Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Ночные ужасы 13 мар. 17:37

Именинник выходит из дома

Именинник выходит из дома

Пятница. Тринадцатое.

Проснулся в пять пятьдесят восемь. Без будильника — просто. В этот день организм какой-то другой становится, как птица перед перелётом. Знает. Готовится, хотя откуда знает — хз. Будит меня с точностью, которую, кстати, не объяснить.

Е́ноты день рождения мне.

Потянулся в кровати — хруст. Позвонки. Два в шее, один где-то — между лопатками? Или в пояснице? Забыл. Тридцать восемь лет. Не старый (это ведь сейчас не старый?), не совсем молодой тоже. Мать бы сказала «в самом соку» — если б ещё была, конечно. Но это не важно, честное слово.

Встал.

Босиком по линолеуму, холодному до боли — март, дом так и не решил, отапливаться ему или медленно сдыхать; в любом случае холодно — до кухни. Кофе. Растворимый, три ложки без сахара. Дрянь. Но дрянь привычная; это уже не совсем гадость, это почти что уют, если подумать.

Окно. За окном — серь. Не просто серо, а именно серь, как будто тряпкой протёрли стекло и забросили эту тряпку на подоконник, оставили там на века. Ни чёрно-белого снега, ни зелени какой-то; только грязь, лужи, небо цвета кастрюли из алюминия. Мне это нравится. В такую погоду люди не смотрят вокруг — торопятся, капюшоны натягивают, в телефоны уткнулись.

Не видят.

Удобно.

Маска. В коробке из-под кроссовок Adidas, сорок третий номер — сами кроссовки я выкинул давно, а коробка осталась, прижилась на полке. Третья полка, между свитеров. Пластик белый, потрёскалась в двух местах; бурые следы маркера, это я когда-то рисовал на ней что-то, не знаю, страшное или просто дурацкое — вышло нелепо в обоих случаях. Неважно. Главное — лежит там.

Купил на рынке, лет десять тому назад, когда рынки ещё были настоящие, шумные, с DVD-дисками и дешёвыми носками в соседних рядах. «Пятница, 13-е» написано. Смотрел все части тогда. Все. Даже ту, где Джейсон в космосе — да, стыдно, но мне понравилось, честно. И ту, где он с Фредди — бред, конечно, красивый бред, но бред.

Джейсон мне нравится. Не самый страшный в природе; есть пострашнее, конечно. Но честный. Не философничает, не рыдает в конце, не покаивается. Маска. Орудие. Вперёд. Готово.

Уважаю прямоту.

Пила. Бензопила — это, если быть честным, не его инструмент. Техасская резня, это всё Кожаное Лицо, другая франшиза совсем. Но у меня есть своя, Husqvarna, 236-я, в гараже стоит. Покупал для дров, честное слово. Потом подумал: зачем ограничивать себя? День рождения — можно немножко больше позволить, верно?

Дома надеваю маску — минуту всего, перед зеркалом. Проверка. Пластик к лицу прижимается; влажновато, тесновато; дыхание возвращается назад, тёплое и почему-то чужое, как дыхание другого. В зеркале не я. Белое пятно с провалами глаз — и я дёргаюсь каждый раз, хотя знаю же, знаю, что это я. Знаю — а тело не верит. Тело говорит: другой. Чужой. И вот в этом зазоре, между знанием и верой, живёт то, что нужно мне. То, ради чего ждать год стоит.

Весь год я тихий. Примерно тихий. Выхожу в восемь, в шесть возвращаюсь. Тамара Петровна с третьего этажа — «Доброе утро, как давление?» Дима справа, программист в наушниках живёт — киваю, всё. Продавщица в Пятёрочке, рыжая, с родинкой — «Пакет нужен?» Нет, свой есть.

Никто не знает. Не приходит в голову никому.

Это... мощно. Знать о себе то, что другим просто недоступно. Носить это внутри — как лезвие в подкладке пальто. Снаружи образцовый, тихий; а внутри совершенно другой. Может, и не человек вообще. Когда я думаю об этом, ночью, по-настоящему думаю, то мне кажется — не человек.

Вечер идёт.

Десять часов. Кофе в чашке кончился; вторая чашка — тоже гадость. Посуду помыл; я всегда мою перед тем, как выходить, не спрашивайте почему — суеверие просто, ритуал, невроз, наверно. Маска на столе. Пила в багажнике, завёрнута в старое одеяло, чтобы не шумела.

Ключи. Куртка. Перчатки — рабочие, прорезиненные, серые. Ботинки зимние, тяжёлые, хотя весна уже давит в двери, но удобные; следы от них как у каждого второго парня в городе.

Выхожу.

Подъезд. Кошки и хлорка. Лампочка на втором этаже опять спалилась — третий раз за месяц, ТСЖ что-то совсем отвалила. Темновато.

Хорошо.

Двор. Машина. Логан, серебристый, 2019. Таких в Москве... не считал, но много. Ещё один слой, ещё одна маска.

Сажусь. Завожу тихо. Направо. К кольцевой. Потом — за город. Потом —

Ну это уже совсем не ваше дело.

...

А может, рассказать? Стойте. Перелом. День рождения — можно поделиться, наверно. Кое-что. Не всё.

Прошлый год. За МКАДом, лесополоса. Берёзы, темнота полная, камер не видно. Завёл пилу — рёв движка в ночи, как первый аккорд, от которого в груди что-то проворачивается. Мурашки. Маску надел.

И пошёл. Просто шёл.

По тропинке, с рычащей пилой. В темноту.

Пара встретилась. Навстречу. С собакой — шпиц, мелкий, трясущийся как от холода. Фонарик на телефоне качнулся, луч в белый пластик попал, и —

Знаете звук? Когда мозг ещё не обработал? Не крик это. Крик потом приходит. Сначала — тихое «ой». Детское почти. Просто выдох. Потом вопль уже.

Побежали. Оба сразу. Шпиц впереди, визжит, лапки коротенькие, уши назад.

А я между берёз, пила ревёт, и смеюсь — широко, до боли в скулах, до слёз — и было мне хорошо. По-настоящему. Как в детстве, когда свечи задуваешь и точно знаешь: сейчас подарок.

Хороший день. Восемь из десяти. Минус два — батарея села рано. Для чего рано — уточнять не буду.

Позапрошлый. Пионерлагерь заброшенный. Классика; почти пошлость. Бетон сырой, окна разбитые, на стене столовой — «Ленин жив», ирония, учитывая всё. Бродил три часа. Один. С пилой. Никого.

Обидно.

Теперь тридцать восемь. Серьёзно. Не круглая, но весомая цифра. Хочется... аудитории? Зрителей? Нет. Участников. Праздник без гостей — это не праздник.

Место нашёл. Какое — не скажу. Рано. Узнаете. Все узнают. Потом, когда найдут —

Что найдут?

Вопрос.

Полночь едва. В машине. Маска на переднем сиденье, смотрит в потолок пустыми глазницами. Ждёт. Я тоже ждал — весь год ждал, можно ещё полчаса подождать.

Радио. Попсня какая-то. Переключаю. Шум. Ещё. Тишина. Оставлю. Она честнее, чем музыка.

