Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Ночные ужасы 17 мар. 00:12

Третья банка

Третья банка

Бабушка умерла в сентябре. Тихо, во сне — соседка нашла на третий день. Костя узнал от матери, по телефону, в обеденный перерыв. Сэндвич с тунцом, кофе из автомата, «Костик, бабушка умерла». Он доел. Потом — стыдно стало.

Квартиру надо было разбирать. Мать не хотела — «не могу туда зайти, не проси». Костя не просил. Поехал сам, в ноябре, когда выдался свободный выходной. Ключи были в связке — три штуки, от подъезда, от двери верхней и нижней. Помнил наощупь.

Пахло... ну, старой квартирой. Не смертью — этого он боялся, готовился — а именно старой жизнью. Нафталин, «Красная Москва» выветрившаяся, что-то кислое из кухни (господи, там же борщ наверняка стоит, три месяца). Но пахло не борщом. Квартира пахла бабушкой — и это было хуже.

Рубин стоял в углу. Телевизор. Громадный, с выпуклым мутноватым экраном, в полированном корпусе, который бабушка накрывала кружевной салфеткой. Салфетка на месте. Костя снял — пальцы стали серые от пыли.

Он начал с кухни. Так проще. Тарелки, чашки с золотыми ободками, алюминиевые кастрюли, которым лет больше, чем ему. В мусор. В мусор. Это — тоже. (Мать просила оставить иконку из угла. Ладно.)

Кладовка.

Она была за кухней, узкая, метр на полтора, с лампочкой без плафона. Костя дёрнул за верёвочку — щёлк — свет. На полках банки. Обычные, трёхлитровые, советские, с закатанными жестяными крышками.

Варенье? Нет. Прозрачные. Вода.

Три штуки. На каждой — бумажка, приклеенная клеем ПВА, бабушкиным почерком: «12.10.1989», «03.02.1990», «17.05.1990».

Костя вспомнил. Или нет — он не помнил, он был маленький, — но знал. Мать рассказывала. Чумак. Алан Чумак, телевизионные сеансы, миллионы людей ставили банки с водой перед экраном, и он заряжал. Руками водил — молча, сосредоточенно, с каменным лицом — и вода якобы становилась целебной. Вся страна в это верила. Бабушка — тем более.

Тридцать пять лет эти банки простояли в кладовке.

Первые две выглядели ожидаемо — чуть желтоватые, мутные. Крышки проржавели по краям. Костя открыл одну — запах болотный, кисловатый, тухлый. Вылил в раковину, морщась. Вторую — то же.

Третья.

С третьей было не так.

Вода в ней была прозрачная. Идеально. Как из-под фильтра, как бутилированная, как... нет, чище. Костя поднял банку к лампочке — ни взвеси, ни осадка, ни пылинки. Тридцать пять лет в жестяной банке. Без консервантов, без холодильника, без ничего.

Просто вода.

(Просто вода не бывает прозрачной через тридцать пять лет.)

Он поставил банку на кухонный стол. Пошёл дальше разбирать — шкаф в коридоре, антресоли, коробка с открытками.

Вернулся через час. Банка стояла, где оставил. Свет из окна — тусклый, ноябрьский — проходил сквозь неё, и вода отбрасывала на клеёнку бледное пятно. Костя машинально положил ладонь на стекло.

Тёплая.

Не комнатной температуры — теплее. Как чашка чая, которую налили минут десять назад. Костя убрал руку, посмотрел на ладонь — нормальная ладонь. Посмотрел на банку. Приложил снова.

Тёплая. Определённо.

Батареи в квартире не работали. Четырнадцать градусов, он не снимал куртку. Солнце? Какое солнце — ноябрь, пасмурно, окна на север. Трубы? Какие трубы, батареи мёртвые.

Он решил — завтра вылью. Устал, поздно, раковина забита мусорными пакетами. Лёг на бабушкин диван, под плед, который пах лавандой и нафталином и чем-то ещё — старостью, наверное. Телефон показывал полвторого ночи.

