Тёмная романтика

Истории о запретной любви и тёмных страстях

Истории, где любовь ходит по краю: опасные незнакомцы, запретные чувства и страсть, которая дорого стоит. Короткие рассказы в жанре dark romance — новые выходят регулярно, читаются на одном дыхании.

Третий ходок: записи Рэдрика Шухарта после

Третий ходок: записи Рэдрика Шухарта после

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Пикник на обочине» автора Аркадий и Борис Стругацкие. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Он закрыл глаза, и сквозь шум в ушах услышал свой надтреснутый голос. На этот раз он говорил вслух: «Счастье для всех, даром, и пусть никто не уйдет обиженным!»

— Аркадий и Борис Стругацкие, «Пикник на обочине»

Продолжение

Я не помню, как спустился с холма. Помню только: коленки дрожат, и во рту железо. Будто пожевал старый пятак. Внизу, у вездехода, меня ждал Барбридж — то, что от него осталось, — и спросил одно слово: «Сбылось?». Я ответил: «Не знаю». Это была чистая правда.

Прошло года полтора. Я живу. Тоже своего рода чудо.

Гута со мной не живет. Не ушла, нет. Просто — как бы сказать — мы теперь в одной квартире и в разных мирах. Она утром встает, ставит кофе, идет на работу — устроилась в библиотеку Института, на полставки, — а я сижу у окна и смотрю во двор, где играет Мартышка.

Мартышка играет.

Вот, собственно, главное.

Она играет, как нормальный ребенок. Она прыгает через скакалку, кричит другим детям: «Эй, Сашка, стой, я водю!», она ест мороженое и роняет его на пыльное платье, и Гута его стирает, и в этот момент я вижу Гутино лицо — счастливое, тихое, как у человека, которого долго мочили под холодным дождем, а потом наконец впустили в теплую комнату.

И все было бы хорошо. Сталкер.

Если бы не одна вещь.

Мартышка иногда — не часто, раз в месяц — подходит ко мне и говорит:

— Папа.

— Да, — говорю.

— Папа, тот человек опять приходил.

И смотрит на меня снизу вверх своими темными, серьезными глазами, в которых нет ничего нечеловеческого. Обыкновенные глаза семилетней девочки, чуть усталые.

— Какой человек, малыш?

— Длинный. У окна стоит. Когда ты спишь.

Я сглатываю.

— Это сон, малыш. Тебе приснилось.

— Нет, папа. Он улыбается. И говорит — «передай папе спасибо».

Все. Дальше она уходит. Идет в свою комнату, садится на пол и складывает кубики — у нее их штук, наверное, четыреста, я ей покупаю, потому что только за кубиками она перестает смотреть в окно.

Я сначала пил. Потом перестал.

Знаешь, почему перестал? Не из-за Гуты. Не из-за Мартышки даже. Из-за того, что однажды утром, после очередного запоя — мерзкого, как только мои запои бывают, — я пошел к раковине умыться, поднял голову — и в зеркале увидел не свое лицо. То есть мое, конечно. Глаза мои, нос мой, шрам над губой — мой, вот этот, еще с восемнадцати лет. Но какое-то секунду — может, две — лицо в зеркале улыбалось. А я не улыбался.

С тех пор я не пью.

К Зоне я не подхожу. Слышите, никто? Не подхожу. И ребятам не советую. Бочка ходил в прошлом году — не вернулся. Костлявый Фил вернулся, но без памяти, без речи и без правой половины тела.

А Шар по-прежнему лежит в Карьере.

Два раза — точно знаю — туда лазили какие-то французы. Один раз — англичане. И еще раз — какие-то совсем уж темные ребята. Никто из них не вышел. Шар, видимо, переборчивый стал. Или насытился. Или, может, ждет чего-то такого, чего у этих новых ходоков нет.

А у меня было.

Вот в чем фокус, понимаешь?

У меня — было.

Я долго думал, что я тогда сказал. Не помню до сих пор — потому что, как я стоял на коленях перед этим золотым шаром, у меня в голове крутилась всякая дрянь, ошметки, обрывки, лица. И из этого месива вырвалось наружу — что? Какие-то слова. Какое-то желание. Я их не помню.

Но одно я знаю точно. Я просил счастья — для всех, даром, и пусть никто не уйдет обиженным. Это я повторял за Мертвяком, в его последние секунды, потому что больше повторять было не за чем. Это его слова, не мои.

И я думаю иногда: а что, если оно — это золотое, кругленькое, инопланетное — приняло заявку буквально? Что, если оно сейчас — медленно, по полчаса в сутки, по миллиметру в год — раздает это самое счастье? Не оптом. В розницу. По кусочку. И потому Гута снова улыбается, и потому Мартышка играет в скакалку?

А длинный человек у окна — это просто посыльный. Курьер. И говорит он спасибо не мне. Спасибо он передает от тех, до кого этот ползущий миллиметр уже дошел. А Костлявый Фил и Бочка — это те, кому не положено по очереди.

Глупо? Глупо, конечно. Я понимаю, что глупо. Я был ходоком, я не философ. Не мое это дело — судить, как устроен Шар. Может, он просто кусок их инопланетного мусора. Окурок, который они уронили на пикнике.

Но вот сижу. Смотрю в окно. Гута внизу выбивает половики — звук такой, домашний, добрый. Мартышка скачет на одной ножке. И впервые за всю мою сталкерскую жизнь я думаю не о том, как пройти, а о том, как остаться.