Что самое прикольное?

Вы читаете — и думаете: выдумка. Крипипаста. Страшилка для тех, кто глубоко в ночи телефон не выпускает. Буквы. Пиксели. Ничего.

Может быть.

Либо нет.

Пятница. Тринадцатое. Час ночи. Вы ведь тоже не спите, верно? Сидите, экран в лицо светит, по рукам мурашки, но ведь текст просто, текст, ничего реального, правда же —

Конечно.

Ничего.

Спокойной.

...

Логан. Серебристый. Во дворе.

Вашем.

Шучу.

Или нет.

Ночные ужасы 13 мар. 18:20

Счётчик до нуля

Счётчик до нуля

Артём вернулся в одиннадцать. Пятница, тринадцатое — в голову не приходило. Серьёзно, кто об этом думает? Только бабки, которые носят красные нитки, и авторы третьесортных фильмов ужасов с бюджетом в три копейки.

Ключ повернулся. Нормально так повернулся. Замок не заклинило, дверь не скрипнула — никаких особых сигналов вселенной, словно бы говорящих «окончательно не входи».

Рюкзак в коридор, выключатель щёлк.

Свет.

Жёлтый, обычный, скучный.

И тут он увидел счётчик — электрический такой, в щитке на площадке, который видел тысячу раз в проходящей мимо спешке, сквозь дверное стекло, но никогда не рассматривал по-настоящему. Цифры двигались. Сначала даже не понял что. Потом понял: в обратку. 04782... 04781... 04780. Как секундная стрелка, только минус, а не плюс.

Остановился.

Он не электрик, а менеджер по закупкам в какой-то компании, торгующей промышленными фильтрами — работа, скучнее которой разве что бухучёт. Счётчики для него это просто коробка с цифрами, по которой раз в месяц приходит бумажка с суммой. Вычислить его логику — едва ли не сложнее, чем научиться летать. Авария, может быть. Замыкание. Может, устройство просто сбился с курса, как старик с инсультом.

В квартиру. Дверь за спину.

Кухня. Чайник. Вот эта чашка — с надписью «Лучший дядя», подарок племянницы, которой было пять, потом семь, потом девять, а теперь вот уже одиннадцать (время летит отвратительно). Поставил чайник, присел на табурет (один из трёх), смотрю в окно. Двор внизу пуст, фонарь один из трёх всё ещё горит, два других лежат мёртвые с ноября, никто не чинит.

Чайник гудит.

Потянулся за кружкой. Её. Нет. На краю стола, где она всегда была — привычка такая, уголок, ручка наружу (жена ругалась, что упадёт, но жена уже давно не здесь). На краю — пусто. Ничего. Ни на полу, ни в раковине, ни в шкафчике.

— Ладно, ладно.

Взял другую, стеклянную, без надписей, залил кипятком чайный пакетик, сел, отпил, обжёгся сразу. Язык горит, вкус горький-горький, как осень в сентябре.

Тик.

Откуда-то из коридора, может через стену, может через это самое пространство между плитами, этот звук: тик. Один раз. Или воображение? Не уверен. Устал с дороги, может быть.

В комнату. Диван, телевизор на тумбе, полки с книгами, которые покупал, обещал себе читать и, разумеется, никогда не открывал — слишком стыдно было выбросить, раз денег потратил. Пульт на подлокотнике, где его оставил с утра.

Включил. Экран вспыхнул, погас. Вспыхнул, погас. Потом просто чёрный прямоугольник, мёртвый.

Нажал кнопку ещё раз. Сзади потрогал, где вилка. Холодно. Может, скачок в электросети? Может, что-то там сломалось. Ну, бывает.

Тик. 04766.

Вышел на площадку посмотреть. Да, падают. Медленно так падают, спокойно, как те часы в поликлинике у кабинета дерматолога, где висят уже пятнадцать лет, помню ещё со школьных времён. Светильник светит, в других квартирах тишина, двенадцатый час ночи, пятница, тринадцатое — ну вот, начал про это думать.

Обратно. На диван. Телефон — 83%. Ютуб, видео про рыбалку — никогда не рыбачил, но эти видеоролики просто убивают сознание, как капли в стакане воды.

Двадцать минут прошло, может больше.

Встал за водой.

Стола. Нет.

Артём стоит в дверном проёме и смотрит: в кухне, которая была, исчез стол. Холодильник стоит. Плита стоит. Шкафы висят. Табурет ещё там. Но стол — его. Нету. И кружки стеклянной, которую оставил, — тоже вот нету.

Линолеум, где стоял этот стол, светлее остального — прямоугольник, резкая граница, совсем как на доме-музее с верёвкой натянутой.

Тик. Тик. Тик.

— Ну ладно, — говорит в пустоту.

Никто не ответит. Он один живет. Кот был, но кот сдох в январе — старость, отказали почки, ничего звёздного. Шерсть всё ещё находит иногда, рыжую такую, за батареей лежит, как напоминание о чём-то.

В комнату. Стеллаж на месте. Диван на месте. Телевизор — с пустой тумбой, где раньше сидел чёрный прямоугольник. Кольцо пыли остался, контур, как от трупа на полу.

По спине. Да, мурашки — не красивая метафора, а реальная такая штука, колючая, как наждак по шее протащили.

Тик. Тик.

К окну. Двор чёрный и однородный. Один фонарь светит. А может... светил? Вот сейчас смотрю — нет фонаря. Столба. Ничего. Свет просто исчез из мира.

Темнота снаружи стала особенной. Вязкой.

Телефон. 78%. Мама. Набираю.

Гудки. Раз. Два. Три. Сброс. Длинный, неприятный.

Снова набираю. «Абонент недоступен» — вот это уж смешно, потому что мама всегда доступна, даже когда мёртвый сон хватает.

Лёха. Друг, единственный, давно со студенчества.

«Абонент не существует.»

Не недоступен. Не заблокирован. Не существует. Слово такое: существует или нет. Промежуточного нет.

Тик.

Диван. Сидит, видимо. Пока сидит. На стеллажах книги исчезли, остались голые полки, как выдранные рёбра.

Понимает. Или ему кажется — кажется ли разница, когда сидишь в комнате, где вычитают предметы как из бюджета в конце года, и слышишь, как за стеной щёлкает счётчик, отсчитывая к нулю?

Тик — минус. Вещь. Предмет. Связь. Может быть, человек?

Мама. Лёха. Может, они не недоступны, а попросту они... нет. Нет-нет-нет. Кроссовки нашёл — кроссовки ещё остались, спасибо за это, всемогущая черь, — и прямо к двери, рывком.

Площадка. Счётчик. 03917. Падают быстрее. Или время психует и работает неправильно.

Лестница вниз, два этажа, первый, дверь подъезда. Толкнул.

Двор сломался. Скамейка исчезла. Детская площадка — вся такая, с горкой и качелями, и той дурацкой песочницей, где в ней дети писают — вот просто исчезла, как привидение. Асфальт идеально ровный, серый, без трещин, без мелом нарисованных классиков.

Дом напротив стоит. Но окна — все, от первого до девятого этажа — словно чернилами залили.

