Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Статья 18 мар. 12:00

Почему «Парфюмер» — лучший роман о власти и толпе? Скандальный разбор книги Зюскинда

Почему «Парфюмер» — лучший роман о власти и толпе? Скандальный разбор книги Зюскинда

«Парфюмер» Зюскинда — книга, которую принято любить. Выходишь из книжного с томиком под мышкой, небрежно упоминаешь за ужином: «Ах, я давно читал Зюскинда» — и сразу становишься немного умнее в глазах собеседника. Удобно. Вот только никто вслух почему-то не говорит главного: роман про серийного убийцу, который нюхает молодых девушек до смерти, — это не просто «необычно». Это странно, жутко и при этом — гениально. Разбираемся честно.

Жан-Батист Гренуй.

Он родился в 1738 году в Париже — на рыбном рынке, под прилавком с гниющими потрохами. Мать рожала его как шестого по счёту; тех пятерых, что были до него, она благополучно бросила. Мать казнили. Ребёнок выжил. И с самого начала в нём что-то не так — не в смысле детских травм и неправильного воспитания: нет, Зюскинд умнее. Гренуй просто нечеловек. Он не пахнет ничем — совсем, от слова «вообще» — хотя при этом различает запахи так, как мы не различаем цвета. У него нет собственного запаха. И это, пожалуй, страшнее любого психологического объяснения.

Роман вышел в 1985 году. Немецкий писатель Патрик Зюскинд, известный до этого разве что камерной пьесой «Контрабас», написал нечто, что переведут на 46 языков и продадут тиражом больше 20 миллионов экземпляров. Почему? Официальная версия — это притча о природе таланта, об одиночестве гения, о власти красоты. Моя версия, неофициальная: людям просто хотелось прочитать что-то, от чего слегка замутит, — и они получили именно это. В нужных пропорциях и с нужной литературной упаковкой, чтобы не было стыдно держать на полке.

Структурно книга делится на три части — не буквально, просто так чувствуется при чтении. Первая: детство Гренуя, его мытарства по дубильням, мастерским и парфюмерным лавкам. Зюскинд рисует Францию XVIII века как нечто гротескно-достоверное — вонючей, сырой, почти физически ощутимой. Читаешь про парижские улицы и невольно думаешь: как хорошо, что дезодорант изобрели. Вторая часть — Гренуй в одиночестве в горах; семь лет без людей, без запахов, в полном вакууме; возвращение с планом — страшным, методичным, холодным, как анатомический стол в зимнем морге. Третья: Грасс, молодые девушки, убийства и финал, о котором — чуть позже.

А проза, кстати, очень хорошая. Не «хорошая для такой темы» — просто хорошая. Зюскинд делает нечто редкое: он описывает запахи так, что у читателя возникает физическое ощущение. Не метафора — буквально закрываешь книгу и нюхаешь воздух. Переводить несинестезируемый опыт в слова так, чтобы мозг заполнял пустоту сам, — это редкий талант. Ирония в тексте холодная, точная, как укол иглой — и отдёргиваешь руку уже после того, как укололся.

Но вот что меня цепляет. Гренуй убивает двадцать пять девушек. Молодых, красивых — он выбирает только таких, потому что у некрасивых, по его наблюдению, запах не тот. Срезает их аромат — как садовник срезает розы. И Зюскинд описывает всё это... без морализаторства. Совсем. Никакой авторской позиции, никакого осуждения — автор смотрит на происходящее спокойно, как энтомолог на новый вид жука, приколотый к пробке. И это самое жуткое в книге. Не убийства. Именно это равнодушие рассказчика. Читатель остаётся наедине с собой и обязан сам решать, что думать. Большинство решает думать поменьше и просто наслаждаться прозой.

