Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Ночные ужасы 03 апр. 11:15

Установка на завтра

Установка на завтра

Генка нашёл кассету в материной квартире. Среди тридцати. Или тридцати двух — он не считал, зачем считать. В ряд лежали, как солдаты, если солдаты скучно выглядят. Все подписаны фломастером: «Кашпировский, 1 сеанс», «Кашпировский, 2 сеанс» — и далее по списку. Почерк аккуратный, мелкий, буквы тесно прижимались друг к другу, будто мать боялась их потерять. Такой почерк бывает у людей, которые всего боятся.

Но одна. Одна кассета лежала без подписи.

Чистая белая наклейка. Просто — наклейка. И всё.

Генка подумал (он часто так делает — думает о глупостях, пока руки заняты): может, пустая, может, мать хотела что-то записать и забыла. Засунул в видик — так, от скуки, с той же скукой, с которой перебирал вещи, раскладывал по коробкам. Видеомагнитофон — «Электроника ВМ-12» — ещё работал, что удивляло. Мать три недели как умерла, а техника пережила. Знаете, советскую технику не убить — разве что атомной бомбой, и то не факт.

Телевизор. Пузатый «Рубин». Зашипел, выплюнул полосу помех — и устоялся.

На экране был он. Кашпировский. За столом, в светлом пиджаке, давно эти пиджаки не видела мода. Одна камера, неподвижная — так, как в кабинете дантиста, кажется. Студия (если студию можно назвать стеной и воздухом) отличалась от тех передач, что Генка смутно, вообще чуть-чуть помнил из детства. Никакого зала. Никакой публики, ни одного человека. Просто стена за спиной. Бежевая. Мёртвая.

Кашпировский смотрел прямо в объектив.

— Вы меня слышите.

Не вопрос. Констатация факта, как если бы говорить, что идёт дождь.

Генка хмыкнул, поставил коробку. Ладно, минутку посмотрю. Забавно, он себе так и представлял: мать перед экраном, каменная, абсолютно неживая, руки на коленях лежат, спина ровная-ровная, зрачки как стекло. Отец злился. «Цирк», кричал. «Цирк для идиоток». А потом в девяносто втором ушёл — может, потому что Кашпировский, может, потому что ещё какие-то причины были, но Генка всегда подозревал, что именно из-за этого.

— Даю установку.

Голос ровный. Слишком ровный, если честно. Генка заметил — заметил так, будто посторонний процесс в его теле нашёл — что он перестал двигаться. Просто стоит посреди комнаты, мототок скотча в руке держит, и смотрит.

— Вы чувствуете тепло. В кончиках пальцев. Это нормально. Не сопротивляйтесь.

Глупость. Сорок три года, работает логистом, таблицы Excel — вот его религия, ничего больше. Тепло в пальцах; это внушение, он где-то читал. Или не читал, может, слышал от кого-то.

А пальцы стали тёплыми.

Вот этого не ожидал. По-настоящему тёплые, как если сунуть в чашку с горячей водой. Он смотрит на них — руки обычные, с заусенцами, ноготь сломан (большого пальца), никакого фокуса, никаких трюков. Просто — тепло. Идёт от них.

— Хорошо, — сказал человек. — Очень хорошо.

И вот тут Генка понял что-то странное. На экране Кашпировский не мигал. Совсем. За всё время просмотра — ни разу. Генка начал следить специально. Секунда. Пять. Двадцать. Глаза открыты, неподвижны, как у чучела. Запись? Стоп-кадр? Но нет — губы движутся, руки чуть дрожат, живой человек, определённо. Просто — не моргает.

— Слушайте внимательно. То, что я скажу, — только для вас.

Генка почувствовал странное (потом он не смог бы это объяснить никому — слов просто нет) — что слова эти обращены не к телезрителям, не к его матери, конкретно к нему. К Геннадию Петровичу Лыткину, сорока трёх лет, разведённому, с мотком скотча в правой руке.

Тоже чепуха.

