Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Собачье сердце: Записки Шарика (Найденные в подвале профессора Преображенского)

Собачье сердце: Записки Шарика (Найденные в подвале профессора Преображенского)

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Собачье сердце» автора Михаил Афанасьевич Булгаков. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Пёс лежал на ковре в тени у кожаного дивана. Через год собачья шерсть на его лбу стала так же густа, как и раньше. А в глазах собачьих, всё так же обращённых к бюсту на мраморной подставке, было какое-то тоскливое, пристальное выражение. Точно она, эта собака, ещё что-то помнила.

— Михаил Афанасьевич Булгаков, «Собачье сердце»

Продолжение

Нашли меня дворник Фёдор и какая-то тётка из домкома, когда разбирали профессорский подвал уже после всего. После облавы то есть. Лежал я в углу, за ящиками с банками, и помирал тихонечко. Как собаке и положено.

А записки эти — это я так, для себя царапал. Лапой. Ну, то есть рукой, когда ещё рука была. Карандаш химический всё время в зубах держал, слюни текли, бумага мокла. Но ничего, разобрать можно. Главное — правду написать. А правда она вот какая.

***

Записка первая. О превращении обратном.

Когда профессор Филипп Филиппович и доктор Борменталь меня обратно в собаку переделали — я всё помнил. Всё-всё. И как водку пил, и как на собрание ходил, и как котов душил. Особенно котов помнил. Стыдно было. Так стыдно, что выть хотелось.

Первые дни лежал под столом в приёмной и думал: вот ведь как оно, бывший человек, а теперь опять на четырёх. И никто не знает, что у меня внутри головы — мысли. Человеческие мысли в собачьей черепушке.

Филипп Филиппович заходил, гладил меня по голове и приговаривал:

— Ну вот, Шарик, ну вот. Теперь всё хорошо будет. Теперь ты опять пёс, хороший пёс.

А я смотрел на него и думал: знал бы ты, профессор, что я всё понимаю. Каждое твоё слово. И про гипофиз понимаю, и про евгенику, и про то, что ты боишься. Ох как боишься, что эксперимент твой выплывет наружу.

***

Записка вторая. О Швондере.

Швондер приходил. Раз в неделю, как по расписанию. Садился в кресло, закидывал ногу на ногу и говорил:

— А где же товарищ Шариков, Филипп Филиппович? Куда вы дели сознательного пролетария?

Профессор отвечал:

— Умер. От воспаления лёгких.

— А труп?

— Кремирован.

— А справка о кремации?

— Утеряна.

Швондер щурился, нюхал воздух (я из-под стола на него смотрел, он меня не замечал) и говорил:

— Мы ещё разберёмся, профессор. Советская власть всё выяснит.

И уходил.

А я лежал и думал: выяснит. Обязательно выяснит. Такие, как Швондер, всегда выясняют. Это порода такая — ищейки. Я-то знаю, сам такой был. Нюхом чуял, где неправильное.

***

Записка третья. О Зине и Дарье Петровне.

Зина меня жалела. Тайком от профессора косточки подкидывала, за ухом чесала. И всё приговаривала:

— Шарик, Шарик, бедный ты мой. Что они с тобой сделали, ироды.

А я думал: ироды — это когда из человека собаку. А когда из собаки человека — это как называется? Наверное, тоже ироды. Только в другую сторону.

Дарья Петровна готовила мне краковскую колбасу. Помнила, что я её любил. Ещё когда человеком был — любил. Она резала кружочками, клала в миску и говорила:

— Кушай, Шарик. Кушай, горемычный.

И плакала. Не знаю почему. Может, потому что помнила, как я её на кухне материл, когда Шариковым был. Или потому что жалко ей было — и собаку, и человека, который из собаки получился и обратно собакой стал.

***

Записка четвёртая. О ночных мыслях.

Ночами не спал. Лежал под столом и думал. Мысли были путаные, какие-то наполовину собачьи, наполовину человечьи.