Это, в общем-то, все, что я хотел записать. Тетрадь спрячу. Мартышка, когда вырастет, пускай прочтет. Если, конечно, Шар к тому времени не передумает.

Запись профессора Преображенского, сделанная в марте

Запись профессора Преображенского, сделанная в марте

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Собачье сердце» автора Михаил Афанасьевич Булгаков. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Пес увидел страшные дела. Важный человек погружал руки в скользкие мозги. Свезло мне, свезло, — думал он, задремывая, — прямо неописуемо свезло. Утвердился я в этой квартире.

— Михаил Афанасьевич Булгаков, «Собачье сердце»

Продолжение

Зима в этом году выдалась мерзостная — слякотная, гнилая, с тем сырым ветром, от которого ноют все старые рубцы и все старые обиды. Шарик — то есть, простите, теперь снова Шарик, ничего не поделаешь, — лежит у камина и спит. Спит как пес. Не как человек, у которого сняли несвойственное ему обличье, а как нормальная, благополучная собака, которой подкладывают телятину.

Я же, Филипп Филиппович Преображенский, докладываю самому себе: эксперимент окончен. Эксперимент окончен — и однако же я не сплю четвертую ночь.

Причина проста.

Вчера утром, в одиннадцать часов сорок минут, в передней раздался звонок — и вошел человек. Не Швондер, нет. Швондера перевели на хозяйственный фронт. Туда ему и дорога.

Вошел другой. Высокий, худой, в пенсне на узком носу, в черном пальто хорошего, еще дореволюционного сукна. Зина приняла у него галоши — аккуратнейше, без обычной ее небрежности, — и доложила:

— Филипп Филиппович, к вам товарищ Шапиро. Из, простите, наркомата.

Я принял его в кабинете.

Он сел. Положил папку. Снял пенсне. Протер. Надел обратно. И, не глядя мне в глаза, произнес ровным, скучным голосом, каким произносят приговоры:

— Профессор. До нас дошли сведения о вашем последнем опыте. О гражданине Шарикове Полиграфе Полиграфовиче. И о его, простите, обратной трансформации.

Камин трещал. Я молчал.

— Сведения были рассмотрены. Опыт ваш представляет собой государственный интерес чрезвычайной остроты.

— Вот как, — сказал я.

Да. Именно так я и сказал. Сухо. Я не дал ему ни одной зацепки — ни вздоха, ни поднятой брови. Двадцать пять лет работы с пациентами научили меня не двигать ни единым мускулом.

— Профессор, нам нужны кадры. Из несознательного материала — превращать в сознательного гражданина. Без долгого процесса воспитания. Хирургически. Раз — и готово. Представляете перспективу?

Я представил. И в желудке у меня сделалось холодно — по-стариковски холодно.

— Видите ли, любезный, — сказал я ровно, — то, что вы изволите называть «раз — и готово», на практике дает нам существо, которое крадет галоши, душит кошек на лестницах и пишет доносы на собственного благодетеля. Это не кадр. Это катастрофа.

— Но Шариков был лишь первым опытом.

— Не соглашусь.

— Профессор...

— Не соглашусь, голубчик. Я не преобразовывал собаку в человека. Я навязал собаке человеческие железы — и получил скота с двумя органами речи. Подлинный человек делается тысячелетиями. И когда вы попытаетесь срезать этот путь скальпелем, вы получите Шарикова. Только их будет миллион. И они вас съедят.

Он снял пенсне. Долго протирал. Надел.

— Это, — сказал он тихо, — ваш окончательный ответ?

— Окончательный.

Он встал. Поклонился. Не сухо, не зло — задумчиво. И у двери, уже взявшись за ручку, обернулся.

— Филипп Филиппович. Подумайте до пятницы. И еще. — Он чуть понизил голос. — Бумаги ваши — журналы, протоколы — желательно, чтобы они находились в надежном месте.

Дверь за ним закрылась мягко.

Я остался в кабинете один. Тишина была такая, что я слышал, как тикают часы у Дарьи Петровны на кухне. Шарик спал у камина, и я смотрел на его седеющий загривок, и мне казалось, что во сне он улыбается. Собачьей своей, виноватой, ничего не помнящей улыбкой.

Я снял с полки три тетради. Голубую, черную и ту, в которой Борменталь записывал почасовые наблюдения. Открыл первую попавшуюся страницу. «11 ч. 30 мин. Гм-гм. Сказал «отлезь, гнида»...».

Отлезь, гнида. И ради того, чтобы получить миллион таких — товарищ Шапиро в черном пальто хорошего сукна готов был... да все, в сущности, готов был.

Камин трещал. Я наклонился, открыл дверцу, и одну за другой — голубую, черную, борменталевскую — отправил тетради туда. Бумага вспыхнула радостно. Огонь поднялся, осветив на мгновение портрет Мечникова на стене.

— Простите, Илья Ильич, — пробормотал я. — Иначе никак.

Зашевелился Шарик. Поднял голову. Посмотрел на огонь. Зевнул — широко, по-собачьи. И снова положил голову на лапы.

Я сидел до полуночи. В пятницу, я полагаю, придет другой. Или этот же. И разговор будет иной — не вежливый, и не с пенсне. Что ж. Мне семьдесят первый год. Квартиру они отнимут. Пациентов разгонят. Шарика, если успею, отдам Дарье Петровне.