Но выключать не стал.

— Вам нужно открыть шкаф. Нижняя полка. Там тетрадь.

Генка моргнул — чуть ли не рефлекторно. Шкаф за спиной; советская стенка, полированная, стёкла потускнели. Нижняя полка; он помнит с детства это место. Там — барахло, наверное. Мать ничего не выбрасывала. Вообще.

Он не пошёл. С какой стати? Парень с кассеты — неизвестно какого года — говорит открыть шкаф, а он, что, послушается? Он не мать, в конце концов.

— Откройте, — повторил голос на экране. Терпеливо, как учитель ждёт, пока ребёнок что-то переписывает.

Генка подошёл к шкафу. Открыл нижнюю полку.

Тетрадь.

Толстая, в клеёнчатой обложке зелёной, с пятном — чай, может быть, или йод, неважно. Он такие помнил: школа, уроки труда. Или нет, была другая. Неважно, в общем.

Открыл её.

Почерк матери. Тот самый — бисерный, тесно сбитый, строчки друг на друга наползают. Содержание же...

Дата: 14 октября 1989.

«Установка №1. Каждый день в 3:00 встать. К окну подойти. Стоять 11 минут. Не думать. Ждать».

Дальше — перелистнул.

«Установка №2. В комнате сына под обоями за кроватью написать: ЖДЁМ. Он не найдёт. До времени».

Во рту пересохло. Не образно — язык прилипнул к нёбу, как наждачка.

Он вспомнил. Чёрт возьми, вспомнил. Мать ночами. Он же просыпался — семь лет? восемь? — и видит: она у окна стоит. Спина прямая, руки вдоль туловища. Стоит, молчит, смотрит. Он зовёт — «мам?» — она не отворачивается. Минута. Две. Потом — обратно в кровать, шаги совсем тихие, как по живому существу, которое спит.

Отец говорил: лунатизм. Генка поверил.

«Установка №7. Сын приедет сюда через тридцать шесть лет. Кассету без подписи найдёт. Они всегда находят».

Тридцать шесть. Да, так.

1989. Прибавить 36.

2025.

Сейчас.

Генка поднял взгляд на экран. Кашпировский смотрел прямо на него. По-прежнему. Не мигая.

— Вы нашли, — произнёс он. И улыбнулся, Генка мог бы клясться, — одним уголком рта. Левым. Еле видно.

Видик зажевал плёнку. Экран дёрнулся, полосы побежали горизонтальные — коллекция ошибок аналогового века, — и картинка исчезла. Шипение. Серая рябь, как когда-то.

Генка стоял с тетрадью в руках.

Листал дальше. Установки до сорок третьей. Мать выполняла — это было видно: пометки карандашом, галочки, даты, иногда слово: «сделано», «сделано», «сделано».

Установка №38 его остановила совсем.

«Банки на подоконник. Пять штук. На восток. В каждую соль. В третью ничего. Третья для него».

Он повернулся к окну медленно — это заняло, кажется, вечность.

На подоконнике стояли банки. Пять. Стеклянные, литровые. В четырёх — что-то белое, мелкокристаллическое, соль, видимо.

Третья пуста.

Нет. Не пуста.

Подошёл ближе; ноги как сами собой двигались, и это было — это было мерзко, хуже развода, хуже звонка из больницы, хуже всего, что когда-либо испытывал.

На донышке третьей банки свёрнутый листок.

Достал его.

Почерк матери. Четыре слова:

«Генка, не оборачивайся. Беги».

Видик щёлкнул сзади. Сам по себе. Кассету же съела — Генка видел — а он включился. Экран вспыхнул. Не рябь. Не помехи.

Комната. Эта. Снята сверху, из угла у потолка, где камеры никогда не было. На экране Генка; он стоит у подоконника, листок в руке.

А позади — на экране, не в комнате, но (пока не в комнате?) — стоит кто-то. Высокий. Неподвижный. Руки вдоль тела.

Лицо размыто, но пиджак. Светлый. Тот самый.