Уснул быстро; намаялся.

Проснулся от звука.

Тихого. На самой грани — тише комариного писка, тише шума крови в ушах. Как будто в соседней комнате работает телевизор на минимальной громкости. Не слова — шипение, белый шум, но с ритмом. С пульсом.

Рубин стоял выключенный. Костя подошёл, проверил — шнур вообще не в розетке, свисал за тумбой, покрытый серой бархатной пылью, с вилкой старого образца, плоской.

Звук шёл из кухни.

Он стоял в дверном проёме — в трусах, босой, на ледяном линолеуме — и смотрел на банку. Она стояла на столе, в темноте. Свет из окна — фонарь со двора — падал на неё косо, и Костя видел.

Вода двигалась.

Медленно, по часовой стрелке, в запечатанной банке. Плавно. Будто кто-то помешивал её невидимой ложкой. Или нет — будто она сама вращалась. Целиком. Как живая.

И звук шёл оттуда. Не бульканье. Шёпот.

Костя сделал шаг назад. Линолеум скрипнул — и вода остановилась. Замерла. Как пойманная на месте.

Он стоял. Минуту.

(Или пять. Или тридцать секунд — но казалось, что минут пятнадцать. Время ведёт себя странно, когда стоишь босиком в темноте и смотришь, как вода в банке смотрит на тебя.)

Вернулся в комнату. Лёг. Натянул плед до подбородка, как ребёнок. Не спал до шести, слушая тишину, в которой — раз в двадцать минут, раз в сорок — слышался тихий стеклянный звон. Как будто банка вибрирует на столешнице. Еле-еле. Зовёт.

Утром он пошёл на кухню с твёрдым намерением вылить эту дрянь в унитаз.

Банка стояла. Вода — неподвижная, прозрачная, невинная. Он протянул руку.

Горячая.

Не тёплая — горячая. Градусов шестьдесят, не меньше. Он чуть не выронил, перехватил, обжёгся, поставил обратно на стол. Подержал руку под краном.

Пар из банки не шёл. Крышка жестяная, запечатанная, не вздулась, не деформировалась. Физически — не могло быть горячим. Стекло не лопнуло. Но ладонь покраснела.

Костя отнёс банку в ванную. Поставил в чугунную советскую ванну — если лопнет, пусть туда. Закрыл дверь. Вышел из квартиры.

Купил сигареты в ларьке. Не курил пять лет. Выкурил две, стоя у подъезда, глядя на окна четвёртого этажа — свои, бабушкины, ничьи.

Вернулся.

Банки в ванной не было.

Он обыскал квартиру. Кладовку, кухню, комнату, балкон, антресоли, пространство за диваном, шкаф, коробки. Нигде. Трёхлитровая банка — не иголка, не спрячешь.

На кухонном столе стоял стакан. Гранёный, двухсотграммовый, из серванта. В нём — вода. Прозрачная. Тёплая; он проверил, уже зная.

Рядом лежал листок. Тетрадный, в клетку, вырванный из тетрадки с розовой обложкой. Бабушкин почерк — неровный, старческий, с наклоном вправо, который он узнал бы из тысячи.

«Выпей, Костенька. Поможет.»

Бабушка умерла в сентябре. Три месяца назад.

Стакан стоял и смотрел. Не вода — стакан. Или то, что было в стакане, — оно смотрело, он это чувствовал с абсолютной, идиотской, непередаваемой уверенностью. Изучало. Ждало. Терпеливо — как ждало тридцать пять лет в кладовке.

Костя протянул руку к стакану.

Отдёрнул.

Взял куртку. Ключи. Телефон. Вышел. Запер дверь на оба замка.

В машине набрал мать, с третьей попытки — пальцы дрожали, мазал мимо экрана.

«Мам, ты помнишь бабушкины банки с водой? Ну, от Чумака?»

Пауза. Долгая. Потом голос — сухой, без эмоций, как будто мать ждала этого звонка тридцать лет:

«Не трогай третью банку, Костя.»