Думал про Клима Чугункина, чей гипофиз мне вставили. Где он теперь, Клим? В аду, наверное. Или нигде. Он же умер, а гипофиз его — во мне. Или уже не во мне? Вырезали же обратно. Значит, выкинули куда-то. Или в банку положили. Много банок у профессора в подвале.

Думал про свою собачью жизнь — до операции. Как по дворам бегал, как помои ел, как дворники меня гоняли. Плохо было. Холодно, голодно, страшно.

А потом — как человеком был. Тепло, сытно, и власть какая-никакая. Начальником очистки стал, шубу носил, мандат в кармане. Только вот... гадко было. Гадко и стыдно. Будто грязь какая-то изнутри лезла, и ничем её не отмоешь.

А теперь? Теперь опять собака. Сытая собака в тёплой квартире. И мысли человечьи в голове. Самый страшный вариант, если подумать.

***

Записка пятая. О том, как всё кончилось.

Облава была в марте. Пришли ночью — Швондер, два милиционера и какой-то в кожаном пальто. ОГПУ, наверное.

Филипп Филиппович вышел в халате, бледный весь.

— Что вам угодно, граждане?

— Обыск, профессор. По делу об исчезновении гражданина Шарикова.

Обыскивали долго. Я забился под кровать в спальне Борменталя, дрожал всем телом. Слышал, как ходят по квартире, как двигают мебель, как кричит Зина.

Потом нашли дневники. Борменталевские дневники, где всё было записано — и про операцию, и про гипофиз, и про Шарикова, и про обратное превращение.

Филиппа Филипповича увели в ту же ночь. Борменталя — на следующий день. Зину и Дарью Петровну выселили. А меня...

Меня никто не искал. Собака и собака. Кому нужна?

Сидел в пустой квартире три дня. Выл. Потом пришли какие-то люди, стали вещи выносить. Я выскочил на лестницу, оттуда — во двор, оттуда — в подвал.

В профессорский подвал. Там и остался.

***

Записка последняя. О том, что будет.

Сижу в подвале, грызу карандаш и думаю: что же будет? С профессором что будет? С Борменталем? Со мной?

Профессора, наверное, расстреляют. Или в лагерь отправят. За эксперименты над людьми. Хотя какие люди — собака была, собакой и осталась. Но Швондер-то этого не знает. Швондер думает, что был Шариков, живой человек, а профессор его убил.

И ведь формально — прав Швондер. Был Шариков. Нету Шарикова. Куда делся? Убили. Нельзя из человека обратно собаку делать. Даже если этот человек — из собаки был.

А я... Я скоро помру. Чувствую. Старый стал, больной. Шерсть клочьями лезет, лапы не слушаются. И голова болит — там, где шрам от операции.

Но пока жив — буду писать. Пусть кто-нибудь найдёт потом. Пусть узнает правду.

Правду про собаку, которая была человеком.
Про человека, который был собакой.
И про профессора, который думал, что можно переделать природу.

Нельзя. Ничего нельзя переделать. Можно только испортить.

Это я теперь точно знаю.

Подпись: Шарик. Бывший Полиграф Полиграфович Шариков. Бывший начальник подотдела очистки. Бывший человек. Навсегда — собака.

***

На этом записки обрываются. Дальнейшая судьба Шарика неизвестна. Профессор Преображенский был арестован и осуждён по статье 58-7 (вредительство). Умер в лагере в 1931 году. Доктор Борменталь расстрелян в 1930-м.

Записки хранились в архиве НКВД до 1991 года. Публикуются впервые.

Рецидив: ненаписанная глава «Собачьего сердца»

Рецидив: ненаписанная глава «Собачьего сердца»

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Собачье сердце» автора Михаил Афанасьевич Булгаков. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Пёс лежал и грезил, и жизнь его потекла ровно и сладко. Серые гармонии пропитывали и тушили мозг... Божество сидело за письменным столом в полутьме кабинета. Так свезло мне, так свезло, — думал он, задрёмывая, — просто неописуемо свезло. Утвердился я в этой квартире.

