Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Статья 29 апр. 03:26

«Мастер и Маргарита»: экспертиза романа, который все знают — и почти никто не дочитывал по-настоящему

«Мастер и Маргарита»: экспертиза романа, который все знают — и почти никто не дочитывал по-настоящему

Михаил Булгаков. «Мастер и Маргарита». Первая публикация — 1966-1967 годы, журнал «Москва», в виде, сильно порезанном редакторскими ножницами. Полная версия — 1973-й. Жанр определить затруднительно: магический реализм, сатира, философский роман — все три ответа верны и все три недостаточны. Объем — около 400 страниц. Писался с 1928 года до смерти автора в 1940-м. Пролежал в ящике стола двадцать шесть лет.

Двадцать шесть лет. Просто подумайте об этом.

Итак, о чем книга — без спойлеров, насколько это возможно для произведения с такой архитектурой. В Москву 1930-х приезжает некто Воланд: загадочный иностранец, представляющийся специалистом по черной магии. Вместе со своей свитой — включающей огромного черного кота по имени Бегемот и рыжего клыкастого субъекта с разными глазами — он устраивает в советской столице форменный переполох. Параллельно — история Мастера и Маргариты: писателя, уничтожившего свой роман, и женщины, которая его любит. И третья линия: древний Ершалаим, Понтий Пилат, некто Иешуа Га-Ноцри. Три сюжета сплетаются в нечто такое, что при попытке объяснить структуру начинаешь звучать как человек, которому явно надо поспать.

Что здесь хорошего? Почти все.

Во-первых — язык. Булгаков пишет с точностью и одновременно с такой видимой легкостью, что хочется перечитывать абзацы просто ради удовольствия от текста; не потому что «красиво» в открыточном смысле, а потому что каждое слово стоит именно там, где ему надо стоять. «Никогда и ничего не просите! Никогда и ничего, и в особенности у тех, кто сильнее вас. Сами предложат и сами все дадут!» — это Воланд говорит Маргарите, и фраза звучит одновременно как издевательство, как мудрость и как приговор. Попробуйте разобраться, что именно автор имел в виду, — и поймете: он имел в виду все три варианта сразу.

Во-вторых — Воланд. Да, он центральный персонаж, хотя формально в заглавии его нет. Дьявол, написанный с таким обаянием и таким интеллектом, что к финалу книги начинаешь подозревать: Булгаков симпатизировал ему куда больше, чем положено было симпатизировать нечистой силе в советской России. Воланд не злодей в привычном смысле — он зеркало. Москва 1930-х смотрит в него и видит себя; и то, что видит, ее не радует. Это, пожалуй, самый умный прием в романе: использовать Дьявола как инструмент моральной экспертизы общества. Хлесткий прием. Работает безотказно.

В-третьих — свита. Кот Бегемот — отдельное произведение искусства. Азазелло с его непонятной угрозой в каждом жесте. Коровьев-Фагот, который то паясничает, то оказывается страшнее всех остальных. Они несут большую часть комических сцен — а комические сцены здесь действительно смешны, без натяжки. Погром в Торгсине, сеанс черной магии в Варьете, история с головой — это работает как фарс, как сатира и как horror одновременно. Редкое умение.

Теперь — о проблемах. Они есть.

Линия Мастера и Маргариты, та самая, вынесенная в заглавие, — слабее остальных. Мастер как персонаж остается схематичным; мы знаем о нем «писатель, написал роман о Пилате, сломлен системой» — но живым человеком он так и не становится. Маргарита интереснее — особенно в сценах на балу у Сатаны, где она держится с такой измотанной, злой грацией. Но их любовь... как бы это сказать. Декларируется больше, чем показывается. «Любовь выскочила перед нами, как из-под земли выскакивает убийца» — блестящая метафора. Только потом эту любовь надо показывать в действии — и тут роман немного проседает.

Еще один момент, который не все замечают: финал. Многие им восхищаются; я нахожу его несколько... аккуратным. Слишком причесанным для книги, которая весь текст сопротивлялась причесанности. Все получают то, что заслуживают, все расставлено по местам — и эта расставленность немного противоречит духу предыдущих четырехсот страниц. Впрочем, справедливости ради: Булгаков умер, не закончив окончательную правку. Так что финал — это отчасти наследие обстоятельств, а не только авторское решение. Трудно судить строго.

Мелкая деталь, которая меня лично раздражает, — и предупреждаю, это субъективно. Ершалаимские главы часто хвалят как лучшее в романе. Они написаны великолепно; там другой ритм, другая оптика, другой воздух — как будто переключаешь частоту и попадаешь в совершенно другую передачу. Но при первом прочтении они тормозят. Если вы читаете в первый раз и на Ершалаиме начинаете зевать — это нормальная реакция. Продолжайте. Потом поймете, зачем это.

Кому читать? Тем, кто любит книги с несколькими смысловыми пластами — где при перечитывании каждый раз находишь новое. Тем, кто не боится переключаться между тремя разными сюжетными линиями. Тем, кого не раздражает, когда автор умнее большинства своих читателей, — и не особо это скрывает.

Кому не читать. Тем, кто хочет линейный сюжет и однозначные ответы. Тем, кого магический реализм раздражает в принципе — здесь его много, и он нигде не объясняется, потому что объяснять его значило бы убить. Тем, кто ищет «легкое чтение на вечер» — это не оно, хотя читается неожиданно быстро.

Вердикт: читать. Обязательно. Медленно. Роман мстит торопливым: при беглом прочтении остается ощущение «ну и что?». При внимательном — ощущение, что тебе только что объяснили что-то важное про природу власти, свободы и того, что люди называют злом. На великолепном русском языке. С котом в главных ролях. Оценка: 9 из 10. Минус один балл за Мастера, который так и не стал по-настоящему живым, и за финал, немного не дотягивающий до высоты всего предыдущего разгона. Плюс девять — за все остальное.

Статья 03 апр. 11:15

Следствие не закрыто: как беспризорник Алёша Пешков стал Горьким — и почему Сталин об этом пожалел

Следствие не закрыто: как беспризорник Алёша Пешков стал Горьким — и почему Сталин об этом пожалел

Алексей Пешков. Запомните это имя — именно оно стоит на настоящем свидетельстве о рождении человека, которого весь мир знает как Максима Горького. «Горький» по-русски — «bitter». Он выбрал себе такое имя сам. В двадцать четыре года. После того как успел поработать посудомойщиком, пекарем, грузчиком, сапожником и ещё чёрт знает кем. Случайность? Нет. Точный диагноз эпохи — и собственной жизни.

28 марта 1868 года — ровно 158 лет назад — в Нижнем Новгороде родился ребёнок, которому, по всем законам тогдашней России, предстояло тихо сгинуть в нищете. Отец умер, когда мальчику не было и пяти. Мать — следом. Дед-краснодеревщик взял внука к себе, но разорился. К девяти годам Алёша Пешков уже сам зарабатывал на хлеб — не метафорически, а буквально: таскал тяжести на волжских пристанях, мыл посуду в трактирах, собирал тряпьё по помойкам. Впрочем, давайте не будем лепить из него иконку страдальца; он это ненавидел.

Темнота.