«Я... что?»

«Не трогай. Мы с папой пытались вылить в девяносто втором. Она вернулась. Вылили — пришли утром — стоит. На том же месте. Полная. Бабушка сказала — не трогайте. Она живая.»

Живая.

«Мам, что значит — живая?»

«То и значит. Не трогай. Уезжай оттуда.»

Он уехал.

Квартиру он так и не дочистил. Позвонил маклеру, продал как есть — вместе с мебелью, коврами, Рубином и всем, что не успел вынести. Молодая пара с ребёнком; они были счастливы, цена была хорошая.

Через полгода написала девушка — новая хозяйка. Нашла номер Кости через маклера.

«Костя, мы нашли на кухне банку с водой. Трёхлитровую. С запиской. Это ваше? Заберите, пожалуйста.»

Он не ответил.

Она написала через три дня.

«Мой муж выпил. Говорит — вкусная, мягкая, как родниковая. Но он странно себя ведёт. Что это за вода?»

Костя заблокировал номер.

Ночью ему приснился Чумак. Крупный план — руки. Только руки, как в тех сеансах, которые он не помнил, но откуда-то знал: медленные, плавные движения над пустотой. Пальцы — длинные, сухие — двигались ритмично, как будто лепили из воздуха что-то невидимое.

И голос. Которого в сеансах никогда не было — Чумак молчал, всегда молчал, это было его фишкой, — произнёс:

«Я же говорил. Поможет.»

Костя проснулся. Сел в кровати. Три часа ночи; жена спит рядом, дышит ровно.

На тумбочке — стакан воды.

Он не ставил туда стакан.

Вода была тёплая.

Ночные ужасы 13 мар. 13:14

Не доплыть

Не доплыть

Пятница. Тринадцатое. Марта.

Семён сидел на холодильнике. Рыжий, облезлый, с тем ухом, что когда-то кто-то или жизнь вообще здорово потрепала. Смотрел на Лёшу. Ну, не просто смотрел — смотрел так, как будто виноват именно этот парень в том, что вообще существует вселенная и вся её дрянная механика, все эти законы, обязательства, необходимость просыпаться по утрам.

Кот смотрел этак на всё подряд. На еду в миске — фыркал, отворачивался, будто устрицы не того сорта подали. На погоду за окном — дождь ли, снег, солнце, всё одинаково возмущало. На себя в зеркало прихожей — однажды Лёша застал его там, весь такой сосредоточенный, и лицо у него было ровно такое, словно собственную налоговую декларацию рассматривал.

— Ну что? — спросил Лёша. Что там опять не так?

Семён моргнул. Медленно. С явным отвращением. Повернулся задом — это был его ответ, фирменный ответ на всякие попытки общения — и стал вылизывать лапу.

Квартиру бабы Зины Лёша получил в феврале. Наследство. Баба Зина умерла тихо, во сне, восемнадцатого — он узнал только двадцатого, когда соседка позвонила, спросила, в порядке ли там всё. Двушка на Шаболовке, четвёртый этаж, лифта нет. Ремонт — из той поры, когда Ельцин ещё казался человеком надежды. Обои в цветочек, паркет вздутый волнами, на кухне клеёнка с маками. Семён прилагался к квартире, как обременение. Живое, ворчливое обременение.

Кот не одобрял ничего. Корм — фыркал, отворачивался, как будто устрицы. Вода из-под крана — даже нюхать не хотел. На Лёшины тапки шипел с таким чувством, будто те ему лично кругленькую сумму задолжали. Телевизор включишь — Семён вставал, уходил в дальнюю комнату и ложился мордой к стене. Демонстративно. Как оскорблённая жена. Хотя, если честно, телевизор и правда был дерьмо.

А в кладовке — в кладовке стояли банки.

Тридцать две штуки. Трёхлитровки, закатанные жестяными крышками; некоторые просто с капроновыми, обвязанными марлей. Вода. Обыкновенная, на вид, питьевая. Без этикеток, но на каждой — наклейка. На одной: «Кашп. сеанс», дата, номер. «12.10.89 — 3». На другой: «15.10.89 — 4». И дальше. И дальше.