Генка не обернулся.

Побежал.

Дверь не заперта — мать никогда не запирала. Подъезд. Лестница. Ступеньки через две. На улицу.

Март. Холодно. Час ночи, может больше; он не посмотрел на часы.

Стоит на тротуаре, дышит как загнанный, смотрит на окна третьего этажа. Материны.

Свет горит. Голубоватый. Телевизор светит.

А в окне кто-то. Неподвижно. Руки вдоль туловища. Спиной к стеклу.

Генка смотрел секунд тридцать; или минуту; или какое-то другое количество времени — время потеряло смысл.

Фигура в окне начала поворачиваться. Очень медленно. Невыносимо медленно.

Генка ушёл. Быстро, не оглядываясь. Поймал такси на проспекте; водитель спросил куда, Генка назвал адрес бывшей жены — потому что в голову ничего другого не пришло.

В квартиру матери не вернулся.

Никогда.

Тетрадь там осталась. Банки. Видик, который (Генка уверен, хотя уверенность ничего не стоит) всё ещё работает. Показывает комнату. Сверху, из угла.

Установка №43, последняя, которую Генка успел прочитать — уже в подъезде, под мигающей лампой — имела начало. Дальше не стал; не смог, руки тряслись.

«Установка №43. Когда выйдет из квартиры занять его место. Ждать следующего. Сеанс продолжается».

Иногда, перед сном — а спит он теперь урывками, со светом во всех комнатах, — Генка думает: а что если мать не умерла.

Что если она просто выполнила сорок третью установку.

И теперь ждёт.

Ночные ужасы 13 мар. 13:14

Не доплыть

Не доплыть

Пятница. Тринадцатое. Марта.

Семён сидел на холодильнике. Рыжий, облезлый, с тем ухом, что когда-то кто-то или жизнь вообще здорово потрепала. Смотрел на Лёшу. Ну, не просто смотрел — смотрел так, как будто виноват именно этот парень в том, что вообще существует вселенная и вся её дрянная механика, все эти законы, обязательства, необходимость просыпаться по утрам.

Кот смотрел этак на всё подряд. На еду в миске — фыркал, отворачивался, будто устрицы не того сорта подали. На погоду за окном — дождь ли, снег, солнце, всё одинаково возмущало. На себя в зеркало прихожей — однажды Лёша застал его там, весь такой сосредоточенный, и лицо у него было ровно такое, словно собственную налоговую декларацию рассматривал.

— Ну что? — спросил Лёша. Что там опять не так?

Семён моргнул. Медленно. С явным отвращением. Повернулся задом — это был его ответ, фирменный ответ на всякие попытки общения — и стал вылизывать лапу.

Квартиру бабы Зины Лёша получил в феврале. Наследство. Баба Зина умерла тихо, во сне, восемнадцатого — он узнал только двадцатого, когда соседка позвонила, спросила, в порядке ли там всё. Двушка на Шаболовке, четвёртый этаж, лифта нет. Ремонт — из той поры, когда Ельцин ещё казался человеком надежды. Обои в цветочек, паркет вздутый волнами, на кухне клеёнка с маками. Семён прилагался к квартире, как обременение. Живое, ворчливое обременение.

Кот не одобрял ничего. Корм — фыркал, отворачивался, как будто устрицы. Вода из-под крана — даже нюхать не хотел. На Лёшины тапки шипел с таким чувством, будто те ему лично кругленькую сумму задолжали. Телевизор включишь — Семён вставал, уходил в дальнюю комнату и ложился мордой к стене. Демонстративно. Как оскорблённая жена. Хотя, если честно, телевизор и правда был дерьмо.

А в кладовке — в кладовке стояли банки.

Тридцать две штуки. Трёхлитровки, закатанные жестяными крышками; некоторые просто с капроновыми, обвязанными марлей. Вода. Обыкновенная, на вид, питьевая. Без этикеток, но на каждой — наклейка. На одной: «Кашп. сеанс», дата, номер. «12.10.89 — 3». На другой: «15.10.89 — 4». И дальше. И дальше.