Именно из этой темноты — нищей, воняющей, настоящей — и вырос один из самых переводимых русских писателей конца XIX — начала XX века. Не из дворянского гнезда, не из профессорской семьи с библиотекой в три тысячи томов. Из подвала. При этом Горький так и не получил систематического образования: школу бросил после нескольких классов, в Казанский университет его не взяли (не по чину, да и денег не было). Зато читал — судорожно, всё подряд, в любое свободное время. Пушкина и Гюго, Гёте и Бальзака — прямо у печи в пекарне, пока тесто подходило.

Первый рассказ — «Макар Чудра» — вышел в 1892 году в тифлисской газете. Ему было двадцать четыре. Редактор спросил: как подписать? Алёша подумал и написал: Максим Горький. Максим — в честь отца. Горький — ну, вы понимаете.

Дальше — как прорвало.

За десять лет он стал знаменит так, что Лев Толстой — да, тот самый граф в крестьянской блузе — ездил к нему в гости и долго с ним разговаривал. Чехов называл его «странным человеком», что в устах Чехова звучало как высшая похвала. В 1902 году Императорская академия наук избрала Горького в почётные члены — и тут же, по личному указанию Николая II, отменила это решение. Формально — из-за политической неблагонадёжности. По сути — потому что власти боялись его имени сильнее, чем его текстов.

А тексты были вот какие. «На дне» — пьеса 1902 года о людях, упавших ниже любого социального дна: ворах, проститутках, бывших дворянах, спившемся актёре, который уже не помнит, что играл. Странник Лука, который всем врёт — из доброты. И вопрос, который Горький не ответил прямо: ложь во спасение — это спасение или ещё более глубокая яма? «На дне» ставили по всему миру; в берлинском Deutsches Theater спектакль шёл больше пятисот раз подряд. Пятьсот раз. В пьесе о ночлежке.

«Мать» (1906) — это уже другое. Роман о революционном движении, о женщине из рабочей семьи, которая вслед за сыном-революционером сама превращается в борца. Ленин читал рукопись ещё до публикации и одобрил. Ещё бы не одобрить — книга стала почти учебником по тому, как надо думать о классовой борьбе. Потом, в советское время, «Мать» вдалбливали школьникам так основательно, что несколько поколений будут морщиться от одного названия; это несправедливо, но объяснимо.

«Детство» (1913) — вот где настоящий Горький, без политических поводков. Автобиографическая повесть о мальчике в доме деда, об этом странном мире, где бьют и любят одновременно, где жестокость — не исключение, а климат. Написано так, что в горле дёргается что-то острое, как рыбья кость. Это не литература страдания — это литература точного наблюдения. Он просто помнил. Всё и подробно.

Теперь про Сталина — потому что без этого портрет неполный.

Горький эмигрировал в 1921-м: официально — лечить туберкулёз на Капри (там у него уже был дом с 1906-го). На самом деле — устал от голода, разрухи и от того, что новая власть оказалась совсем не такой, как мечталось. Он писал Ленину письма с протестами против красного террора — Ленин отвечал коротко и без энтузиазма. В 1921-м Горький уехал. И двадцать лет — жил то в Германии, то в Италии, то снова на Капри.

В 1932-м вернулся. Сталин позвал — лично, настойчиво, с обещаниями. Горькому было уже 64, он болел, ностальгировал, хотел умереть на родине. Его встретили как национального героя: дали особняк (бывший Рябушинского — один из лучших домов Москвы), дачу, автомобиль, дали... охрану. Которая следила за каждым шагом.

Вот тут — самое интересное.

В июне 1936 года Горький умер. Официальная версия: воспаление лёгких, осложнение на фоне туберкулёза. Через два года, на Третьем московском процессе, будут «признания» в том, что его отравили — якобы по приказу Троцкого, якобы через врачей. Эти «признания» выбиты пытками и ничего не доказывают. Но и официальная версия не закрыта по сей день: уж слишком удобно получилось, что Горький умер именно тогда, когда начались большие репрессии — и именно тогда, когда он, судя по частным разговорам, начал сомневаться вслух.

Следствие, по большому счёту, не закрыто до сих пор.

Что осталось? Осталось многое. Нижний Новгород с 1932 по 1991 год носил имя Горький — город, из которого он сбежал в девять лет, вернулся знаменитым, а потом снова уехал. Осталась пьеса «На дне», которую ставят и сейчас — и она не устарела ни на день, потому что социальное дно никуда не делось. Осталась трилогия «Детство» — «В людях» — «Мои университеты», три части одной большой автобиографии о том, как человек делает себя сам вопреки всему.

И ещё осталось его имя. Горький. Он выбрал его точно.

Новости 29 апр. 01:21

Архив Ахматовой выдал свой главный секрет — 47 стихов, которые она запретила публиковать

Архив Ахматовой выдал свой главный секрет — 47 стихов, которые она запретила публиковать

В подвале Российского государственного архива литературы и искусства, среди папок и желтых конвертов, нашли то, что ищут всегда. Сорок семь стихотворений. Просто стихи. В линованной тетради — нервный, стремительный почерк, как будто рука торопилась уйти с листа.

Ахматова писала эти тексты в 1954–1959 годах. Года молчания. Официально молчания. Ее запретили, вычеркнули, превратили в пустоту, в имя, которое нельзя произносить в приличном обществе.

Но молчала ли она на самом деле?

Нет. Писала. О боли, которую нельзя назвать. О невозможности быть собой в стране, которая не разрешает себе быть собой. И каждый раз тетрадь закрывалась, уходила в тайник, становилась никому не нужным листком бумаги.

Один из найденных текстов — «Птица рождается без крыльев» — лирический фрагмент в прямом смысле слова. Обломок фразы. Незаконченность как форма протеста.

Филолог Марина Кралина, обнаружившая документ при переполнении архивного шкафа (прозаично, да?), сказала: «Это не дополнение к Ахматовой. Это переписывание ее биографии». Один стертый архивист от другого различий нет. Но суть понимаешь.

Тексты планируют опубликовать осенью. К столетию со дня ее рождения. Или после. Или никогда, если найдутся основания — но это уже другая история.

Статья 03 апр. 11:15

Разоблачение: советский Борхес писал лучше Борхеса — и его прятали 40 лет

Разоблачение: советский Борхес писал лучше Борхеса — и его прятали 40 лет

Есть книги, которые сжигают. Есть — которые запрещают с треском, с официальными постановлениями, с именами в расстрельных списках. А есть книги, которые просто... не замечают. Складывают в папки, папки — в шкаф, шкаф — в архивную пыль. Тихое убийство без крови и без приговора.

Сигизмунд Кржижановский. Попробуйте произнести вслух — уже интересно. Он жил в восьмиметровой комнате в арбатском переулке с 1922 по 1950 год. Писал каждый день. Написал романы, десятки рассказов, эссе, пьесы — и опубликовал при жизни примерно ничего. Несколько театральных либретто, пара статей. Всё.

Умер в 1950-м. Через двадцать лет литературовед Вадим Перельмутер полез в архивы — и нашёл рукописи. Начал читать. Потратил ещё двадцать лет на восстановление текстов: часть была написана микроскопическим почерком, часть повреждена временем. Первый серьёзный сборник вышел в «Новом мире» в 1989-м. Полное собрание сочинений — пять томов — закончили издавать к 2010 году.

Шестьдесят лет после смерти автора. Вот так.