Лёша знал историю. Все знали. Восемьдесят девятый. Кашпировский в телике, полстраны ставит банки перед экраном. «Я даю установку...» — и бабушки, тётки, какие-то инженеры, учителя, все с трёхлитровками у «Рубина» и верят, что вода заряжается. Энергией. Космосом. Чем-то. Чем-то вообще.

Баба Зина верила. Крепче всех верила. Не просто заряжала — хранила. Тридцать шесть лет. Вода стояла в кладовке, как вино в погребе, и иногда баба Зина — по праздникам, когда болела — открывала банку, наливала стакан, пила маленькими глотками. Лечилась. Верила, что это поможет.

Лёша решил выбросить всё это.

Пятница, вечер. Делать нечего. Тринадцатого марта у нормальных людей, если честно, никогда планов нет — и он подумал: хватит. Вода тридцатишестилетнего возраста это даже не вода уже. Это археология. Это музейный экспонат.

Первую банку снял с полки в десять вечера. Тяжёлая, зараза. Крышка присохла намертво; ковырял ножом, придерживал коленом. Когда поддалась — хлопок, как у шампанского, только чуть тише. Глуше. И сразу запах. Не тухлый, нет. Другой. Из колодца, что ли. Сырой камень, глубина, что-то очень давнее и чёрное.

Семён, который спал на стуле — вернее, делал вид, что спит, он всегда делал вид — поднял голову. Посмотрел на банку. На Лёшу. Заворчал. Низко. Утробно. Как будто внутри включился маленький ржавый мотор, и работает он на спирту.

— Да ладно, — сказал Лёша.

Понёс банку в ванную. Наклонил над раковиной. Вода полилась.

Чёрная.

Он отдёрнул руку. Банка стукнулась о фаянс, не разбилась, повезло. Но вода была чёрная. Не мутная. Не грязная. Именно чёрная — как чернила, как дёготь, густая и непроглядная. В банке казалась прозрачной, прозрачной, а вот в раковине — совсем нет.

Лёша наклонился.

Вода не утекала. Слив открыт — он помнил, точно — но вода просто стояла. Чёрная лужа, неподвижная, тяжёлая. В ней отражение. Его лицо. Только не совсем. Чуть другое выражение. Смотрит на себя, и лицо в воде смотрит в ответ, и у лица в воде — глаза закрыты.

Из кухни музыка.

Тихо. Еле-еле слышна. Как будто в соседней квартире кто-то включил радиоточку, и звук просочился сквозь стену — ватный, размытый, издалека. Женский голос, надрывный, знакомый так, что прямо под кожей зудит:

«Широка река, глубока река...»

Лёша выпрямился. Вышел. На кухне — никто. Радио не было. Телевизор выключен, вилка на полу, вытащена из розетки. Семён на подоконнике, пялится в темноту за стеклом. Шерсть на загривке стоит дыбом.

«...не доплыть тебе с того бережка...»

Песня из пола. Из труб, может быть. Из перекрытий. Лёша присел, приложил ухо к линолеуму — холодный, пыльный, с запахом чужой старой жизни, давно закончившейся. Голос Кадышевой, растянутый, как на изжёванной кассете, просачивается сквозь всё.

«Постучалась в дом боль незваная...»

— Соседи, — сказал Лёша вслух. Не поверил. Минут пять просидел так. Или три. Или десять. Кто считал.

Вернулся в ванную.

Чёрная вода ушла.

Раковина пустая. Сухая даже. Будто и не было ничего. Только на бортике — пятно тёмное, продолговатое, похожее на отпечаток пальца. Чьего-то большого.

Семён в дверях. Сел. Посмотрел на раковину. На Лёшу. На раковину. Чихнул — громко, зло, с настоящим чувством.

— Согласен, — сказал Лёша.