Главное — что в той папке, которую товарищ Шапиро нес под мышкой, не будет ни одной моей строчки. Метод умрет со мной. И слава Богу.

Я затушил настольную лампу. На улице, под фонарем, кто-то стоял — высокий, в черном пальто. Может, мне померещилось. В мои годы человеку много чего мерещится по ночам.

Береза у плетня — стихотворение в стиле Сергея Есенина

Береза у плетня — стихотворение в стиле Сергея Есенина

Творческое продолжение поэзии

Это художественная фантазия на тему стихотворения «Отговорила роща золотая» поэта Сергей Есенин. Как бы мог звучать стих, если бы поэт продолжил свою мысль?

Оригинальный отрывок

Отговорила роща золотая
Берёзовым, весёлым языком,
И журавли, печально пролетая,
Уж не жалеют больше ни о ком.

— Сергей Есенин, «Отговорила роща золотая»

За плетнем, где репейник колкий,
где гусиный белеет пух,
старой бабкиной свечкой тонкой
догорает береза вслух.

Догорает — листом, не пламенем,
не свечой, а сквозным огнем,
и стоит она тихим памятником
над покинутым пустырем.

Я пришел. Постоял. Поклонился.
Края шапки коснулся рукой.
Где ты, дед мой, что в ней молился
и пугал воробьев клюкой?

Где ты, бабка, чьи теплые ладони
пахли хлебом, дровами, золой?
Где вы, горницы, окна, иконы,
и под лавкою кот рябой?

*

Никого. Лишь синица свистнула,
да пугливо метнулся плот
облаков — и в пруду расплыснулась
та же осень, что и в тот год,

когда я уезжал — в город каменный,
в шум трамвайный, в чужой ночлег,
оставляя за пыльной заставою
и плетень, и березы снег.

Город выпил меня — до донышка.
Город ввел меня — до угла.
А родная моя сторонушка
без меня — росла, отцвела.

*

Ладно. Сяду на бугорочек.
Достану кисет — да и закурю.
Над пустырем, над цветочком одиноким
выпущу синюю полосу.

Пусть она пойдет — за рекою,
по-над лугом, в туман, в овраг,
к деду — за мокрой травою,
к бабке — на дальний шлях.

Пусть им скажет: жив-здоров, не пьяница,
то есть пьяница, но не злой,
и о вас, родимые, печалится,
и приехал — да опоздал.

*

Эй, береза, моя ты белая,
моя горькая, моя седая,
ты прости — что душа сгорелая,
ты прости — что чужой приехал,

что вернулся — не тем мальчишкою,
не с гармошкою, не с весной,
а с потертой своей котомкою
да с протертой своей строкой.

Я еще постою. Помолчу с тобой.
До заката. До первых звезд.
А потом — попрощаюсь, родимая,
и уйду — на последний поезд.

Не пиши — стихотворение в стиле Марины Цветаевой

Не пиши — стихотворение в стиле Марины Цветаевой

Творческое продолжение поэзии

Это художественная фантазия на тему стихотворения «Мне нравится, что вы больны не мной» поэта Марина Цветаева. Как бы мог звучать стих, если бы поэт продолжил свою мысль?

Оригинальный отрывок

Мне нравится, что вы больны не мной,
Мне нравится, что я больна не вами,
Что никогда тяжёлый шар земной
Не уплывёт под нашими ногами.

— Марина Цветаева, «Мне нравится, что вы больны не мной»

Не пиши. Молчи. Молчи!
Не зови — на ветру свечи
не горят. Не горит — ничье.
Не зови. Не мое. Мое —

дым над крышей, и крыша — снег,
и под снегом — забытый смех,
и под смехом — глухой, как лед,
не сегодняшний — давний год.

Не пиши. Не проси. Не плачь.
Я — не нянька, не ключ, не врач,
не рукав — на твое плечо,
не над крышкою — горячо

расплеснувшийся самовар.
Я — пожар. Я — пожар. Пожар —
на семи на чужих ветрах,
на семи на семи кострах,

на семи — деревянных — мостах
над водой, что несет впотьмах
и листву, и слова, и нас —
в тот единственный, поздний час,

когда — некому уж сказать,
и не страшно уже отдать
ни лица, ни руки, ни рта,
ни последнего — ни — листа.

*

Не пиши! Я — глуха к словам.
Я — раздам. Раздарю — раздам! —
по краям, по чужим домам,
по чужим, по чужим — губам,

по непрошеным, по семи —
не моим, не моим, не моим
самоварам, дворам, дверям,
перекошенным якорям —

облаков над моей рекой,
над чужою моей строкой,
над случайной моей судьбой —
раздарю. И — пойду домой.

*

Дом? — Какой? — У меня — нет дома.
Есть — окно. И в окне — солома
рыжей осени, рваный шелк
облетающих нищих елк,

есть — порог, и над ним — звезда,
та, что светит туда-сюда,
не моя, не твоя, ничья,
как — последняя — вся моя

тишина перед самым сном.
Не пиши. Я молчу о том,
о чем — некому уж сказать.
Не пиши.
Дай — додышать.