Тишина. Такая, от которой звенит в ушах, а потом этот звон становится голосом, а потом разбираешься — не голос, это просто кровь в висках стучит, как в барабане.

Тик.

Развернулся. Бегом. Квартира на месте, дверь не закрывал.

Внутри — ничего. Четыре стены, пол, потолок, одна лампочка, голая такая, без люстры. Диван, шкафы, обои, люстра, вся мебель — вычеркнуто. Голый бетон, как новостройка или катакомбы.

В центре этой пустоты он стоит и слышит: тик... тик... тик.

Телефон — 12%. На экране: 00:00. Не время — просто нули, как над могилой. Контакты пусты. Фотографии пусты. Обойная картинка на экране — чёрный прямоугольник.

Площадка. Щиток открыт. Стекло целое.

00013.

Тринадцать.

Тик. 00012.

Он смотрит, как они падают. Одиннадцать. Десять. Девять.

За спиной — подъезд пустой, как склеп. Без перил, без дверей, просто бетонный колодец, уходящий в чёрный низ.

Восемь. Семь.

Телефон потух.

Шесть. Пять.

Лампочка мигнула, как зажмуривается от боли.

Четыре.

Воздух стал давить. Как вода. Как это жидкое желе из холодильника, когда достанешь. Дышать можно, но тяжко — будто лёгкие обмотали ватой, толстой такой, больничной.

Три.

Два.

Он закрывает глаза. Зачем — и сам не знает. Просто не хочется видеть.

Один.

Тик.

Ночные ужасы 13 мар. 17:37

Не слушай четвёртое

Не слушай четвёртое

В 23:47 пришло уведомление. Пятница, тринадцатое — Ксения вспомнила об этом только потому, что Лена весь день прям зубы стиснула и три раза выпалила «тьфу-тьфу-тьфу», и один раз кофе на клавиатуру разлила. Всё как-то слишком совпадало.

Сообщение. Голосовое. Телеграм.

От неё самой. От своего аккаунта, не от какого-то там контакта с её именем. На аватарке — она в шляпе с коктейлем, Турция, отпуск. Синяя галочка. Всё совпадает.

Нажала Play.

Её голос. Точно, ну совершенно точно её — с этой хрипотцой, которая появляется вечером, и привычкой проглатывать окончания слов.

«Ксюш, не открывай окно. Когда захочется проветрить — даже не думай. Просто не открывай. И... не слушай второе сообщение».

Четырнадцать секунд.

Окно было закрыто. Снаружи — март, темень, фонарь через дорогу горит. Пятый этаж хрущёвки, а батареи жарят как сумасшедшие, приходится каждый вечер окно распахивать перед сном, иначе вообще не уснуть.

Второго сообщения не было.

Пока.

Проверила избранное, потом отправленные. Ничего. Сообщение просто висело в диалоге с самой собой, как будто прилетело из параллельного аккаунта, который был ею, но не совсем её.

Полная глупость. Баг какой-то. Телеграм иногда сбоит, или кто-то номер подделал, или это спам с клоном голоса на нейросети. В 2026-м это не фантастика, это обычный сервис за три доллара.

Хм. Ксения усмехнулась, положила телефон на кровать и пошла на кухню. Воды надо пить.

Душно. Батарея просто шпарит. Машинально протянулась к оконной ручке.

Остановилась.

Рука зависла — до ручки сантиметров пять. Странное чувство, не совсем страх; больше похоже на то, как когда стоишь на краю высокого места и знаешь, что не прыгнешь, но тело всё равно отклоняется назад, на инстинкте.

Отвела руку. Не открыла. Просто так казалось разумнее (она себе это объяснила) — март, ночь, холодный сквозняк не нужен.

Вернулась в комнату. Телефон на кровати, экран потух.

Взяла. Разблокировала.

Второе сообщение.

«Ксюш, молодец, что не открыла. Теперь — не выходи в коридор. Когда услышишь шум — не выходи, ладно? Соседи не помогут. И... не слушай третье».

Шестнадцать секунд. Тот же голос, с правильными паузами, она и вправду говорит именно так, чуть затягивая гласные перед союзом.

Нехорошо. Не страшно, но нехорошо. Как перед обмороком: в голове легко и словно мутно, а на языке привкус железа (или она просто щеку прикусила — случается).

23:58.

Шум.

Из коридора — за дверью квартиры. Глухой, тяжелый. Как будто что-то двигают, мебель или что-то ещё.

Ксения встала. Подошла к двери. Посмотрела в глазок.

Площадка пустая. Свет горит. Лифт закрыт. Дверь соседей закрыта. Коврик с надписью «Welcome» — в спальном районе это выглядит как-то смешно.

Шум стих.

Она отступила. Не вышла. (Зачем выходить? Зачем вообще?) Села на кровать.

00:00.

Третье сообщение.

Не хотела включать. Голос в записи сказал — не слушай. Логика простая, да? Первые два совета оказались не ради смеха; может, и третий стоит учесть.

Но нажала. Конечно нажала. Кто бы не нажал на её месте.

«Ксюш, я знала, что ты будешь слушать. Я бы тоже нажала. Мы же одинаковые. Теперь слушай внимательно: не смотри в зеркало. Не подходи к зеркалу в ванной. И...» — выдох, пауза длинная — «...если ты получишь четвёртое — значит, ничего не сработало».

Двадцать одна секунда, и она просто сидит, сжимая телефон обеими руками, как горячую чашку. Пальцы дрожат. Немного, но дрожат.

Зеркало в ванной большое, настенное, от прежних хозяев. Рамка кривая, амальгама по краям потемнела. Она собиралась его менять, наверное, лет шесть. Руки не дошли.

Не смотреть на зеркало. Хорошо. Она может не ходить в ванную одну ночь. Зубы один раз не почистит — беда не бежит.

Легла. Накрылась одеялом. Телефон экраном вниз на тумбочку.

Тишина.

Минута проходит, потом ещё одна. Пять.

Вода.

Из ванной кран кто-то открыл. Или он открылся сам — в старых домах бывает, когда прокладка сгнила; давление скакнёт и вот уже журчит.

Она лежит и слушает, как вода льётся. Тонкой струйкой. Почти уютно; если бы не всё остальное, можно было бы уснуть под этот звук.

Не встала. Не пошла закрывать. Пусть себе льётся.

Минут десять льётся. Потом кран закрывается с резким скрипом, будто кто-то рванул вентиль.

Тишина снова.

Ксения выдохнула. Перевернулась на бок. Может быть, уснуть удастся. Утром все эти сообщения будут объяснимы — баг, пранк, какая-то нейросеть, что угодно.

Телефон завибрировал.

Не хотела смотреть, но рука — сама собой — перевернула его.

Четвёртое.

Голос её, но не совсем. Тише. Как из-под воды. Или из-за стекла.

«Не помогло».

Из ванной шаги. Мокрые. По кафелю — шлёп, шлёп, шлёп.

Дверь ванной была открыта (Ксения никогда её не закрывала, зачем, она ведь одна живёт).

Шаги по коридору. К спальне.

