Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Ночные ужасы 31 янв. 22:31

Кто-то переставил стулья

Кто-то переставил стулья

Игорь заметил это на третий день после возвращения из командировки. Стулья на кухне стояли иначе — не так, как он их оставлял. Два были придвинуты к столу вплотную, а третий развёрнут к окну, словно кто-то сидел и смотрел на улицу.

Сначала он списал всё на усталость. Три недели в Норильске, бесконечные совещания, перелёт с двумя пересадками — немудрено что-то забыть, перепутать. Игорь передвинул стулья обратно и забыл об этом.

На следующее утро стул снова стоял у окна.

Игорь замер с кружкой кофе в руке. Он точно помнил — вчера вечером поставил все три стула одинаково, спинками к стене. Это была его привычка, почти ритуал — симметрия успокаивала. А теперь один стул опять развёрнут, и на его сиденье... Игорь подошёл ближе. На пыльной поверхности виднелся отпечаток. Маленький. Будто ребёнок сидел, поджав под себя ноги.

Он жил в этой квартире семь лет. Один. Детей у него не было никогда.

Игорь протёр стул тряпкой, стараясь не думать о том, что увидел. Мало ли — может, пыль так легла, может, он сам вчера садился и не помнит. Такое бывает, когда не высыпаешься неделями.

Вечером он специально сфотографировал кухню перед сном. Три стула в ряд, спинками к стене, между ними ровные промежутки. Камера телефона зафиксировала время — 23:47.

Проснулся он в 3:14 от звука. Тихого, почти неразличимого — будто что-то скребётся. Или двигается. Игорь лежал неподвижно, вслушиваясь в темноту. Звук прекратился. Он убедил себя, что это соседи или трубы, и провалился обратно в тяжёлую дрёму.

Утром на кухне стояли два стула. Третий исчез.

Игорь обыскал всю квартиру. Маленькая однушка — прятаться особо негде. Стул нашёлся в ванной, задвинутый в угол между стиральной машиной и стеной. Чтобы протиснуть его туда, пришлось бы отодвинуть машинку. Игорь точно этого не делал — он вообще редко заходил в ту часть ванной.

На сиденье стула лежал смятый листок бумаги. Игорь развернул его дрожащими пальцами. Детский рисунок — дом с треугольной крышей, дерево, фигурка человека. И рядом с человеком — что-то маленькое, нарисованное чёрным карандашом так густо, что бумага протёрлась насквозь.

Он никогда не рисовал в детстве. Не хранил старых вещей. Этому листку просто неоткуда было взяться.

Игорь позвонил в управляющую компанию — узнать, не заходил ли кто в квартиру, пока его не было. Заходили, сказали ему. Проверяли счётчики, плановый обход. Но это было десять дней назад, ещё до его возвращения. С тех пор — никого.

Он поставил камеру. Старый ноутбук с веб-камерой направил на кухню, настроил запись с датчиком движения. Лёг спать с телефоном под подушкой, готовый вскочить при первом уведомлении.

Уведомление пришло в 2:58. Игорь открыл приложение трясущимися руками.

На записи была кухня, залитая мертвенным светом уличного фонаря. Стулья стояли на месте. А потом — движение в углу кадра. Что-то маленькое, на границе видимости. Камера не могла сфокусироваться, изображение плыло, но Игорь различил контур. Невысокая фигурка — ребёнок? — медленно пересекала кухню. Не шла — скользила, словно ноги не касались пола.

Фигурка остановилась у стула. Постояла секунду. А потом повернулась к камере.

Лица не было видно — только тёмное пятно там, где должны быть черты. Но Игорь каким-то образом понял — оно его видит. Прямо сейчас, через запись, через экран телефона — оно смотрит на него.

Запись оборвалась помехами.

Игорь не спал до утра. Сидел в прихожей, прижавшись спиной к входной двери, сжимая в руке кухонный нож. Несколько раз ему казалось, что он слышит шаги — лёгкие, детские, — но когда прислушивался, наступала тишина.

Днём он позвонил предыдущему владельцу квартиры. Нашёл номер в старых документах, дозвонился с третьей попытки. Пожилая женщина выслушала его вопросы молча, а потом сказала:

— Вы же знали, когда покупали. Вам должны были сказать.

— Что сказать? — голос Игоря сорвался.

— Про девочку. Она там умерла, в этой квартире. Давно, ещё в девяностых. Несчастный случай.

Связь прервалась. Игорь перезвонил шесть раз — женщина не брала трубку.

В тот вечер он решил уехать к друзьям. Собрал сумку, оделся, взял ключи. Открыл входную дверь.

На пороге стоял стул. Тот самый, третий, из кухонного набора. Он был развёрнут к Игорю, и на сиденье что-то лежало.

Ещё один рисунок. Тот же дом, то же дерево, та же фигурка человека. Но теперь чёрная тень рядом с человеком была больше. Гораздо больше. И она держала человека за руку.

Внизу, детским корявым почерком, было выведено:

«Ты больше не уйдёшь».

Игорь бросил сумку и побежал вниз по лестнице. Пролёт, ещё один, ещё — он перепрыгивал через три ступеньки, хватаясь за перила. Выскочил на улицу, вдохнул холодный ночной воздух.

А потом остановился.

Перед подъездом, на асфальте, стояли стулья. Три штуки. Его кухонные стулья, спинками к стене дома, как он всегда их ставил. И на среднем — том, что развёрнут к нему, — сидела маленькая тёмная фигурка.

Игорь не мог разглядеть лица. Не мог понять, видит ли он это на самом деле или сходит с ума. Но он отчётливо слышал голос — тонкий, детский, идущий словно отовсюду сразу:

— Садись. Мы будем ждать вместе.

Он попятился к подъезду. Фигурка не двигалась. Стулья стояли неподвижно.

Игорь закрыл глаза, досчитал до десяти, открыл.

Стульев не было. Фигурки тоже. Пустой двор, тусклый свет фонарей, припаркованные машины.

Он просто переработал. Ему нужен отпуск. Психотерапевт. Всё это можно объяснить.

Игорь вернулся в квартиру. Не помнит, как поднялся, как открыл дверь. Он стоял посреди коридора и смотрел на кухню.

Три стула в ряд, спинками к стене. Как он любил. Как всегда их ставил.

А на среднем — там, где раньше была пыль и детский отпечаток, — теперь лежала кукла. Старая, с фарфоровым лицом и пустыми глазницами. Игорь никогда её раньше не видел.

В квартире было тихо. Слишком тихо.

И откуда-то из ванной донёсся звук — тихий, почти неразличимый. Будто кто-то маленький хихикает, прикрыв рот ладошками.

Игорь стоял неподвижно. Он знал, что не должен оборачиваться. Знал, что не должен идти на звук. Знал, что если сейчас посмотрит в зеркало на стене — увидит там не только своё отражение.

Но его ноги уже сами несли его к ванной.

А звук становился громче.

Ночные ужасы 18 мар. 11:58

Покой везде царит

Покой везде царит

Лёня зашёл сюда просто. Дождь. Вот и вся история. Улица Ткачей, музей восковых фигур, вывеска над дверью — жестяная, облупившейся краской, надпись: «Кабинетъ». С твёрдым знаком, если честно; так уже не пишут. Внутри — запах. Сладковатый, не мёд, нет; больше как у стоматолога, когда пломбу ставят и вся эта химия въедается в ноздри. И ещё тишина. Но не та, что в опустелом музее — та почти приятная; нет, здесь было что-то другое. Тяжёлое. Как если бы воздух загустел и давил на барабанные перепонки, на глаза, на висок. Неприятная такая тишина. Давящая.

Двести рублей билет. Кассирша — худая, очки без оправы, брови нарисованные, — взяла, пересчитала что ли (хотя сто что, двести что, зачем пересчитывать) и сказала: «Не трогайте». Потом добавила, как бы про себя: «Они не любят. Когда трогают».

Лёня хмыкнул.

Первый зал.

Ну, назвать его залом — преувеличение. Комната. Метров пятнадцать, потолок низкий, жёлтые лампы, как в подъезде у соседей. Фигуры по стенам — восемь штук, может, семь; считал ли он? В одежде настоящей, в пиджаках, платьях, один вообще телогрейка и кирзовые сапоги. Лёня остановился. Лица. Вот они, лица.

Они были хорошие. Не как в тех местах, где Мэрилин Монро похожа на кого угодно, кроме самой себя, нет. Эти — восковые, да, но при этом какие-то живые, и в груди у Лёни что-то сжалось (нет, не сжалось; скорее заскребло, забулькало), между лопаток прошла волна холода, которой там не должно было быть.

Он подошёл к женщине в синем платье. Глаза карие, прожилки вокруг зрачка — прожилки, то есть сосудики нарисованы, или как это там делают, — и смотрели они вбок, словно она только что от чего-то отвернулась, от чего-то, что ей не понравилось. Ресницы. Лёня наклонился, разглядывал. Щека гладкая, но на щеке родинка — маленькая, неровная, как если бы кто-то тупым карандашом ткнул. Один раз. Неловко.

— Хорошая работа, — сказал он просто так, чтобы звук был. Голос выплыл, застрял в воздухе, развалился. Не было ни отзвука, ничего. Слова упали в эту набухшую тишину и потонули.

Второй зал.

Фигур больше. Двенадцать, может, тринадцать, не помню. Они не у стен, а по центру, группами, как люди на вечеринке, да. Мужчина — сорок с чем-то, свитер крупной вязки, кремовый почти, — протягивает руку к женщине. У неё бокал. Настоящий, стеклянный, в нём что-то. Лёня присмотрелся. Вино? Слишком тёмное, слишком вязкое. Что-то другое.

Он отступил. Отошёл подальше.

Потановка. Вот что было не так. Они стояли слишком естественно, слишком — как это выразить — живо? Не как экспонаты, нет; скорее как люди, которых поймали посередине движения, нажали паузу. Женщина у того места, где должно быть окно (окна там нет, но она вот так стоит, смотрит), подняла руку к виску. Пальцы длинные, а на них — заусенцы. На восковых пальцах. Заусенцы.

Лёня посмотрел на свои пальцы.

Третий зал.

Коридор. Узкий, полтора метра, длинный, конца не видно. По сторонам ниши, в нишах фигуры, лицом к проходу. Свет голубой, больничный, мертвенный; как от телефона в три ночи, когда не спишь и смотришь в потолок.

Смотрели.

На Лёню. Все — на него. Это он понял не сразу; сперва просто шёл, потом покосился влево и встретился взглядом с мальчиком в матросском костюмчике, лет семи. Мальчик смотрел ему в глаза. Лёня повернул голову — старик в халате, газета в руке, смотрит. Ускорил шаг. Дальше: молодая женщина, рот приоткрыт, смотрит. Мужчина в форме, смотрит. Девочка, кукла в руках, и кукла тоже — смотрит.

Он остановился. В груди (ниже, левее, там, где селезёнка) что-то дёргалось, как рыба на крючке, колотилось в рёбра. Обернулся. Позади — ничего. Коридор пуст.

Фигур не было.

Он мог бы. Он мог бы поклясться, что проходил мимо четырёх, может, пяти ниш. Теперь они пусты. Почти. Вон, в дальней конце, кто-то есть. Одна фигура. Далеко. Лёня прищурился, вглядывался.

В его куртке. В его синей куртке с нашивкой Columbia, с треснувшей молнией на левом кармане. Он посмотрел на себя. На нём куртка. Он посмотрел на фигуру. На ней — тоже.

— Это, — сказал Лёня, — ну.

Не закончил. Впереди дверь. Дубовая, тёмная, ручка бронзовая. Над ней табличка, рукописная: «Мастерская. Посторонним вход воспрещён». Буква щ с двумя хвостиками вместо одного. Почему это зацепило Лёню, не знаю; просто то, что кто-то писал эту табличку и не знал, как пишется щ. Или забыл. Просто забыл, как пишется буква, которую пишут каждый день.

Он толкнул.

Стол. Дубовый, огромный, инструменты: скальпели (хирургические, не перьевые), пинцеты, формы для отливки. Банки с чем-то мутным, с чем-то жёлтым. Запах здесь был другой, сильнее, гуще, сладковатый переходил в металлический, как если лизнуть монету; во рту остаётся медь. На стене полка. Головы. Он не хотел думать, что они — восковые, но надеялся. Семнадцать голов. Сосчитал потому, что считать было проще, чем смотреть.

На столе тетрадь. Обычная, в клетку, сорок восемь листов, бумага жёлтая, издатель «Полиграфика».

Он открыл.

Почерк мелкий, аккуратный, с наклоном влево.

«14 марта. Пришла женщина, 35 лет. Синее платье. На щеке родинка. Глаза карие. Спрашивала дорогу. Осталась».

«22 марта. Мужчина в свитере, сорок. С ним женщина, бокал принесла (или попросила? неважно). Остались».

«3 апреля. Мальчик. Матроска. Мать привела, мать уходила, мальчик остался».

Лёня листал. Записи ровные, без эмоций, без подробностей. Пришёл — остался. Пришла — осталась. Один, двое, трое — остались.

Последняя.

«18 марта. Мужчина, примерно 30. Синяя куртка, Columbia. Зашёл из-за дождя».

Дата — сегодня.

Он закрыл тетрадь. Положил. Руки двигались медленнее, чем надо; он это заметил краем сознания, не осмысляя ещё, не понимая, что происходит. Как в воде. Как в чём-то вязком. Посмотрел на пальцы.

Блестели.

Тонкий слой, почти невидимый, как плёнка. Гладкий. Лёня согнул указательный палец; согнулся, но тяжело, будто сустав загустел, застыл.

Он к двери.