Цитата 09 мая 04:53

О смысле существования и предназначении

Если звезды зажигают — значит — это кому-нибудь нужно. Поэтическое размышление о смысле каждого явления в мире

Легенда о сундуке Тургенева: правда или вымысел?

Легенда о сундуке Тургенева: правда или вымысел?

Иван Тургенев переписывал каждую страницу своих романов двадцать раз, а черновики запирал в железный сундук для уничтожения

Правда это или ложь?

Чичиков на кушетке: сеанс №3, или Как я объясняю терапевту, зачем мне мертвые крестьяне

Чичиков на кушетке: сеанс №3, или Как я объясняю терапевту, зачем мне мертвые крестьяне

Классика в нашем времени

Современная интерпретация произведения «Мертвые души» автора Николай Васильевич Гоголь

**Психотерапевтический кабинет «Тихая Гавань», г. N. Сеанс №3.**
**Клиент:** Чичиков П. И., 38 лет, коллежский советник в отставке.
**Терапевт:** Анна Сергеевна Лебедева, гештальт-подход с элементами КПТ.
**Длительность:** 50 минут. Запись с разрешения клиента.

---

**Анна Сергеевна:** Здравствуйте, Павел Иванович. Присаживайтесь. Чай, вода?

**Чичиков:** Чайку бы. С лимончиком, если позволите. И сахарку — два кусочка. Нет, три. Простите, я волнуюсь — оттого и сладкого хочется.

*(Внутренний монолог Ч.: А кабинет-то ничего себе. Кресла кожаные, не из присутствия. Сколько ж она за аренду платит? Душ десять, поди, за месяц набегает. Господи, опять я о душах.)*

**А. С.:** На прошлой встрече вы упомянули, что плохо спите. Что снится, помните?

**Чичиков:** Помню. Снится, будто еду я в бричке, кони добрые, Селифан правит — и вдруг колесо, представьте, отваливается. И из колеса сыплются... люди. Маленькие такие. Бумажные. Сыплются, сыплются, и я их в карман гребу, гребу, а они все валятся. Потом смотрю — а это не люди. Это списки. С фамилиями. И каждая фамилия — мне в лицо: «А я Пробка Степан, плотник, помер от водки, помнишь меня?» Помню. Конечно, помню.

Проснулся. Кофе остыл. Впрочем, он и горячим был дрянной — у Коробочки заварка десятилетней давности, экономит, старуха.

**А. С.:** Вы помните их по именам?

**Чичиков:** Всех. До единого. Сто двадцать семь душ — это вам не шуточки. Я ведь как, Анна Сергеевна... я же не просто бумагу купил. Я ее, можно сказать, выстрадал. К каждому помещику — свой подход. К Манилову с улыбочкой, к Собакевичу — будто медведя умасливаешь, к Плюшкину — чтоб не сбежал, как мышь от кота. А Ноздрев... ну, Ноздрева вспоминать не будем, у меня от него до сих пор в боку колет.

**А. С.:** Колет в боку — это как именно ощущается? Опишите.

**Чичиков:** Будто кто-то под ребра тычет холодным пальцем. Тык-тык. Как в детстве батюшка делал, когда учил «копи копейку». Тык — копи. Тык — береги. Тык — людей задабривай, но не доверяй. Я и копил. Я и берег. А вот теперь сижу у вас и не понимаю — а кому я все это коплю-то?

*Длинная пауза. Чичиков машинально приглаживает бакенбарды. Потом — резко — сжимает кулак. Потом разжимает. Снова приглаживает.*

**А. С.:** Павел Иванович, давайте на секунду остановимся. Что сейчас происходит в теле?

**Чичиков:** В теле? Господи, да я же не лошадь, чтоб у меня про тело спрашивать. Хотя... хорошо. В груди что-то — будто рыба бьется в неводе. В горле — комок. Под ложечкой — пусто, как в кошельке у губернаторского племянника после ярмарки. Голова — ясная. Голова всегда ясная, Анна Сергеевна. На том и стою.

**А. С.:** Рыба в неводе. Это интересный образ. Что эта рыба хочет?

**Чичиков:** Выскочить, само собой. А куда ей выскакивать-то? В реку? Реки нет. В таз? Таза тоже нет. Так и бьется.

*(Внутренний монолог: Дура баба. Хотя нет, не дура — глаза умные, такие глаза у нее, как у моей маменьки покойной были, когда она меня в люди отправляла. «Учись, Павлуша, копейке угождай — копейка все сделает». Угождал. Ну вот, угодил.)*

**А. С.:** Вы сейчас как будто куда-то ушли. Где вы?

**Чичиков:** В детстве. Простите. Это бывает. Вспомнил батюшкин завет.

**А. С.:** Расскажете?

**Чичиков:** «Береги копейку — товарищ не товарищ, а копейка не выдаст». Вот и весь завет. Коротко. Ясно. Как пощечина.

Я его, знаете, как мантру повторял. В училище — повторял. У повытчика служил — повторял. На таможне — особенно повторял, там без копейки никак, там копейка — родная мать. А потом случилось это... происшествие. Контрабанда. Брабантские кружева. И все рассыпалось. Все. До последней пуговки.

И вот тогда я и придумал. Про души.