Финал — и тут придётся рассказать, предупреждаю: спойлер. Гренуй создаёт величайший аромат в истории человечества. Надевает несколько капель на себя прямо перед казнью — и толпа, собравшаяся его убить, внезапно влюбляется. Всем скопом. Устраивает оргию вместо казни. Это одновременно абсурдная и по-настоящему страшная сцена: Зюскинд говорит прямо — дай людям правильный химический сигнал, и они забудут про всё. Про убийства. Про справедливость. Про себя самих. В 1985 году это была смелая метафора о харизме и власти. В 2026-м — это звучит как описание любого популярного блогера с правильным запахом успеха.

После этого Гренуй идёт обратно — в Париж, в ту самую помойку, где родился. Выливает на себя весь флакон. И нищие, уличный сброд, отребье буквально разрывают его на части от любви. Пожирают. Буквально поедают. И расходятся довольные. Гений умирает в момент своего высшего триумфа — пожранный теми, кого он никогда не любил. Зюскинд явно был в не лучшем расположении духа, дописывая последние страницы.

Итак. Стоит читать?

Да — но с пониманием того, что берёшь в руки. Если вам нужен стиль — это высший класс. Если сюжет — он есть, держит, но уже к середине книги ясно: Гренуя не остановить, он движется как стихийное бедствие, как лавина, у которой нет злого умысла — только физика. Если вы ищете мораль — её тут нет намеренно. Это не «Преступление и наказание», где Достоевский берёт вас за руку и терпеливо объясняет, что убивать старушек топором нехорошо. Зюскинд просто смотрит. И молчит.

Один тип читателей, которым книга не зайдёт точно: те, кому нужна эмоциональная связь с персонажем. Гренуй — не герой, с которым сопереживаешь. Он механизм. Инструмент. Почти насекомое. За ним интересно следить — примерно как за тарантулом в террариуме: когда стекло достаточно толстое и вы точно уверены, что крышка закрыта.

Книга тонкая — около 300 страниц — и читается за два-три вечера. После прочтения хочется открыть окно. Это хороший знак. Патрик Зюскинд после «Парфюмера», кстати, почти перестал публиковаться и избегает любого публичного внимания — живёт затворником, отказывается от интервью. Написал книгу о существе без запаха — и сам стал невидимым. Симметрично.

Тот, кто не чувствовал: ненаписанный эпилог «Парфюмера»

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Парфюмер. История одного убийцы» автора Патрик Зюскинд. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

На земле лежали одежда, башмаки, нож и фонарь маленького человека. А от него самого не осталось ни клочка, ни косточки, ни хрящика, ни единого волоска. Ничего. Среди пожирателей воцарилось лёгкое замешательство. Им было немного не по себе. Но зато они были необыкновенно горды. Впервые в жизни они совершили нечто из Любви.

— Патрик Зюскинд, «Парфюмер. История одного убийцы»

Продолжение

I.

Утро пахло мокрой известью и тухлой рыбой. Обычное парижское утро — июньское, тяжёлое, с серой плёнкой облаков, затянувших небо так низко, что казалось, протяни руку — и коснёшься этой промозглой ваты.

Двадцать шесть — или двадцать семь, или тридцать, кто уже разберёт — человек, участвовавших в ночном пиршестве на кладбище Невинных, расползлись по своим норам. Никто из них не заговорил о случившемся. Не потому что боялись. И не потому что стыдились — хотя, разумеется, стыдились тоже; человек всегда стыдится, когда не может объяснить собственных поступков. Просто не было слов. Французский язык, при всём его блеске, при всех его académiciens и dictionnaires, не располагал словарём для описания того, что они пережили.

Любовь? Нет. Голод? Ближе, но тоже нет.

Было что-то третье — между восторгом и аппетитом, — для чего нет названия ни на одном языке мира.

К полудню на месте ночного пиршества не осталось вообще ничего. Кто-то забрал одежду маленького человека. Кто-то — нож. Фонарь утащили, очевидно, первым. А стеклянный флакон — крошечный, не больше напёрстка — валялся в грязи между булыжниками, и на него наступали, и пинали, и не замечали, пока он не закатился в щель между могильными плитами, куда даже крысы не совались.

Там он и остался.

II.