Она натянула одеяло до подбородка — жест, как в детстве, совершенно бесполезный — и смотрит на дверной проём.

Темно в коридоре. Но в темноте что-то движется; не тень (тени же плоские); что-то объёмное, мокрое, отблёскивающее.

Оно останавливается на пороге.

Лица она не видит. Видит контур. И контур — это она. Её рост. Волосы. Сутулость левого плеча (травма была, плавание, давно, когда ей двенадцать).

Оно дышит. Влажно, с присвистом.

Телефон звонит. Не сообщение — звонок. Входящий. С её номера.

На экране аватарка. Шляпа. Коктейль. Турция.

Оно в проёме поднимает руку. В руке телефон. Экран светится.

Оно звонит ей.

Она не ответила. Не потому что решила — пальцы просто не слушались. Может, её тело оказалось разумнее, чем мозг.

Звонок обрывается.

Тишина.

Контур стоит, чуть покачиваясь; вода — или что-то вроде воды — капает на паркет.

Ксения зажмурилась. Крепко, до цветных пятен.

Когда открыла глаза — проём был пуст. Пол сухой. На телефоне 00:13.

Тринадцать минут первого.

Сообщений нет. Ни одного, ни двух, ни четырех — диалог с самой собой пустой.

Встала. Ноги как вата. Дошла до ванной и включила свет.

Зеркало.

Отражение её. Лицо её. Бледное, круги под глазами, обкусанная губа.

Но позади отражения, в глубине стекла, в темноте потемневшей амальгамы — стоит кто-то другой.

Не она.

Ксения не успела отвернуться.

Ночные ужасы 13 мар. 13:14

Не доплыть

Не доплыть

Пятница. Тринадцатое. Марта.

Семён сидел на холодильнике. Рыжий, облезлый, с тем ухом, что когда-то кто-то или жизнь вообще здорово потрепала. Смотрел на Лёшу. Ну, не просто смотрел — смотрел так, как будто виноват именно этот парень в том, что вообще существует вселенная и вся её дрянная механика, все эти законы, обязательства, необходимость просыпаться по утрам.

Кот смотрел этак на всё подряд. На еду в миске — фыркал, отворачивался, будто устрицы не того сорта подали. На погоду за окном — дождь ли, снег, солнце, всё одинаково возмущало. На себя в зеркало прихожей — однажды Лёша застал его там, весь такой сосредоточенный, и лицо у него было ровно такое, словно собственную налоговую декларацию рассматривал.

— Ну что? — спросил Лёша. Что там опять не так?

Семён моргнул. Медленно. С явным отвращением. Повернулся задом — это был его ответ, фирменный ответ на всякие попытки общения — и стал вылизывать лапу.

Квартиру бабы Зины Лёша получил в феврале. Наследство. Баба Зина умерла тихо, во сне, восемнадцатого — он узнал только двадцатого, когда соседка позвонила, спросила, в порядке ли там всё. Двушка на Шаболовке, четвёртый этаж, лифта нет. Ремонт — из той поры, когда Ельцин ещё казался человеком надежды. Обои в цветочек, паркет вздутый волнами, на кухне клеёнка с маками. Семён прилагался к квартире, как обременение. Живое, ворчливое обременение.

Кот не одобрял ничего. Корм — фыркал, отворачивался, как будто устрицы. Вода из-под крана — даже нюхать не хотел. На Лёшины тапки шипел с таким чувством, будто те ему лично кругленькую сумму задолжали. Телевизор включишь — Семён вставал, уходил в дальнюю комнату и ложился мордой к стене. Демонстративно. Как оскорблённая жена. Хотя, если честно, телевизор и правда был дерьмо.

А в кладовке — в кладовке стояли банки.

Тридцать две штуки. Трёхлитровки, закатанные жестяными крышками; некоторые просто с капроновыми, обвязанными марлей. Вода. Обыкновенная, на вид, питьевая. Без этикеток, но на каждой — наклейка. На одной: «Кашп. сеанс», дата, номер. «12.10.89 — 3». На другой: «15.10.89 — 4». И дальше. И дальше.

Лёша знал историю. Все знали. Восемьдесят девятый. Кашпировский в телике, полстраны ставит банки перед экраном. «Я даю установку...» — и бабушки, тётки, какие-то инженеры, учителя, все с трёхлитровками у «Рубина» и верят, что вода заряжается. Энергией. Космосом. Чем-то. Чем-то вообще.

Баба Зина верила. Крепче всех верила. Не просто заряжала — хранила. Тридцать шесть лет. Вода стояла в кладовке, как вино в погребе, и иногда баба Зина — по праздникам, когда болела — открывала банку, наливала стакан, пила маленькими глотками. Лечилась. Верила, что это поможет.

Лёша решил выбросить всё это.

Пятница, вечер. Делать нечего. Тринадцатого марта у нормальных людей, если честно, никогда планов нет — и он подумал: хватит. Вода тридцатишестилетнего возраста это даже не вода уже. Это археология. Это музейный экспонат.

Первую банку снял с полки в десять вечера. Тяжёлая, зараза. Крышка присохла намертво; ковырял ножом, придерживал коленом. Когда поддалась — хлопок, как у шампанского, только чуть тише. Глуше. И сразу запах. Не тухлый, нет. Другой. Из колодца, что ли. Сырой камень, глубина, что-то очень давнее и чёрное.

Семён, который спал на стуле — вернее, делал вид, что спит, он всегда делал вид — поднял голову. Посмотрел на банку. На Лёшу. Заворчал. Низко. Утробно. Как будто внутри включился маленький ржавый мотор, и работает он на спирту.

— Да ладно, — сказал Лёша.

Понёс банку в ванную. Наклонил над раковиной. Вода полилась.

Чёрная.

Он отдёрнул руку. Банка стукнулась о фаянс, не разбилась, повезло. Но вода была чёрная. Не мутная. Не грязная. Именно чёрная — как чернила, как дёготь, густая и непроглядная. В банке казалась прозрачной, прозрачной, а вот в раковине — совсем нет.

Лёша наклонился.

Вода не утекала. Слив открыт — он помнил, точно — но вода просто стояла. Чёрная лужа, неподвижная, тяжёлая. В ней отражение. Его лицо. Только не совсем. Чуть другое выражение. Смотрит на себя, и лицо в воде смотрит в ответ, и у лица в воде — глаза закрыты.

Из кухни музыка.

Тихо. Еле-еле слышна. Как будто в соседней квартире кто-то включил радиоточку, и звук просочился сквозь стену — ватный, размытый, издалека. Женский голос, надрывный, знакомый так, что прямо под кожей зудит:

«Широка река, глубока река...»

Лёша выпрямился. Вышел. На кухне — никто. Радио не было. Телевизор выключен, вилка на полу, вытащена из розетки. Семён на подоконнике, пялится в темноту за стеклом. Шерсть на загривке стоит дыбом.

«...не доплыть тебе с того бережка...»

Песня из пола. Из труб, может быть. Из перекрытий. Лёша присел, приложил ухо к линолеуму — холодный, пыльный, с запахом чужой старой жизни, давно закончившейся. Голос Кадышевой, растянутый, как на изжёванной кассете, просачивается сквозь всё.