Дверь открылась. Коридор. Ниши. Фигуры на месте, все смотрят. Лёня побежал; ноги слушались, но хуже с каждым шагом, как будто подрагивали, вязли. Второй зал — вечеринка, бокал, мужчина в свитере протягивает руку. Первый зал — женщина в синем платье.

Входная дверь.

Он навалился всем весом. Скрип. Открылась. Дождь. Фонарь. Улица.

Он шагнул.

Нога не двинулась. Не так, чтобы не мог; мог. Просто не хотел. Тело не хотело. Оно стояло ровно, красиво, чуть подавшись к двери, рука вытянута, как экспонат; идеальный, прекрасный, застывший. Дождь в лицо, капли не стекали, а скатывались бусинами по коже.

Позади шаги. Лёгкие, шаркающие. Кассирша подошла, взяла его за руку (бережно, как берут хрупкое), повела обратно.

— Вот так, — сказала она. — К двери нельзя. Сквозняк вреден.

Лёня хотел крикнуть. Во рту было гладко. Язык не двигался, нёбо твёрдое, зубы ровные, нарисованные, воск вместо тканей.

Она поставила его в нишу между стариком с газетой и девочкой с куклой. Поправила куртку. Волосы погладила. Отступила, наклонила голову.

— Хорош, — сказала.

Ушла.

Лёня стоял. Видел тусклый свет, противоположную стену, трещину на потолке, мотылька, что бился о лампу. Бился и бился, тупо, одержимо, и Лёня смотрел и думал: вот. Вот кто-то ещё пытается. Ещё кто-то

Думать перестал.

Покой. Везде.

Ночные ужасы 18 мар. 11:37

Девять с половиной

Девять с половиной

Глеб появился в её жизни в четверг. Или пятница — Вера потом мучилась этим, как-то вот чтобы забыть день встречи... Её мозг словно специально стирал эту дату, пытаясь отменить всё в самом корне.

«Кофемания» на Покровке. Он стоял у стойки — листал телефон, выглядел; ну. Обычно. Не бог не черт. Среднеросток, волосы тёмные, руки; какие-то художественные, с длинными пальцами. Потом она себя мучила: почему руки? Откуда механизм такого выбора, что в мозге произошло, что зацепилось именно за них?

Первым заговорил он. Про кофе — банально, как объявление в лифте. Ответила ещё банальнее. Номера.

Суббота была свиданием.

Влюбилась. Быстро, стыдно быстро, как давно не случалось — студенческие времена разве. Глеб был — странно это формулировать — замечал, когда устанешь. Вода появлялась раньше, чем язык прицеливается к просьбе. Угадывал настроение по тому, как телефон кладёшь: экран вверх или вниз — и уже знает, что не так.

Третья неделя; зубная щётка осталась у него.

Пятая неделя; ящик.

Шестая; переехала.

Квартира на Таганке была штука странная. Двухкомнатная, потолки высокие, и одна комната — кабинет, он называл, дверь запирал. «Там кавардак, — говорил. — Стыдно выставлять». Вера смеялась. Ей нравились такие мужчины, что краснеют из-за беспорядка.

Седьмая неделя. Три часа ночи.

Вера проснулась. Кровать остыла; Глеба нет. Значит, ушёл — давно или только что, непонятно.

На кухне темно.

В ванной то же.

Коридор с лампой, под дверью кабинета полоска света. Хотела постучать, но что-то остановило. Не страх и не любопытство, а ощущение, что стоишь над краем, и лучше не заглядывать.

Вернулась в постель.

Утром Глеб варил кофе, улыбался. Спросила: ты ночью вставал? Пожал плечами — мол, может, за водой, не помню. Врал. Не головой ощутила — грудью. Там дёрнулось что-то, мерзко, как рыба на крючке.

Дальше не спрашивала. Кофе хороший. Солнце светит. Зачем портить.

***

Восьмая неделя. Среда.

Глеб к клиенту уехал (IT какой-то, Вера так не разобралась в сути). Она осталась одна. И сделала то, что потом примет то за ошибку, то за единственное разумное.

Нашла ключ.

В кармане зимней куртки, антресоль, прихожая — маленький, латунь, зазубрина. Узнала сразу: к кабинету. За шарфом засунула руку (март, холодно), наткнулась пальцами — и всё.

Дверь открылась.

Кабинет.

Табли́ца света: стол, ноутбук, полки с книгами — никаких ужасов. Стопки бумаг, провода, кружка с кольцом на дне. Вера выдохнула. Напридумала ерунды. Просто бардак.

Тетрадь в глаза не бросилась.

Коричневая, в коже, на полке между двумя томами — Вера потом посмотрела какими. Слева Стендаль, «Красное и чёрное». Справа — то же, только «Пармская обитель». А между ними эта штука.

Открыла.

Имена. Даты. Два столбца.

Аня — 12.03.2019 – 18.05.2019
Лиза — 04.09.2019 – 09.11.2019
Маша — 17.01.2020 – 23.03.2020
Оля — 11.06.2020 – 16.08.2020
Дина — 02.12.2020 – 05.02.2021
Катя — 15.04.2021 – 20.06.2021
Юля — 08.10.2021 – 14.12.2021
Ника — 27.02.2022 – 04.05.2022
Соня — 19.08.2022 – 24.10.2022
Таня — 03.01.2023 – 09.03.2023
Рита — 22.05.2023 – 28.07.2023
Женя — 14.11.2023 – 19.01.2024
Инна — 06.04.2024 – 11.06.2024

Тринадцать имён. Тринадцать пар дат. Почерк геометричный, как у бухгалтера.

Посчитала дважды.

Потом третий раз — калькулятор из телефона.

Каждый промежуток: шестьдесят шесть или семь дней. Как часики.

Девять с половиной недель. Плюс-минус; колебания в рамках суток.

Ни одного сбоя.

Пролистала дальше. Чистые страницы, потом конец. Последняя запись, свежая, чернила сверкают:

Вера — 08.01.2025 –

Без второй даты.

Руки затряслись. Восьмое января — день встречи. Сегодня двенадцатое марта. Считала. Шестьдесят третий день.

Четыре дня. Ровно четыре осталось.

До чего?

***

Не ушла. Логика тупая, но вот.

Потому что что конкретно она видела? Записную книжку. Архив бывших. Может, психопат, может — просто дневник ведёт, как другие рецепты. Странно? Да. Опасно? Вот в этом вопрос.

Тетрадь на место. Кабинет закрыла. Ключ в карман куртки.

Но имена начала гуглить.

Аня: несколько в сети, но нужную по городу и датам нашла. Аккаунт живой. Пост две недели назад. Живая. Лиза — тоже. Маша: страница закрыта, но в друзьях мелькает, в комментариях видна. Живая.

Все тринадцать живы. Все дышат. Двадцать пять — тридцать два года, Москва, работа, собаки, мемы.

И? Значит, нормально. Он просто фиксирует. Люди странные. Она сама чек из ресторана хранит с первого свидания — разве менее странно?

Почти успокоилась.

Почти.

***

Шестьдесят пятый день.

Мыла посуду; из кабинета звук. Не голос, не музыка — гудение. Низко, на грани слышимости; вибрация скорей, чем звук. Тарелка в руках в ответ загудела. Вода выключила.

Тишина.

Нет — город за окном, холодильник, часы. Обычные звуки. Гудение исчезло; или нет, ушло глубже, за восприятие. Зубами ощущала.

«Глеб?»

В комнате сидит, наушники, планшет. Глаза поднял.

«М?»

«Ты слышал? Из кабинета».

«Трубы. В этом доме трубы гудят».

Вернулся к экрану. Вера стояла с мокрыми руками и думала: трубы так не звучат. Пять квартир в жизни; хрущёвка, сталинка, новостройка; трубы звучат по-другому. Лязг, стук, иногда вой. Но не это. Совсем не это.

Молчала.

***

Шестьдесят шестой день. Вечер.

Готовил ужин. Паста; готовит хорошо — одно из качеств, что Вера подругам перечисляет. Чеснок, томаты, запах нормальный. Вино на столе. Четыре свечи — он четыре всегда ставит, по углам, и раньше это казалось романтикой, теперь подумала — почему четыре, зачем по углам.

Стоп.

«Вер, — обернулся. — Ты в порядке?»

«Да».

«Три дня ты какая-то не такая».

Три дня. С того дня как открыла.

«Просто устала».

Подошёл, обнял сзади. Руки тёплые, пальцы на её животе, губы в шею. Вера закрыла глаза.

И увидела. Тетрадь. Почерк ровный. Тринадцать имён. Она — четырнадцатое, без второй даты.

«Глеб».

«М-м?»

«Что случилось с Аней?»

На животе дрогнули пальцы. Микровздрагивание. Если бы не ждала — не заметила.

«С какой Аней?»

«С той, с которой встречался. В девятнадцатом. Весной».

Пауза. Длинная, как коридор в три ночи.

«Мы расстались. — Отпустил, к плите вернулся. — Не сошлись характерами. А ты откуда про неё знаешь?»

«Имя где-то видела».

Мешал пасту. Спина прямая, плечи ровные. Ни одного лишнего движения. Как человек, привыкший к таким вопросам, уже заготовивший ответы.

Вера смотрела на его спину и знала — не головой, а под рёбрами, там где страх живёт, — что все тринадцать отвечали бы одно и то же.

«Мы расстались. Не сошлись характерами».

На шестьдесят шестой или шестьдесят седьмой день.

Все тринадцать.

***

Ночь. Шестьдесят седьмой день.

Не спала. Лежала, его дыхание слушала — ровное, как у человека с чистой совестью (бывает ли у них другое?). За окном дождь, мартовский, злой, с ледяной крошкой.

Ждала.

Чего — не знала. Или знала, но не могла назвать.

02:17.

Глеб встал.

Не проснулся — встал. Движение, как выключатель. Секунду спал; теперь сидит на краю, ноги на полу, голова опущена. Вера с закрытыми глазами смотрела сквозь ресницы.

Голову повернул.

К ней.

Медленно, как механизм по зубьям. Щёлк. Щёлк. Щёлк. Три хода — смотрит ей в лицо. Темнота. Глаз не видно, только впадины, два чёрных пятна на месте, где должны быть глаза.

Вера дышать перестала.

Минута. Две. Может, десять — время растянулось, как смола, как что-то вязкое, тягучее, мерзкое.

Потом он встал. Шлёп по паркету — босой идёт куда-то. Шлёп, шлёп. Коридор. Дверь в кабинет. Щелчок замка.

Гудение.

Оно было тихим, на грани слышимости, но Вера чувствовала его совсем иначе — не ушами, а кожей, позвоночником, кровью. Оно поднималось из пола, из фундамента, из-под земли, из какого-то подземелья, которого в доме не существует, и медленно, неумолимо заполняло квартиру, затапливая комнату за комнатой, как вода заполняет затонувший корабль.

Гудение прекратилось в 04:03.

Он вернулся. Лёг. Дыхание выровнялось почти сразу.

Вера лежала до рассвета. Не пошевелилась ни разу.

***

Утро. День шестьдесят седьмой. (Или восьмой? Она не считала, честно.) Солнце после дождя яркое, неожиданное, бьёт в окно. Глеб на кухне, жарит яичницу, что-то напевает.

Вера сидит за столом. Смотрит на свои руки. На ногти, пора стричь. На лак, полукровный серый, отслаивается по краям.

Решение пришло просто. Вдруг. Как вообще это может быть просто, но было.

Уйти.

Встать, собрать вещи, уйти. Без слов. Без попыток объяснить, потому что он это всё равно не поймёт. Паспорт, телефон, ту кофту, что вечно висит на спинке стула. И всё.

Пока Глеб возился в ванной, она запихнула в сумку паспорт, телефон, зарядку, кошелёк. Кофту оставила — чёрт с ней.

«На работу, — крикнула. — Пока».

«Пока, — ответил из ванной. — Вечером увидимся?»

«Да».

Нет.

Она вышла. Захлопнула дверь. Вызвала лифт. Двери открылись. Она зашла. Нажала кнопку.

И.

Потом — ничего. Вера потом пыталась вспомнить, вспомнить не смогла. Чёрный провал. Как будто её выключили и включили обратно. Она обнаружила себя на кухне. За тем же столом. В руках — кружка с кофе, горячая, дымит. Глеб сидит напротив и улыбается.

«Ты передумала?» — спрашивает.

«Что?..»

«На работу. Ты сказала, что идёшь на работу, потом вернулась. Сказала, что отгул возьмёшь. Помнишь?»

Вера посмотрела на телефон. 11:43. Три часа. Они испарились. Как будто их не было, и всё.

«Да. Отгул».

Глеб пьёт кофе. Солнце освещает его лицо. Просто лицо. Просто мужчина. Просто кухня, как всегда.

На стене — календарь.

Шестьдесят седьмой день.

Девять с половиной недель.

Вера вдруг думает: может, позвонить Ане? Лизе? Маше? Они тоже пытались уйти? У них тоже были провалы? Обнаруживали себя обратно, с кружкой кофе и потерянными часами?

Но они ведь все ушли. В итоге. Все тринадцать. Живы, в сетях, улыбаются на фотографиях. Значит, его это их отпустило.

Или их отпустили.

Вера поставила кружку на стол. Кофе был хороший. Глеб всегда варит хороший кофе.

Из кабинета — очень тихо, на самой границе слышимости — шло гудение.

Ночные ужасы 17 мар. 12:35

Установка на завтра

Установка на завтра

Генка нашёл кассету в материной квартире. Среди тридцати. Или тридцати двух — он не считал, зачем считать. В ряд лежали, как солдаты, если солдаты скучно выглядят. Все подписаны фломастером: «Кашпировский, 1 сеанс», «Кашпировский, 2 сеанс» — и далее по списку. Почерк аккуратный, мелкий, буквы тесно прижимались друг к другу, будто мать боялась их потерять. Такой почерк бывает у людей, которые всего боятся.