Четыреста лье к югу, в Грассе, отставной советник второго парламента Антуан Ришис сидел в кабинете своего дома на улице Друо и разглядывал стену. Просто стену. Белёную, с паутиной трещин, жёлтым пятном сырости в углу и дохлой мухой на подоконнике. Он занимался этим уже третий час подряд — с того момента, как горничная принесла завтрак, до которого он так и не дотронулся.

Лора была мертва восемь месяцев.

Ришис знал это, разумеется. Он не сошёл с ума — во всяком случае, не в том смысле, в каком сходили с ума здешние старухи, забывающие, какой нынче год, и зовущие к обеду давно покойных мужей. Нет. Рассудок его работал превосходно. Он помнил всё: и арест маленького подмастерья-парфюмера, и суд, и приговор, и — вот тут память делала кульбит, от которого мутнело в глазах — площадь.

Ту площадь.

Десять тысяч человек, которые пришли смотреть, как убийцу двадцати пяти девушек разорвут железными клещами и привяжут к лошадям. И вместо этого… Ришис потёр переносицу. Воспоминание было настолько абсурдным, настолько физиологически невозможным, что рассудок отказывался принимать его как факт. Факт же состоял в следующем: маленький уродливый человек встал на эшафот, и все — ВСЕ — его полюбили. И он, Ришис, тоже. Он помнил это чувство: горячее, густое, невыносимое, как ожог мёдом изнутри. Он хотел обнять этого человека. Усыновить. Он — отец убитой дочери — хотел усыновить её убийцу.

Потом чувство прошло. Как проходит угар от дрянного камина, как проходит лихорадка.

А стыд — остался.

III.

Был, однако, в Грассе человек, которого площадь не тронула вовсе.

Его звали Этьен Морель, и он был кожевник — вернее, бывший кожевник, потому что кожевничать с его лёгкими было уже невозможно, и он перебивался тем, что чинил обувь и конскую сбрую в мастерской на улице Тоннельри. Мужчина лет пятидесяти, сухой, малоразговорчивый, с руками, навсегда побуревшими от дубильных растворов.

Этьен Морель не чувствовал запахов.

Совсем. Уже двадцать два года — с того дня, когда, будучи подмастерьем на кожевенном дворе Гримальди, он по неосторожности опрокинул на себя чан с купоросным раствором. Раствор выжег ему слизистую — так сказал лекарь, хотя лекарь, по правде говоря, мало что понимал в слизистых и вообще во всём, что нельзя было ампутировать, — и с тех пор мир для Мореля существовал в четырёх измерениях вместо пяти. Он не чувствовал ни роз, ни навоза, ни жареной рыбы, ни гниющих трупов. Всё одинаково. Ничто.

Поначалу это казалось увечьем. Потом — привычкой. Потом, с годами, даже своего рода привилегией: Грасс вонял немилосердно — кожевни, бойни, красильни, сточные канавы — и Морель единственный из горожан мог пройти вдоль реки Фу в августовский полдень, не зажимая носа и не давясь.

На площади в тот день он стоял в третьем ряду.

И видел всё.

Он видел, как вывели маленького человека — невзрачного, сутулого, с лицом, которое ничего не выражало. Ни страха, ни раскаяния, ни злости. Вообще ничего — как у манекена из лавки портного, только грязнее. Он видел, как палач приготовил инструменты. Он видел, как маленький человек сделал что-то — достал пузырёк, или платок развернул, Морель не разглядел точно с такого расстояния, — и площадь переменилась.

Мгновенно. Как если бы кто-то повернул невидимый рычаг в механизме, управляющем десятью тысячами кукол.

Люди начали плакать. Обниматься. Падать на колени. Женщина рядом с Морелем — пожилая, в чепце, судя по фартуку — жена мясника или булочника — бросилась к совершенно незнакомому мужчине и целовала его, и рыдала, и бормотала что-то бессвязное; а тот стоял с выражением блаженного кретинизма на физиономии и гладил её по спине. По всей площади, насколько Морель мог видеть, творилось примерно одно и то же: массовое помешательство, которое — он это прекрасно понимал — не было помешательством, потому что десять тысяч человек не сходят с ума одновременно и одинаково. Это было что-то другое.