**Что это за зверь**

Философская проза. Фантастика без звездолётов и пришельцев. Метафизические притчи, в которых буква «Ять» — полноценный персонаж, тень человека живёт отдельной жизнью, а слова убивают точнее любого оружия. Кржижановский строил не сюжеты — он строил мысли. Из прозы. С нарративным скелетом, но начинкой чисто философской.

Сравнения напрашиваются: Кафка, Борхес, Булгаков. Кржижановский писал параллельно с Кафкой. Раньше Борхеса. И — скажу крамольное — местами сильнее обоих. У Кафки есть унылые коридоры, по которым унылые люди тщетно ищут унылый смысл. Кржижановский умнее и злее. Он не жалуется на абсурд — он им жонглирует, как ножами над толпой.

Рассказ «Клуб убийц букв» (1926). На тайное заседание собираются люди — у каждого история о том, как слово уничтожило что-то важное. Философ, которому понятие «смерть» разрушило способность радоваться жизни. Женщина, которой слово «любовь» убило любовь — живую, настоящую, телесную. Кто-то, кому слово «бог» аккуратно подменило бога, и бог исчез, осталось только слово. Читаешь — и мерзкий холодок под рёбрами, потому что думаешь: это же правда. Это про язык, про то, как называние вещи отчуждает нас от неё. В 1926 году, восемь метров на Арбате — уже Витгенштейн, только не занудный академический, а живой и беспощадный.

Или «Штемпель: Москва». Город как механизм, который ставит на людей метку. Москва 1925-го — кипит, перестраивается, переваривает революцию живьём, не пережевав. Кржижановский смотрит без восторга и без ненависти. Как биолог на препарат под микроскопом. Холодно и точно — до такой степени, что читать местами неловко. Будто снято стекло между тобой и неприятным зеркалом — а там ты.

**Биография как сюжет**

Его не арестовывали. Не расстреляли. Это было бы, честно говоря, понятнее. Просто редакторы возвращали рукописи с мягкими отказами: «слишком сложно для нашего читателя», «чрезмерный пессимизм». Один раз написали «идеологически чуждо» — серьёзно, но и это ни к чему не привело.

Луначарский лично хвалил. Коллеги по литературным кружкам уважали и даже преклонялись. В печать это не конвертировалось ни во что.

Он продолжал писать. Восемь квадратных метров, стол, папки. Под конец жизни — алкоголь, серьёзный, не декоративный. Умер в 1950-м, не увидев ни одной своей книги на прилавке.

Рукописи остались. Перельмутер нашёл. История закончилась хорошо — только автор этого не узнал.

**Читать или нет: честный ответ**

Прямо скажу: Кржижановский не для всех. Не в снисходительном смысле «для интеллектуалов со специальной подготовкой» — просто у него нет сюжета в привычном смысле слова. Персонажи — это идеи, принципы, вопросы, одетые в человеческую одежду. Если нужны живые люди с живыми судьбами и катарсисом — вон Достоевский, три полки правее, берите.

Но если вы читаете медленно. Если останавливаетесь. Если любите, когда текст не объясняет, а намекает — это ваше, без вариантов.

Каждый рассказ требует как минимум двух прочтений: первое — понять, что происходит, второе — понять, зачем. Иногда нужно третье, чтобы понять, что первые два задавали неверные вопросы. Это не недостаток. Это свойство — как у хорошей музыки, которую слышишь иначе в двадцать лет, в тридцать и в сорок.

Начать советую с «Возвращения Мюнхгаузена». Самое доступное: узнаваемый персонаж, что-то вроде детективного привкуса, история о человеке, который врал настолько красиво, что правда стала невыносима. Читается почти на одном дыхании. Ну, пару раз придётся остановиться и подумать, но это приятные остановки.

Потом — «Чужая тема». Там Кржижановский на полную мощность: философия, метафизика, слова как орудия медленной пытки. Лучшие тексты.

Пять томов издательства «Симпозиум» — ищите в букинистах, на Озоне, иногда встречается в областных библиотеках. Стоит поискать. Правда стоит.

**Напоследок**

Кржижановский написал в одном эссе: «Есть книги, которые читают. Есть книги, которые перечитывают. Есть книги, которые не читают — но они есть».

Он имел в виду себя. Горько, точно, без жалобы и без позы — просто констатировал факт, как биолог в дневнике.

Теперь читают. Наконец.

Участок 11,8 сот. ИЖС + проект виллы-яхты

2 400 000 ₽
Калининградская обл., Зеленоградский р-н, пос. Кузнецкое

Участок 1180 м² (ИЖС) в зоне повышенной комфортности. Газ, электричество, вода, оптоволокно. В комплекте эксклюзивный проект 3-этажной виллы ~200 м² с бассейном, сауной и террасами. До Калининграда 7 км, до моря 20 км. Окружение особняков, первый от асфальта.

Статья 03 апр. 11:15

Оруэлл списал «1984» у советского инженера: история романа, который боялись издавать

Оруэлл списал «1984» у советского инженера: история романа, который боялись издавать

Если вы думаете, что Оруэлл придумал «1984» сам — у меня для вас новости. Плохие.

В 1946 году Джордж Оруэлл опубликовал в Tribune рецензию на почти никому не известный роман. Честно признавал: вот книга, которая на него повлияла. Книга называлась «Мы», написал её советский инженер и корабел Евгений Замятин ещё в 1920-м — за двадцать девять лет до того, как Оруэлл дописал свою антиутопию в продуваемом доме на шотландском острове Джура. Казалось бы — ну и ладно, влияния в литературе дело обычное. Но дьявол в деталях: стеклянные стены, Благодетель на вершине тоталитарной пирамиды, номера вместо имён, расписание сексуальных встреч по талонам. Всё это — у Замятина. Оруэлл взял, переплавил, выпустил под своим именем. Формально — не плагиат. По существу — ну, вы понимаете.

Замятин — личность совершенно невероятная. Был большевиком ещё до революции, сидел при царе, строил ледоколы для англичан во время Первой мировой. Инженер, морской технарь — и при этом один из лучших прозаиков своего времени. Горький его уважал. Это, знаете ли, кое-что значит.

Итак, «Мы». Единое Государство. Все живут в стеклянных домах — буквально, стены прозрачные, чтобы Хранители могли наблюдать за каждым. Имён нет: есть Д-503, есть О-90, есть I-330. Главный герой — инженер, строит космический корабль «Интеграл». Влюбляется в опасную женщину. Начинает думать. Это его и губит.

Сюжет — вот, в трёх строчках. Но дело не в сюжете.

Дело в том, как устроен текст. Это дневник Д-503, и он написан голосом человека, который искренне любит своё государство-тюрьму; человека, у которого есть логика, математика, стройность — и который с нарастающим, почти физическим ужасом обнаруживает, что внутри него что-то сломалось. Или починилось. Вот эта двойственность — самое страшное в книге. Замятин не делает из героя диссидента с первой страницы. Д-503 долго и упорно сопротивляется собственной человечности. Буквально её ненавидит. «Я болен, — пишет он в дневнике, — я чувствую душу». Как диагноз. Как признание в тяжком преступлении.

Для сравнения — Оруэлл. Уинстон Смит у него уже с первой сцены готовый сопротивленец: тайные мысли, скрытое презрение к Большому Брату, романтический бунт. Понятно, доступно, героично. Замятин сделал страшнее: его герой поначалу взаправду убеждён в правоте системы. Это как если бы Штирлиц сначала искренне любил нацистов. Разница — психологически колоссальная. И именно поэтому «Мы» точнее описывает механику тоталитаризма, чем «1984». Неудобный факт для поклонников Оруэлла.