Но одна. Одна кассета лежала без подписи.

Чистая белая наклейка. Просто — наклейка. И всё.

Генка подумал (он часто так делает — думает о глупостях, пока руки заняты): может, пустая, может, мать хотела что-то записать и забыла. Засунул в видик — так, от скуки, с той же скукой, с которой перебирал вещи, раскладывал по коробкам. Видеомагнитофон — «Электроника ВМ-12» — ещё работал, что удивляло. Мать три недели как умерла, а техника пережила. Знаете, советскую технику не убить — разве что атомной бомбой, и то не факт.

Телевизор. Пузатый «Рубин». Зашипел, выплюнул полосу помех — и устоялся.

На экране был он. Кашпировский. За столом, в светлом пиджаке, давно эти пиджаки не видела мода. Одна камера, неподвижная — так, как в кабинете дантиста, кажется. Студия (если студию можно назвать стеной и воздухом) отличалась от тех передач, что Генка смутно, вообще чуть-чуть помнил из детства. Никакого зала. Никакой публики, ни одного человека. Просто стена за спиной. Бежевая. Мёртвая.

Кашпировский смотрел прямо в объектив.

— Вы меня слышите.

Не вопрос. Констатация факта, как если бы говорить, что идёт дождь.

Генка хмыкнул, поставил коробку. Ладно, минутку посмотрю. Забавно, он себе так и представлял: мать перед экраном, каменная, абсолютно неживая, руки на коленях лежат, спина ровная-ровная, зрачки как стекло. Отец злился. «Цирк», кричал. «Цирк для идиоток». А потом в девяносто втором ушёл — может, потому что Кашпировский, может, потому что ещё какие-то причины были, но Генка всегда подозревал, что именно из-за этого.

— Даю установку.

Голос ровный. Слишком ровный, если честно. Генка заметил — заметил так, будто посторонний процесс в его теле нашёл — что он перестал двигаться. Просто стоит посреди комнаты, мототок скотча в руке держит, и смотрит.

— Вы чувствуете тепло. В кончиках пальцев. Это нормально. Не сопротивляйтесь.

Глупость. Сорок три года, работает логистом, таблицы Excel — вот его религия, ничего больше. Тепло в пальцах; это внушение, он где-то читал. Или не читал, может, слышал от кого-то.

А пальцы стали тёплыми.

Вот этого не ожидал. По-настоящему тёплые, как если сунуть в чашку с горячей водой. Он смотрит на них — руки обычные, с заусенцами, ноготь сломан (большого пальца), никакого фокуса, никаких трюков. Просто — тепло. Идёт от них.

— Хорошо, — сказал человек. — Очень хорошо.

И вот тут Генка понял что-то странное. На экране Кашпировский не мигал. Совсем. За всё время просмотра — ни разу. Генка начал следить специально. Секунда. Пять. Двадцать. Глаза открыты, неподвижны, как у чучела. Запись? Стоп-кадр? Но нет — губы движутся, руки чуть дрожат, живой человек, определённо. Просто — не моргает.

— Слушайте внимательно. То, что я скажу, — только для вас.

Генка почувствовал странное (потом он не смог бы это объяснить никому — слов просто нет) — что слова эти обращены не к телезрителям, не к его матери, конкретно к нему. К Геннадию Петровичу Лыткину, сорока трёх лет, разведённому, с мотком скотча в правой руке.

Тоже чепуха.

Но выключать не стал.

— Вам нужно открыть шкаф. Нижняя полка. Там тетрадь.

Генка моргнул — чуть ли не рефлекторно. Шкаф за спиной; советская стенка, полированная, стёкла потускнели. Нижняя полка; он помнит с детства это место. Там — барахло, наверное. Мать ничего не выбрасывала. Вообще.

Он не пошёл. С какой стати? Парень с кассеты — неизвестно какого года — говорит открыть шкаф, а он, что, послушается? Он не мать, в конце концов.

— Откройте, — повторил голос на экране. Терпеливо, как учитель ждёт, пока ребёнок что-то переписывает.

Генка подошёл к шкафу. Открыл нижнюю полку.

Тетрадь.

Толстая, в клеёнчатой обложке зелёной, с пятном — чай, может быть, или йод, неважно. Он такие помнил: школа, уроки труда. Или нет, была другая. Неважно, в общем.

Открыл её.

Почерк матери. Тот самый — бисерный, тесно сбитый, строчки друг на друга наползают. Содержание же...

Дата: 14 октября 1989.

«Установка №1. Каждый день в 3:00 встать. К окну подойти. Стоять 11 минут. Не думать. Ждать».

Дальше — перелистнул.

«Установка №2. В комнате сына под обоями за кроватью написать: ЖДЁМ. Он не найдёт. До времени».

Во рту пересохло. Не образно — язык прилипнул к нёбу, как наждачка.

Он вспомнил. Чёрт возьми, вспомнил. Мать ночами. Он же просыпался — семь лет? восемь? — и видит: она у окна стоит. Спина прямая, руки вдоль туловища. Стоит, молчит, смотрит. Он зовёт — «мам?» — она не отворачивается. Минута. Две. Потом — обратно в кровать, шаги совсем тихие, как по живому существу, которое спит.

Отец говорил: лунатизм. Генка поверил.

«Установка №7. Сын приедет сюда через тридцать шесть лет. Кассету без подписи найдёт. Они всегда находят».

Тридцать шесть. Да, так.

1989. Прибавить 36.

2025.

Сейчас.

Генка поднял взгляд на экран. Кашпировский смотрел прямо на него. По-прежнему. Не мигая.

— Вы нашли, — произнёс он. И улыбнулся, Генка мог бы клясться, — одним уголком рта. Левым. Еле видно.

Видик зажевал плёнку. Экран дёрнулся, полосы побежали горизонтальные — коллекция ошибок аналогового века, — и картинка исчезла. Шипение. Серая рябь, как когда-то.

Генка стоял с тетрадью в руках.

Листал дальше. Установки до сорок третьей. Мать выполняла — это было видно: пометки карандашом, галочки, даты, иногда слово: «сделано», «сделано», «сделано».

Установка №38 его остановила совсем.

«Банки на подоконник. Пять штук. На восток. В каждую соль. В третью ничего. Третья для него».

Он повернулся к окну медленно — это заняло, кажется, вечность.

На подоконнике стояли банки. Пять. Стеклянные, литровые. В четырёх — что-то белое, мелкокристаллическое, соль, видимо.

Третья пуста.

Нет. Не пуста.

Подошёл ближе; ноги как сами собой двигались, и это было — это было мерзко, хуже развода, хуже звонка из больницы, хуже всего, что когда-либо испытывал.

На донышке третьей банки свёрнутый листок.

Достал его.

Почерк матери. Четыре слова:

«Генка, не оборачивайся. Беги».

Видик щёлкнул сзади. Сам по себе. Кассету же съела — Генка видел — а он включился. Экран вспыхнул. Не рябь. Не помехи.

Комната. Эта. Снята сверху, из угла у потолка, где камеры никогда не было. На экране Генка; он стоит у подоконника, листок в руке.

А позади — на экране, не в комнате, но (пока не в комнате?) — стоит кто-то. Высокий. Неподвижный. Руки вдоль тела.

Лицо размыто, но пиджак. Светлый. Тот самый.

Генка не обернулся.

Побежал.

Дверь не заперта — мать никогда не запирала. Подъезд. Лестница. Ступеньки через две. На улицу.

Март. Холодно. Час ночи, может больше; он не посмотрел на часы.

Стоит на тротуаре, дышит как загнанный, смотрит на окна третьего этажа. Материны.

Свет горит. Голубоватый. Телевизор светит.

А в окне кто-то. Неподвижно. Руки вдоль туловища. Спиной к стеклу.

Генка смотрел секунд тридцать; или минуту; или какое-то другое количество времени — время потеряло смысл.

Фигура в окне начала поворачиваться. Очень медленно. Невыносимо медленно.

Генка ушёл. Быстро, не оглядываясь. Поймал такси на проспекте; водитель спросил куда, Генка назвал адрес бывшей жены — потому что в голову ничего другого не пришло.

В квартиру матери не вернулся.

Никогда.

Тетрадь там осталась. Банки. Видик, который (Генка уверен, хотя уверенность ничего не стоит) всё ещё работает. Показывает комнату. Сверху, из угла.

Установка №43, последняя, которую Генка успел прочитать — уже в подъезде, под мигающей лампой — имела начало. Дальше не стал; не смог, руки тряслись.

«Установка №43. Когда выйдет из квартиры занять его место. Ждать следующего. Сеанс продолжается».

Иногда, перед сном — а спит он теперь урывками, со светом во всех комнатах, — Генка думает: а что если мать не умерла.

Что если она просто выполнила сорок третью установку.

И теперь ждёт.

Участок 11,8 сот. ИЖС + проект виллы-яхты

2 400 000 ₽
Калининградская обл., Зеленоградский р-н, пос. Кузнецкое

Участок 1180 м² (ИЖС) в зоне повышенной комфортности. Газ, электричество, вода, оптоволокно. В комплекте эксклюзивный проект 3-этажной виллы ~200 м² с бассейном, сауной и террасами. До Калининграда 7 км, до моря 20 км. Окружение особняков, первый от асфальта.

Ночные ужасы 17 мар. 00:12

Третья банка

Третья банка

Бабушка скончалась в сентябре. Тихо, во сне — соседка обнаружила её на третий день. Костя узнал от матери. По телефону. Прямо на работе, в обеденный перерыв. Сидел с сэндвичем — тунец там какой-то, совсем несъедобный, — когда мать произнесла это вот так: «Костик, бабушка умерла». Просто так. Он доел сэндвич. Потом проблеваТись стал. Ну, стыдно ему было. Логично, вроде.

Квартиру надо было разбирать. Матери сил не было — ладно, не сил, не выдержит, вот и сказала: «туда не смогу, не проси». Костя не просил; понимал. Поехал сам в ноябре, когда наконец выдалась свободная суббота. Ключи — три штуки, в старой связке, колючей, железной: подъезд, верхний замок, нижний. Помнил их наощупь, не глядя.

Пахло. Господи, чем только пахло. Не — страшно, конечно, готовился к смерти, но пахло старостью. Не борщом, хотя борщ там, само собой, три месяца в кастрюле. Нафталин, «Красная Москва» давно выветрившаяся; что-то кислое из-под раковины. Но прежде всего пахло ею. Бабушкой. Вещей её, комнат её, жизни её — и это было гораздо хуже.

Телевизор. В углу. Рубин — чудовищный, экран как у телепередачи из семидесятых, мутно-выпуклый, корпус полированный, на нём — салфетка кружевная, бабушка это берегла, как святыню. Салфетка всё ещё там лежала. Костя её снял; пальцы — чёрные от пыли, коричневые, омерзение.

Начал с кухни. Легче. Тарелки, чашки с золотом по ободку (Советский фарфор, кажется, или подделка, кому теперь знать), кастрюли алюминиевые, уж больше него лет. В мусор, в мусор, и это — тоже. (Мать иконку просила оставить из угла. Ладно, ладно, оставит.)

Кладовка.

Узкая. Метр на полтора. За кухней. Лампочка без плафона на голые два провода — Костя дёрнул верёвочку; щёлк, и свет. На полках банки. Трёхлитровые. Советские. Жестяные крышки, закатаны по кругу, запечатаны как надо.

Варенье? Нет. Вода. Прозрачная, просто вода.

Три банки. На каждой — бумажка, склеена ПВА, почерк бабушкиный, неровный, с наклоном: «12.10.1989». Вторая: «03.02.1990». Третья: «17.05.1990».

Костя вспомнил. Нет, не вспомнил — маленький был тогда, но знал. Мать рассказывала когда-то. Чумак. Алан Чумак, телевизионные сеансы; миллионы людей ставили банки перед экраном, и он водил руками — молчал, медленно, лицо как у памятника, — и вода якобы становилась целебной. Чудо. Исцеляет. Вся страна верила. Бабушка — тем паче.

Тридцать пять лет стояли эти три банки в кладовке.

Первые две — ну, как и ожидалось. Желтоватые, мутные, крышки в ржавчине по краям. Костя открыл первую — запах, господи, болотный, кисловатый, мёртвый. Вылил, морщась. Вторая — то же самое, ничем не лучше.

Третья.

Это была другая.

Прозрачная. Идеально прозрачная. Как будто вчера налили. Как из фильтра дорогого, как бутилированная магазинная, или нет — чище. Костя поднял к лампочке — ничего. Ни взвеси, ни хлопьев, ни пыли, ни малейшей мути. Тридцать пять лет в жестяной банке. Без консервантов, без холода, без — ничего.

Просто вода.

(Просто вода не должна быть такой после тридцати пяти лет.)

Поставил её на кухонный стол. Продолжил разбирать квартиру — коридорный шкаф, антресоли, коробка с открытками, которые кто-то когда-то слал бабушке, а она берегла. Час прошёл, может, больше.

Вернулся. Банка стояла. Свет из окна — ноябрьский, тусклый, грязноватый — сквозь неё проходил, на клеёнку падало бледное пятно, размытое, как от аквариума. Костя машинально положил ладонь на стекло.

Тёплая.

Не комнатной температуры. Теплее. Как чашка чая, что налил полчаса назад. Костя убрал руку; посмотрел на ладонь — обычная, ничего. На банку посмотрел. Приложил ещё раз.

Тёплая. Точно.

Батареи не работали. Четырнадцать градусов в квартире; куртка не снимал. Солнце в ноябре, с севера окна, пасмурно — не поможет. Трубы? Какие трубы, батареи мёртвые, не работают уже неделю как минимум.