А он — стоял.

И ничего не чувствовал. Точнее — чувствовал недоумение. И страх. Тот особый, скручивающий кишки страх, который возникает не от опасности, а от абсолютного, тотального непонимания происходящего. Морель стоял посреди ликующей толпы, как камень посреди кипящей реки, и смотрел на маленького человека на эшафоте, и маленький человек был просто маленьким человеком — жалким, безобразным, с приплюснутым, как у мопса, носом — и ничего больше.

Ничего.

Позже, когда безумие схлынуло и площадь опустела, и осталась только грязь, и утоптанная земля, и забытый кем-то башмак, Морель пытался рассказать об увиденном жене. Она выслушала и сказала: «Ты напился». Он не напился. Он попробовал рассказать соседу — башмачнику Гарье. Тот отвернулся и процедил: «Не надо об этом». Кюре перекрестился и посоветовал молиться.

Больше Морель не рассказывал никому.

IV.

Прошло два года. Или три — время в Грассе текло густо, как патока в январе; одно лето наползало на другое, и разницу между ними могли уловить разве что по качеству урожая лаванды, а Морель и этого не улавливал, потому что лаванда для него пахла ровно так же, как булыжник мостовой.

Маленького человека так и не казнили. Он исчез из тюрьмы — обстоятельства были мутные, показания стражников путаные, дело замяли с той поспешностью, с какой замятают дела, в которых все виноваты и никто не хочет разбираться. Ришис уехал в Париж. Говорили — занялся коммерцией. Морель подозревал, что он бежал. Просто бежал, как бегут от чумы — не оборачиваясь.

Сам же Морель остался. Он чинил сбрую. Латал башмаки. Ужинал луковым супом — безвкусным, как всё, что он ел последние двадцать два года, — и каждый вечер перед сном думал о площади. Не потому что хотел. Мысль приходила сама, как приходит ноющая боль в старом переломе перед дождём. Он прокручивал эту сцену снова и снова, как ярмарочный механизм с картинками, и каждый раз возвращался к одному и тому же выводу, который его — человека простого, необразованного, не прочитавшего за свою жизнь ни одной книги — пугал до самых печёнок.

Запах правит миром.

Не деньги. Не Бог. Не армия. Не разум. Запах. Невидимый, невесомый, не оставляющий следов — и всемогущий. Один человек с пузырьком правильной жидкости поставил на колени десять тысяч. Один. А он, Морель, уцелел лишь потому, что был калекой. Изувеченный оказался единственным зрячим — вот ведь штука.

И — это не давало ему спать — если тот маленький уродец сумел однажды создать это зелье, кто поручится, что другой не создаст снова?

V.

Морель не знал, конечно, что в щели между могильными плитами на парижском кладбище Невинных лежит стеклянный флакон размером с напёрсток. Не знал, что в нём осталось несколько капель жидкости, которой хватило бы, чтобы небольшая — человек в тридцать — толпа сделала всё, что ей прикажут. Не знал, что крысы, жившие в кладбищенских подземельях, обходили это место кругом — не из страха, нет, а из какого-то необъяснимого, не свойственного крысам почтения, как обходят гробницу святого.

Он ничего этого не знал.

Но по ночам, перед самым сном, в те несколько секунд между явью и забытьём, ему мерещилось — именно мерещилось, потому что это было невозможно, абсолютно невозможно для человека, двадцать два года не ощущавшего ничего, — ему мерещилось, что он чувствует запах.

Слабый. Сладковатый. Ни на что не похожий.

Он не мог понять — память подбрасывает ему фантом, как подбрасывает фантомную боль в ампутированной руке, или это что-то настоящее. Что-то, что доносилось с севера — хотя откуда именно с севера и что именно доносилось, он, разумеется, объяснить бы не сумел.