С Хаксли история отдельная — и тоже любопытная. «Дивный новый мир» вышел в 1932-м, и параллели с Замятиным настолько очевидны, что критики немедленно насторожились. Хаксли клялся: не читал. Может, правда. А может, читал по-французски — перевод «Мы» вышел в Париже в 1929 году, а по-французски Хаксли читал очень даже прилично. Кто его теперь проверит.

В СССР «Мы» не публиковали до 1988 года. Шестьдесят восемь лет. Замятина травили, выдавливали, пока он не написал письмо Сталину с просьбой разрешить уехать. Сталин — что удивительно — разрешил. В 1931-м Замятин уехал в Париж, где умер в 1937-м, без денег и практически без читателей. Книга пережила его на полвека.

Оруэлл умер знаменитым.

Почему читать «Мы» сейчас? Не из-за исторической справедливости. И не ради того, чтобы козырять — «я Замятина читал ещё до того, как это стало модно». Читать потому, что идея государства, которое ради всеобщего счастья убирает у людей способность воображать, — это уже не фантастика. Это политическая программа, которую иногда произносят вслух. Написано в 1920-м, но местами читается как аналитическая записка о сегодняшнем дне. Неприятно. Хорошая литература вообще часто неприятна — в этом, собственно, и смысл.

Стеклянные стены никуда не делись. Мы сами их строим. Иногда — с энтузиазмом. Иногда даже берём на них ипотеку.

Читать? Да, без оговорок. Книга короткая — страниц двести, зависит от издания. Читается за два вечера. Стиль непростой: Замятин был формалистом, любил ритм и звук фразы — это не аэропортный детектив. Но и не академический кирпич. Умная книга, написанная умным человеком, который понял что-то важное раньше всех — и заплатил за это жизнью в эмиграции.

А Оруэлл, кстати, всё-таки молодец. Написал ту рецензию в Tribune. Признал влияние. Большинство не делают и этого.

Новости 03 апр. 11:15

Исследование дневников советских женщин-писательниц выявило неизвестное литературное подполье

Исследование дневников советских женщин-писательниц выявило неизвестное литературное подполье

Подполье. Не политическое — литературное. Свои правила, своя этика, свой вкус.

Найдено 47 дневников советских женщин-писательниц — знаменитых и совершенно неизвестных. И в этих дневниках открывается целый мир, который историки литературы упустили. Мир, в котором женщины собирались, читали друг другу рукописи, обсуждали произведения, запрещенные официально, но циркулирующие в узких кругах через самиздат и личные встречи.

Это была не революция — это была деликатная работа памяти. Женщины-писательницы помнили дореволюционную литературу, помнили Серебряный век, помнили авторов, которые были вычеркнуты из официального канона. И они передавали эту память дальше — через чтение текстов в квартирах, через закодированные ссылки в собственных произведениях, через личную переписку.

Это был параллельный литературный мир, почти невидимый для официальной критики, но реально существовавший, реально влиявший на развитие русской женской прозы.

Особенно важно то, что в этом подполье развивался определенный женский взгляд на литературу — критический, осторожный, но честный. Женщины писали в дневниках то, что не могли написать в опубликованных произведениях. Они критиковали друг друга жестко, но справедливо. Они вырабатывали собственные литературные критерии, которые часто отличались от критериев, которые навязывала советская идеология.

Дневники показывают также психологический труд, который требовался от женщины-писательницы в Советском Союзе. Постоянное балансирование между тем, что ты хочешь писать, и тем, что тебе позволяют писать. Постоянная самоцензура. И одновременно — попытки прорваться, пусть только в приватных пространствах, в кругу доверенных людей.

Статья 03 апр. 11:15

Неожиданный Горький: писатель, которому дали целый город, — и что случилось потом

Неожиданный Горький: писатель, которому дали целый город, — и что случилось потом

Он умер в 1936 году. Официально — от пневмонии. Неофициально — а тут начинается самое интересное.

Алексей Максимович Пешков. Запомните это имя. Не «Горький» — это псевдоним, взятый с горькой иронией (или без неё — кто разберёт). Пешков. Сирота из Нижнего Новгорода, который к двенадцати годам успел пожить на улице, поработать посудомойщиком, птицеловом, пекарем и ещё чёрт знает кем. Человек, который не заканчивал университетов, но написал такое, что профессора до сих пор разбирают по косточкам на своих лекциях — и всё равно не могут объяснить, откуда это.

Вот что меня всегда поражало в Горьком: он был настоящий. Не в смысле «честный» — многие писатели честные. В смысле — прожитый. Каждая строчка у него пахнет не библиотечной пылью. Пахнет подвалом. Ночлежкой. Пекарней в четыре утра. Волгой в ноябре, когда с реки тянет холодом и запахом тины.

«На дне» поставили в 1902 году. Московский художественный театр. Станиславский, Немирович-Данченко, весь цвет. Зрители — интеллигенция, дамы в мехах, господа в крахмальных воротничках. И вдруг — бомжи. Настоящие бомжи, с их матом (вычищенным, конечно, для сцены), их беспросветностью, их странной, почти абсурдной философией. Барон, проигравший всё. Актёр, пьющий во имя несбыточного. Сатин с его знаменитым «Человек — это звучит гордо». Зал, по воспоминаниям очевидцев, сидел в каком-то странном оцепенении — будто кто-то приподнял угол, под которым все привыкли прятать то, что видеть неудобно. Горький взял эту жизнь и поставил прямо под свет рампы. Неудобно? Да. Страшно? Очень.

Спектакль шёл тридцать лет подряд. Не потому что красиво — потому что правда.

«Мать» — другое дело. 1906 год, Горький уже за границей (царская охранка дышала в спину), пишет роман о революции. Пелагея Ниловна, простая женщина, мать рабочего-революционера — и вот она тоже становится революционеркой. Ленин, говорят, книгу одобрил. Вполне возможно — она написана так, что читать её как агитку можно. А можно — как историю о том, как человек просыпается. Медленно, мучительно, через страх и потери. Это, собственно, и есть Горький в лучшем виде: когда политика — фон, а человек — главное.

Детство своё он описал в трилогии — «Детство», «В людях», «Мои университеты». Дед, который порол его розгами и учил молитвам. Бабушка, которую он любил искренне и которая, судя по всему, была единственным нормальным человеком в радиусе нескольких кварталов. Мать, умершая рано и так и не ставшая по-настоящему близкой. Вся эта горечь — она в псевдониме зашита. «Горький» — не поза. Это диагноз детства, поставленный себе самому.

Потом была эмиграция. Остров Капри, где Горький прожил несколько лет в довольно приятных, надо сказать, условиях. Солнце, море, итальянцы. Туда к нему ездили все — писатели, революционеры, Ленин дважды. Горький содержал что-то вроде партийной школы на вилле с видом на бухту. Странный образ: человек, написавший самые мрачные тексты о российской нищете, пьёт кофе на террасе с видом на Тирренское море. Ну а что — жизнь сложнее схем, вот и всё.