— Михаил Афанасьевич Булгаков, «Собачье сердце»

Продолжение

Февраль лупил по Москве без всякой жалости. Без жалости и без разбору — по трубам, по крышам, по лысым обледенелым тротуарам, по физиономиям тех, кто ещё осмеливался выходить на Пречистенку после девяти вечера.

Шарик лежал у камина. Ему снился бифштекс.

Нет — не просто бифштекс. Бифштекс на фарфоровой тарелке, с поджаристой корочкой, с розовым соком, который натекал к краю и образовывал лужицу. А рядом — нож. И вилка. Шарик во сне точно знал, что нож — справа, а вилка — слева. И что сначала надо... нет. Нет-нет. Бифштекс надо просто жрать. Зубами. С пола. Со счастливым повизгиванием.

Он дёрнул лапой и проснулся.

Филипп Филиппович сидел за столом, подперев голову рукой, и глядел на него. Не так, как обычно, — рассеянно, между делом, — а в упор. Пристально. С тем выражением, которое появлялось у профессора, когда он ставил диагноз.

— Зина, — позвал Преображенский, не отводя взгляда от пса. — Зина, подите сюда.

Зина вошла, вытирая руки о передник.

— Что, Филипп Филиппович?

— Скажите мне, голубушка... пёс сегодня ел?

— Ел, как всегда. Кашу и требуху.

— Из миски?

Зина замялась. Потом покраснела. Потом побледнела — в обратном порядке, как это умеют делать только напуганные женщины.

— Филипп Филиппович... я думала, мне показалось...

— Что. Вам. Показалось, — отчеканил профессор.

— Он... он ел не из миски. Он сидел. На стуле. И миска была на столе. И он... ну...

Пауза.

— Он ел аккуратно, — выдавила Зина. — Не чавкал.

Филипп Филиппович встал. Прошёлся по кабинету. Остановился у окна, за которым февраль выл голодной собакой — вот уж ирония, — и минуту молчал.

— Борменталь, — негромко сказал он.

Доктор Борменталь уже стоял в дверях. Он, видимо, слышал всё. Лицо у него было такое, словно ему только что сообщили о конце света, — впрочем, в двадцать пятом году конец света уже случился и назывался революцией, так что выражение было скорее привычным. Скажем точнее: Борменталь выглядел так, будто кто-то вскрыл зашитый труп и обнаружил, что труп не вполне мёртв.

— Филипп Филиппович, это невозможно. Мы ведь...

— Невозможно, — повторил Преображенский. — Совершенно невозможно. Абсолютно. Категорически. Гипофиз удалён. Семенные железы заменены. Регенерация на клеточном уровне исключена. Всё, что могла наука — сделано. И тем не менее.

Он повернулся к Шарику. Пёс лежал у камина. Глаза его — карие, мокрые, собачьи — смотрели на профессора снизу вверх. С преданностью? Да. Но ещё — и Филипп Филиппович готов был в этом поклясться — с пониманием.

— Тем не менее, — повторил профессор, — этот пёс сегодня ел, сидя на стуле.

Шарик моргнул. Зевнул. И совершенно отчётливо произнёс:

— Бу... бифш...

И замолчал. Уронил голову на лапы. Заскулил — тихо, жалобно, по-собачьи.

Борменталь схватился за дверной косяк.

— Боже мой, — сказал он.

— Бога нет, — автоматически ответил Преображенский и тут же махнул рукой: — Впрочем, сейчас не до того. Иван Арнольдович, немедленно — рентген. И анализ крови. И... да что там, вы знаете. Всё. Всё, что можно. И чего нельзя — тоже.

Он опустился в кресло. Закурил. Руки — впервые на памяти Борменталя — дрожали.

— Я старый осёл, — сказал профессор дыму, который поднимался к потолку ленивой спиралью. — Я думал, что победил природу. А она просто ждала.

В парадную дверь позвонили.

Звонок был мерзкий, требовательный, хамский — четыре раза. Швондеровский звонок. Борменталь и Преображенский переглянулись.

— Ну разумеется, — сказал Филипп Филиппович. — Как по нотам. Как в дурном водевиле. Стоит только начаться беде, как на пороге немедленно возникает Швондер. Это закон природы. Не менее фундаментальный, чем гравитация.