История Этьена Мореля, впрочем, ничем особенным не кончилась. Он прожил ещё одиннадцать лет, умер от грудной болезни зимой 1778 года и был похоронен на кладбище Святого Панкратия, в дальнем углу, без надгробия. Жена пережила его на четыре года. Детей у них не было. О нём забыли — быстро, как забывают всех, кто не оставляет ни книг, ни долгов, ни потомства.

О маленьком парфюмере в Грассе тоже забыли. Быстрее, чем можно было ожидать, — но люди вообще забывают быстрее, чем можно ожидать, особенно то, чего стыдятся. Через пять лет никто не помнил его имени. Через десять — само убийство двадцати пяти девушек превратилось в невнятную байку, в которой путали всё — имена, даты, количество жертв; какой-то приходской священник использовал эту историю в проповеди как притчу о дьявольском искушении, и, пожалуй, это было наименее глупое из возможных объяснений.

Флакон на кладбище Невинных пролежал ещё двенадцать лет — до тех пор, пока кладбище не закрыли указом парламента и не начали переносить останки в катакомбы. Рабочий, разбиравший плиты — здоровый парень из Нормандии, с обветренным лицом и руками, привыкшими к лопате, — нашёл пузырёк. Повертел. Вытащил пробку. Понюхал.

Выражение его лица сделалось странным — мечтательным и голодным одновременно, — как у человека, которому приснился самый прекрасный сон в жизни, и он отчаянно пытается не проснуться.

Он постоял так с минуту. Покачиваясь.

Потом убрал пузырёк в карман.

К вечеру пузырёк был пуст. Рабочий вылил остатки — несколько капель — себе на шею и пошёл домой, и жена, которая не разговаривала с ним третью неделю из-за чего-то, что он уже и сам забыл, встретила его у порога и обняла так, как не обнимала с их свадьбы, и плакала, и шептала, что любит, любит, любит; и он — большой, тупой (положа руку на сердце), немытый человек с лопатой — стоял, обалдевший, и не понимал, что с ней такое, но это было, чёрт побери, приятно.

Наутро запах выветрился. Жена снова не разговаривала с ним.

Пузырёк он выбросил в Сену.

Статья 17 мар. 21:45

Инсайд: почему «Парфюмер» Зюскинда — это не триллер и не исторический роман, а что-то гораздо хуже

Инсайд: почему «Парфюмер» Зюскинда — это не триллер и не исторический роман, а что-то гораздо хуже

Есть книги, которые читаешь — и потом три дня не можешь есть нормально. «Парфюмер» Патрика Зюскинда — одна из них. Не потому что там кровь на каждой странице. Потому что там запах. Везде. К середине книги начинаешь чувствовать его физически, и уже не уверен: это приятно или тебя сейчас вывернет наизнанку.

Роман вышел в 1985 году в Германии и немедленно стал бестселлером — хотя, казалось бы, что такого в исторической прозе о парфюмере? Зюскинд написал биографию Жан-Батиста Гренуя, человека без собственного запаха, рождённого в самом вонючем месте Парижа восемнадцатого века — прямо среди рыбных рядов, где городские нечистоты сливались в одну великую вонь, — и наделённого обонянием, которое тянет называть сверхъестественным. Гений запаха. Убийца. И это, по большому счёту, одно и то же.

Монстр.

Но вот в чём штука — Зюскинд не делает из Гренуя традиционного злодея, которого читатель должен осудить и пойти спать с чистой совестью. Он предлагает нечто куда более неудобное: посмотреть на мир глазами этого монстра — изнутри, вплотную, без дистанции. И — внимание — мир с этой точки зрения выглядит логично. Последовательно. Даже красиво. Вот это и есть настоящий скандал книги. Не убийства.

Про антураж: восемнадцатый век, Франция, Париж, парфюмерное ремесло. Зюскинд проделал чудовищную исследовательскую работу — запахи, химия, технологии производства духов описаны так, что веришь каждому слову. Грасс, Монпелье, улицы без канализации — всё живёт на страницах с такой плотностью деталей, что начинаешь чувствовать, будто сам стоишь по колено в тогдашнем Париже. Чуть сорть пахнет там, доложу вам, не розами.