В СССР он вернулся в 1928-м. Или его вернули — тут мнения расходятся. Встречали торжественно, Нижний Новгород переименовали в его честь (ещё при живом — редкая, если вдуматься, честь), сделали председателем Союза писателей. Дали особняк Рябушинского в Москве — красивый, в стиле модерн, со знаменитой лестницей в виде морской волны. Горький там жил. И писал. И принимал гостей. И, по некоторым свидетельствам, всё больше тяготился тем, что видел вокруг.

Сталин бывал у него в гостях. Несколько раз. Они фотографировались вместе, говорили о литературе, о будущем. Горький, насколько можно судить по сохранившимся документам, пытался заступаться за арестованных — писателей, учёных, просто людей. Иногда получалось. Часто — нет. В 1934-м умер его сын, Максим-младший. Тоже «от пневмонии». Потом и сам Горький — в 1936-м, в самый разгар репрессий, когда, возможно, уже начинал слишком много понимать и слишком мало молчать.

Следствие, проводившееся в рамках открытых процессов, официально обвинило врачей в умышленном убийстве. Генрих Ягода признался, что отдал приказ. Потом Ягоду расстреляли — и всё, точка, занавес. Правда это, ложь ли, инсценировка — один чёрт теперь не разберёт. Но мерзкий холодок под рёбрами остаётся, когда думаешь: человек, вернувшийся на родину с открытым сердцем, умер именно тогда, когда стал неудобен. Совпадение? Может быть.

Вот его главное противоречие. Горький был искренним — и наивным. Верил в революцию — и видел её цену. Любил Россию — и боялся за неё. Писал о достоинстве человека — и жил при режиме, которое это достоинство перемалывало в труху. Он не был героем в чистом виде. Он был человеком — сложным, непоследовательным, иногда слепым, иногда прозорливым. Таким и остался в истории: не иконой, а живым.

Читайте «На дне». Не потому что программа, не потому что классика. Потому что Лука с его утешительной ложью и Сатин с его горькой правдой — они до сих пор спорят. В каждом офисе. В каждой кухне. В каждой голове, которая умеет думать.

Сто пятьдесят восемь лет. А спор всё тот же.

Статья 03 апр. 11:15

Разоблачение: «Мастер и Маргарита» — переоценённый роман, который всё равно стоит каждой страницы

Разоблачение: «Мастер и Маргарита» — переоценённый роман, который всё равно стоит каждой страницы

Вот вам провокация с порога. Назовите хоть одного знакомого, который честно признался: «Бросил на сотой странице, скучно». Не можете? А знаете почему? Потому что таких людей вокруг вас — процентов сорок, а то и больше. Просто никто не скажет вслух. «Мастер и Маргарита» — это священная корова русской литературы, и усомниться в ней значит публично расписаться в собственном культурном банкротстве. Все вокруг читали, все восхищались, все цитировали — «рукописи не горят» на аватарках, в подписях к постам, на кружках в подарочных наборах. Ладно. Расписываюсь.

Булгаков писал роман двенадцать лет. С 1928 года до самой смерти в 1940-м. Под конец — диктовал жене Елене Сергеевне уже почти на ощупь: нефросклероз забирал зрение быстрее, чем приходили слова, а слов оставалось всё меньше. Первый вариант он сжёг в 1930-м — после того как советская власть запретила его пьесу «Кабала святош». В печь. Буквально, собственными руками. Потом начал снова. «Рукописи не горят» — это фраза из самого же романа, и она же, по-хорошему, должна была стать надгробной надписью над всей этой историей.

Книга вышла в 1966-м. Через двадцать шесть лет после смерти автора. Сначала в журнале «Москва» — изуродованная купюрами, порезанная на целые куски цензурным ножом. Полностью — только в 1973-м, в самиздате, на слепых машинописных копиях. Это важно понимать, прежде чем открывать текст: легенда о романе давно затмила сам роман. Мы любим не столько книгу — сколько историю человека, которому не давали её написать. Так что же там внутри, если отскрести всю мифологию?

Дьявол приезжает в советскую Москву. Вот и весь концепт. Воланд со свитой — Коровьевым, Бегемотом, Азазелло — устраивает в городе победившего атеизма форменный карнавал. Сеанс чёрной магии в Варьете. Червонцы рассыпаются в пепел прямо в карманах. Директора театров сходят с ума, не успев понять за что. В нехорошей квартире на Садовой происходит чёрт знает что — в самом что ни на есть буквальном смысле. Это — блистательно.

В советской литературе такого злого, такого точного и такого смешного сатирического текста не было. Ни у кого. Булгаков препарирует советского обывателя с нежностью хирурга и точностью энтомолога: буфетчик Соков хранит деньги в вентиляционных каналах, и Воланд сообщает ему дату смерти — рак печени, февраль. Соков не верит. Конечно не верит — ему же важнее деньги в вентиляции, чем какой-то там рак. Против этого мне нечего возразить. Это гений.

Но есть ещё две сюжетных линии — и тут начинаются вопросы, которые принято замалчивать.

Иешуа и Пилат. Ершалаим, первый век нашей эры. Эти главы написаны иначе — медленнее, тяжелее, почти библейски торжественно; с долгими паузами и надвигающимся чувством, будто сейчас произойдёт что-то, чему нет имени. Многие считают их лучшим, что есть в романе. Я — нет. Не потому что плохо написано. Написано хорошо. Но рядом со стрельбой из примуса и котом, требующим справку на проживание, — иерусалимские главы провисают. Ритм разваливается. Как будто читаешь два разных текста в одной обложке, и они не очень-то рады соседству.

Третья линия — любовная. Мастер и Маргарита. И вот здесь — та самая главная претензия, которую все стыдливо обходят стороной. Маргарита практически лишена характера. Она любит — безмерно, самозабвенно, готова лететь голой на метле. Это — всё. Нет истории, нет внутренних противоречий, нет никакого развития. Мастер — тоже фигура бледноватая: страдает, боится, сжигает рукопись. Их любовь не показывается — она декларируется. «Они любили давно и сильно», поверьте на слово. Любовная линия Булгакову давалась хуже, чем комедийная; притворяться, что нет, — значит обманывать себя.

Так стоит читать или нет? Да. Безоговорочно.

Но — с трезвой головой и без пиетета. Это не Библия русской литературы. Это очень неровный, очень личный, очень больной роман человека, которого советская власть методично уничтожала двадцать лет подряд. Который видел, как его пьесы запрещают одну за другой. Который писал в стол, зная, что опубликовать невозможно — и писал всё равно, потому что больше ничего не умел и не хотел уметь. Вот это ощущение — тихого, яростного упрямства — и держит весь текст.

Это чувствуется в каждой странице. Вот чего у Булгакова не отнять: в тексте живёт человек. Живой, злой, остроумный, отчаявшийся — и всё равно хохочущий над теми, кто его давил. Московские главы читайте с удовольствием — это лучшая сатира на советский быт, написанная изнутри. Главы про Пилата читайте медленно, думая о трусости и цене правды. А вот любовную линию — ну, снисходительно улыбайтесь. Не всё получилось.

И последнее — самое важное. «Рукописи не горят» — цитируют как торжество искусства над цензурой, как гимн свободного слова. Красиво, не поспоришь. Но эту фразу в романе произносит Воланд. Дьявол. Который и возвращает сожжённую рукопись — не люди, не справедливость, не время, а сатана. Вот вам весь Булгаков в одной детали. Он не верил в людей. После двадцати лет советского литературного пространства — совершенно неудивительно.

Открывайте. Только не ждите, что будет легко с первой страницы.