«Постучалась в дом боль незваная...»

— Соседи, — сказал Лёша вслух. Не поверил. Минут пять просидел так. Или три. Или десять. Кто считал.

Вернулся в ванную.

Чёрная вода ушла.

Раковина пустая. Сухая даже. Будто и не было ничего. Только на бортике — пятно тёмное, продолговатое, похожее на отпечаток пальца. Чьего-то большого.

Семён в дверях. Сел. Посмотрел на раковину. На Лёшу. На раковину. Чихнул — громко, зло, с настоящим чувством.

— Согласен, — сказал Лёша.

Но взял вторую банку. Зачем — не знал. Руки тряслись, во рту пересохло, а он стоит в кладовке и тянется к следующей. «15.10.89 — 4». Вскрыл. Тот же запах — колодезный, подземный, в груди тянет, как перед грозой. Понёс в ванную. Наклонил.

Чёрная.

«Вот она, любовь окаянная...»

Голос громче. Не из пола. Из воды. Из раковины, где снова чёрная маслянистая жижа, не утекает. Кадышева поёт из этой воды, и в этой воде лицо. Не Лёшино. Женское. Старое.

Баба Зина.

Смотрит из воды открытыми глазами — мутно-голубыми, такими же, как при жизни, — и рот шевелится. Лёша подумал, что поёт, но нет. Губы движутся иначе. Она говорит. Без звука.

«Не лей.»

Лёша отскочил. Банка выскользнула, грохнулась на кафель, разлетелась в осколки. Вода — чёрная, густая, как парное молоко, как чужое дыхание на затылке — хлынула по полу. Тёплая.

«Чёрная вода далеко течёт...»

Семён взвыл. Не мяукнул — взвыл, тоненько, по-собачьи, и Лёша услышал, как он скребёт когтями по паркету, удирает в дальнюю комнату. Умный зверь. Лёша бы тоже побежал, но ноги не слушались. Не то чтобы не мог пошевелиться — просто не хотели. Ноги. Тело. Всё. Стоит в чёрной тёплой луже и смотрит, как вода растекается, медленно, лениво заполняет ванную — от стены к стене.

По щиколотку.

В воде что-то движется. Не рыба. Не водоросль. Что-то с пальцами. Длинные, тонкие, белые пальцы; они скользят под поверхностью, едва видимые сквозь черноту, и Лёша вспомнил — вдруг, резко, до привкуса во рту, — как баба Зина рассказывала, давно, ему было лет восемь, они сидели на этой кухне, и она шептала: «Кашпировский не заряжал воду, Лёшенька. Он открывал в ней дверь. Для тех, кто по ту сторону реки. Широка река. Вода — мост.»

Он не понял тогда.

Теперь — понял.

Вода поднималась. По колено. В коридоре тоже: тёмная полоса ползла по паркету, к кладовке, к двадцати девяти оставшимся банкам. Если каждая банка — дверь...

Двадцать девять дверей.

Из воды высунулась рука. Целиком. Кисть, запястье, предплечье. Белая, отёчная, с синими ногтями. Плавно, почти нежно легла на бортик раковины и сжала фаянс. Он хрустнул.

«Широка река, глубока река...»

Пело отовсюду. Из стен, из труб, из самой воды. Или может быть не Кадышева вообще. Может, те, кто плыл в этой реке — давно, всегда — пели её голосом. Сколько бабушек в восемьдесят девятом поставило банки. Миллионы. Миллионы дверей.

Свет мигнул. Погас. Включился. Погас.

В темноте Лёша слышал, как вода плещется — мерно, ритмично, как прибой. Как что-то поднимается из раковины, тяжёлое и мокрое. Как Семён шипит в дальней комнате — единственный, кто с самого начала знал, что банки нельзя трогать.

И ещё — голос бабы Зины. Тихий, укоризненный. Из-под воды.

«Я же говорила, Лёшенька. Не лей. Они ждали тридцать шесть лет. Они очень, очень хотят на этот бережок.»

Вода дошла до пояса.

Лёша набрал воздуха.

Не хватило.

Участок 11,8 сот. ИЖС + проект виллы-яхты

2 400 000 ₽
Калининградская обл., Зеленоградский р-н, пос. Кузнецкое

Участок 1180 м² (ИЖС) в зоне повышенной комфортности. Газ, электричество, вода, оптоволокно. В комплекте эксклюзивный проект 3-этажной виллы ~200 м² с бассейном, сауной и террасами. До Калининграда 7 км, до моря 20 км. Окружение особняков, первый от асфальта.

Запах полыни и пепла

Запах полыни и пепла

Тринадцатого она поехала за город. Утром встала, сунула ноги в кеды (те, что кот расклёвывал), завела машину и через час припаркована у этой чёртовой усадьбы, мимо которой проезжала сто раз, может двести, может один раз, но казалось сто. Ни разу не останавливалась.

Зачем сегодня — не объяснит, даже если дуло приложить.

Ворота открыты. Как приглашение. Или капкан — смотря, конечно, во что верить.

Инга верила в совпадения. До сегодня верила.

Усадьба выглядела так, будто её сорок лет назад забросили, а потом кто-то (зачем? почему?) вернулся и убрал ровно одну комнату. Только одну. Остальное — пыль, штукатурка, отвалившаяся хлопьями, ржавая люстра на одном проводе, как по канату ходит, — всё нетронуто. Но гостиная на первом этаже: чистота, камин, огонь (живой, в марте, в заброшенном доме), два кресла, стол, вино, два бокала.

Два.

Инга развернулась к двери. Разумное решение. Единственное.

Не дошла.

— Ты опоздала на двадцать минут, — раздалось из кресла, спиной к ней.

Встал. Высокий; нет, длинный, как если бы нарисовали его одной линией, карандаш не отрывая. Тёмный свитер, тёмные брюки, лицо — ну, лицо. Из тех, что не запоминаешь по деталям, а запоминаешь целиком: образ, картинка, мелодия (смешно, но мелодия). Потом пытаешься вспомнить — какой нос? какие глаза? — и не можешь. Только ощущение, как запах.

— Мы знакомы? — Инга сделала шаг назад.

— Пока нет.

— «Пока» — это угроза?

— Это факт.

Взял бутылку. Откупорил — мастеру, без штопора, вдавил пробку внутрь; варварский способ, Инга дома так же делала, когда штопор не найдёшь, и от этого совпадения в груди стало холодко, как если бы он её мысли прочитал. Разлил вино. Протянул бокал.

Она не взяла.

— Умница, — сказал без иронии. — Не бери напитки от незнакомцев в заброшенных домах. Базовое правило.

Отпил из обоих бокалов. Поставил её — на край стола, ближе к ней.

— Теперь оба проверены.

Инга взяла бокал. Потому что... ну, потому что. Иногда люди делают глупости не от глупости, а от чего-то другого. От голода. Не физического — того, что внутри, под диафрагмой, его одной едой не заткнёшь, штопором не откупоришь (смешно, прямо как пробку).

Вино было хорошим. Не великим, не «вот это номер», просто хорошим, честным. Как крепкое рукопожатие.