Он решил — завтра вылью. Устал, поздно, раковина завалена мусорными пакетами, нет времени. Лёг на диван бабушкин; плед натянул, пахнет лаванда, нафталин и что-то ещё — старость, видимо, возраст. Телефон показывает половину второго ночи.

Уснул моментально; намаялся.

Проснулся. От звука.

Тихий. На грани слышимости — тише комара, чем кровь в ушах гудит. Как телевизор в соседней комнате, но тихо-тихо, едва слышно. Не слова; шипение. Белый шум, только с ритмом. С пульсом — как сердце бьётся.

Рубин выключен стоял. Костя подошёл, проверил — шнур даже не в розетке, свисает за тумбой, в пыли серой, ворсистой, с вилкой старого образца, плоской.

Звук идёт из кухни.

Он стоял в дверном проёме — в трусах, босой, ноги ледяные на линолеуме, — и смотрит. На банку. На столе стоит. Темнота кругом. Фонарь со двора светит через окно, косо падает на неё, и Костя видит.

Вода движется.

Медленно. По часовой стрелке. В закрытой банке. Плавно, как если бы кто-то её помешивал невидимой ложкой. Или — сама вращается. Целиком. Живая.

И звук оттуда идёт. Не бульканье. Шёпот. Как будто кто-то шепчет сквозь стекло.

Костя шаг назад сделал. Линолеум скрипнул — вода остановилась. Замерла. На месте поймана.

Минуту он стоял.

(Или пять минут стоял. Или тридцать секунд — но ощущение такое, что пятнадцать. Время странно ведёт себя, когда босиком в темноте стоишь и смотришь, как вода в банке на тебя смотрит.)

Вернулся в комнату. Лёг. Плед до подбородка натянул, как ребёнок. До шести утра не спал; слушал. Тишину слушал, в которой — раз в двадцать минут, раз в сорок — слышался звук. Звон лёгкий, стеклянный, как будто банка вибрирует на столе. Еле-еле. Зовёт.

Утро. Он встал с твёрдым намерением: в унитаз эту дрянь. Точка.

Банка стояла. Неподвижная. Прозрачная. Невинная, вроде. Костя протянул руку.

Горячая.

Не тёплая — горячая. Шестьдесят градусов минимум. Чуть не выронил, перехватил, обжёгся, поставил на стол. Руку под кран подставил; холодная вода текла.

Пара из банки не идёт. Крышка запечатана, не вздулась, не деформировалась. Стекло целое, не лопнуло. Но ладонь красная, волдырь начинается. Физически не может быть горячим — невозможно. И всё же.

Отнёс банку в ванную. В советскую ванну чугунную поставил — если лопнет, пусть туда сломается. Дверь закрыл. Вышел из квартиры.

Сигареты купил в ларьке. Пять лет не курил. Стоял у подъезда, две сигареты выкурил подряд, глядя на окна четвёртого этажа. Свои окна. Пусто. Ничьи теперь.

Вернулся.

Банки в ванной не было.

Обыскал квартиру. Кладовку, кухню, комнаты, балкон, антресоли, за диваном, в шкафу, всюду. Нигде. Трёхлитровая банка — не иголка, не потеряется просто.

На столе стакан. Гранёный. Двухсотграммовый, из сервива. В нём — вода. Прозрачная. Костя проверил — тёплая. Уже зная, что тёплая будет.

Рядом листок. Тетрадный, в клетку, вырванный из тетради с розовой обложкой. Почерк бабушкиный. Неровный. Старческий. С наклоном, который он узнал бы из тысячи людей.

«Выпей, Костенька. Поможет.»

Бабушка умерла в сентябре. Три месяца назад. Три.

Стакан стоял. И смотрел. Не вода смотрела — стакан смотрел. Или то, что в нём было. Смотрело. Изучало его. Ждало. Бесконечно терпеливо — как ждало тридцать пять лет в кладовке, будто жизнь у него одна такая, чтобы ждать.

Костя протянул руку.

Отдёрнул.

Куртка. Ключи. Телефон. Вышел. Оба замка запер.

В машине набрал мать. С третьей попытки; пальцы дрожали, мазал мимо экрана.

«Мам, ты помнишь... ну, бабушкины банки? С водой? От Чумака?»

Пауза. Долгая пауза. Потом голос — сухой, как наждак, без эмоций, как будто мать этого звонка ждала давно, тридцать лет ждала:

«Третью банку не трогай.»

«Я... что?»

«Не трогай, Костя. Мы с папой пытались в девяносто втором. Вынести. Вылить её. Пришли утром — стоит. На месте. Полная. Бабушка нам сказала: не трогайте. Она живая.»

Живая.

«Мам, как это... живая? Вода не может быть живой.»

«То и значит. Не трогай её. Уезжай оттуда. Сейчас же.»

Он уехал.

Квартиру дочищать не стал. Позвонил маклеру, продал как есть — мебель, ковры, Рубин, всё. Молодая пара, ребёнок у них; счастливые были, цена им понравилась.

Полгода спустя написала. Новая хозяйка. Номер нашла через маклера.

«Костя, здравствуйте, на кухне нашли банку. Трёхлитровую. С запиской. Это ваше? Заберите, пожалуйста.»

Он не ответил.

Она опять написала. Через три дня.

«Костя, мой муж выпил из неё. Говорит — вкусная, мягкая, как из источника. Но он... странно ведёт себя. Что это за вода?»

Костя заблокировал номер.

Ночью ему Чумак приснился. Крупный план. Только руки. Длинные, сухие, они двигаются, медленно двигаются над пустотой; те самые движения, что он не помнил, но знал, откуда-то знал: пальцы ритмично, как будто что-то из воздуха лепят, невидимое.

И голос. В сеансах никогда голоса не было — Чумак молчал, это его фишка была, — произнёс:

«Я же говорил. Поможет.»

Костя проснулся. Сел в кровати. Три часа ночи; рядом жена спит, дышит ровно, спокойно.

На тумбочке стакан.

Воды.

Он туда не ставил.

Тёплая вода.

Ночные ужасы 14 мар. 23:30

Азбука в стенах

Азбука в стенах

Игорь переехал в понедельник. Квартира была — ну, знаете, такая. Однушка в панельке на краю города, с линолеумом, который когда-то был то ли горчичным, то ли просто выцвел от времени, и обоями, поклеенными пьяным человеком (нет других объяснений этому перекосу рисунка). Но дешево. Очень дешево. В Москве за такие деньги обычно предлагают койко-место где-нибудь в коммуналке с узбеками, теплотрассой под окном и гарантированной соседкой-пьяницей, а тут — целая своя квартира, с ванной, и даже балкон (пусть заваренный наглухо).

Стук начался на третью ночь.

Он сразу подумал про трубы. Отопление. Старый дом, начало семидесятых, трубы здесь помнят Брежнева, видимо. Металл расширяется-сужается, постукивает. Физика. Ничего странного. Игорь перекатился на другой бок, натянул одеяло выше уха и попробался заснуть.

На четвёртую ночь стук вернулся. Только был уже не похож на то, что было раньше.

Это был не просто лязг чугуна. Ритм. Точка-тире-точка. Пауза. Тире-тире-точка. Пауза чуть подлиннее. Снова: точка-тире-точка.

Игорь сел. Два четырнадцать ночи (он посмотрел на телефон). За стеной, в трубе, кто-то систематически, с какой-то жуткой терпеливостью стучал по металлу. Как будто ждал ответа.

Морзянка. Узнал не сразу; в армии мелькнула, и то по диагонали, связистом не был. Но этот ритм, точки и тире, это же язык. Сквозь трубы, сквозь стену, кто-то разговаривал с ним.

Думал: сосед какой-то. Чудак. Бывает. Старик-радиолюбитель, не спится, что ли. Утром разберемся.

Утром спустился к консьержке — Зинаида Петровна, восемьдесят лет, глуховата, слышит через раз.

— Зинаид Петровна, кто в сорок седьмой живёт? Рядом.

Она посмотрела поверх очков. Долго. Как черепаха.

— Никто. Год уже пусто. Хозяин помер, наследники суд ведут, продать не могут.

— Совсем никто?

— А я тебе вру, что ли?

Звук идёт откуда-то ещё. С верхних этажей. Снизу. По трубам звук летает, мог и с пятого спуститься. Логично, разумно, нормально.

Ночь. Два ноль девять.

Точка-тире-точка. Тире-тире-точка. Точка-точка. Тире-точка-тире-тире.

Игорь включил фонарик на телефоне и — чувствуя себя придурком, честно — стал записывать. Из армии помнил мало, полез в интернет, скачал таблицу, начал расшифровывать.

Первое слово — минут десять. Пальцы не слушались, постоянно промахивались мимо букв.

И-Г-О-Р-Ь.

Его имя. Просто. Его имя.

Потом пауза. Полторы минуты, может быть. Игорь сидит на кровати — телефон в одной руке, ручка в другой — и смотрит на стену. На обои с кривым рисунком. На трубу, что уходит в потолок.

Стук возобновился.

Н-Е У-Х-О-Д-И.

Потом — ничего. До утра тишина.

Что делает нормальный человек в такой ситуации? Полицию вызывает? «Здравствуйте, мне трубы морзянкой ночью говорят, приезжайте». Лёхе позвонить? Тот скажет, что надо меньше пить.

Игорь ничего не сделал. Пошёл на работу. Просидел смену. Вернулся, сварил макароны (они развалились, как обычно), посмотрел ютуб.

Лёг.

Два ноль семь. Стук.

Он уже готов был. Ручка наготове, таблица морзянки на экране. Записывал быстро — приноровился.

Т-Ы М-Е-Н-Я С-Л-Ы-Ш-И-Ш-Ь.

Не вопрос. Констатация факта. Тот, кто стучит, это знает.

Игорь взял разводной ключ со стола и ударил по трубе. Три удара. Пауза. Три удара.

Тишина. Секунд тридцать.

Потом — торопливо, как-то возбужденно:

Х-О-Р-О-Ш-О. Х-О-Р-О-Ш-О. Х-О-Р-О-Ш-О.

Три раза. И замолк.

До рассвета он не спал.

На следующий день выучил морзянку. Базовые символы — алфавит, цифры, доп. знаки. Обеденный перерыв потратил на ютуб; стучал по столу в столовой, пока официантка не посмотрела как на идиота.

Ночь. Два ноль пять.

Стук начался стандартно. Имя. Потом:

П-О-М-О-Г-И.

Игорь ответил — медленно, сбиваясь:

К-Т-О Т-Ы.

Пауза. Минуты три.

З-Д-Е-С-Ь Т-Е-М-Н-О.

— Это что, ответ? — сказал Игорь вслух. В пустой квартире, в два часа ночи, в никуда. Голос звучал не как свой.

Г-Д-Е Т-Ы — простучал он.

Ответ пришёл медленнее:

В С-Т-Е-Н-Е.

По спине — не мурашки. Мурашки ты ощущаешь от холода или от хорошей музыки. А это было, будто ледяной палец от затылка до копчика. Один палец. Медленно. И очень осознанно.

В стене. Под стеной. Внутри стены.

Игорь встал. Подошёл к стене — той, за которой пустая сорок седьмая. Приложил ладонь. Обои влажные. Стена — тёплая. Батарея далеко, а стена как кожа. Живая кожа.

Отдёрнул руку.

На работе гуглил. «Стук в трубах ночью морзянка». Форумы: сантехника, паранормальщина, психиатрия. Выбирай. Психиатры советовали: проверьте CO, может быть отравление угарным газом, от галлюцинаций спасает свежий воздух.

Он купил детектор. Ноль. Чисто.

Ночь. Два ноль три. Раньше обычного.

О-Т-К-Р-О-Й С-Т-Е-Н-У.

Игорь не ответил. Молоток в руке, сидит на кровати, смотрит на обои. На место, где штукатурка вздулась — раньше не видел этого, клянусь.

Стук повторился. Настойчивее, нервнее.

О-Т-К-Р-О-Й.

Пауза.

Я З-Н-А-Ю Г-Д-Е Т-Ы С-П-И-Ш-Ь.

Выключил свет. Одеяло с головой. Лежал с открытыми глазами и слушал.

Стук не прекращался до четырёх утра. Без пауз, без слов. Просто: тук. Тук. Тук. Тук. Как сердце. Чьё-то чужое сердце в стене.

Утром вздутие на стене стало больше. Обои натянулись, как кожа на вздохе; изнутри что-то давило, что-то пыталось выйти наружу.

Игорь купил шпатель. Зачем — сам не понял. Положил в прихожей на полку и ушёл на работу.

Вернулся — шпатель лежит у стены. Под вздутием. Острым концом к обоям. Он его не трогал. Уверен. Он положил его на полку.

Тук. Тук. Тук.

Четыре часа дня, за окном ещё светло. И — тук. Тук. Тук. Еле слышно. Как из дальней комнаты. Или откуда-то глубоко-глубоко внутри.

Игорь взял шпатель. Подошёл. Поддел край обоев.

Штукатурка. Серая, обычная. Но — тёплая. И она пульсировала. Он готов был поклясться. Тук. Тук. Тук. Как сердцебиение.

Содрал полосу обоев — в ладонь шириной. Под ней трещина. Тонкая, ветвящаяся, как вена. Из трещины дул воздух. Тёплый. С запахом — не сырости, не плесени. Сладко. Знакомо и совсем чужо одновременно.

Тук. Тук. Тук. Сразу за трещиной. Что-то стучало. Что-то там было. Что-то ждало.

Игорь — понимая, что в каждом фильме ужасов герой в этот момент делает именно то, чего делать не надо, но всё равно — поднял молоток.

Ударил.

Штукатурка посыпалась. Кусок — с ладонь — отвалился. Обнажился кирпич. Старый, рыжий, дореволюционный. Дом панельный, откуда кирпич? В кирпиче щель. В щели — темнота. Густая, плотная, как будто там ничего нет и никогда не было.