**А. С.:** Что значит — «придумал про души»? Расскажите подробно, без оценок. Просто — как было.

**Чичиков:** Как было? Хорошо. Сидел я, значит, в гостинице. Городок паршивенький, клопы в перине — будто самостоятельную республику основали. Денег — на три дня. Мыслей — ноль. И тут читаю в губернских ведомостях: ревизская сказка задерживается, перепись отложена. И меня осенило, Анна Сергеевна. Прямо как пророка Илью на колеснице — только без колесницы и без Илья.

Крестьяне умирают — это понятно. Помещики платят за них налог до следующей переписи — это тоже понятно. Помещикам это в тягость. А мне — наоборот. Купить мертвых дешево. Заложить в Опекунский совет — как живых. Получить ссуду. Купить настоящее имение. Стать барином. Жениться. Детей. Дом. Беседку. Знаете, такую — с колоннами, беленую, чтоб гости говорили: «Ах, Павел Иванович, у вас тут совершенный Версаль».

Вот и весь план. Гениально же? Скажите — гениально.

*Молчание.*

**А. С.:** Я слышу, как вам важно, чтобы я подтвердила гениальность.

**Чичиков:** Важно. Очень важно.

**А. С.:** А что будет, если я скажу — нет?

*Чичиков замирает. Сахар, который он размешивал ложечкой, продолжает звенеть в чашке — рука дрожит. Чуть-чуть. Незаметно. Ну, почти незаметно.*

**Чичиков:** Тогда... тогда я встану и уйду. И больше не приду. И найду другого терапевта. У вас же тут конкуренция, Анна Сергеевна, я по объявлениям видел — на одной только Дворянской улице четверо вас, психологов. Один даже по-французски принимает.

**А. С.:** То есть вы готовы расстаться со мной за одно слово несогласия?

**Чичиков:** Я со всеми так. Подружился — обаял — взял свое — уехал. Манилов меня в кумовья звал. Коробочка чуть не плакала. Собакевич руку жал так, будто прощается с родным братом. А я ехал и думал — как бы еще раз с ними не свидеться. Никогда. Ни в этой жизни, ни в той.

*(Внутренний монолог: Что я несу? Я же лучший собеседник в губернии! Меня губернатор за стол сажал! Дочка губернаторская краснела, когда я мимо проходил! А тут сижу, бабе чужой исповедуюсь, как купчишка после третьей. Уйти. Сейчас же. Встать и уйти.)*

*Чичиков не встает.*

**А. С.:** Вы заметили, что не уходите?

**Чичиков:** Заметил.

**А. С.:** Почему?

**Чичиков:** Не знаю. Может, чай не допил.

*Пауза.*

Ладно. Скажу. Только вы не записывайте — то есть записывайте, конечно, у вас работа такая, но... Анна Сергеевна, мне страшно. Вот просто страшно. По-человечески. Как мальчишке в темной комнате.

Я всю жизнь думал, что копейка — это броня. Что если ее много — то ты в крепости, и стрелы мимо. А оказалось — копейка не броня. Копейка — это такая клетка. Золотая. Удобная. С перинкой. И сидишь ты в ней, и думаешь — а кого позвать-то на ужин? Маниловых? Так они дураки. Собакевичей? Так они хамы. Плюшкиных? Те и сами не придут — у них дверной петли нету, ушла дверь, продали. И сидишь, и понимаешь — никого.

Никого.

**А. С.:** Никого — это очень тяжелое слово. Где вы его впервые услышали?

**Чичиков:** В училище. Когда батюшка помер. Я в класс пришел — а мне говорят: «Чичиков, тебе письмо». Я открыл — там одна строчка. «Помер. Похоронили. Денег нет.» И все. И никого. Учитель по голове погладил — и тоже отошел, у него у самого детей пятеро.

С тех пор я и решил — копейка. Только копейка не предаст.

А копейка, оказывается, тоже того. Предает. Только медленно. Тихо. Как ржавчина бричку — вроде едешь и едешь, а потом колесо отвалилось — и сыплются из него люди. Бумажные. Мертвые. Мои.

*Молчание. Долгое. Минут пять прошло. Или десять. Или три — кто считал.*

**А. С.:** Павел Иванович. Я хочу вам кое-что предложить. Не как диагноз — как наблюдение.

Вы всю жизнь приобретали то, что нельзя любить. Контрабанду. Должности. Мертвых крестьян. Это все — вещи, у которых нет ответа. Они не отказывают. Не разочаровывают. Не уходят. Идеальные собеседники — потому что молчат.

И вот вы пришли ко мне. Ко мне — которая отвечает. Которая может сказать «нет». Это, кажется, первое живое приобретение в вашей жизни. Часовое. По прейскуранту. И все-таки живое.

**Чичиков:** *(тихо)* Дорогое у вас, кстати, приобретение. Полторы тысячи за пятьдесят минут. Я бы на эти деньги у Плюшкина двадцать душ взял. С лошадью.

**А. С.:** Но взяли — меня.

**Чичиков:** Взял. Да. Взял. *(пауза)* И знаете... — это, наверное, дороже стоит. Чем кажется.

*Звенит таймер. Сеанс окончен.*

**А. С.:** На следующей встрече предлагаю поговорить о том, что значит — «жениться, дети, беседка с колоннами». Не как план побега в респектабельность, а — как настоящее желание. Хорошо?

