Маятник старого Хаймерле
Женя жил в Светлогорске сорок лет — с того дня, как защитили диплом в Ленинграде и приехал, по распределению, в Калининград, на завод. Завода давно нет. А Женя есть.
Точнее — Евгений Соломонович Беркович, шестидесяти семи лет, мастер-реставратор старинных немецких часов. Подвал двухэтажной виллы на Октябрьской, бывшая аптека Альберта Цигеле, девятьсот третий год постройки. Над дверью — медная вывеска по-русски и по-немецки: «Часовой мастер. Uhrmacher». Вторую сделал Клаус. Это потом.
Город странный. Мокрый, медленный.
Бывший Раушен, курорт для усталых берлинцев, где сосны спускаются прямо к морю, а к морю спускаются деревянные лестницы — двести сорок ступенек по самой длинной, у Старой водонапорной башни. Башня эта, с солнечными часами на южном фасаде, стоит с девятьсот восьмого. Часы давно идут вразнос: то обгоняют, то отстают минут на десять, никто их толком не чинит. Женя предлагал. Отказали — сказали, муниципальное имущество, тендер, все такое.
Ну и ладно.
Зимой тут пахнет хвоей, дымом из печей, морем — соленым, йодистым; летом — оладьями с черникой из кафешки на Ленина, шашлыком из шалмана у спуска к набережной (шашлык, кстати, дрянь — Женя его ненавидит), кремом для загара и мокрым деревом старых вилл. Виллы немецкие, бо́льшая часть. С эркерами, флюгерами в виде драконов и парусников. На улице Гагарина одна — с башенкой, как у Гауди, только маленькой и грустной. Женя называет ее «ведьминой».
Он живет один. Жена, Сима, умерла шесть лет назад. Сима собирала травы по Куршской косе — саган-дайля, тимьян, песчаную гвоздику — и заваривала чай. Чай Женя продолжает заваривать. По привычке. Запах — как раньше. Будто Сима в соседней комнате моет окно.
Утро всегда одно: половинка буженины на черном хлебе, горчица «Русская», чай с саган-дайля. В семь — прогулка вдоль променада до башни и обратно. Потом — в подвал.
Мастерская — это…
Это сорок лет.
В семьдесят четвертом, когда Женя только приехал, его нашел Клаус Хаймерле. Старый немец, оставшийся после сорок седьмого, когда депортировали почти всех. Клауса оставили — то ли по болезни, то ли потому, что был хороший мастер, и горисполком счел, что польза. Он жил в этой самой подвальной комнате, где сейчас работает Женя. Чинил часы для горкома, для санатория Минобороны, для приезжих — за рубль, за бутылку, за просто так.
Женя пришел к нему с разбитым «Полетом» от деда. Клаус посмотрел, сказал на ломаном русском: «Не починю. Сам — попробуй». И полгода учил. Молча, в основном. По-русски — с паузами, выбирая слова, как сухие крошки со скатерти. Иногда Женя думал: может, он притворяется. Может, все понимает. Просто не хочет.
В восемьдесят девятом Клаус умер. Семидесяти восьми лет. Завещал Жене мастерскую, инструменты, две полки немецких книг, шкаф с заготовками и три карманных Lange & Söhne, которые чинил-чинил и так и не починил. Похоронили на немецком кладбище за бывшей кирхой — теперь это православная церковь Серафима Саровского, но прихожане постарше все равно говорят «кирха».
И вот.
Среда, конец октября, дождь. В дверь мастерской постучала Карина.
Карина — лет двадцать семь, из Пионерского, бывшего Нойкурена. Светлые волосы, мокрая куртка, в руках — деревянная коробка, обернутая полотенцем.
— Бабушкины. На чердаке нашли. Починить хочу. В память.
Часы с кукушкой. Шварцвальд, конец девятнадцатого. Резьба — листья, оленья голова, шишки. Маятник медный, в форме сосновой шишки. Нормальная вещь, ничего особенного. Женя такие чинил десятки.
— Две недели. Восемь.
— Хорошо.
Она ушла. Женя поставил часы на стол.
Включил магнитофон — старенький «Нота-203», переживший три переезда и одну жену (Сима, впрочем, говорила: я тебе, Женечка, как три сразу, имей в виду). Кассета — Наутилус, девяносто первый. Женя любит начало девяностых, хоть и помнит их паршиво.