Из щели дохнуло.

Стук прекратился.

Тишина. Полная. Даже холодильник вдруг затих. Вакуум.

Потом из щели — медленно, очень медленно, с какой-то гадкой нежностью — высунулся палец. Бледный. Длинный. С ногтем чёрным от грязи или от чего-то ещё похуже.

И постучал по кирпичу.

Тук.

Ночные ужасы 14 мар. 10:56

Улыбка в аквариуме

Улыбка в аквариуме

Глеб пил кефир. Персиковый, в пластиковой бутылке, тот самый — из ларька у остановки, каждый вечер уже третий год, можно сказать. Не потому что нравился. Привычка просто. Или ритуал, если это слово вообще применимо к кисломолочному продукту (смешно звучит, согласитесь). У подоконника стоял, во двор смотрел, глотал. Двор пустой, фонарь качается, а март — ну, не хочет быть весной. Сырой, грязно-серый, с ветром, от которого веет чем-то гниющим, тухлым.

Аквариум.

Забыл сказать про аквариум. Аксолотль там жил — Альт, Глеб его звал. Не кличка, просто... обозначение. Три года назад покупал, тогда решал: кот или что-нибудь необычное. Кот мяукает, требует еды, на клавиатуру лезет. А этот? Сидит в двадцатилитровом стекле, розовый, жабры шевелит, и улыбается. Вечная улыбка. Встроена в анатомию — они все такие. Но Глебу, если честно, казалось иногда (может, просто воображение), что Альт улыбается именно ему. Лично. На него смотрит и, понимаете, улыбается.

Книгу нашёл в феврале.

«Нашёл» — это громко сказано. Искал на Авито подставку для монитора, наткнулся на объявление про старые книги, Бутово, самовывоз. Поехал. И там, среди помятых детективов и журналов 80-х годов, лежала она. «Пикатрикс». На корешке — латинские буквы, бумага жёлтая, хрупкая. Перевод русский, машинописный — кто-то когда-то сидел и перепечатывал на печатной машинке. Листы в переплёт вложил.

Продавщица — такая тётка, лет шестьдесят, в вязаной кофте, посмотрела на книгу и:

— А, это. Мужнина. Забирайте за сто. И лучше не на ночь.

Он забрал за сто.

Три недели на полке лежала. Пролистал быстро — средневековая арабская магия, как её переводили, рецепты всякие. Как удачу привлечь. Как дождь вызвать. Как природу подчинить. Полная ерунда, конечно. Абсолютная. Но какая-то... притягательная ерунда, если можно так сказать.

Один рецепт, но переносил его взглядом раза три.

Назывался странно — в переводе получилось: «О преклонении мира перед волей». Суть примерно такая: можно заставить мир прогнуться. Физически. Буквально. Не весь, конечно — кусочек вокруг тебя. Нужна вода (есть), огонь (найти можно), живое существо, которое не говорит (в углу аквариума Альт жабрами пошевелил — совпадение), и нужно произнести... не заклинание. Утверждение. Кто ты. Что хочешь. Почему мир должен тебя слушать.

Глеб не верил. Ни в магию, ни в таро, ни в гороскопы — ничего.

Но был март. Три часа ночи. Кефир горчил, как обычно, но сильнее — привкус какой-то, не персиковый, металлический. Срок годности проверил — май. Значит, не в напитке. Значит, в нём самом. Или в воздухе. Или просто в этой ночи, которая пахла озоном и чем-то ещё.

Акварий на стол поставил.

Альт в воде качнулся, хвостом стенку задел. Свечу нашёл в ящике — IKEA, белая, для романтики (которой, кстати, ни разу не было; смешно). Зажёг. Вода, огонь, живое существо, которое молчит. Три из четырёх.

Четвёртое — он сам.

— Ну ладно, — сказал вслух, не то к аксолотлю, не то к пустой комнате. — Допустим.

Прочитал. По-русски, как печатали на машинке. Текст короткий: я есть, мир прогнётся подо мной, потому что я — воля, а мир — форма. Вот и всё.

Дочитал. Свечу потушил пальцами — ожог, чёрт.

Ничего.

Разумеется, ничего. Глеб фыркнул, аквариум убрал, допил кефир (привкус не исчез), лёг спать. Утром — работа, отчёты, созвон в девять. Мир не собирался прогибаться. Он собирался быть обычным понедельником.

Проснулся в 3:17.

Не звук. Свет.

Шар в комнате висел. С кулак, может, чуть больше. Бледно-голубой, как мыльный пузырь, если бы его сделали из электричества. Гудел. От гуда — зубы ноют. Шаровая молния. Глеб видел передачу, знал, что такое бывает. Но в квартире? При закрытых окнах? В марте?

Висел над аквариумом.

Альт не прятался. Стоял на лапах (они умеют, оказывается) и смотрел вверх, на шар. Улыбался. Шире, чем обычно. Или свет так лежал — Глеб не знал.

Встать попробовал — не смог. Не паралич. Просто тело решило, что лежать правильнее. Тело было умнее головы, которая объясняла: молния, редкое явление, опасно. Тело уже знало — это не молния.

Шар двинулся.

Медленно. К нему — к Глебу. И пока плыл, воздух за ним менялся. Уплотнялся. Из света и тени — проступал контур.

Женщина.

В мокрых волосах, на голое тело вода стекает (хотя откуда вода, если кроме аквариума её нет нигде), босая, и лицо — Глеб не мог разглядеть. Не потому что темно, просто взгляд соскальзывал. Видел подбородок, губы. Дальше — нет. Как из мокрого стекла смотрела.

Повернула голову.

— Триста лет мне, — сказала голосом, который был и шёпотом, и скрежетом одновременно. — Выползла из тьмы.

Глеб почувствовал, как кефир поднимается из желудка. Персиковый. Горький. С серой привкус — теперь понял, что был за привкус всё это время.

— Я... — начал.

— Позвал, — перебила (или это не перебила, голос менялся, то женский, то вообще никакой, то шуршание, как газета по асфальту). — Прочитал. Огонь. Вода. Молчащее живое.

Альт развернулся к Глебу. Улыбка была, жабры шевелились, но глаза — чёрные бусинки, которые раньше были пусты — смотрели. Осмысленно. Как кот на муху, которая ещё не поняла, что конец близко.

— Не горю желаньем лезть в чужой монастырь, — произнесла, и Глеб узнал песню. «Машина времени». Макаревич. Слышал тысячу раз, но не так. Не в три ночи. Не из рта мокрой женщины, которой быть не должно. — Но ты открыл дверь. Свою. Свой монастырь.

Шагнула ближе. Под ногами — ни мокрых следов, ни звука. Пол уходил из-под неё в последний момент. Или прогибался. Прогибался.

— Каждый день был последний, — говорила она. — Триста лет. Каждый день. Ты понимаешь это?

Глеб не понимал. Глеб лежал, одеяло до подбородка натянул (взрослый мужик, программист, а натянул, как в детстве, от темноты в коридоре). Помогало когда-то. Сейчас нет.

Шар погас.

Темнота стала другой. Плотная. С фактурой, как мокрая шерсть.

— Что нужно? — прошептал.

Тишина.

Нет. Не тишина. Аквариум. Бульканье. Альт двигался, быстро, рывками, в стенки бился. Глеб к выключателю рванулся.

Свет.

Женщины нет.

Аквариум на месте. Альт на месте, неподвижный, улыбается. Но вода горячая. Почти кипяток. Аксолотлям горячую нельзя — гибнут, Глеб читал. А Альт — живой, розовый, и на боку, левом, над передней лапой — символ. Круг, внутри что-то, как буквы, но не русские, не латинские. Как в книге.

Отшатнулся.

— Мир прогнётся однажды, — сказал голос за спиной.

Обернулся. Никого. Стена. Обои в полоску (сам клеил в прошлом году).

На обоях — отпечаток ладони. Мокрой. На уровне лица. Вода стекала вниз; или не вода — пахло озоном, чем-то органическим, сладким, как кефир, забытый на батарее на неделю.

«Пикатрикс» со стола схватил.

Открыл там, где рецепт. Дочитал до конца. До абзаца, который раньше пропустил — мелкий шрифт, машинописный, почти нечитаемый: «...и тот, кто произнесёт сии слова, откроет путь. Мир прогнётся, ибо природа формы — уступать воле. Но пусть знающий знает: мир, прогнувшись, себя не возвращает. И то, что войдёт — не выйдет. Позвавший станет домом для вошедшего, как кувшин для воды, как аквариум для того, что в нём живёт.»

Аквариум.

Посмотрел на Альта. Альт посмотрел. Жабры дрогнули. Символ на боку пульсировал или казалось. Глеб уже не верил ни тому, что казалось, ни тому, что не казалось.

Свет мигнул.

Раз. Два. На третий — погас. И в темноте однушки на третьем этаже в Бутово — зажглись два глаза. Не у аквариума. У входной двери. На высоте человеческого роста. Голубые, с вертикальным зрачком.

— Под нас, — сказал голос.

Не «под меня». Под нас.

Их было двое. Минимум двое.

Глеб стоял в темноте, книгу сжимая, и понимал — ясно, как никогда в жизни — что он не позвал. Открыл. Прогиб в реальности. Щель. Если бы было слово для такого — оно бы звучало как крик.

Кефир во рту. Персиковый. Кисломолочный. Невозможный. Не пил его два часа.

Откуда?

Изнутри, подсказал кто-то.

Альт стукнул хвостом о стекло. Громко. Как стук в дверь.

Свет не вернулся.

* * *

Утром Глеб не пошёл на работу. Созвон в девять прошёл без него. Коллега написал в чат, позвонил потом — только гудки. Через четыре дня участковый вскрыл квартиру.

Пустая.

Аквариум на столе, вода комнатной температуры. Аксолотль — живой, розовый, улыбается. На боку ничего. На подоконнике — пустая бутылка из-под кефира. На полке — только «Гарри Поттер» и справочник по Python. Книги, про которые Глеб никогда не говорил.

Участковый: «Жилец отсутствует. Следов борьбы нет. Питомец жив.»

Закрыл дверь.

В подъезде пахло озоном. Но март — всегда озоном пахнет. Наверное.

Аксолотль улыбался в пустой квартире. Шире, чем обычно. Впрочем, у них у всех такая морда.

Ночные ужасы 13 мар. 18:20

Счётчик до нуля

Счётчик до нуля

Артём вернулся в одиннадцать. Пятница, тринадцатое — в голову не приходило. Серьёзно, кто об этом думает? Только бабки, которые носят красные нитки, и авторы третьесортных фильмов ужасов с бюджетом в три копейки.

Ключ повернулся. Нормально так повернулся. Замок не заклинило, дверь не скрипнула — никаких особых сигналов вселенной, словно бы говорящих «окончательно не входи».

Рюкзак в коридор, выключатель щёлк.

Свет.

Жёлтый, обычный, скучный.

И тут он увидел счётчик — электрический такой, в щитке на площадке, который видел тысячу раз в проходящей мимо спешке, сквозь дверное стекло, но никогда не рассматривал по-настоящему. Цифры двигались. Сначала даже не понял что. Потом понял: в обратку. 04782... 04781... 04780. Как секундная стрелка, только минус, а не плюс.

Остановился.

Он не электрик, а менеджер по закупкам в какой-то компании, торгующей промышленными фильтрами — работа, скучнее которой разве что бухучёт. Счётчики для него это просто коробка с цифрами, по которой раз в месяц приходит бумажка с суммой. Вычислить его логику — едва ли не сложнее, чем научиться летать. Авария, может быть. Замыкание. Может, устройство просто сбился с курса, как старик с инсультом.

В квартиру. Дверь за спину.

Кухня. Чайник. Вот эта чашка — с надписью «Лучший дядя», подарок племянницы, которой было пять, потом семь, потом девять, а теперь вот уже одиннадцать (время летит отвратительно). Поставил чайник, присел на табурет (один из трёх), смотрю в окно. Двор внизу пуст, фонарь один из трёх всё ещё горит, два других лежат мёртвые с ноября, никто не чинит.

Чайник гудит.

Потянулся за кружкой. Её. Нет. На краю стола, где она всегда была — привычка такая, уголок, ручка наружу (жена ругалась, что упадёт, но жена уже давно не здесь). На краю — пусто. Ничего. Ни на полу, ни в раковине, ни в шкафчике.

— Ладно, ладно.

Взял другую, стеклянную, без надписей, залил кипятком чайный пакетик, сел, отпил, обжёгся сразу. Язык горит, вкус горький-горький, как осень в сентябре.

Тик.

Откуда-то из коридора, может через стену, может через это самое пространство между плитами, этот звук: тик. Один раз. Или воображение? Не уверен. Устал с дороги, может быть.

В комнату. Диван, телевизор на тумбе, полки с книгами, которые покупал, обещал себе читать и, разумеется, никогда не открывал — слишком стыдно было выбросить, раз денег потратил. Пульт на подлокотнике, где его оставил с утра.

Включил. Экран вспыхнул, погас. Вспыхнул, погас. Потом просто чёрный прямоугольник, мёртвый.

Нажал кнопку ещё раз. Сзади потрогал, где вилка. Холодно. Может, скачок в электросети? Может, что-то там сломалось. Ну, бывает.

Тик. 04766.

Вышел на площадку посмотреть. Да, падают. Медленно так падают, спокойно, как те часы в поликлинике у кабинета дерматолога, где висят уже пятнадцать лет, помню ещё со школьных времён. Светильник светит, в других квартирах тишина, двенадцатый час ночи, пятница, тринадцатое — ну вот, начал про это думать.

Обратно. На диван. Телефон — 83%. Ютуб, видео про рыбалку — никогда не рыбачил, но эти видеоролики просто убивают сознание, как капли в стакане воды.