Зина открыла дверь. Швондер вошёл — в кожаной куртке, с портфелем, с тем выражением исторической правоты на лице, которое делало его похожим на плохо нарисованный агитационный плакат.

— Профессор Преображенский, — начал он.

— Я знаю, что я Преображенский. Дальше.

— Домком имеет сведения...

— Домком всегда имеет сведения. Это единственное, что он имеет. Дальше.

Швондер набрал воздуху. Портфель в его руках шевельнулся — или так показалось от нервов.

— Гражданин Шариков Полиграф Полиграфович, прописанный по данному адресу, не отмечался в домкоме с ноября. Трудовая книжка не сдана. Членские взносы не уплачены. Где гражданин Шариков?

Тишина.

Шарик у камина поднял голову. Посмотрел на Швондера. И — Борменталь мог бы поклясться, хотя, конечно, не стал бы — оскалил зубы. Не злобно. Скорее... презрительно.

— Гражданин Шариков, — медленно произнёс Преображенский, — уехал. В длительную командировку. В Туркестан. По линии очистки от бродячих котов.

— У меня нет таких данных, — сказал Швондер.

— Зато у меня есть, — ответил Преображенский.

Они смотрели друг на друга: профессор — из кресла, сверху вниз, хотя сидел ниже; Швондер — от двери, снизу вверх, хотя стоял выше. Есть вещи, которые не зависят от физики.

— Мы проверим, — сказал Швондер.

— Проверяйте, — сказал Преображенский.

Швондер ушёл. Дверь хлопнула. В квартире стало тихо — так тихо, что было слышно, как в камине потрескивает полено и как на кухне Дарья Петровна роняет — по звуку — тёрку.

— Иван Арнольдович, — сказал Преображенский. — Это я вам говорю совершенно серьёзно. Если мозг этого пса действительно регенерирует... если Шариков возвращается...

Он не договорил.

— Филипп Филиппович?

— Тогда я не знаю, — сказал профессор. — Первый раз в жизни — не знаю.

Шарик вздохнул. Повернулся на другой бок. И тихо, отчётливо, в полнейшей тишине пречистенской квартиры, сказал:

— Не... не хочу.

Два слова. Два простых, ясных, человеческих слова — произнесённых собачьей пастью.

Борменталь сел на пол. Просто сел — где стоял. Ноги не держали.

А Филипп Филиппович Преображенский, профессор, светило науки, человек, который дважды переступил через границу между видами и дважды пожалел об этом, — Филипп Филиппович встал, подошёл к Шарику и сделал то, чего не делал никогда: опустился на колени. И погладил пса по голове.

— Я тоже не хочу, — сказал он. — Боже мой. Я тоже.

За окном выл февраль. В парадном хлопала дверь. Где-то — этажом выше или двумя — играли на балалайке «Светит месяц». Москва жила. Москва не знала, что на Пречистенке, в профессорской квартире, пёс говорит человеческим голосом и просит — впервые в истории — не становиться человеком.

А Швондер шёл по Пречистенке — маленький, злой, уверенный в своей правоте — и думал. Думал он не о Шарикове, хотя говорил о нём. Думал он о квартире. О семи комнатах. О том, что в этих семи комнатах живёт один буржуазный старик с прислугой и собакой, а в подвале на Мясницкой — четырнадцать человек в двух комнатах, и дети спят на полу.

И — вот что страшно — в этом он был прав. В этом единственном, частном, конкретном пункте Швондер был чудовищно, неопровержимо прав. Но правота его была того сорта, который ничего не решает и никому не помогает: она была как спичка в темноте — горит, видно на вершок вокруг, а дальше — та же тьма.

Шарик спал. Ему снилось поле — тёмное, бескрайнее, зимнее. И далёкий костёр. И кто-то наклонялся к нему, трепал за ухо. Кто — он не знал. И не хотел знать. Потому что знать — это уже по-человечески. А он — не хотел.