«С причала рыбачил Апостол Андрей,
А Спаситель ходил по воде…»
Женя начал разбирать. Снял заднюю крышку. Маятник. Шестерни. Анкер. Все стандартно. Кукушку — отдельно, в коробочку. И тут — за деревянной перегородкой, между корпусом и резонатором — что-то.
Бумага.
Женя достал тонкий пинцет.
Фотографии. Черно-белые, маленькие, как на документ. Шесть штук.
Девушки. Лет восемнадцать, двадцать. На пляже, в купальниках, с распущенными волосами. Сзади — кудрявое море. Балтийское. Светлогорское. Раушенское.
На обороте каждой — дата карандашом и крошечный значок. Волна. В один штрих, как рисует ребенок.
1981. Июль.
1983. Август.
1983. Август.
1984. Июнь.
1984. Сентябрь.
1985. Июль.
Женя смотрел.
В груди что-то дернулось, как рыба на крючке.
Третью фотографию он узнал. Лена. Дочь Татьяны Михайловны, бухгалтера санатория «Янтарный берег», соседки Жени по подъезду. Лена пропала летом восемьдесят третьего — пошла на пляж и не вернулась. Татьяна искала ее до девяносто первого. До инфаркта. Так и умерла — с фотографией в руках.
Лена смеется в объектив. Волосы мокрые. Сзади — дюна.
«И Андрей доставал из воды пескарей,
А Спаситель — погибших людей…»
Женя выключил магнитофон.
В мастерской стало тихо. Только дождь — по узкому окну под потолком, выходившему во двор, к мусорным бакам и к старому, заросшему плющом сараю Цигеле.
Он положил фотографии на стол. Шесть. Все летом. Все с волной. Без имен. Без подписей.
Часовой механизм тихо тикал. Хотя Женя его не заводил.
Тик-так. Тик-так.
Он подошел к полке. Книги Клауса. Восемнадцать томов: Гете, Гейне, справочники, записные книжки. Записных — три. Черные, в коленкоровых переплетах.
Женя открыл одну.
Готический шрифт, мелкий. Немецкий он знает плохо — школьный курс, пара слов из инструкций. Но цифры — цифры видит. И отдельные слова.
«Mädchen». Девушка.
«Strand». Пляж.
«Schal». Платок. Шарф.
«Bernstein». Янтарь.
«Uhr». Часы.
Длинный список. С шестьдесят восьмого по восемьдесят пятый. Имена на немецкий лад: Olga, Tatjana, Swetlana, Lena. Номера. Даты. Напротив каждой — крошечная волна. Карандашом.
Тик-так.
Женя сел.
Он сидел долго. Минут пять прошло. Или десять. Или три — кто считал.
Клаус. Старый Клаус, пахший гвоздичным маслом и табаком «Беломор». Учивший его держать пинцет. Пришедший на похороны Симы — постоял в углу часовни, ушел, не сказал ни слова. Клаус, у которого в шкафу — заметил Женя только сейчас — стоят на полке шесть… нет, восемь маленьких шварцвальдских часов с кукушками. Никогда не чинил их при Жене. Не показывал. Не продавал.
Сорок лет.
Сорок лет в этой комнате. Ел тут. Пил чай. Слушал Наутилус и Высоцкого. Смеялся над анекдотами Симы. Засыпал в кресле, пока маятник старого «Юнганса» отбивал секунды.
В этой комнате.
В этом подвале.
Тик-так.
И тут — кукушка.
Та самая, из часов Карины. Лежащая в коробочке, отдельно от корпуса. Без заводного механизма. Без пружины. Без всего — деревянная, мертвая.
— Ку-ку.
Голос — хриплый, детский. Будто простуженный.
— Ку-ку.
Женя не двигался.
— Ку-ку.
Маятники на стенах — все двадцать семь часов мастерской — сбились с ритма. Затикали вразнобой. Потом — в один такт. Громко.
— Ку-ку.
Четыре. Шесть фотографий. Сколько раз она прокричит?
— Ку-ку.
Пять.
Дверь подвала — дубовая, с медной ручкой 1903 года — скрипнула. Ступенька наверху прогнулась. Кто-то спускался. Тяжело. Медленно. Будто помнил каждую ступеньку.
Женя знал, кто.
Он сидел и смотрел. На кукушку. На шесть фотографий. На записную книжку Клауса, открытую на странице «Juli 1985».
— Ку-ку.
Шесть.
Шаги остановились за дверью.
А на седьмом ударе — которого, по логике, быть не должно, потому что фотографий шесть, не семь, — кукушка молчит.
А Женя.
Женя не оборачивается.
Загрузка комментариев...