Статья 03 апр. 11:15

Инсайд: как Распутин 40 лет говорил правду о России — и почему его так и не услышали

Инсайд: как Распутин 40 лет говорил правду о России — и почему его так и не услышали

Есть такой тип людей, которых при жизни все уважают, но никто не слушает. Валентин Распутин был именно таким. Его цитировали на съездах. Его хвалили критики. Государство навешивало на него ордена, как ёлочные игрушки. А деревни продолжали вымирать. Байкал — травиться целлюлозным комбинатом. И никто особо не дёргался.

Сегодня — 89 лет со дня его рождения. Уроженец крошечной Усть-Уды на Ангаре, он умер в марте 2015-го — за день до своего дня рождения, словно нарочно не стал дожидаться очередного тоста. Вот это был бы повод для злобного юмора в его собственном стиле.

**Усть-Уда. Слышали о таком месте?**

Правильно, не слышали. Это и есть главная точка отсчёта. Распутин родился в 1937-м в посёлке, которого сейчас нет на карте — он ушёл под воду Братского водохранилища. Понимаете иронию? Главная тема всей его жизни буквально началась с того, что его собственный дом затопили. Как-то это слишком символично для случайности.

Отец ушёл на фронт в 41-м, потерял документы на переправе — дело обычное. Послевоенное детство в деревне. Ангарские берега. Голод, который не был официально признан голодом. Зато рыба в реке была, и лес рядом, и соседи не давали умереть. Это потом войдёт в каждую его книгу — вот эта коллективная, почти первобытная деревенская взаимовыручка; то, как люди держатся друг за друга не из принципа, а просто потому что иначе не выжить.

Иркутский университет. Журналистика. Потом — и это важно — несколько лет работы в газетах по всей Сибири. Он ездил в экспедиции, писал репортажи, жил в тех самых медвежьих углах, которые потом описывал. Никакой литературной тусовки, никаких московских салонов. Только земля и люди — и это чувствуется в каждом его тексте.

**«Деньги для Марии» и первая растерянность критиков**

В 1967-м вышла повесть «Деньги для Марии». Сюжет — проще некуда: сельский продавец недосчитался денег в кассе, и мужу надо за три дня найти тысячу рублей, иначе жену посадят. Он ездит по родственникам, знакомым, просит. Кто даёт. Кто отказывает. Всё.

Никакого производственного конфликта. Никакого партийного секретаря с правильными взглядами. Просто люди и деньги — и то, как они ведут себя, когда прижало. Советская критика немного растерялась: хвалить вроде надо, а за что конкретно — непонятно. Слишком живо. Слишком негладко.

**«Живи и помни» — книга о дезертире, которую государство зачем-то наградило**

1974 год. Написать в СССР книгу, где главный герой — дезертир с Великой Отечественной. Не злодей, не трус-по-убеждению. Просто человек, который в конце войны сломался и бежал домой — к жене, к Ангаре, к той жизни, которую у него отняли на четыре года.

Андрей Гуськов прячется в тайге. Жена Настёна его укрывает, носит еду, лжёт деревне. Беременеет от него. И в итоге топится в реке — потому что ни жить с этой тайной, ни предать мужа она не может. Вот такой выбор: между любовью и честью, и оба варианта убивают.

Государство дало за эту книгу Государственную премию СССР. До сих пор не понимаю, как это случилось. То ли не прочитали внимательно, то ли решили: раз Настёна в итоге гибнет, значит мораль правильная. Но мораль там совсем другая. Она о том, что война ломает людей по-разному — и это не всегда вина человека. Иногда просто кончаются силы.

**Матёра. Просто.**

Темнота.

1976-й. «Прощание с Матёрой». Деревню на острове надо затопить — строится ГЭС. Жители уезжают. Старики не хотят. Посреди всего этого — старуха Дарья, которая живёт в доме, где родилась её мать, и мать матери, и мать матери матери. Как ей объяснить, что прогресс важнее? Никак. Вот и весь ответ Распутина. Коротко, без украшений.

Этот роман читали по всему миру. Японцы особенно полюбили: у них своя история с затопленными деревнями. В СССР библиотеки на Дарью записывались в очередь. Мистический «Хозяин острова», воющий в тумане над уходящей Матёрой — один из самых страшных образов в советской литературе. Страшных тем, что совершенно реальных.

**Байкал, политика и добровольное усложнение репутации**

С 80-х Распутин всё активнее лез в политику. Защищал Байкал от целлюлозного комбината — и здесь его слушали, и здесь он был прав по всем статьям. Был депутатом Верховного совета, пытался что-то делать. Не получалось; но хотя бы пытался.

А потом начались 90-е. Распутин поддержал путч 1991-го, подписал «Письмо 74-х» — манифест против западных ценностей и «разрушителей России». Стал ассоциироваться с националистами. Либеральная интеллигенция его списала. Он огрызнулся — и пошёл дальше своим путём, не объясняясь.

Человек, который писал о живых людях лучше почти всех современников, в политике совершал выборы, которые его настоящие читатели не могли принять. Противоречие, которое он так и не разрешил — возможно, не хотел.

**Что осталось**

Умер он в 2015-м. За день до 78-летия. В России его объявили классиком, школы поназывали его именем. Обычная судьба.

Но книги-то читают. «Прощание с Матёрой» переиздаётся. «Живи и помни» задают в школе — и дети, что удивительно, иногда понимают, о чём это. Потому что это не про войну и не про деревню. Это про невозможный выбор, который жизнь подбрасывает без предупреждения.

89 лет со дня рождения. Деревни, о которых он писал, действительно исчезли — не в романах, а в реальности. Байкал до сих пор под угрозой, хотя комбинат закрыли. Матёра ушла под воду — в виде сотен реальных посёлков по всей Сибири.

Он говорил правду. Её слышали. Кивали. И делали своё.

Ну и вот.

Статья 03 апр. 11:15

Сталин смотрел его спектакль 15 раз — и всё равно запрещал: разоблачение парадокса Булгакова

Сталин смотрел его спектакль 15 раз — и всё равно запрещал: разоблачение парадокса Булгакова

Восемьдесят шесть лет. Не тысяча, не вечность — просто восемьдесят шесть. Десятого марта 1940 года в московской квартире умер человек с разрушенными почками, которого Сталин лично вызванивал по телефону, которого не расстреляли и не сослали, но и жить нормально не давали. Михаил Булгаков. Сорок восемь лет. Рядом — жена Елена, которая в последние недели читала мужу его собственный текст вслух: он уже не мог сам, слепота наступала вместе с болезнью. Она читала. Он правил. До самого конца.

Рукопись «Мастера и Маргариты» лежала в столе. Точнее — в нескольких ящиках, переписанная заново после того, как в 1930 году Булгаков сжёг первый вариант. Да, реально — в печке. После обысков, после запрета пьес, после того как стало ясно: эту вещь при его жизни не напечатают никогда. Потом написал снова. С нуля.

Роман вышел через двадцать шесть лет после смерти автора — в 1966-67 годах, в журнале «Москва», и то с цензурными купюрами. Полный текст советский читатель увидел ещё позже. Кто-то из западных критиков написал тогда примерно следующее: это самая странная посмертная победа в истории мировой литературы. Спорить сложно.