Сеанс №1: пациент утверждает, что три месяца назад был собакой. Терапевт утверждает, что сам нуждается в терапевте

Сеанс №1: пациент утверждает, что три месяца назад был собакой. Терапевт утверждает, что сам нуждается в терапевте

Классика в нашем времени

Современная интерпретация произведения «Собачье сердце» автора Михаил Булгаков

ПРОТОКОЛ ПСИХОТЕРАПЕВТИЧЕСКОГО СЕАНСА №1

Учреждение: Кабинет психоаналитической помощи при Пречистенском медицинском обществе
Дата: 14 марта 1925 г.
Пациент: Шариков Полиграф Полиграфович
Возраст: затрудняется ответить (3 месяца с момента операции / ориентировочно 25 лет по физическим параметрам — система отсчёта не установлена)
Направление: проф. Преображенский Ф.Ф.
Цитата из направления: «Не могу больше. Заберите его. Хоть на час»
Терапевт: Краснова Е.А., психоаналитик

——————

[Сеанс начат в 14:40. Пациент опоздал на 40 минут. Причина опоздания — цитирую: «Гнался за рыжим котом на Пречистенке, почти поймал, гад ушёл по водосточной трубе. Здоровый кот. Наглый. Сидел и смотрел сверху».]

ТЕРАПЕВТ: Полиграф Полиграфович, располагайтесь. Кушетка или кресло — как вам удобнее.

ШАРИКОВ: (нюхает кушетку, нюхает кресло, садится на пол у батареи) Тут теплее.

ТЕРАПЕВТ: ...Хорошо. На полу — тоже вариант. Расскажите, что привело вас ко мне.

ШАРИКОВ: Филипп Филиппыч привёл. За руку. Раньше — на поводке. Сейчас — за руку. Разница, я вам доложу, не принципиальная.

ТЕРАПЕВТ: Вы чувствуете, что профессор вас контролирует?

ШАРИКОВ: Контролирует — мягко сказано. «Не пейте, Шариков». «Не плюйте на пол, Шариков». «Не лакайте из тарелки, Шариков». «Снимите галоши, Шариков». «Не играйте на балалайке после одиннадцати, Шариков». У него на каждый мой вздох — инструкция. А я, между прочим, заведующий подотделом. Должность.

ТЕРАПЕВТ: Давайте попробуем разобраться. Расскажите о себе. Кто вы?

ШАРИКОВ: (длинная пауза; чешет за ухом — рукой, но движение характерное, круговое, с наклоном головы)

Шариков. Полиграф Полиграфович. Заведующий подотделом очистки города Москвы от бродячих животных.

ТЕРАПЕВТ: А до этого?

ШАРИКОВ: До этого — Шарик. Пёс. Двор на углу Пречистенки и Обухова переулка. Зима. Помойки. Ошпаренный бок — повар из столовой Центрохоза плеснул кипятком. Больно было — не передать. Три дня лежал за ящиками, снег лизал.

ТЕРАПЕВТ: (пауза) То есть вы... утверждаете, что были собакой?

ШАРИКОВ: Чего «утверждаю»? Был. Операция была. Филипп Филиппыч вставил мне гипофиз и семенные железы одного гражданина. Клим Григорьевич Чугункин, трижды судимый, балалаечник, пьющий. Помер от ножевого в пивной. Мне — его гипофиз. И вот — здрасьте, я Полиграф.

(Примечание терапевта: рассказывает спокойно. Как о покупке ботинок.)

ТЕРАПЕВТ: Хорошо. Допустим — примем это как данность. Как вы себя чувствуете в новом... состоянии?

ШАРИКОВ: Паршиво.

ТЕРАПЕВТ: Можете развернуть?

ШАРИКОВ: Могу.

Во-первых. Блохи. Нет — блох уже нет, Дарья Петровна вычесала. Но фантомные. Чешется — вот тут, за лопаткой, и вот тут, на загривке — а чесать «неприлично». «Вы же не пёс, Шариков». А я и не пёс. Но чешется-то по-прежнему.

Во-вторых. Коты.

(Пациент замолкает. Сжимает челюсти. Ноздри раздуваются.)