Лёша знал историю. Все знали. Восемьдесят девятый. Кашпировский в телике, полстраны ставит банки перед экраном. «Я даю установку...» — и бабушки, тётки, какие-то инженеры, учителя, все с трёхлитровками у «Рубина» и верят, что вода заряжается. Энергией. Космосом. Чем-то. Чем-то вообще.

Баба Зина верила. Крепче всех верила. Не просто заряжала — хранила. Тридцать шесть лет. Вода стояла в кладовке, как вино в погребе, и иногда баба Зина — по праздникам, когда болела — открывала банку, наливала стакан, пила маленькими глотками. Лечилась. Верила, что это поможет.

Лёша решил выбросить всё это.

Пятница, вечер. Делать нечего. Тринадцатого марта у нормальных людей, если честно, никогда планов нет — и он подумал: хватит. Вода тридцатишестилетнего возраста это даже не вода уже. Это археология. Это музейный экспонат.

Первую банку снял с полки в десять вечера. Тяжёлая, зараза. Крышка присохла намертво; ковырял ножом, придерживал коленом. Когда поддалась — хлопок, как у шампанского, только чуть тише. Глуше. И сразу запах. Не тухлый, нет. Другой. Из колодца, что ли. Сырой камень, глубина, что-то очень давнее и чёрное.

Семён, который спал на стуле — вернее, делал вид, что спит, он всегда делал вид — поднял голову. Посмотрел на банку. На Лёшу. Заворчал. Низко. Утробно. Как будто внутри включился маленький ржавый мотор, и работает он на спирту.

— Да ладно, — сказал Лёша.

Понёс банку в ванную. Наклонил над раковиной. Вода полилась.

Чёрная.

Он отдёрнул руку. Банка стукнулась о фаянс, не разбилась, повезло. Но вода была чёрная. Не мутная. Не грязная. Именно чёрная — как чернила, как дёготь, густая и непроглядная. В банке казалась прозрачной, прозрачной, а вот в раковине — совсем нет.

Лёша наклонился.

Вода не утекала. Слив открыт — он помнил, точно — но вода просто стояла. Чёрная лужа, неподвижная, тяжёлая. В ней отражение. Его лицо. Только не совсем. Чуть другое выражение. Смотрит на себя, и лицо в воде смотрит в ответ, и у лица в воде — глаза закрыты.

Из кухни музыка.

Тихо. Еле-еле слышна. Как будто в соседней квартире кто-то включил радиоточку, и звук просочился сквозь стену — ватный, размытый, издалека. Женский голос, надрывный, знакомый так, что прямо под кожей зудит:

«Широка река, глубока река...»

Лёша выпрямился. Вышел. На кухне — никто. Радио не было. Телевизор выключен, вилка на полу, вытащена из розетки. Семён на подоконнике, пялится в темноту за стеклом. Шерсть на загривке стоит дыбом.

«...не доплыть тебе с того бережка...»

Песня из пола. Из труб, может быть. Из перекрытий. Лёша присел, приложил ухо к линолеуму — холодный, пыльный, с запахом чужой старой жизни, давно закончившейся. Голос Кадышевой, растянутый, как на изжёванной кассете, просачивается сквозь всё.

«Постучалась в дом боль незваная...»

— Соседи, — сказал Лёша вслух. Не поверил. Минут пять просидел так. Или три. Или десять. Кто считал.

Вернулся в ванную.

Чёрная вода ушла.

Раковина пустая. Сухая даже. Будто и не было ничего. Только на бортике — пятно тёмное, продолговатое, похожее на отпечаток пальца. Чьего-то большого.

Семён в дверях. Сел. Посмотрел на раковину. На Лёшу. На раковину. Чихнул — громко, зло, с настоящим чувством.

— Согласен, — сказал Лёша.