— Меня зовут Инга.

— Знаю. — Он сел обратно в кресло. — Дмитрий.

— Откуда знаешь?

— Ты приезжала сюда. Прошлым летом. Остановилась у ворот, вышла, сфотографировала фасад (жара, июль, дорога к подруге), постояла минуты три. Уехала.

Помнила. Смутно, как помнят дни, что ничего не значат; кадр, выпавший из плёнки.

— Ты за мной следишь?

— Я здесь живу.

— Здесь? — Она обвела рукой: трещины в потолке, окна без штор, запах — полынь и пепел.

— Здесь.

Не шутил или шутил так хорошо, что неразличимо.

Они просидели до темноты. Инга не заметила, как день кончился; за окнами было светло, а потом вдруг чёрно, осталось только пламя камина, рыжее и неровное, бросавшее тени на стены. Тени двигались не так, как должны двигаться тени; слишком самостоятельно.

Дмитрий говорил мало. Слушал много — привычка: наклонять голову чуть вправо, когда Инга рассказывала, и прикрывать глаза не от скуки, от сосредоточенности, как человек, который слушает музыку и боится пропустить ноту.

Она рассказала больше, чем собиралась. Про отца (умер в прошлом году, рак, быстро, два месяца). Про работу (архитектор; точнее — помощник; точнее — женщина, которая перерисовывает чужие чертежи в AutoCAD за сорок тысяч, без подписи). Про кота, что появился после развода, как все коты после разводов — лечение пустоты, с когтями и характером.

— Почему пятница тринадцатое? — спросила она.

Дмитрий подбросил полено в камин. Искры взлетели — стая оранжевых мух.

— Потому что в другие дни этот дом пустой.

— А тринадцатого?

— Тринадцатого я здесь.

— А в остальное время?

Он посмотрел на неё. Впервые за вечер прямо, в упор, без наклона головы. Взгляд тяжёлый, как камень в кармане. Не давит — но ты знаешь, что он там.

— Не спрашивай.

Она не спросила.

В одиннадцать Инга встала. Ноги затекли, голова гудела (от вина? от камина? от него?) и нужно было уезжать: два часа по ночной трассе, бензин на лампочке, утром будильник в семь.

Дмитрий проводил до ворот. Шёл рядом — не слишком близко, не слишком далеко, на расстоянии вытянутой руки, точнее на расстоянии руки, которую хочется протянуть, но не решаешься.

У машины он остановился.

— Следующая пятница тринадцатого — в июне.

— Три месяца, — сказала Инга.

— Девяносто два дня, если считать.

— Ты будешь считать?

Пауза-трещина. Позади — камин, в глубине дома, ещё горел, оранжевое пятно в чёрном прямоугольнике двери.

— Я каждый раз считаю.

Он коснулся её руки. Не взял — коснулся; кончики пальцев по тыльной стороне ладони, два-три сантиметра кожи, мимолётно, почти случайно. Но Инга почувствовала всем телом — от запястья вверх, по руке, через плечо, вниз по позвоночнику. Не тепло, не холод. Третье. То, для чего нет слова, но тело знает.

Она села в машину. Завела двигатель. В зеркале заднего вида — он стоял у ворот, руки в карманах, и за ним дом, и в доме гас огонь.

По дороге домой Инга остановилась на обочине. Просто постояла. Пять минут, десять, может три — кто считал. Рядом поле, чёрное, плоское, без единого огня. Пахло полынью. И пеплом.

В кармане куртки она нашла веточку. Сухую, серебристую. Полынь.

Не помнила, как туда попала.

Дома кот обнюхал её кеды и зашипел. Первый раз в жизни. Отбежал, забился под кровать и просидел там до утра.

Инга открыла календарь. Июнь. Пятница тринадцатое.

Девяносто два дня.

Она начала считать.

Тринадцатый этаж

Тринадцатый этаж

Лифт дёрнулся. Остановился. Между этажами — вот это да. Двенадцатый и четырнадцатый. Тринадцатого, официально, здесь не было (застройщик был суеверен, видимо, или его жена, или кто-то из инженеров напугал анекдотом про гостиницы), и поэтому лифт просто перепрыгивал через него на плане, как через яму. Табло мигнуло — 13, потом ещё раз, потом погасло совсем.

Даша в спешке надавила на кнопку. Несколько раз. Телефон — чёрный экран, сигнала нет (конечно, между стенами), и она стояла в этой коробке, понимая, что застряла. Пятница. Марта тринадцатое. Если бы это была шутка, она бы посмеялась, честно. Но голос — мужской, откуда-то сверху, не из динамика и не в наушниках, а просто из потолка кабины:

«Не дёргай кнопки. Просто подожди.»

Она вздёрнула голову. Люк в потолке — технический, с заклёпками — был сдвинут, и в щель, которая была в ширину ладони, смотрели глаза. Тёмные или светлые — не разобрать; лампочка в лифте имела привычку моргать, как будто вместо спирали там было живое сердце.

Голос из неё не дрожал, но дышать стало как-то иначе.

— Ты кто?

— Сосед.

— С какого этажа?

Пауза. Длинная. И потом — звук, похожий на смешок, хотя смеялся ли он или это было что-то другое, она не разобралась.

— С тринадцатого.

Да ну. Четыре года в этом доме — сталинка, чёрный ход, потолки высокие, соседи в основном на пенсии, плюс две-три молодые семьи с детской коляской вечно в подъезде. И она знала дом. Знала, что двенадцатый — четырнадцатый. Между ними воздух, пустота, ничего. Это суеверие застройщика, сотни раз слышала эту историю, неважно. Факт оставался фактом: тринадцатого нет.

Но лифт стоял. Именно там.

— Открой люк пошире.

Он открыл, и звук был — металлический, пугающий, от которого в зубах отозвалось что-то неприятное, какая-то резонансная боль. Из щели проявилось лицо. Скулы как линии на чертеже, волосы тёмные, длинные (не модно длинные, а как от человека, который полгода не стригся и плевать ему), и возраст — непонятный. Тридцать? Сорок? Двадцать восемь? Такие лица врут с возрастом.

— Каждую пятницу тринадцатого лифт застревает здесь, — сказал он. — Я уже привык.

— Каждую?

— Угу.

Он сказал это как про расписание автобуса. Просто факт. Даша прислонилась спиной к стене, и зеркало позади неё выдало её во всей красе — растрёпанная (выходила за хлебом, три минуты, зачем переодеваться), в пальто поверх домашней футболки, волосы не причёсаны толком. Выглядела глупо. Ей было плевать. Почти.

— Как тебя зовут?

— Марк.

Имя встало в лицо, как рама к картине, — незаметно, но без неё всё распадается. Он сел на край люка, ноги свесил в кабину, и она увидела его ботинки: потёртые, кожаные, в царапинах. Ботинки человека, который много ходит или много бегает — не разобрать. Может быть, оба.

— А ты?

— Даша. Четырнадцать, сто два.

Он кивнул так, как будто он это уже знал.

Молчание.