Без Сталина Булгакова не понять — они были связаны каким-то почти мистическим образом, хотя виделись один раз или вообще не виделись (историки спорят). Сталин смотрел спектакль «Дни Турбиных» пятнадцать раз. Пятнадцать. Остальные пьесы Булгакова тем временем снимали с репертуара, рукописи изымали при обысках, коллеги публично топтались на его творчестве в советских газетах. А вождь народов сидел в театральной ложе и смотрел на белых офицеров, которых Булгаков изображал с неприличным для советского автора сочувствием.

В 1930 году Булгаков написал письмо правительству. Не просьбу — почти ультиматум: либо дайте работать нормально, либо разрешите уехать из страны. Через несколько дней позвонил Сталин.

Лично.

«Скажите, нам самим вас надоело бить? Вы действительно хотите уехать за границу?» Точная формулировка варьируется — источники расходятся — но смысл именно такой. Булгаков ответил что-то вроде: русский писатель не может жить вне России. Сталин устроил его в Московский художественный театр. Режиссёром-ассистентом. Не писателем — режиссёром-ассистентом. Никакого разрешения публиковаться, никакого разрешения уехать. Просто живи, работай в театре, не ной.

Вот здесь начинается самое интересное. Что делает писатель, которого заперли со всех сторон? Вариант первый — сломаться. Второй — молчать. Третий — спиться. Булгаков выбрал четвёртый: писал роман о дьяволе, который приезжает в советскую Москву и устраивает там полный хаос. С котом размером с кабана.

Понимаете? Не метафора — буквально: огромный чёрный кот по имени Бегемот, ходит на двух лапах, играет в шахматы, вообще ведёт себя неприлично. И вот этот кот — один из лучших литературных персонажей советской эпохи. Вероятно, самый любимый.

«Мастер и Маргарита» работает сразу на нескольких уровнях. Сатира на советский быт — и смеяться каждую страницу. Мистика — линия Воланда. Трагедия художника — история Мастера. Философия добра и зла — линия Пилата и Иешуа. И всё это работает одновременно, в одной книге. Само по себе это граничит с невозможным.

«Собачье сердце» — другая история. Коротко, злобно, точно. Профессор Преображенский пересаживает псу Шарику человеческий гипофиз, получает товарища Шарикова, и тот немедленно начинает требовать права, писать доносы и разрушать всё вокруг с энтузиазмом, прямо пропорциональным его некомпетентности. Повесть написана в 1925 году. В СССР напечатана в 1987-м. Шестьдесят два года молчания — потому что слишком точно. Её читают сейчас — и всё равно узнают что-то неприятно знакомое.

Ему часто приписывают пророческий дар: мол, предвидел, угадал, предсказал. Это немного не так. Он не предсказывал — он описывал то, что было прямо перед ним, без идеологических фильтров. Советская действительность 1920-30-х была настолько насыщена абсурдом, что достаточно было записать её честно. Получалась фантастика. Получалась сатира. Получалась вечная литература. В этом смысле он работал как хороший врач — а он и был врачом, закончил медицинский факультет Киевского университета. Ставил диагноз. Без анестезии.

Восемьдесят шесть лет прошло. «Рукописи не горят» — фразу знают все, даже те, кто книгу не читал. Бегемот стал культурным мемом задолго до того, как слово «мем» вошло в обиход. А Булгаков умер в нищете, в чужом городе — он был из Киева, похоронен в Москве, — со стопкой неизданных рукописей и убеждением, что хоть что-нибудь когда-нибудь дойдёт до читателя. Дошло. Всё дошло.

Недавно вышла очередная экранизация «Мастера и Маргариты», и книга снова в трендах, снова её обсуждают, спорят о Воланде, о природе зла. Снова кто-то пишет в соцсетях: «Только что дочитал. Не понимаю, как это написано». Вот как: человек прожил сорок восемь лет под давлением, в нужде, с запретами на всё подряд — и писал то, что не мог не писать. Оставил что-то, что не горит.

Это не магия. Это просто честность, доведённая до предела.

Статья 03 апр. 11:15

Эксклюзив: роман 1928 года, который понимал слишком много — и был за это погребён

Эксклюзив: роман 1928 года, который понимал слишком много — и был за это погребён

Есть книги, которые умирают дважды. Первый раз — когда их замалчивают. Второй — когда их переиздают, ставят на полку и снова не читают. «Козлиная песнь» Константина Вагинова умерла именно такой двойной смертью — и именно поэтому о ней стоит говорить.

Изданный в 1928 году в Ленинграде, этот роман умудрился разозлить всех одновременно: советских критиков — своим декадентством, интеллигентов — своей беспощадностью, простых читателей — своей непонятностью. Что, если разобраться, характеризует книгу с лучшей стороны. Книги, которые не злят никого, — это обычно книги ни о чём.

Вагинов кто такой? Константин Константинович Вагинов (1899–1934) прожил тридцать пять лет, написал четыре романа, несколько сборников стихов и умер от туберкулёза раньше, чем его успели расстрелять. По советским меркам — можно считать, повезло. Большинство его товарищей по группе ОБЭРИУ (Хармс, Введенский, если вам говорят эти имена хоть что-нибудь) такого везения не имели. ОБЭРИУ — «Объединение Реального Искусства». Странная была компания. Писали абсурдистскую поэзию, устраивали безумные перформансы и в целом делали всё, чтобы советская власть их невзлюбила. И советская власть их, конечно, невзлюбила.

«Козлиная песнь» — первый роман Вагинова, и название здесь — не для красоты. «Трагедия» в переводе с греческого буквально есть «песнь козла»: tragos — козёл, ode — песнь. Вагинов это знал. Человек, который цитировал Феокрита в подлиннике и при этом ютился в коммунальной квартире послереволюционного Петрограда, — он, в общем, много чего знал. Это его и погубило, если разобраться.

О чём роман? Снаружи — о петроградских интеллектуалах в двадцатые годы. Они собираются в прокуренных комнатах с облупившейся лепниной, рассуждают про Платона и Данте, пишут стихи в стол, влюбляются не туда, и медленно, почти торжественно осознают: мир, в котором они были нужны, закончился. Точка. Они — динозавры; живые, дышащие, страдающие, но динозавры.

Под поверхностью — кое-что похуже. Вагинов разбирает саму идею культурной памяти — что называется, до винтика. Зачем хранить стихи, если некому читать? Зачем помнить имена философов, когда завтра придут люди, для которых эти имена — просто шум? Это не элегический вопрос, не грустное «ах, всё проходит». Это — острый, неудобный вопрос, как заноза под ногтем. Вытащишь — легче не станет, потому что место останется.

Главный герой — Неизвестный Поэт. Именно так, без имени — просто Неизвестный Поэт. Он бродит по городу, собирает обломки старой культуры и пытается написать роман. Тот самый роман, который вы держите в руках. Метапроза? Да. Но без самодовольства — без того мерзкого авторского подмигивания, когда писатель шепчет: «посмотри, как я это придумал». Здесь метапроза работает иначе. Как крик, только тихий.

Читать «Козлиную песнь» физически странно. Страниц через пятьдесят начинаешь замечать: текст меняется под тобой. Вот ты читаешь про обед в ресторане — и вдруг оказываешься в разговоре о конце цивилизации. Потом снова про обед. Потом снова про конец. И непонятно, в какой момент случился переход; просто сидишь и думаешь: когда именно стало страшно?