Но взял вторую банку. Зачем — не знал. Руки тряслись, во рту пересохло, а он стоит в кладовке и тянется к следующей. «15.10.89 — 4». Вскрыл. Тот же запах — колодезный, подземный, в груди тянет, как перед грозой. Понёс в ванную. Наклонил.

Чёрная.

«Вот она, любовь окаянная...»

Голос громче. Не из пола. Из воды. Из раковины, где снова чёрная маслянистая жижа, не утекает. Кадышева поёт из этой воды, и в этой воде лицо. Не Лёшино. Женское. Старое.

Баба Зина.

Смотрит из воды открытыми глазами — мутно-голубыми, такими же, как при жизни, — и рот шевелится. Лёша подумал, что поёт, но нет. Губы движутся иначе. Она говорит. Без звука.

«Не лей.»

Лёша отскочил. Банка выскользнула, грохнулась на кафель, разлетелась в осколки. Вода — чёрная, густая, как парное молоко, как чужое дыхание на затылке — хлынула по полу. Тёплая.

«Чёрная вода далеко течёт...»

Семён взвыл. Не мяукнул — взвыл, тоненько, по-собачьи, и Лёша услышал, как он скребёт когтями по паркету, удирает в дальнюю комнату. Умный зверь. Лёша бы тоже побежал, но ноги не слушались. Не то чтобы не мог пошевелиться — просто не хотели. Ноги. Тело. Всё. Стоит в чёрной тёплой луже и смотрит, как вода растекается, медленно, лениво заполняет ванную — от стены к стене.

По щиколотку.

В воде что-то движется. Не рыба. Не водоросль. Что-то с пальцами. Длинные, тонкие, белые пальцы; они скользят под поверхностью, едва видимые сквозь черноту, и Лёша вспомнил — вдруг, резко, до привкуса во рту, — как баба Зина рассказывала, давно, ему было лет восемь, они сидели на этой кухне, и она шептала: «Кашпировский не заряжал воду, Лёшенька. Он открывал в ней дверь. Для тех, кто по ту сторону реки. Широка река. Вода — мост.»

Он не понял тогда.

Теперь — понял.

Вода поднималась. По колено. В коридоре тоже: тёмная полоса ползла по паркету, к кладовке, к двадцати девяти оставшимся банкам. Если каждая банка — дверь...

Двадцать девять дверей.

Из воды высунулась рука. Целиком. Кисть, запястье, предплечье. Белая, отёчная, с синими ногтями. Плавно, почти нежно легла на бортик раковины и сжала фаянс. Он хрустнул.

«Широка река, глубока река...»

Пело отовсюду. Из стен, из труб, из самой воды. Или может быть не Кадышева вообще. Может, те, кто плыл в этой реке — давно, всегда — пели её голосом. Сколько бабушек в восемьдесят девятом поставило банки. Миллионы. Миллионы дверей.

Свет мигнул. Погас. Включился. Погас.

В темноте Лёша слышал, как вода плещется — мерно, ритмично, как прибой. Как что-то поднимается из раковины, тяжёлое и мокрое. Как Семён шипит в дальней комнате — единственный, кто с самого начала знал, что банки нельзя трогать.

И ещё — голос бабы Зины. Тихий, укоризненный. Из-под воды.

«Я же говорила, Лёшенька. Не лей. Они ждали тридцать шесть лет. Они очень, очень хотят на этот бережок.»

Вода дошла до пояса.

Лёша набрал воздуха.

Не хватило.

Участок 11,8 сот. ИЖС + проект виллы-яхты

2 400 000 ₽
Калининградская обл., Зеленоградский р-н, пос. Кузнецкое

Участок 1180 м² (ИЖС) в зоне повышенной комфортности. Газ, электричество, вода, оптоволокно. В комплекте эксклюзивный проект 3-этажной виллы ~200 м² с бассейном, сауной и террасами. До Калининграда 7 км, до моря 20 км. Окружение особняков, первый от асфальта.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Пишите с закрытой дверью, переписывайте с открытой." — Стивен Кинг