Лампа перестала моргать (наконец-то), просто горела тускло, в четверть мощности, и кабина казалась меньше, чем была на самом деле. Уже. Теплей. Интимнее — если это слово вообще применимо к лифту. Даша ловила запах: не туалетная вода, что-то совсем другое. Дерево, дым — как от камина, а сталинка не имеет каминов, это невозможно.

— Ты реальный? — спросила она, и вопрос был идиотским, она это понимала, но он просто вылетел.

Марк протянул руку. Из люка, вниз. Ладонь тёплая, твёрдая, с мозолями.

— Проверяй.

Она коснулась. Только кончиками пальцев — и случилось что-то странное, не электрический удар (это кино дешёвое), а что-то другое. Гравитация сдвинулась. На полградуса. Пол перестал быть надёжным, а рука Марка вдруг стала единственной опорой в этой металлической коробке с зеркалами и кнопками.

Она отдёрнула пальцы.

— Боишься, — сказал он, не спрашивая.

— Нет. Да. Не знаю.

Он улыбнулся, и улыбка была трещиной в фасаде — быстрой, кривой, и за ней что-то чёрное. Не агрессивное. Но опасное.

— Расскажи мне что-нибудь, — попросил он. — Лифт стоит минут сорок обычно. Иногда час.

— Час?!

— Рекорд — два с половиной. Ноябрь был.

Даша село на пол. Прямо на грязный линолеум, поджав ноги, потому что стоять вдруг стало невозможно. Не от страха, нет. От чего-то другого. От присутствия. Марк — сверху, со своими ботинками, со своим дымом, со своей улыбкой — он занимал слишком много воздуха. Не физически. Как-то так.

— У меня кот дома, — сказала она. — Некормленый.

— Выживет.

— Наглый.

— Честный.

Они не говорили. Потом Даша начала, сама не понимая почему, рассказывать — ерунда, мусор. О работе (бухгалтерия, электронные таблицы, нечитаемый скучный ад). О том, как три года назад ушёл муж (к коллеге, какая оригинальность). О том, что хлеб лучше в "Перекрёстке" за углом, но там очередь, а она ненавидит очереди, поэтому ходит в "Пятёрочку" через дорогу, хотя хлеб там не такой. Слова, которые ничего не значили, просто звуки, заполняющие молчание.

Марк слушал. Молча. Иногда кивал. Его глаза в полумраке были чёрными, без зрачков, и она понимала, что смотрит в них дольше, чем нужно, дольше, чем прилично, дольше, чем безопасно.

— Теперь ты, — сказала она.

Он молчал. Долго — двадцать секунд, может, больше, и в тишине шахты это длилось как целая минута.

— Я живу на тринадцатом этаже, — повторил он. — Это всё.

— Его нет.

— Для тебя нет. Для меня есть. Был. Будет. Зависит.

— От чего?

Он наклонился. Из люка, вниз, и лицо было в полуметре от её лица, и она перестала дышать — не от страха, а потому что воздух стал вязким, как мёд, и его нужно было не вдыхать, а глотать.

— От того, хочешь ли ты его видеть.

Лифт дёрнулся резко. Лампа вспыхнула на полную. На табло загорелось: 14. Двери разъехались — коридор, её коридор, обои цвета грязи, коврик у двери соседей.

Она встала. Ноги ватные. Обернулась к люку — закрыт, никого. Люк был просто люк.

Она вышла. Ключи (руки дрожали, но только чуть-чуть). Дверь. Кот — серый, толстый, совершенно равнодушный — лежал на диване и посмотрел на неё с нежеланием что-либо менять.

Она подошла к окну. Посчитала окна в доме напротив — он был точно такой же, как её. Двенадцать этажей. Четырнадцать. Между ними — ничего. Тёмный проём, где не горело ни одного света.

А потом — горело.

Одно окно. Огонёк, тёплый, неровный, как от свечи. На этаже, которого нет. И в окне — силуэт, тёмный, неподвижный, повёрнутый к ней.

Даша стояла. Кот вскочил на подоконник, толкнулся лбом в стекло, заурчал.

В кармане пальто лежал клочок бумаги. Мятый, исписанный неровным почерком:

"Пятница. Тринадцатое. Апрель. Лифт. 23:00. Если захочешь."

Она скомкала его. Выбросила. Потом достала из мусорного ведра. Разгладила. Положила в ящик стола — тот самый, куда складываешь вещи, которые не нужны, но выбросить не можешь, почему-то.

Месяц. Тридцать один день. До следующей пятницы тринадцатого.

Даша выключила свет. Легла. Закрыла глаза.

Тёмная комната. И в ней — его лицо. Трещина-улыбка. Рука из люка. Теплая рука.

Уснуть не получилось до трёх ночи.

Ночные ужасы 13 мар. 11:49

Тринадцать свечей

Тринадцать свечей

Пятница. Тринадцать. День, в общем, мой.

Свечей задул ровно в час и минуту. Тринадцать штук — по дате, понимаете, по числу, по какому-то там правилу, которое я для себя давно придумал. Воск стекал на торт — покупной, из сетевухи, шоколадный, с какой-то пластмассовой розой сверху. Розочку съел сразу же, первой, она хрустнула под зубами, противно.

В соседней комнате радио фонит. Волну я выбираю как-то неправильно — просто кручу ручку, и вот, дожидаюсь. Дожидаюсь всегда, каждый раз. Сейчас — риффик какой-то знакомый, чуть потрескивает через динамик, который стоит копейки. Мумий Тролль, кажется.

*Утекай, в подворотне нас ждёт маньяк...*

Поёшь, а. Еле слышно, почти без голоса, одни губы шевелятся. Лагутенко, конечно, ничего про меня не знает — не про меня писал эту штуку. Но может быть... всё же написал? Для меня? Вот так чувствуете разницу? Написать о ком-то — это одно. А просто подарить песню, случайно, не зная, — это совсем другое. Когда даритель даже не подозревает о подарке — тогда он ценнее.

За стеклом — подворотня.

Моя. Не собственность, разумеется; я квартиру снимаю, третий этаж, во двор-колодец вид открывается, зато вот подворотня — она арка между Литейным и улицей, название которой — забыл уже давно, не важно. Стены там... мокрые. От дождя? Не было дождя. Просто мокрые всегда, такой Питер вот. Мокрые стены, как будто они дышат.

Тринадцать марта. Пятница. А мне — ну, неважно сколько лет-то. Хватает, чтобы праздновать, не хватает, чтобы жаловаться.

*Хочет нас посадить на крючок...*

Крючок. У меня дома есть один, мясницкий, из нержавейки, настоящий. Висит в кладовке, прикреплён гвоздем. Купил на барахолке когда-то — года три назад, что ли — старик в какой-то авиационной кепке сказал, что с бойни. Мог врать, конечно. Но крючок красивый: тяжелый такой, гладкий, изогнутый, как замёрзшая капля металла. Я его не использую, понимаете. Просто — мне нравится знать, что он есть. Что ждёт на своём гвозде. Впрочем, может быть, это не имеет значения.

Или имеет? Нет. Забудьте, забудьте уже.

Кровавая Мэри.

