, потому что Айвенго и Ровена оказались слишком заняты, чтобы слушать постоянные клёвы по поводу предостаточности, честности и природного порядка вещей.

«Наша дочь беременна», — сказала Ровена, не поднимая глаз от веретена. Слова летели из её уст как факты, не требующие комментариев. Вот такой была Ровена в двадцать пять лет — вернее, в сорок восемь, потому что прошло много времени, и люди становятся другими. Но не совсем другими. Где-то в них остаётся то ядро, которое не меняется никогда.

Айвенго вздохнул. Вздохнул не потому, что был недоволен — напротив, он любил своих детей и внуков, когда они появились. Вздохнул потому, что это был типичный день в жизни человека, который вышел из игры. Из большой игры королей и поединков, в которой он когда-то был фигурой, пусть и клочковатой, пусть и неправильной. Теперь он был просто игроком, который положил доску и попросил другого поиграть.

«И чтo она?» — спросил он.

«Она хочет подождать. Видеть, как она себя чувствует».

«И что он?» — спросил он.

«Он хочет жениться на ней. Вдеть-то нужно жить наsтоящим приключениям, а не жить в скромности. Гек Хочет позволить ей выбрать себя сужденьями и взрослым. Позволить ей жить в соответствии с тем, кто она есть, а не с тем, кем её делает герба. Позволить ей быть человеком, а не функцией».

Вот это было революционно. То есть, действительно революционно. В век, когда женщины были собственностью, когда каждый брак был политическим договором, когда чувства были чем-то, о чём женщины учились не говорить вслух. И вот Айвенго позволил своей дочери сделать это. Позволил ей выбрать, а не быть выбранной. Позволил ей ошибаться, а потом исправлять ошибки. Позволил ей быть человеком, а не функцией.

Газета этого не сообщила. (Газеты в XII веке были в виде гонцов, кстати, но давайте не будем прерываться.) Вместо этого летописцы писали о чудо-сражениях, о турнирах, о героях. Никто не писал о маленьком замке, где благородный, хотя и странный человек, и его жена создали нечто похожее на равенство. Или что-то близкое к нему.

Через месяц дочь вышла замуж. Через шесть месяцев родила сына. Через год у них было ещё двое детей, и они жили довольно счастливо, что для XII века было фактически невозможно, но тем не менее случалось. Через пять лет у них было ещё двое детей, и они жили довольно счастливо, что для XII века было фактически невозможно, но тем не менее случалось.

Айвенго, тем временем, занялся чем-то странным для человека его положения и возраста. Он начал писать. Не летопись, не историю, не героические поэмы. Он писал советы. Совершенно бесполезные советы о том, как жить, если ты потеряешь одну руку, как любить женщину, которая уважает тебя, как обороняты замок не потому, что это честно, а потому, что это правильно. Никто эти советы не просил, но он писал их всё равно, потому что когда ты живёшь достаточно долго, ты понимаешь, что смысл жизни не в том, чтобы быть услышанным. Смысл в том, чтобы помнить.

Ровена смотрела, как её муж пишет, и улыбалась. Улыбалась потому что знала, что это письмо найдут, прочитают, забудут, потом найдут снова, прочитают снова, и три сотни лет спустя кто-то будет пытаться понять, что он имел в виду. И это было хорошо. Эта была её вид справедливости — не уничтожение врага, не победа над противником, а просто: слова, которые остаются.

Когда Айвенго умер (в возрасте семидесяти двух лет, что для того времени было совершенным чудом), его похоронили под камнем с надписью: «Здесь лежит тот, кто выбрал жизнь вместо славы». Летописцы возмутились. Какая-то вульгарность, какой-то... какой-то мерзкий реализм. Но камень остался. Как остаются хорошие камни. Потому что их некому убирать.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Вы пишете, чтобы изменить мир." — Джеймс Болдуин