Двадцать минут прошло, может больше.

Встал за водой.

Стола. Нет.

Артём стоит в дверном проёме и смотрит: в кухне, которая была, исчез стол. Холодильник стоит. Плита стоит. Шкафы висят. Табурет ещё там. Но стол — его. Нету. И кружки стеклянной, которую оставил, — тоже вот нету.

Линолеум, где стоял этот стол, светлее остального — прямоугольник, резкая граница, совсем как на доме-музее с верёвкой натянутой.

Тик. Тик. Тик.

— Ну ладно, — говорит в пустоту.

Никто не ответит. Он один живет. Кот был, но кот сдох в январе — старость, отказали почки, ничего звёздного. Шерсть всё ещё находит иногда, рыжую такую, за батареей лежит, как напоминание о чём-то.

В комнату. Стеллаж на месте. Диван на месте. Телевизор — с пустой тумбой, где раньше сидел чёрный прямоугольник. Кольцо пыли остался, контур, как от трупа на полу.

По спине. Да, мурашки — не красивая метафора, а реальная такая штука, колючая, как наждак по шее протащили.

Тик. Тик.

К окну. Двор чёрный и однородный. Один фонарь светит. А может... светил? Вот сейчас смотрю — нет фонаря. Столба. Ничего. Свет просто исчез из мира.

Темнота снаружи стала особенной. Вязкой.

Телефон. 78%. Мама. Набираю.

Гудки. Раз. Два. Три. Сброс. Длинный, неприятный.

Снова набираю. «Абонент недоступен» — вот это уж смешно, потому что мама всегда доступна, даже когда мёртвый сон хватает.

Лёха. Друг, единственный, давно со студенчества.

«Абонент не существует.»

Не недоступен. Не заблокирован. Не существует. Слово такое: существует или нет. Промежуточного нет.

Тик.

Диван. Сидит, видимо. Пока сидит. На стеллажах книги исчезли, остались голые полки, как выдранные рёбра.

Понимает. Или ему кажется — кажется ли разница, когда сидишь в комнате, где вычитают предметы как из бюджета в конце года, и слышишь, как за стеной щёлкает счётчик, отсчитывая к нулю?

Тик — минус. Вещь. Предмет. Связь. Может быть, человек?

Мама. Лёха. Может, они не недоступны, а попросту они... нет. Нет-нет-нет. Кроссовки нашёл — кроссовки ещё остались, спасибо за это, всемогущая черь, — и прямо к двери, рывком.

Площадка. Счётчик. 03917. Падают быстрее. Или время психует и работает неправильно.

Лестница вниз, два этажа, первый, дверь подъезда. Толкнул.

Двор сломался. Скамейка исчезла. Детская площадка — вся такая, с горкой и качелями, и той дурацкой песочницей, где в ней дети писают — вот просто исчезла, как привидение. Асфальт идеально ровный, серый, без трещин, без мелом нарисованных классиков.

Дом напротив стоит. Но окна — все, от первого до девятого этажа — словно чернилами залили.

Тишина. Такая, от которой звенит в ушах, а потом этот звон становится голосом, а потом разбираешься — не голос, это просто кровь в висках стучит, как в барабане.

Тик.

Развернулся. Бегом. Квартира на месте, дверь не закрывал.

Внутри — ничего. Четыре стены, пол, потолок, одна лампочка, голая такая, без люстры. Диван, шкафы, обои, люстра, вся мебель — вычеркнуто. Голый бетон, как новостройка или катакомбы.

В центре этой пустоты он стоит и слышит: тик... тик... тик.

Телефон — 12%. На экране: 00:00. Не время — просто нули, как над могилой. Контакты пусты. Фотографии пусты. Обойная картинка на экране — чёрный прямоугольник.

Площадка. Щиток открыт. Стекло целое.

00013.

Тринадцать.

Тик. 00012.

Он смотрит, как они падают. Одиннадцать. Десять. Девять.

За спиной — подъезд пустой, как склеп. Без перил, без дверей, просто бетонный колодец, уходящий в чёрный низ.

Восемь. Семь.

Телефон потух.

Шесть. Пять.

Лампочка мигнула, как зажмуривается от боли.

Четыре.

Воздух стал давить. Как вода. Как это жидкое желе из холодильника, когда достанешь. Дышать можно, но тяжко — будто лёгкие обмотали ватой, толстой такой, больничной.

Три.

Два.

Он закрывает глаза. Зачем — и сам не знает. Просто не хочется видеть.

Один.

Тик.

Ночные ужасы 05 мар. 17:50

Пароль — твой день рождения

Пароль — твой день рождения

Дима переехал в Бутово в октябре — на третий этаж, окна во двор. Линолеум под дуб, то есть коричневый, как все такие квартиры. Вы и сами знаете, как они выглядят, не буду описывать. От соседа остался карниз на окне. И запах в ванной — чего-то кислого, невразумительного. За неделю воняние как-то испарилось. Карниз же остался висеть.

На интернет Дима не спешил. Ростелеком обещал мастера через десять дней — а это десять дней без нормального вайфая. От отчаяния он просто посмотрел, какие сети ловят.

Четыре штуки.

TP-Link_8A2F закрыта, пароль — неизвестен. Rostelecom_Petrov — один столбик из четырёх, бесполезно. iPhone Светы — то появится, то исчезнет (она, видимо, на работу уходила и айфон с собой брала, что логично). И ещё одна.

НЕ_ПОДКЛЮЧАЙСЯ_КВ12.

Посмотрел на дверь. На металлической табличке — цифра 12. Дима это знал, конечно; снимал квартиру сам, договор подписывал. Но в тот момент табличка показалась ему какой-то... не его. Как будто её кто-то прикрутил не для него, а для совсем другого человека. Странно.

Он тыкнул в сеть. Запрос пароля.

Дима набрал 28111996. День рождения. Просто — от нечего делать, как первое, что в голову пришло, когда нужно вбить восемь цифр в никуда.

Подключилось.

Два гигабита. Сначала даже не поверил — перезапустил спидтест. Два. Бесплатно. В Бутово, в съёмной однушке с дубовым линолеумом. Он решил, что это просто везение.

***

Месяц жил как король — потом, наверное, как и все люди с хорошим интернетом. Стримы не буферились. Торренты скачивались за минуты. Зум не падал посреди звонков. Он даже не позвонил в Ростелеком — зачем платить за то, что уже работает?

В ноябре копался в истории браузера. Искал ссылку на статью про гитару (третью неделю мучился с аппликатурой «Звезды по имени Солнце», каждый раз забывал ля-минор). Нашёл. И ещё что-то нашёл.

Рецепт борща.

Дима борщ не готовил. Вообще не готовил — жил на дошираке и шаурме из ларька у метро (приличный ларёк, между прочим, салфетки даже дают). Рецепт открыли позавчера. В 03:47. А Дима в 03:47 спал. Это точно, потому что сверху что-то упало — громко, тяжёлое. Он проснулся, посмотрел на часы: 03:51 — и заснул снова.

Значит, за четыре минуты до грохота кто-то на его ноутбуке (который лежал на полу рядом с матрасом) открыл рецепт борща с пампушками.

Он пролистал историю дальше.

Расписание электричек. Москва — Серпухов. Три маршрута: 06:15, 07:40, 09:03. На завтра. Дима в Серпухов не собирался. Там он ни разу не был, и честно — не знал точно, где это вообще. На юге? Погуглил. Курское направление. Два часа на электричке.

— Ладно, — сказал Дима вслух, в пустую комнату. — Ладно.

Он сказал это так, как говорят, когда ничего не ладно, но молчать невозможно. Тишина в квартире иначе станет совсем невыносима.

Скроллил ниже.

Авито. Недвижимость. Объявление.

«Продаю квартиру, ул. Бутовская, д. 7, кв. 12. Срочно. Без торга. Два миллиона.»

Два миллиона за однушку в Бутово? Это не дёшево. Это вообще не нормально. Как отдают даром, только заберите.

Адрес: Бутовская, дом семь, квартира двенадцать.

Его квартира.

Он это объявление не выкладывал. Квартиру снимал, не владел. Вообще можно ли выставить на продажу чужую квартиру? Как это вообще...

Проверил IP-адрес. Его. То есть тот, через который сидел последний месяц. Той самой сети. НЕ_ПОДКЛЮЧАЙСЯ_КВ12.

Объявление висит уже три дня. Четырнадцать просмотров. Два сообщения. Он открыл.

Первое: «Здравствуйте, квартира ещё продаётся?»

Второе: «Дмитрий, а обременений нет? Когда можно посмотреть?»

Дмитрий. Его зовут Дмитрий. В объявлении — его номер. Тот, который он никому здесь не давал. Только в договоре аренды и в телефонной книге у матери.

Закрыл ноутбук. Потом открыл. Потом закрыл снова, черт.

Тишина.

Из динамика (он его не включал, точно) тихо-тихо потягивалась музыка. Pyrokinesis. «Сладкая жизнь». Не сразу узнал — мелодия сочилась из колонки как вода из плохо закрученного крана. Еле слышно. «Сладкая жизнь, сладкая жизнь...»

Дима Pyrokinesis не слушал. Никогда. Не его жанр, не его плейлист. Но ноутбук её знал. Или — кто-то, кто сидит в его сети, знал.

***

Отключился от вайфая.

Сеть пропала из списка. Не просто слабый сигнал — пропала вообще, как будто никогда не существовала. Осталось три: TP-Link, Ростелеком Петрова, айфон Светы.

Позвонил арендодателю.

— Игорь Палыч, а до меня кто жил тут?

Пауза. Не та, когда человек вспоминает. Другая — когда решает, что сказать.

— Парень какой-то жил. Дима, вроде. Или Денис. Не помню.

— Дима?

— Может быть. Документы у меня в папке, мне лезть неохота. Что случилось?

— Да так, ничего. Спасибо.

— А интернет подключил? Ростелеком звонил, говорят, десять дней ждать, но врут они, дней пять.

— Подключил, — сказал Дима и положил трубку.

Сел на матрас. Посмотрел на ноутбук. Экран в спящем режиме, чёрный. На чёрном — отражение комнаты. Матрас. Коробки. Карниз. И — он готов был поклясться — за его спиной, в дверном проёме кухни, стоял кто-то.

Обернулся.

Никого.

Посмотрел в экран снова. Отражение пусто. Комната, коробки, карниз. Никто.

Но ноутбук сам включился. Экран — бах — и загорелся. Браузер. Новая вкладка. Авито.

Объявление.

«Продаю квартиру, ул. Бутовская, д. 7, кв. 12. Срочно. Без торга.»

Цена изменилась. Было два миллиона. Теперь — ноль. Просто ноль. «Отдам.»

В чате — новое сообщение от покупателя. Три минуты назад.

«Дмитрий, мы уже поднимаемся.»

Дима услышал, как внизу хлопнула подъездная дверь. Потом — шаги на лестнице. Медленные, спокойные. Один? Два? Больше? Не разобрал.

Шаги поднимались.

Второй этаж.

Третий.

Остановились перед его дверью.

Тишина.

Потом — звонок. Электрический, дребезжащий. Динь-дон.

И голос — вежливый, спокойный, как у человека, который пришёл смотреть квартиру:

— Дмитрий? Мы по объявлению. Откройте, пожалуйста.

Ноутбук играл «Сладкую жизнь». Громче, чем раньше. Уже не еле слышно — в полную громкость.

— Дмитрий, мы знаем, что вы дома. Вы же сами написали — срочно.

Дима стоял посреди комнаты и смотрел на дверь. На табличку: 12.

Звонок — снова.

А потом — второй звук. Тихий, металлический, мерный. Щелчок. Ещё. Ещё.

Замок открывался сам.

Изнутри.

Ночные ужасы 05 мар. 17:00

Пять полос на открытке

Пять полос на открытке

Марина Восьмое марта терпеть не могла. Не потому что с принципами, просто — ленилась. Поздравления, улыбки коллегам с их сто-пятьдесят-рублёвыми тюльпанчиками, весь этот цирк «ты же женщина, должна радоваться» — всё это вызывало не радость, а что-то в области желудка. Не совсем изжога, может, просто спазм от отвращения. Марина не разбиралась в своих внутренних органах и разбираться не хотела.

Седьмого числа она завалилась спать в девять. Для пятницы — позорно, да и фигова. Сериал не втянул, вино закончилось ещё вчера, а кот — единственный на квартиру мужик — уже дрыхнул на подоконнике с пяти часов и просыпаться отказывался категорически.

Сон пришёл быстро.

Ещё быстрее, чем хотелось.

Коридор. Длинный, узкий, трубы вдоль стен — ржавые, в пятнах от конденсата. Пол мокрый. Не просто мокрый, а как-то неправильно мокрый — маслянистый, тёплый, дышащий. Запахло металлом, горелой резиной, чем-то ещё, что Марина не разобрала. Котельная, — подумалось ей сразу, хотя в жизни она в котельной не была ни разу. Откуда это знание? Из какого-то старого фильма на видеокассете, что крутили на даче у бабушки, когда Марине было лет двенадцать? Или просто мозг нафантазировал?

Шаги.

Не её. Ноги Марины стояли ледяные, босые, и стоять не собирались. Шаги откуда-то издалека, из глубины этого коридора — скребли. Как кто-то волочит по металлу что-то острое, затупленное. Пять точек касания трубы — вжжж, вжжж, вжжж — ритмично, медленно, с ленцой, словно ногтем по классной доске на скучном уроке. Только ногти были намного длиннее обычных.

Проснуться. Нужно просто проснуться. Это же сон, Марина знала это — знала абсолютно, стопроцентно, той звенящей ясностью, которая бывает только во снах. Откройте глаза и вот — кровать, потолок, свет уличного фонаря. Легко. Просто.