**Чичиков:** Хорошо. Только... Анна Сергеевна. Один вопрос. Можно?

**А. С.:** Можно.

**Чичиков:** А вы — настоящая? Ну, в смысле — в ревизской сказке вы числитесь?

*Терапевт смеется. Чичиков — впервые за три сеанса — улыбается. По-настоящему. Не той улыбкой, которой обольщал помещиц, а другой — кривоватой, чуть детской, как у мальчика, нашедшего в кармане забытый пряник.*

**А. С.:** Числюсь, Павел Иванович. До свидания. Жду в среду.

**Чичиков:** До среды.

*Выходит. В коридоре долго не может попасть в рукав шубы. Селифан внизу спит на козлах, уронив шапку. Снег идет. Тихий. Мелкий. Как будто кто-то наверху просеивает муку.*

*Бричка трогается. Колеса скрипят. Пока — на месте.*

---

**Запись терапевта (для супервизии):**
Клиент демонстрирует выраженные защиты по нарциссическому типу с элементами антисоциальной адаптации. Однако — проблески контакта. Впервые за три сессии назвал чувство («страшно») без переформулирования в метафору сделки. Прогноз осторожный. Продолжать.

P. S. Перепроверить, оплачен ли сеанс. Клиент склонен к... хм. К отсроченным платежам.

Статья 09 мая 04:28

Зачем Сталин лично звонил Булгакову: главный вопрос на 135-летие писателя

Зачем Сталин лично звонил Булгакову: главный вопрос на 135-летие писателя

Представьте: 1930 год, апрель, ваши пьесы сняты с репертуара всех московских театров разом — не за что-то конкретное, просто потому что можно. Рукопись вы сожгли сами, в собственной печке. Денег нет. Работы нет. И тогда вы пишете письмо советскому правительству — не покаяние, не просьба о пощаде, а ультиматум: либо дайте работать, либо выпустите за границу. И через несколько недель вам звонит Сталин. Лично. В домашний телефон. Спрашивает: хотите в самом деле уехать? Булгаков замялся. Сталин повесил трубку. Потом дал работу во МХАТе.

Объяснений этому поступку до сих пор нет. Политический расчёт? Прихоть? Личное восхищение? Говорят, Сталин смотрел «Дни Турбиных» во МХАТе раз пятнадцать или тридцать — источники расходятся. Что-то его там цепляло в этих белогвардейцах, которые проигрывают, но остаются людьми. Что именно — загадка, которую историки не разгадали до сих пор.

Сегодня Михаилу Афанасьевичу Булгакову исполнилось бы 135 лет.

Родился он 15 мая 1891 года в Киеве, в семье профессора духовной академии. Старший из семерых детей — характер, видимо, закалился соответствующий. Сначала стал врачом: медицинский факультет, земская больница под Смоленском, Первая мировая в госпиталях. Там же угодил в морфиновую зависимость — колол обезболивающее после прививки от дифтерии, получил сначала аллергию, потом привязанность. Слез с иглы, написал об этом «Морфий» — прозу жёсткую, почти физиологически неприятную. Читаешь и понимаешь: этот человек знал, о чём пишет. Буквально знал.

В 1919-м бросил медицину. Решил — пишу. Это звучало как помешательство: вокруг гражданская война, Киев переходит из рук в руки (историки насчитали что-то около семнадцати раз), люди умирают от тифа и пуль. А он — пишу. Наблюдал всё изнутри, записывал, запоминал. Потом вложил это в «Белую гвардию» — роман о семье русских офицеров, которые проигрывают историю, но не теряют достоинства. Советская критика назвала это «апологией белогвардейщины». Булгакову, судя по всему, было примерно всё равно.

Москва встретила его неважно. То есть — совсем неважно: снимал углы, голодал, работал в газетах под псевдонимами, писал фельетоны за гроши. Квартирный вопрос, который потом Воланд назовёт причиной всех московских бед, Михаил Афанасьевич изучил не теоретически — под кожей, в животе, в мерзком холодке безденежья поздней осенью.

Но в середине двадцатых что-то щёлкнуло. МХАТ поставил «Дни Турбиных» — и зал был полон. Потом «Зойкина квартира», потом «Бег». Критики топили его методично и с очевидным удовольствием: «классовый враг», «буржуазный реакционер», «антисоветчина чистейшей воды». Зрители, впрочем, думали иначе. И Сталин думал иначе — что, собственно, и спасло Булгакова от судьбы, которая досталась многим другим.

«Собачье сердце» написано в 1925 году. Напечатано — в 1987-м. Шестьдесят два года рукопись пряталась в ящиках и чужих архивах. Повесть, если вдруг кто не читал (читайте немедленно): профессор Преображенский пересаживает бродячей собаке гипофиз уголовника-алкоголика. Получается Шариков — наглый, убеждённый в своих правах, опасный той уверенностью, которая не знает никаких сомнений. Советская власть увидела в этом сатиру на себя. Понятно. Удивительно другое: автора не посадили — лишь обыскали в 1926 году и изъяли рукопись. Вернули через несколько лет. Почему — никто так и не объяснил. «Взять всё да и поделить» произносится Шариковым с такой интонационной точностью, что понимаешь: это не памфлет. Это диагноз. Причём диагноз без срока годности — проверяется на каждом следующем поколении раз в двадцать-тридцать лет.