*Любит Кровавую Мэри, Кровавая Мэри...*

Мой рецепт не совпадает с барным — там их мешают с серьёзным лицом, палочку сельдерея держат как флаг. У меня — томатный сок, дешёвая водка, табаско, сельдерей кусочком. И на краю стакана соль, крупная, как на баранках. Это важно очень. Я пью и жду, смотрю во двор. Стакан запотел. Подворотня — тёмная, фонарь на той стороне неделю назад перегорел или его кто-то разбил, не помню, не проверял.

Мне нравится темнота.

Нет, погодите, не то. Это звучит как в кино, как где-то злодей в пустоте. Переформулирую. Мне нравится тишина, которая только в темноте бывает, вот именно. Днём город лезет везде, сует палец в каждую щель, и подворотня — просто проход, ничей, люди через него ходят, как будто это не место вовсе, а просто коридор между домами. А когда темнеет — когда уже ночь — она становится сцена. Маленький театр, а я зритель, на балконе третьего этажа.

Со мной одна.

Давно, лет пять или шесть, я выходил каждый день рождения. Куртку надевал, чёрную, с капюшоном (банально? ну да ладно, я же не дизайнер), спускался вниз — лифта нет, ступенек тридцать семь, я считал их — и стоял в подворотне. Просто стоял. Неподвижный. Ничего не делал.

Жду чего? Самому не знаю.

*Остались только мы на растерзание...*

Прохожих. Поздних, торопящихся, воротник поднят. Они входили в арку с одной стороны, и вот — на миг, на полмига — замечали меня. Силуэт там, в чёрном, без лица.

И я это видел. Их вздрог, их испуг.

Это — мой подарок, понимаете. Мой день, мой торт, свечи мои, розочка пластмассовая. Секунда их страха. Маленькая, как булавка; они дальше шли, выдыхали, через двадцать шагов забывали. А я — нет. Я запоминал. Каждого. Как бусину на нитку нанизывал.

Женщина в красном пальто. Девятнадцатый год. Она не ускорила шаг — нет, нет. Она замерзла. Стояла долю секунды, воздух вокруг неё вдруг загустел, как я предполагаю. Потом — цок, цок, цок каблуками, быстрее, быстро уходит. Я стоял себе. Она ушла. Я допил Мэри дома и спать лёг, доволен как... как вор, укравший рыбку.

Мужчина с собакой. Двадцатый год. Ротвейлер здоровый, голова как чемодан, рычит — страшно. Мужик дёрнул поводок: пошли, пошли отсюда. Не мне говорит, собаке. Но я услышал. И ещё — собака не на меня рычала. Она рычала на место позади меня. Будто что-то стояло вплотную к спине, дышало. Это... озадачило меня. Я тогда не понял. Думал, нервная просто собака, списал на это.

Зря.

*Лалалалалалалай...*

Напеваю себе. По стенке стакана томатный сок стекает, густой такой, в полумраке кухни совсем чёрный. За окном — ни звука, Питер в час ночи, март, это не Невский при белых ночах, здесь глухо. Собаки не лают, или если лают — значит причина серьёзная.

В этом году я не выхожу.

Не потому что скучно — скорее, это... выросло, переродилось во что-то другое. Раньше я стоял там и ждал случайных. Теперь я сидел наверху и знал: они сами придут. Не ко мне — они мимо проходят, всегда мимо, в подворотне ходят, — но мне и не нужно иначе. Мне достаточно звука. Шагов. Если приоткрыть окно на два пальца — слышно всё. Как каблук за выбоину цепляется в асфальте, как куртка о стену шуршит, как дыхание — быстрое, мокрое, влажное — на секунду обрывается.

На мою секунду.

Они чувствуют место. Не меня — место, подворотню, арку, стены, мокрые-от-неизвестно-чего. Чувствуют и пускаются в бег. Все. Каждый раз.

А я наверху. С Мэри в руке. С остатками торта. С Лагутенко в радио.

*Утекай, он порежет меня на меха...*

Странная строка, правда? На меха. Кто так скажет серьёзно? Только Лагутенко. Нелепость, абсурд, но мурашки всё равно, что-то под кожей движется. Как шуба человека вывернуть наизнанку. Красиво? Нет. Но образ... образ цепляется, как рыба за крючок. Как мой крючок.

Стоп.

Шаги.

Внизу. В подворотне. Два часа ночи, может быть, или около того; часы я не смотрю, часы — для людей, у которых куда-то надо. Мне некуда. Я дома. День рождения.

Шаги быстрые, частые. Женские, похоже. Каблук невысокий, стук мелкий. Со стороны Литейного вошла, в арку.

Я дыхание задержал — зачем? Я на третьем этаже, за стеклом, в тёмной кухне, меня не видно, я не существую. Но тело — оно помнит сам-по-себе. Замирает, как кот перед прыжком.

Шаги замедлились.

Посередине арки.

Зачем она стоит?

Они не останавливаются обычно. Проходят дальше. Никогда в жизни не стоят в подворотне в два ночи пятницы тринадцатого. Этого не в сценарии. Это — помеха. Чужая ошибка в моём театре.

Молчание.

Радио бормочет, неважно что, попса какая-то. Песня кончилась. Я у окна стою с пустым стаканом; соль с табаско на губах. Внизу ни звука.

А потом.

Звук. Не шаги уже. Другой. Тихий, мелодичный, еле слышный — но в два часа, в колодце двора, который как раковина резонирует, всё разносится, всё слышно.

Она поёт.

*Лалалалалалалай...*

Моя песня. Мой подарок. Мой день. Моя подворотня. А она стоит внизу, в темноте, где когда-то я стоял, и напевает.

Стакан выскальзывает из пальцев. Не разбивается — ковёр — но томатный сок расплывается, тёмный, в ночи почти чёрный. Я вниз не смотрю. Я в окно.

Она стоит.

И смотрит вверх.

Лицо я не вижу — темно, фонарь не горит, — но знаю. Как собака знала. Как стены знают, от чего они мокрые.

*Утекай...*

Одному из нас двоих надо убегать.

Закрываю окно медленно, чтобы не скрипнуло, хотя зачем скрывать? Она знает. Она всегда знала. Каждый год, каждое тринадцатое число; женщина в красном, мужик с собакой — они меня боялись не. Не мой силуэт, не капюшон, не то, что я неподвижный. Они боялись того, что стоит в подворотне, когда меня там нет. Что стояло позади. Совсем близко.

И сегодня оно пришло. На мой день. С моей песенкой.

Замок. Два оборота. Щеколда. Цепь. Свет не включаю — нужно ли? В темноте вижу нормально, привык. На столе на кухне — торт, крошки, тринадцать огарков от свечей, пятно от стакана. Крючок в кладовке висит. До моей двери — тридцать семь ступенек.

Молчание.

И потом — шаги на лестнице. Не мои. Снизу. Медленные, равномерные, через ступеньку поднимается.

Раз. Два. Три.

Тридцать семь ступенек. Я считал когда-то.

Она — тоже считает.

*Лалалалалалалай...*

С днём рождения. Мне.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Пишите с закрытой дверью, переписывайте с открытой." — Стивен Кинг