Нет.

Глаза не открывались. Вернее — они были открыты, но не те. Здесь, в коридоре. А те, реальные, спали в квартире на Профсоюзной и просыпаться не рвались.

Она вышла из пара — буквально из облака конденсата, что валил из неоткуда. Шляпа: мятая, грязная, с полями. Свитер: полосатый, красно-зелёный, выцветший, как если его кто-то мыл много раз и забывал на батарее. А лицо...

Лицо выглядело как оплавленный пластилин. Кожа бугристая, тугая, влажно блестящая, как ожог, что не заживает десятилетиями. Глаза маленькие, злые — нет, весёлые. Вот это было особенно мерзко. Не глаза монстра. Глаза человека, которому что-то смешно. По-настоящему смешно, как от неплохого старого анекдота.

В руке — перчатка. На перчатке четыре лезвия, длинные, тускло сверкающие. На лезвиях красное.

Тюльпаны.

Четыре тюльпана, нанизанные на эти когти, как шашлычок. Алые, совсем свежие, капли воды на лепестках. Было так смешно, так нелепо видеть их на этих ржавых клинках, что Марина почти засмеялась — почти, потому что горло её перехватило, и вместо смеха из неё вышло что-то между иканием и писком.

— С праздничком, — сказал он.

Голос как наждачка по стеклу. Низкий, хриплый, с дребезжанием, связки явно сгорели давно. Теперь работает чистая злость или упрямство — разницы не было.

— Чего встала, как столб? Бери. Восьмое уже.

Марина не двигалась. Ноги приросли — или пол приклеился к ногам, неважно. Разницы не было.

— Не хочешь? — Голова наклонилась, шляпа съехала набок. — Обижаешь меня, Маринка. Я ведь старался. Попробуй-ка ты срезать цветы этими штуками. — Пальцы пошевелились. Лезвия скрежетнули. Тюльпан упал на мокрый пол, шлёпнулся, как дохлая рыба.

Тишина.

Нет, не совсем. Откуда-то из труб, из стен, из самого влажного чёрного воздуха поплыла музыка. Детская. Считалка. Тоненькие голоса, будто из хоровода, которого нет. «Раз-два, Фредди заберёт тебя. Три-четыре, запирай скорее дверь...»

— Ладно, — он шагнул ближе, — тюльпаны не нравятся, давай открытку.

Из-за спины вытащил открытку. Откуда она? Её не было ни секунду назад, Марина видела — пусто. Но вот она. Советская. Глянцевая. Восьмёрка из мимозы, золотая надпись: «Дорогой женщине». Марина узнала её мгновенно — такие приходили бабушке на почту в конвертах от профкома.

Он раскрыл открытку когтями. Аккуратно, двумя лезвиями, как пинцетом. Внутри не поздравление — пять глубоких борозд, прорезано насквозь. Через картон, через глянец, через надпись. Пять параллельных полос.

— Автограф, — он подмигнул обожжённым веком, — цени. Не всем я пишу. Обычно больше люблю устно, но для Восьмого — можно и культурно.

Марина попятилась. Спину упёрло в стену. Стена горячая, мокрая, вибрирует — нет, не дышит. Трубы за ней гудят, как больной орган в пустом храме.

— Ты не настоящий, — сказала Марина. Голос вышел тонкий, жалкий, как у ребёнка, что знает, что врёт.

— А ты? — Он остановился метр в сторону. Близко. Слишком. Пахло палёным и — странное дело — «Красной Москвой». Те самые духи, что бабушка доставала из серванта к каждому Восьмому марта, наносила за уши одним торжественным движением. — Ты-то настоящая, Маринка? Может, и ты мне снишься?

Он засмеялся. Смех обычный. Человеческий. Усталый даже — как старый анекдот, который рассказали уже много раз. И от этой обычности, от этого живого, нормального смеха из расплавленного горла — Марине стало физически плохо. Не страшно, нет. Плохо. Как перед обмороком, когда пол уходит и собственное тело весит несколько тонн.

— Ну ладно, не грусти. Праздник же. Держи.

Протянул левую руку — без перчатки. Пальцы нормальные. Обожжённые, в рубцах, но пальцы. С ногтями. Линии на ладони (а у чудовищ бывают линии на ладони?).

На ладони конфета. «Мишка косолапый». Знакомая обёртка. Бабушка покупала их к каждому празднику. Новый год, дни рождения, Восьмое марта. На столе в вазочке. «Бери сколько хочешь, Маринка.»

— Возьми-возьми. Не отравлена. Я, знаешь, — подмигнул ещё раз, — по другому профилю.

Марина не брала, но конфета сама оказалась в руке. Тёплая. Мягкая. Настоящая. Фантик шуршал.

— Молодец. — Он отступил. Растворялся в пару, как и приходил. Шляпа ещё торчала, потом и она ушла. — А теперь просыпайся. У тебя там кот воду разлил.

Рывок.

Потолок. Люстра. Жёлтый свет фонаря сквозь штору. Часы: 00:03. Восьмое марта. Официально началось.

Кот сидел на кухонном столе и смотрел из коридора. Жёлтые глаза, неподвижные. Миска опрокинута. Лужа до порога.

— Скотина, — сказала Марина. Непонятно кому — коту или тому, в шляпе.

Она села. Руки мелко трясутся. После литра крепкого кофе натощак может быть такое. Сон. Плохое вино, усталость, ночная дурь — мозг выкинул номер. С каждым бывает. Ничего особенного.

Марина встала. На кухню. Лужу вытерла. Коту налила свежую воду — он не пил. Сидел, смотрел. Не на неё. Мимо неё, в угол прихожей, где тень от вешалки лежала криво.

Марина туда же посмотрела.

У входной двери, на коврике, лежала открытка.

Глянцевая. Советская. Восьмёрка из мимозы, золотая надпись «Дорогой женщине».

Марина стояла. Минуту. Две. Десять — кто считал. Кот спрыгнул и ушёл. Умный.

Она подошла. Подняла. Пальцы не тряслись больше — онемели. Открыла.

Пять борозд. Прорезано насквозь. И запах — слабый, почти выветрился, но узнаваемый.

«Красная Москва».

Рядом с ковриком конфета. «Мишка косолапый». Знакомая обёртка.

Тёплая.

Марина закрыла открытку. На тумбочку положила. Села прямо в прихожей, спиной к стене, колени в руках, и очень медленно, очень тихо выдохнула.

Где-то далеко — за стеной, за домом, за пределами стен и домов — кто-то насвистывал.

Раз-два...

Марина уши закрыла.

Не помогло.

Ночные ужасы 05 мар. 16:26

Маршрут перестроен

Маршрут перестроен

Пробка. Стояла с Каширки, и это было — мёртво совершенно. Четыре ряда красных огней, ни один не двигается, не мерцает, ничего; просто стоят себе красные огни и стоят.

Игорь барабанил пальцами по рулю. В колонках Скриптонит — «Вечеринка», на автоповторе уже минут двадцать; не переключал, потому что лень браться за телефон, а голосом просить Алису при закрытых окнах — ну нет, не будет он разговаривать с колонкой в машине, рядом в полосе кто-то может услышать, как тридцатишестилетний мужик беседует с помощником.

Навигатор пикнул.

«Найден более быстрый маршрут. Объезд через Бутово. Четырнадцать минут.»

Хм. Бутово. Жил там — пятнадцать лет, с двадцати одного, когда мать разменяла трёхкомнатную в Орехово. Знал место, как свои руки: каждый поворот на Куликовской, каждую выбоину в асфальте, каждый шлагбаум во дворах, собак у магазина на Скобелевской помнил по кличкам (впрочем, может, просто одна собака была, похожая на разных).

Свернул.

Съезд был странный — не помнил его. И не то чтобы забыл, просто его здесь не было никогда. Узкая полоса асфальта между бетонными отбойниками, идёт вниз, без разметки, без знаков, ничего; один только фонарь, и тот еле живой, мигает натриевым рыжим, как подбитый глаз.

— Ладно, — сказал вслух. Никому в частности.

Дорога вела прямо, потом чуть налево. Дома начались сразу — панели, девятиэтажки, П-44, такие различал даже во сне. Балконы застеклены, кондиционеры торчат, бельё на верёвках висит. Обычное всё.

Почти.

Первый дом — табличка 4к3. Не знал в Бутово такого номера. Корпус три допустим, мог упустить, район не маленький. Следующий дом — опять 4к3. Другой подъезд, другой фасад, те же цифры на синей табличке.

Посмотрел на навигатор. Стрелка ползёт по экрану ровно, улица называется просп. Бутовский. В Бутово проспекта Бутовского нет. Никогда не было.

«Через четыреста метров поверните направо», — сказала Алиса.

Скриптонит пел: «Я не чувствую лица...» Убавил громкость. Стало тихо — и в этой тишине услышал: под колёсами что-то хрустит, не гравий, не стекло, что-то мелкое и сухое, как раздавленные жуки, хотя это бред, конечно, в феврале жуков нет.

Светофор на перекрёстке не горел. Ни красным, ни жёлтым — вообще ничем. Чёрный столб с чёрной коробкой, как выкрученная лампочка.

Остановился. Посмотрел направо, налево. Ни машин. Ни людей. Окна в домах — тёмные все, каждое, как выколотый глаз.

Мерзко было.

Поехал дальше. Ногу на газ чуть сильнее, чем надо; Polo дёрнулся, покрышки свистнули. Ещё перекрёсток, ещё; светофоры мёртвые, дома одинаковые — балконы, кондиционеры, бельё. И вдруг понял: бельё одно и то же. На каждом балконе. На каждом чёртовом: синяя простыня, детский комбинезон, два полотенца. Буквально. Совпадение? Нет. Это было намеренно.

— Что за... — начал, не завершил мысль.

«Через двести метров поверните направо», — повторила Алиса. Тем же голосом. Но Игорь услышал (или показалось) — едва заметную паузу перед словом направо. Как будто там, внутри телефона (глупость, он знал, что это глупость), кто-то раздумывал: туда или сюда. И выбрал.

Повернул. Что ещё? Развернуться? Куда? Не помнил, откуда приехал. Не потому что заблудился — просто не помнил. Дорога за спиной перестала существовать; стоило проехать, и её нет, как ленту ножницами перерезали.

Тупик.

Бетонная стена. Серая, шершавая, с потёками. Метра четыре высотой. Ни забора, ни ворот — просто стена поперёк дороги, от дома до дома, как шов на разрезе.

«Вы прибыли в точку назначения».

Алиса замолчала. Трек закончился, автоповтор не сработал. Тишина. Двигатель урчит на холостых — единственный звук, готов был поклясться, на весь район.

На стене было что-то написано. Красным. Не баллончиком — кистью, краской; кто-то старался, выводил цифры ровно, как на чертеже. Аккуратно.

147.

Номер его квартиры.

Не сразу понял. Сначала — совпадение, какое-то; потом — может, реклама, промокод, номер телефона без остальных цифр. Посмотрел ещё раз. Под числом, мельче, стояло: эт. 9, подъезд 2. Его этаж. Его подъезд.

Краска блестит. Свежая совсем.

Схватил телефон. Экран показывает карту — серое поле, улиц нет, зданий нет; только синяя точка в пустоте. Спутников нет. Связи нет вообще; не «поиск сети», а прочерк, как будто вышек не существует, как будто в тайге, а не в Москве.

Надо уезжать. Включил заднюю передачу. Обернулся — рефлекс; у машины зеркала есть, но всегда же оборачивался.

За машиной стоял человек.

Близко. Метрах в трёх, может, в двух. Не закричал; хотя потом думал, стоило бы — крик хоть спазм перехватило бы, что сдавил горло и сжал так, что дышать через несколько секунд смог только; длинных, рваных секунд, когда мог только стоять и смотреть.

Серая куртка. Джинсы, кроссовки белые, грязные на носах, левый шнурок развязан — Игорь утром его завязывал, но по дороге на работу развязался, и он плюнул.

Лицо.

Его лицо.

Но не совсем. Как фотография через фильтр, что чуть-чуть (на полпроцента, на волосок) сдвигает пропорции: нос уже, глаза дальше друг от друга, подбородок острее. Но шрам над бровью — скейтборд, двенадцать лет, четыре шва. Щетина — не брился с понедельника. Руки в карманах куртки, та же привычка стоять, левое плечо завалено.

Тот человек не двигался. И не моргал. Игорь это отметил, сам не понял зачем, но отметил — не моргает. Стоит и смотрит, и на его лице (на его лице, но не его, на чужом слепке с его черт) ничего нет. Ни угрозы, ни любопытства, ни злобы.

Ничего.

Вот это было хуже всего. Злого можно понять. Обойти, объехать, ударить. Пустого — нельзя ничего.

Игорь нажал на газ. Polo рванул назад, руль вывернул, покрышки завизжали — человек шагнул в сторону. Не отпрыгнул, не дёрнулся, а именно шагнул; спокойно, как пешеход на зебре, пропускающий машину. Развернулся с третьего манёвра, ободрав бампер о бордюр, и дал по газам.

Зеркало заднего вида.

Человек идёт за машиной. Не бежит — идёт. Но расстояние не меняется.

Шестьдесят по пустой улице. Человек идёт. И остаётся на одном и том же расстоянии — два метра, три, — как привязанный ниткой, как тень, которую не стряхнуть.

Перектёсток. Светофор мигнул красным один раз, как моргнул глаз.

Повернул наугад. Потом ещё. И ещё. Дома мелькают, одинаковые, бельё на балконах (синяя простыня, комбинезон, два полотенца), номера 4к3, мёртвые фонари, пусто везде.

А потом — свет.

Фонари. Белые, светодиодные, живые совсем. Вывеска «Магнит». На парковке красный Hyundai, женщина грузит пакеты в багажник. Звук где-то далеко, но отчётливо — скорая. Жизнь.