Не могу видеть котов. Физически. Вижу кота — и всё, меня нет, я уже бегу. Ноги несут. Голова кричит: «Полиграф, ты заведующий подотделом, ты человек, стой!» — а ноги уже за угол завернули, а руки уже тянутся. Вчера — на Арбате. Кот рыжий. Сидел на подоконнике первого этажа и смотрел. На меня. С превосходством — я этот взгляд ни с чем не спутаю. Я — за ним. Он — на дерево. Я — за ним на дерево. Борменталь снимал меня сорок минут. Пожарных вызвали. Было... ну, неловко. Чуть-чуть.

В-третьих — водка. Раньше не пил. Псы водку не пьют. А теперь — полбутылки в день, и мало. Это от Чугункина. Его гипофиз, его привычки. Балалайка — тоже оттуда. Я раньше от балалайки выл. Скулил и прятался. А теперь — играю. Каждый вечер. Филипп Филиппыч говорит: «Лучше бы вы выли».

(Примечание терапевта: пациент чётко разделяет своё поведение на «собачье» — которое считает биологически нормальным — и «чугункинское» — которое воспринимает как навязанное извне. Собственное «я» как промежуточная категория отсутствует полностью.)

ТЕРАПЕВТ: Полиграф Полиграфович, ключевой вопрос. Что вы сами хотите? Не Шарик-пёс. Не Клим Чугункин. А именно вы — Шариков?

ШАРИКОВ: (думает долго, секунд тридцать)

Жилплощадь.

ТЕРАПЕВТ: ...Жилплощадь?

ШАРИКОВ: Отдельную. Свой угол. Без Филиппа Филиппыча, который вздыхает. Без Борменталя — этот, знаете, с ножом ходит, я серьёзно, у него скальпель в кармане халата, я нюхом чувствую сталь. Без Зины, которая шваброй. Без Дарьи Петровны, которая скалкой. Свой угол. И чтоб котов гонять без замечаний.

ТЕРАПЕВТ: Вы чувствуете себя в безопасности дома?

ШАРИКОВ: (оглядывается на дверь) Не-а. Борменталь — тот вообще. Смотрит на меня как я на котов. С намерением. Я-то знаю этот взгляд — изнутри знаю. Филипп Филиппыч вздыхает, качает головой — «мой позор перед медициной» — а Борменталь скалится. Молча. Я вам точно говорю: он что-то задумал. Обратную операцию. Или хуже.

ТЕРАПЕВТ: Вы боитесь?

ШАРИКОВ: Один раз уже сделали. Операцию. Без спроса. Я был пёс — мне было нормально. Холодно — да. Голодно — да. Повар ошпарил — больно. Но понятно. Мир был простой: тепло — хорошо, еда — хорошо, палка — плохо, кот — бежать. А сейчас? Сейчас я кто? Человек? Пёс? Эксперимент? Заведующий подотделом? Шариков, Чугункин, Шарик? Мне документы выписали — в графе «дата рождения» стоит прочерк. В графе «место рождения» — «лаборатория проф. Преображенского, Калабуховский дом, Москва». Это что — место рождения? Лаборатория?

(Примечание терапевта: впервые — эмоциональная уязвимость. Голос дрогнул на слове «прочерк». Глаза мокрые. Затем пациент резко встал и облаял голубя за окном. Громко. Голубь улетел.)

ТЕРАПЕВТ: Давайте вернёмся. Вы упоминали товарища Швондера.

ШАРИКОВ: (оживляется) Швондер — единственный нормальный человек. Книжку дал. Переписка Энгельса с Каутским. Я прочитал. Ну — половину. Ну — начало. Ну, первые три страницы. Там написано: всё поделить. И я согласен. Вот у Филиппа Филиппыча — семь комнат. Семь! Один человек — семь комнат. А у меня — ноль. Я сплю в приёмной, на полу, на газетах. Швондер говорит — это несправедливость. И я считаю — несправедливость.

ТЕРАПЕВТ: А до того, как Швондер дал вам книгу, — вы тоже так считали?

ШАРИКОВ: (молчит)

Я до этого про комнаты не думал. Я думал про колбасу. И про тёплое место у батареи. И чтобы не били.