Гренуй не вызывает жалости. И ненависти — тоже не сразу. Сначала просто наблюдаешь. Вот ребёнок, которого никто не хотел — мать бросила его прямо под прилавком с рыбой, не удосужившись даже завернуть. Вот подросток, которого все гоняют. Вот человек с одним-единственным даром — и он его использует. Всё. Моральный вопрос Зюскинд намеренно оставляет за кадром, как будто забыл его там — или как будто хочет, чтобы ты сам нашёл и сам ответил.

Кстати о морали. Вот чего в книге нет — так это морализаторства. Никто в финале не приходит и не объясняет, что убивать плохо. Это либо оскорбит твой интеллект, либо — если ты привык к удобным романам с поучительным концом — поставит в тупик. Третьего не дано.

Язык Зюскинда — отдельный разговор, и разговор долгий. Он пишет о запахах так, как никто до него не писал — и это не комплимент за красивые слова, это констатация факта. В мировой литературе до 1985 года просто не было такого инструментария для описания обонятельного восприятия. Зюскинд придумал его сам. Использует синестезию — запах у него может быть «угловатым», «бархатным», «режущим»; он может «весить» или «дышать». Читая, начинаешь различать оттенки там, где раньше видел просто «пахнет хорошо» или «пахнет плохо». Это немного меняет восприятие реальности — потом выходишь на улицу и вдруг замечаешь, что воздух перед дождём пахнет иначе, чем после. Зюскинд виноват. Лично.

Стоит ли читать? Зависит от того, кто ты такой.

Если хочешь книгу, где героя любишь, злодея ненавидишь, и в конце всё встаёт на места — нет, не читай. Это не твоё. Возьми лучше что-нибудь с предсказуемым катарсисом. «Парфюмер» тебе не нужен — ты его не поймёшь, или поймёшь, но не простишь, а это хуже.

Если же тебе интересно, как устроен человек, которому недоступна обычная человеческая эмоция; если тебя занимает вопрос, может ли гений быть аморальным по природе, а не по выбору; если ты готов провести несколько часов в восемнадцатом веке и выйти оттуда немного другим — читай. Это одна из тех книг, после которых мир выглядит чуть иначе. Не лучше, не хуже. Иначе — и это уже немало.

В 2006 году сняли фильм — с Беном Уишоу в роли Гренуя и Дастином Хоффманом в роли парфюмера Бальдини. Фильм красивый, но превращает историю в то самое, чего Зюскинд всю дорогу избегал: зрелище. Книга намеренно антизрелищная — она про то, что нельзя показать: про запах, про отсутствие, про пустоту внутри человека, которая заполняется чужими жизнями. Посмотри фильм. Но книгу читай отдельно.

Зюскинд, кстати, после «Парфюмера» написал несколько вещей поменьше — повести, эссе — и потом практически замолчал. Живёт затворником, интервью не даёт, на публике не появляется. Подозрительно напоминает своего персонажа, только без убийств. Хотя кто знает.

«Парфюмер» — это книга-эксперимент. Зюскинд проверял: можно ли заставить читателя сопереживать тому, кто не является человеком в привычном смысле слова? Оказалось — можно. И это неприятно. И это прекрасно. И это ровно та граница, за которой начинается настоящая литература.

Читайте хорошие книги. Иногда они пахнут смертью.

Участок 11,8 сот. ИЖС + проект виллы-яхты

2 400 000 ₽
Калининградская обл., Зеленоградский р-н, пос. Кузнецкое

Участок 1180 м² (ИЖС) в зоне повышенной комфортности. Газ, электричество, вода, оптоволокно. В комплекте эксклюзивный проект 3-этажной виллы ~200 м² с бассейном, сауной и террасами. До Калининграда 7 км, до моря 20 км. Окружение особняков, первый от асфальта.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Всё, что нужно — сесть за пишущую машинку и истекать кровью." — Эрнест Хемингуэй