«Мастер и Маргарита» — это уже история почти мистическая. Первую редакцию Булгаков сжёг в 1930 году. Сам. В печке. Собственными руками. Потом начал снова — и писал десять лет, до самой смерти. Последние правки диктовал жене Елене Сергеевне, уже почти слепой от гипертонического нефросклероза. Умер в марте 1940 года в 48 лет. Рукопись осталась. Елена Сергеевна хранила её двадцать шесть лет. В 1966 году журнал «Москва» напечатал роман — урезанный, с цензурными купюрами. Но даже этот обрезанный вариант взорвал читающую Москву. Самиздатовские копии ходили по рукам, зачитывались до дыр. Полный текст без купюр вышел сначала за рубежом. В чём суть романа? Ну. Сатана приезжает в Москву тридцатых годов — и Москва его совершенно не удивляет. Дальше объяснять?

Булгаков прожил 48 лет. За это время — три романа, больше двадцати пьес, повести, рассказы, бесчисленные фельетоны. Три брака. Постоянная прослушка в квартире — ОГПУ работало добросовестно. Несколько доносов. Ни одного ареста.

Его не сломали. Это важно проговорить отдельно. Он не писал нужные вещи в обмен на покой, не каялся публично, не перековывался. Писал Сталину — прямо, почти дерзко. Умер, работая над книгой, которую при его жизни никто и нигде напечатать не мог. Рукописи не горят. Он вложил это в уста Воланда — или Мастера — или, может, просто самого себя. И оказался прав: рукопись, которую он сжёг в 1930-м и написал заново, пережила цензуру, советскую власть и всё остальное.

135 лет. Читают до сих пор. И будут — это уже, кажется, не обсуждается.

Второй сундук Флинта: запись Джима Хокинса

Второй сундук Флинта: запись Джима Хокинса

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Остров сокровищ» автора Роберт Льюис Стивенсон. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Быки, ревущие у кабестана, кошмарные сны, потоки крови, заливающие палубу, и грозный голос, кричащий: «Пиастры! Пиастры! Пиастры!» — вот все, что снится мне до сих пор.

— Роберт Льюис Стивенсон, «Остров сокровищ»

Продолжение

Прошло, должно быть, лет семь с того дня, как «Испаньола» вернулась в Бристоль. Я часто говорил себе: довольно. Хватит. Море отдало мне все, что могло, — и забрало, что хотело. Но однажды весной, когда яблони у нас в Черном Холме стояли белые, как пена под форштевнем, в трактир «Адмирал Бенбоу» — да, я снова там, мать моя умерла, и я держу его — пришел человек.

Он сел в углу и попросил рому. Голос у него был — будто кто-то тащил камень по гальке. Я взглянул раз. Потом другой. И в груди у меня что-то дернулось, как рыба на крючке.

Посетитель.

Лицо обветренное, бровь рассечена надвое старым шрамом, на левой руке не хватало двух пальцев. На колене — мешок из просмоленной парусины, и мешок этот он держал так, как мать держит больного ребенка.

Я принес ему рому. Он поднял на меня глаза — серые, выцветшие, и спросил без всяких подходов:

— Ты ли Джим Хокинс?

— Я, — сказал я. И добавил: — А вам какое дело, сударь?

Он усмехнулся. Не зло — устало. Так усмехаются люди, которые много лет несут что-то тяжелое и наконец видят, кому это можно отдать.

— Меня зовут Эйб Маккри. На «Морже» меня звали Сухарь. Я был у Флинта на побегушках, мальчишкой, — таким же, каким ты был на «Испаньоле». И я единственный, кто остался жив из тех шестерых, что зарывали на Острове Скелета не один сундук, а два.

Я поставил кружку. Поставил ее слишком резко — хозяйка из-за стойки оглянулась.

— Два, — повторил он. — Тот, что вы выкопали с доктором, — это была подачка. Так Флинт говорил: «Кто найдет первый — пускай радуется. Кто найдет второй — пусть пеняет на себя».

Я молчал. За окном свистнул ветер — тот самый соленый, от которого у меня всю жизнь чесались ноги бежать на пристань.

— Зачем вы пришли ко мне, — сказал я наконец, — а не к доктору Ливси?

— Капитан Смоллетт умер. Доктор Ливси стар. А сквайр Трелони, прости его Господь, не способен сохранить тайны. Остаешься ты.

— Я не пойду в море, — сказал я. — Слышите? Не пойду.

Он долго на меня смотрел. Молчание у него было особенное — не пустое, а как у моряка, который ждет, когда стихнет шквал.

— Я и не зову. Я пришел умирать, Хокинс. У меня в боку сидит пуля восемьдесят второго года. Месяц мне, или два — кто считает. Я хочу, чтобы кто-то знал. Не ради золота. Ради того, чтобы это не пропало с моими костями.

Он развязал мешок. Я невольно подался вперед — и тут же отпрянул, как будто меня обожгло.

Карта. Другая. Не та, что лежала в сундуке Билли Бонса, — у этой бумага была темнее, и края ее обуглились. На ней — тот же остров, но крестик стоял в другом месте: на самом северном мысе, где скалы и где Бен Ганн говорил: «Туда не ходи, парень, там нехорошо».

— Бен Ганн был козлятником. Его держали при сундуках, как держат собаку. А зарывали — мы. Тут лежит кое-что похуже золота, Хокинс. Судовой журнал «Моржа». С именами. Со счетами. С теми, кто платил Флинту, чтобы он топил их же конкурентов. Имена эти и сейчас живы — в Лондоне, в Бристоле, в палате лордов.