Но взял вторую банку. Зачем — не знал. Руки тряслись, во рту пересохло, а он стоит в кладовке и тянется к следующей. «15.10.89 — 4». Вскрыл. Тот же запах — колодезный, подземный, в груди тянет, как перед грозой. Понёс в ванную. Наклонил.

Чёрная.

«Вот она, любовь окаянная...»

Голос громче. Не из пола. Из воды. Из раковины, где снова чёрная маслянистая жижа, не утекает. Кадышева поёт из этой воды, и в этой воде лицо. Не Лёшино. Женское. Старое.

Баба Зина.

Смотрит из воды открытыми глазами — мутно-голубыми, такими же, как при жизни, — и рот шевелится. Лёша подумал, что поёт, но нет. Губы движутся иначе. Она говорит. Без звука.

«Не лей.»

Лёша отскочил. Банка выскользнула, грохнулась на кафель, разлетелась в осколки. Вода — чёрная, густая, как парное молоко, как чужое дыхание на затылке — хлынула по полу. Тёплая.

«Чёрная вода далеко течёт...»

Семён взвыл. Не мяукнул — взвыл, тоненько, по-собачьи, и Лёша услышал, как он скребёт когтями по паркету, удирает в дальнюю комнату. Умный зверь. Лёша бы тоже побежал, но ноги не слушались. Не то чтобы не мог пошевелиться — просто не хотели. Ноги. Тело. Всё. Стоит в чёрной тёплой луже и смотрит, как вода растекается, медленно, лениво заполняет ванную — от стены к стене.

По щиколотку.

В воде что-то движется. Не рыба. Не водоросль. Что-то с пальцами. Длинные, тонкие, белые пальцы; они скользят под поверхностью, едва видимые сквозь черноту, и Лёша вспомнил — вдруг, резко, до привкуса во рту, — как баба Зина рассказывала, давно, ему было лет восемь, они сидели на этой кухне, и она шептала: «Кашпировский не заряжал воду, Лёшенька. Он открывал в ней дверь. Для тех, кто по ту сторону реки. Широка река. Вода — мост.»

Он не понял тогда.

Теперь — понял.

Вода поднималась. По колено. В коридоре тоже: тёмная полоса ползла по паркету, к кладовке, к двадцати девяти оставшимся банкам. Если каждая банка — дверь...

Двадцать девять дверей.

Из воды высунулась рука. Целиком. Кисть, запястье, предплечье. Белая, отёчная, с синими ногтями. Плавно, почти нежно легла на бортик раковины и сжала фаянс. Он хрустнул.

«Широка река, глубока река...»

Пело отовсюду. Из стен, из труб, из самой воды. Или может быть не Кадышева вообще. Может, те, кто плыл в этой реке — давно, всегда — пели её голосом. Сколько бабушек в восемьдесят девятом поставило банки. Миллионы. Миллионы дверей.

Свет мигнул. Погас. Включился. Погас.

В темноте Лёша слышал, как вода плещется — мерно, ритмично, как прибой. Как что-то поднимается из раковины, тяжёлое и мокрое. Как Семён шипит в дальней комнате — единственный, кто с самого начала знал, что банки нельзя трогать.

И ещё — голос бабы Зины. Тихий, укоризненный. Из-под воды.

«Я же говорила, Лёшенька. Не лей. Они ждали тридцать шесть лет. Они очень, очень хотят на этот бережок.»

Вода дошла до пояса.

Лёша набрал воздуха.

Не хватило.

Участок 11,8 сот. ИЖС + проект виллы-яхты

2 400 000 ₽
Калининградская обл., Зеленоградский р-н, пос. Кузнецкое

Участок 1180 м² (ИЖС) в зоне повышенной комфортности. Газ, электричество, вода, оптоволокно. В комплекте эксклюзивный проект 3-этажной виллы ~200 м² с бассейном, сауной и террасами. До Калининграда 7 км, до моря 20 км. Окружение особняков, первый от асфальта.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Оставайтесь в опьянении письмом, чтобы реальность не разрушила вас." — Рэй Брэдбери