Вылетел на знакомый перекрёсток Куликовской и Скобелевской, проскочил на жёлтый, и только два квартала дальше остановился. Руки тряслись; мелко, противно, как у алкоголика; сжал руль, заставил себя разжать.

Зеркало. Пусто.

Навигатор показывает нормальную карту. Улицы, дома, пробки. Всё на месте. Как будто ничего не было.

Телефон пикнул.

Сообщение. Яндекс. «Оцените маршрут: МКАД — Бутово, просп. Бутовский. Вы сэкономили 14 минут. ★★★★★»

Удалил. Потом удалил Яндекс.Карты вообще. Потом сидел минут десять (или пять, или двадцать, кто считал) и смотрел, как по лобовому стеклу ползёт конденсат от его дыхания.

Дома — нормальный дом, девятый этаж, подъезд два. Открыл дверь, остановился на пороге.

В квартире пахнет кофе. Свежим, только что сварен; турка на плите, ещё горячая.

Не варил кофе с утра.

На кухонном столе лежит телефон. Его телефон. Тот же чехол, та же трещина на экране. Но другой. Потому что его телефон в кармане куртки; сунул руку — вот, тёплый.

Два одинаковых телефона.

На экране того, что на столе, светится уведомление от Яндекс.Карт:

«Маршрут завершён. Добро пожаловать домой.»

Из ванной послышался звук. Тихий. Шум воды.

Кто-то принимал душ.

Ночные ужасы 05 мар. 16:12

Семь человечков мелом

Семь человечков мелом

Кирилл считал. До ста. Медленно — как учила бабушка, чтобы честно, без жульничества. Лоб вжал в кору берёзы; щекотало, да. И упорно не подглядывал, хотя ну конечно хотелось. Девяносто восемь... девяносто девять... стоп. Сто. Иду.

Нашёл за полчаса — всех, каждого. Лёху позади сарайчика; Даню в смородинных кустах, он там сидел как ненормальный; близнецов в беседке (они вообще не старались); и Вику за бочкой — той, что ловила дождь. Осталась одна. Маша, что семь лет ей было. Белые кроссовки. На футболке единорог, розовый-розовый, выцветший уж совсем после стирок.

— Маш! Ну что ты. Выходи!

Молчание.

Посёлок — «Берёзки» называлась эта дыра, двадцать шесть участков, три улицы, одна колонка с водой — замер, как выключили звук на телевизоре. Даже Пётр Иваныч — пёс у соседей, тот, что лаял на всех подряд — лежал у калитки и даже хвостом не пошевелил.

Искали. Сначала ещё было как игра, весело. Потом — со злостью, настойчиво. Потом уж с фонариками, и мама Маши перестала звать — голос ломался, прерывался на каждом слове, и Кирилл стоял у своей берёзы и думал: я считал неправильно? Слишком быстро? Она не успела? Что я сделал?

Полиция. Одиннадцать ночи. Потом собаки — с утра, когда небо ещё не совсем посветлело. Вертолёт потом, уже в светлое время, когда стало ясно: не в лесу заблудилась, не на чердаке уснула, не в колодец упала. Собаки дошли до канавы за посёлком и встали. Просто стали. Кружили, скулили, падали. Кинолог пожал плечами: бывает. Кирилл не поверил.

День второй.

Полицейский у ворот — рубашка мятая, в пятнах. Кто-то из соседей притащил термос с чаем. Машин папа — большой, молчаливый, он там в Москве работал, на дачу только по выходам, — сидел на крыльце и крутил телефон в руках. Ни слёз. Просто сидел. Мама ходила. Туда-сюда, туда-сюда, шлёпанцы по доскам: шарк-шарк-шарк. Кирилл этот звук слышал сквозь забор и было от него гадко, противнее, чем от чего угодно на свете.

Близнецы уехали. Вика с ними. Даня сказал что-то про цыган, мол, украли; Лёха ему врезал. Кирилл лежал в комнате, потолок весь в пятнах — протечка, видимо, — и слушал, как бабушка на кухне кому-то в трубку: «Да где ж ей. Может, волк? Волки-то давно не ходили, но мало ли...»

На третий день нашли.

Подвал. Заброшенный дом, двухэтажный, кирпич красный, когда-то магазин был или контора, два километра от посёлка по грунтовке, потом поле, потом вышка. Кирилл там бывал один раз — Лёха водил, говорил про привидений; привидений не было, были бутылки разбитые и запах. Они постояли, не пошли внутрь. Лёха тоже не пошёл, хотя делал вид.

Подвал заколочен.

Досками. С наружи. Гвозди — ржавые, толстые, загнуты буквой «Г» с обратной стороны, как это делают когда надолго. Волонтёр — парень лет двадцать пять, камуфляж, рация — услышал стук. Или не стук. Потом говорил: пение. Кто-то напевал.

Отодрали доски. Открыли.

Маша. На полу бетонном, в углу, ноги скрещены, кроссовки — белые, чистые, как вчера из коробки, хотя три дня... три дня прошло. На футболке её единорог. И улыбалась.

— Я спряталась хорошо, да?

Это «да» — с вопросительной интонацией, детское, весёлое, звонкое — Кирилл потом слышал во сне. Четырнадцать лет. Каждый август, без пропусков.

Осмотрели. Цела вся. Здорова. Ни царапины. Ни следов обезвоживания — откуда в запечатанном подвале вода вообще? Ни еды. Ни... ничего такого. Чистая, сытая, как отдохнула девочка семи лет, которая три дня в бетонной коробке без окон провела и не пролила слезинки.

Как вошла — не помнила. Ничего не помнила.

«Я играла. И вот — тут. Тут хорошо было. Тёплый дядя».

Тёплый дядя.

Следователь записал. Перечитал. Поднял глаза. Маша рисовала — дали бумагу, карандаши, она домики рисовала, деревья, солнце. Следователь спросил: какой дядя, какой именно? Маша пожала плечами — мол, тёплый. Рассказывал. Что рассказывал — всякое. Песню пел.

— Какую песню?

— Втюрилась, — сказала Маша и захихикала.

Следователь не понял. Кирилл — понял. «Дора». Та самая песня, что летом из каждого телефона крутилась, из колонок на верандах; Вика включала на повторе, Маша знала слова, подпевала, слова путала, но мелодию держала.

На полу подвала — мелом школьным, белым — рисунок.

Шесть палочек-человечков. Палка-палка-огуречик. Круглые головы. Ноги из палочек. Шесть штук. Кирилл, Лёха, Даня, близнецы, Вика. Или — Кирилл, Лёха, Даня, близнецы, Маша. Не суть. Шесть.

И рядом — седьмой.

В углу, отдельно, крупнее, линии жирнее, мел вдавлен, вламывается в бетон. Без лица. Не в том смысле, что не нарисовано — у других тоже точка-точка-запятая. А в том смысле, что там, где лицо, — пятно. Замазанное. Размазанное. Как будто кто-то нарисовал, потом ладонью по нему прошёл; или не получилось у кого-то, замазал; или не должно было быть вообще.

Эксперты определили: мел простой, школьный, марка «Пегас». В магазинах продаётся. Рисунок мог бы ребёнок сделать. Или кто-то, что ребёнка подделывает. Или вообще кто угодно.

Дом стоял заколоченный уже пять лет. Хозяин — Бурцев Геннадий Петрович — в 2014-м умер, наследники не нашлись. Подвал забили коммунальщики, чтобы бомжи не лезли. Гвозди те самые, ржавые, загнутые, держались крепко. Пожарный, что помогал открывать, сказал: это не вчера заколотили. Минимум три года назад.

Маша не могла войти.

Потому что входа не было. Никакого.

Следствие закрыли через четыре месяца. Вентиляционное отверстие, мол. Двадцать пять на тридцать сантиметров. Маше семь, она худая, мелкая — теоретически да. Теоретически. Отверстие на высоте двух метров от пола, паутина его закрыла давно, лет пять, экспертиза подтвердила — не трогали.

Кирилл вырос.

Институт прошёл, работу нашёл, в Москву переехал, ипотеку взял, кота завёл, девушка была, потом не было, потом опять была. Жизнь нормальная. Бабушка участок продала в 2019-м — миллион двести на чём-то там, она радовалась, а Кирилл подумал: хвала богам, больше не ездить мимо этого дома по грунтовке.

О Маше не думал. Почти. В августе — да, в августе. Когда рано темнеет и в метро кто-нибудь из колонки музыку ловит, и если Дора включится — любая её версия, не обязательно та самая — Кирилл выходил, едва мог, и пешком дальше шёл.

Позапрошлый год. Октябрь. 2024-й. Пивной бар на Маросейке. Он там со знакомыми, «о привет, столько лет не виделись». Лёха там — потолстел, женился, потом развёлся, в логистике работает. Кружка вторая. Третья. Четвёртая.

— Маша помнишь? — спросил вдруг Лёха.

Кирилл кивнул.

— Я её нашёл в ВК. Двадцать два ей сейчас. На психолога учится. Нормальная, фотки, котики, всё как у людей.

— И что?

— Я ей написал. Типа — привет, помнишь Берёзки, как дела.

Лёха замолчал. Пиво допил. На стол кружку поставил.

— Ответила: «Привет! Конечно помню. Мы же не доиграли. Водит Кирилл».

Кирилл засмеялся. Потом остановился.

— Что значит — водит Кирилл?

— Вот так и значит. Водит. Считай до ста.

Посмеялись оба. Допили. Разошлись.

Февраль 2025-го. Кирилл запомнил дату — лифт сломался в этот день, и он девять этажей пакеты тащил. Открыл дверь квартиры. Почувствовал мел. Запах такой, школьный, сухой, пыльный — как в классе пахнет, когда доску моют, или в подъезде, когда дети классики рисуют.

Пакеты на пол.

Коридор. Кухня. Комната. Ванная. Никого. Кот — Шнурок, серый, ему три года — на подоконнике сидел и в стену смотрел. Не в окно. В стену.

— Шнурок, ты чего?

Кот не повернулся.

Запах исчез. Показалось, решил Кирилл. Пиво открыл, ютуб включил, на диван. На экране рекомендации: машина, крипто-подкаст, клип Доры.

Так, без мысли, пальцем ткнул.

«Втюрилась».

Первые аккорды — и Шнурок спрыгнул, в коридор ушёл. Кирилл слушал, было нормально, приятно даже — ностальгия, воспоминания; а потом припев, и он вспомнил — не просто так, телом вспомнил — как стоял у берёзы, лоб в коре, девяносто восемь, девяносто девять, сто.

И звук.

Из коридора. Тихий.

Шёпот.

Наушник снял. Слушает. Ничего. Ветер там, холодильник, сосед сверху ходит — каблуки. Всё как всегда.

Наушник надел.

Шёпот — громче теперь. Из коридора. Или из-под пола. Или из самой стены, из штукатурки, из бетона, из железок внутри. Голос детский; не слова — мелодия. Напевает.

Наушники выдернул.

Тишина.

Встал. Коридор тёмный, длинный, шесть метров до входной двери. На полу — пакеты, которые бросил. И полоса. Белая. Мел. От входа до кухни — тонкая, ровная, как по линейке чертили.

Свет включил.

Полоса исчезла. Или не исчезла совсем — на белом линолеуме просто растворилась, как утро туман на озере. Наклонился. Провёл пальцем. Белый палец. Это был мел.

Шнурок.

В ванной сидел, конкретно в раковине, и уставился на Кирилла жёлтыми круглыми глазами. Не мигал. Вообще ни разу.

Дверь ванной закрыл Кирилл. Вернулся в комнату. На диван упал.

Телефон. Экран вверх. Уведомление ВКонтакте. Сообщение.

Маша.

«Привет, Кирилл! Я в Москве. Давай встретимся? Я по Берёзкам соскучилась. Кстати, ты так и не досчитал. Помнишь? Ты считал до ста. А досчитал до девяноста девяти. Я слышала».

Он не ответил. Просто заблокировал. Переписку удалил вместе со всем остальным.

Спать.

В три часа ночи вытащил его из сна вопль Шнурка. Не мяукал — орал, из живота, так, как коты кричат, когда видят врага, или когда, Кирилл как-то слышал, чувствуют землетрясение начинается.

Встал, включил свет в коридоре, рукой наугад потянулся к выключателю.

На стене, напротив входной двери, — мелом, белым, школьным, марки «Пегас» (помнил такие из детства) — шесть человечков.

И седьмой.

Без лица.

Кирилл стоял, смотрел, что-то думал про себя. Потом — медленно, очень медленно, ногой — стёр. Размазал по всей стене. Замазал в порошок.

Утром стена была чистая. Совсем чистая. Даже мела следа нет.

Позвонил Лёхе.

— Лёх, скидывай ссылку. На Машу. Её страницу.

Лёха скинул.

Удалена.

Набрал в поиске: Мария, её фамилия, год рождения. Ничего. Ноль результатов. В других сетях поискал.

Воздух.

Лёхе написал: «Ты уверен вообще, что с ней переписывался?»

Ответ пришёл через час или больше. Лёха: «Чувак, я вчера всю переписку пересмотрел. Её там нет. Совсем нет. Ни одного сообщения от неё. Я не помню, кому я вообще писал».

Сегодня пятое марта. Час ночи.

Кирилл на диване. Шнурок на подоконнике, в стену смотрит, как в монитор. Телефон молчит, как и надо. В квартире мелом пахнет, этим тошнотворным школьным запахом.

И кто-то — за стеной, может быть, или под полом, или в вентиляции там (кто разберёт), или нигде вообще — напевает тихо.

Девяносто восемь.

Девяносто девять.

...

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Слово за словом за словом — это сила." — Маргарет Этвуд