Плохо написано? Местами — да, буду честным. Вагинов иногда теряет нить — нарочно или нет, сказать сложно. Персонажи появляются, что-то делают, исчезают без объяснений. Хронология плавает — минут пять, или час, или год, кто считал. Стиль прыгает от изысканного до почти небрежного посреди одного абзаца. Но — и вот тут нужно остановиться — это и есть точность. Потому что именно так чувствует себя человек, чей мир рушится, но он не знает, в какой момент тот уже рухнул. В жизни нет чёткого момента «всё, стало плохо»; есть медленное, размытое сползание. Вагинов это понимал и воспроизвёл честно.

Что советские критики писали про «Козлиную песнь»? Ничего хорошего. «Упадочничество», «мистицизм», «оторванность от советской действительности». Стандартный набор. Роман убрали с полок, Вагинова перестали печатать; к тридцать четвёртому году он умер — истощённый, почти без денег, в квартире, которую уже начали делить соседи. А потом — долгое молчание. Десятилетия. В девяностые «Козлиную песнь» переиздали. Поставили в раздел «забытая классика». И снова забыли. На этот раз добровольно, что, если подумать, ещё обидней.

Стоит ли читать? Если хочется сюжета, развязки и ощущения выполненного долга — нет. Серьёзно, возьмите что-нибудь другое, не мучайте себя. Но если хочется понять, как думает человек, который видит конец своей эпохи — и продолжает, вопреки всему, записывать стихи — тогда да. Тогда «Козлиная песнь». Тогда сидите с ней часа четыре и никуда не торопитесь.

Потому что Вагинов написал роман не о 1920-х. Он написал роман о состоянии. О том самом ощущении, когда ты умнее своего времени, но время об этом не знает и знать не собирается. Это состояние — не историческое. Оно повторяется. Довольно регулярно. Посмотрите вокруг, если не верите.

Роман называется «Козлиная песнь» — буквально, песнь трагедии. Но написан он без пафоса, без скорби, почти с юмором — чёрным, кривым; от такого юмора не смеёшься, а просто смотришь в стену секунд пятнадцать. Вот это и есть класс.

Статья 03 апр. 11:15

Трифонов доказал: мы все немного Глебов. Почему его проза до сих пор бьёт под дых

Трифонов доказал: мы все немного Глебов. Почему его проза до сих пор бьёт под дых

45 лет назад, 28 марта 1981 года, Юрий Трифонов умер прямо на операционном столе — сердце остановилось там, где должны были спасать. Символично? Может, и да. Только сам Трифонов терпеть не мог красивые символы. Он вообще не выносил, когда люди объясняют некрасивые вещи красивыми словами. Именно об этом он и писал — 30 лет подряд, всё настойчивее.

Он жил в том самом «Доме на набережной». Не придумал — жил. Дом правительства, улица Серафимовича, 2: серый исполин на берегу Москвы-реки, где ютилась советская элита — комиссары, маршалы, наркомы. И маленький Юра Трифонов — сын Валентина Трифонова, видного большевика. Отца арестовали в 1937-м, расстреляли в 1938-м. Мать тоже забрали. Соседи исчезали ночами. Из 505 квартир дома через аресты прошли около 800 жильцов.

Восемьсот.

После всего этого Трифонов написал... «Студентов». Роман получил Сталинскую премию в 1951 году. Вполне советская вещь — про правильных и неправильных молодых людей, про принципиальность, про светлые перспективы. Сам он потом об этой книге особо не вспоминал. Не то чтобы отрекался — просто молчал. А молчание у Трифонова всегда красноречивее слов.

Настоящий Трифонов начался в 1969-м, с повести «Обмен». Мать умирает от рака. Сын Виктор Дмитриев убеждает её переехать к ним с женой — якобы из заботы. Но читатель понимает: дело в московской прописке. Умрёт мать — квартиру потеряют. «Обмен» — это про то, как очень хочется верить, что поступаешь правильно, но что-то где-то в районе желудка сигналит обратное. Жена Виктора в финале говорит ему: «Ты уже обменялся». Не квартирой. Собой.

А потом, в 1976-м, вышел «Дом на набережной» — в журнале «Дружба народов», что само по себе было чудом. Главный герой Вадим Глебов всю жизнь делал вид, что у него нет выбора. В молодости предал своего учителя-профессора: не написал донос — нет, что вы. Просто промолчал. Просто не выступил в защиту. Просто отстранился. А потом получил кафедру, которую освободил учитель. Ну, так сложилось. Обстоятельства. Время такое было. Вы же понимаете.

Вот этот Глебов — он не злодей. Злодеев в советской литературе хватало: удобный типаж, у него рога и копыта, его легко опознать и осудить. Глебов — другое. Обаятельный, рефлексирующий, усталый человек, который объясняет свои поступки с такой убедительностью, что временами и читатель начинает кивать. Ну, правда, что он мог сделать? Семья. Карьера. Время было страшное. И вот тут — мерзкий холодок под рёбрами — понимаешь: это же про тебя. Или почти.

Трифонов умер за десять лет до распада СССР. Не видел 1991-го. Не видел, как его бывшие читатели — интеллигентные, думающие, рефлексирующие люди — снова и снова выбирают удобство вместо принципов. Зато мы это видели. И видим. «Глебов» из литературного персонажа давно мог бы стать нарицательным словом — только мало кто об этом знает, потому что Трифонова в школе не проходят.

«Другая жизнь» — повесть 1975 года — про женщину, которая после смерти мужа разбирает прожитые годы и понимает: они жили рядом, но не вместе. Звучит банально; в исполнении Трифонова — нет. Там каждая деталь давит. Кухня, запах, старые фотографии, привычка ставить чайник ровно в семь. Он умел делать быт страшным — не потому что любил ужасы, а потому что понимал: именно там, в ежедневной рутине мелких уступок, мы теряемся. Не в историческом катаклизме, не на войне — в кухне.

Проза Трифонова — плотная. Не потому что сложная, а потому что без лишнего воздуха. Предложения сжаты; диалоги — скупые, каждая реплика несёт нагрузку. Неудобное чтение: нельзя скользить по поверхности, всё время застреваешь — вот тут, на этой фразе. Стоп. Перечитай. И — вот оно.

Цензура к нему была странная. Формально — всё советское, всё пристойно, никакой открытой крамолы. Содержательно — подрыв советского оптимизма чистейшей пробы. Как пропускали? Видимо, читали невнимательно. Или читали и чувствовали: умно, можно, ничего антисоветского. Но что-то свербело. Что-то было не так. Именно это «что-то» и было настоящей литературой.

Сейчас Трифонова читают меньше, чем он заслуживает. В школьную программу не входит — слишком неудобный. Толстой учит добру. Достоевский — покаянию. Трифонов ничему не учит. Он просто показывает, как оно есть. Без морали в конце. Глебов не наказан, не искупает вину — живёт дальше, немного постаревший, немного забывший. И ему, в общем-то, нормально. Это и есть самое страшное.

45 лет прошло. Дом на набережной стоит. Туристы фотографируются у подъезда. Глебовы ходят на работу, пьют кофе — дрянной, всегда дрянной — и объясняют себе, что иначе было нельзя. Обстоятельства. Время такое.

Трифонов это знал. И написал — чтобы хотя бы кто-то поёжился.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Всё, что нужно — сесть за пишущую машинку и истекать кровью." — Эрнест Хемингуэй