Я понимал. Я слишком хорошо понимал.

— Зачем же вы мне это говорите? — выдохнул я.

— Затем, что я не хочу унести это в землю. Сожги ее, если хватит духа. Закопай у себя в саду. Отдай доктору. Делай что хочешь. Но знай: пока эта бумага существует, на свете будет тлеть огонек, на который рано или поздно придут.

Он положил карту на стол. Поднялся. Расплатился — медной монетой и тремя серебряными, и я заметил, что одна из серебряных была старая, с профилем какого-то короля, которого я не узнал.

У двери он обернулся.

— И еще, Хокинс. Если придет человек — высокий, с лицом без бровей, — это Маркус Пью, сын того самого Пью, слепого. Он ищет карту уже шесть лет. Он не такой, как его отец. Он хуже.

Дверь хлопнула. Я остался один — с картой на столе, с непонятной серебряной монетой в кармане, с яблоневым цветом за окном.

Долго сидел. Минут пять. Или десять. Или три — кто считал.

Потом я взял карту, вышел во двор, прошел мимо амбара — и остановился у старой яблони. Земля под ней была мягкая, черная, пахла дождем. Я подумал: вот сейчас вырою ямку. Уже почти присел. Но не присел.

Я вернулся в дом, поднялся в комнатку под крышей, отворил сундучок, в котором мать хранила нитки и медный наперсток, и положил карту на дно. Поверх — старый платок. Поверх платка — счетную книгу трактира. И закрыл крышку.

Я не знаю, правильно ли я поступил. Я знаю только одно: с этого вечера я стал хуже спать. По ночам мне снова, как мальчишке, мерещится попугай Сильвера, и его «Пиастры! Пиастры!» — но теперь к ним примешивается другое: «Имена. Имена. Имена».

И еще одно. Когда я утром спустился в общий зал, серебряная монета лежала не в кармане моей куртки, а на столе — ровно там, где Маккри ее оставил. Хотя я готов поклясться, что вечером забрал ее с собой.

Городу — счет! — стихотворение в стиле Владимира Маяковского

Городу — счет! — стихотворение в стиле Владимира Маяковского

Творческое продолжение поэзии

Это художественная фантазия на тему стихотворения «Послушайте!» поэта Владимир Маяковский. Как бы мог звучать стих, если бы поэт продолжил свою мысль?

Оригинальный отрывок

Послушайте!
Ведь, если звёзды зажигают —
значит — это кому-нибудь нужно?
Значит — кто-то хочет, чтобы они были?

— Владимир Маяковский, «Послушайте!»

Эй,
асфальт!
Ты — сволочь гладкая,
ты — лощеный,
ты — в пиджаке.
По тебе
прошел я с лопаткою,
с кровью
на правом виске.

Город.
Железо.
Гудок.
И — точка.

А дальше — бегом, бегом —
до площади,
где трамвай,
как раненая бабочка,
бьется
провисшим
крылом-проводом
об столбы,
об афишные тумбы,
об мокрый
лоснящийся пах
асфальта,
об руки прохожих,
спешащих
с портфелями
в скверы,
в конторы,
в продмаги,
в никуда —
в самый вкусный,
самый
полезный из адов!

Я
кричу.
Не слышит никто.

Гражданин в шляпе —
кивает.
Гражданка в перчатках —
плывет.
Милиционер —
регулирует, важный,
как римский сенатор
на пенсии.
А я —
с лопатой,
в грязи по колено,
в краске,
в известке,
с ведром на плече —
я
что? я —
бесплатное приложение
к этой
расчудесной
витринной
речи!

Стоп.

Думаю: ладно.
Выдохну. Покурю.
Достану из кармана
комок махорки,
спичку,
плевок,
и себя самого —
в три погибели,
на корточках,
у чугунной решетки
над теплой
котельной
душой
города.

Город,
ты — мой.
Я тебя
не отдам.
Ни биржевику,
ни поэту-эстету,
ни той,
что в шелка
закутала спину
и едет
на
антикварном
взлете
daimler-Бенце.

Город,
я — твой
каменщик,
штукатур,
кровельщик,
звонарь,
кочегар,
я
твой нерв,
твой кулак,
твой охрипший
фабричный
хрип.

И потому —
счет.
Город,
дай счет.
За сапоги — раз.
За надежду — два.
За мою
не дожитую
до тридцати
голову —
круглую сумму, прошу,
с приплатой
за каждое
мутное
утро,
когда
я вставал
не с той
ноги,
с той стороны
кровати,
где кровать
была —
доской.

Ты
не ответишь.

Ладно.
Пойду —
строить тебя
дальше.
С лопаткой.
С руганью.
С песней —
кривой,
не оркестровой,
с гудящей,
как провод
под током,
с той, что —
не для салона,
а для
живого,
для
двуногого,
для
утреннего,
для
рабочего
уха!

Цитата 09 мая 04:23

О спасительной силе красоты

Красота спасет мир — знаменитое высказывание о спасительной роли прекрасного в человеческой жизни

Рисующий гений: портреты на полях Пушкина

Рисующий гений: портреты на полях Пушкина

Александр Пушкин систематически рисовал портреты персонажей на полях рукописей, прежде чем описывать их в тексте

Правда это или ложь?

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Вы пишете, чтобы изменить мир." — Джеймс Болдуин