ТЕРАПЕВТ: Получается, желание «всё поделить» — не ваше? Привнесённое?

ШАРИКОВ: (раздражённо) А какая разница — моё, не моё? Чугункинское, швондеровское, собачье — какая разница? Сейчас — моё. Вот прямо сейчас, в эту секунду — моё. Я его чувствую. Разве этого мало?

(Примечание терапевта: попытка исследовать интроекцию вызвала агрессивную реакцию. Пациент сжал кулаки. На полу — мокрые следы от ботинок; от ботинок пахнет водкой.)

ТЕРАПЕВТ: Наше время подходит к концу. Я назначу следующий сеанс через неделю. Домашнее задание: записывайте моменты, когда вы чувствуете себя именно человеком. Не собакой. Не Чугункиным. Собой.

ШАРИКОВ: (встаёт с пола, отряхивается — всем телом, сверху вниз, как собака после дождя)

Записывать? Чем?

ТЕРАПЕВТ: Карандашом. В блокнот.

ШАРИКОВ: Ладно.

(У двери останавливается. Не оборачивается. Говорит в стену.)

А скажите, доктор. Вот вы — человек. С рождения. Всю жизнь. Вам... нормально?

ТЕРАПЕВТ: В каком смысле?

ШАРИКОВ: Во всех.

(Выходит. В коридоре — крик: «КОТ!!!», звук опрокинутого стула, топот, хлопок входной двери.)

——————

ПОСТСЕАНСОВЫЕ ЗАМЕТКИ ТЕРАПЕВТА

Пациент Шариков П.П.

Формальный диагноз: расстройство идентичности; обсессивно-компульсивное поведение (кошки); алкогольная зависимость (формирующаяся); социальная дезадаптация.

Неформально: передо мной существо, которое двенадцать недель назад лежало на Пречистенке с ошпаренным боком и жрало из помойки, а сегодня заполняет анкеты, цитирует Энгельса и требует отдельную жилплощадь. У него нет ни детства, ни юности. Есть гипофиз уголовника, рефлексы дворняги и — где-то между ними, в зазоре — подлинная, горькая растерянность существа, которое не знает, что оно такое.

Он спросил: «Вам нормально?» И я не нашлась что ответить. Потому что — а действительно?

Рекомендация: продолжить терапию. Еженедельно.

Примечание (практическое): заказать чехол на кресло. Пациент линяет.

Дополнение: выяснить, есть ли у доктора Борменталя действительно скальпель в кармане. На всякий случай.

Угадай книгу 20 янв. 21:14

Угадай советскую повесть по моральному наставлению

Угадай советскую повесть по моральному наставлению

На преступление не идите никогда, против кого бы оно ни было направлено.

Из какой книги этот отрывок?

Участок 11,8 сот. ИЖС + проект виллы-яхты

2 400 000 ₽
Калининградская обл., Зеленоградский р-н, пос. Кузнецкое

Участок 1180 м² (ИЖС) в зоне повышенной комфортности. Газ, электричество, вода, оптоволокно. В комплекте эксклюзивный проект 3-этажной виллы ~200 м² с бассейном, сауной и террасами. До Калининграда 7 км, до моря 20 км. Окружение особняков, первый от асфальта.

Статья 08 мар. 18:56

Сталин смотрел его спектакль 15 раз — и всё равно запрещал: разоблачение парадокса Булгакова

Сталин смотрел его спектакль 15 раз — и всё равно запрещал: разоблачение парадокса Булгакова

Восемьдесят шесть лет. Не тысяча, не вечность — просто восемьдесят шесть. Десятого марта 1940 года в московской квартире умер человек с разрушенными почками, которого Сталин лично вызванивал по телефону, которого не расстреляли и не сослали, но и жить нормально не давали. Михаил Булгаков. Сорок восемь лет. Рядом — жена Елена, которая в последние недели читала мужу его собственный текст вслух: он уже не мог сам, слепота наступала вместе с болезнью. Она читала. Он правил. До самого конца.

Рукопись «Мастера и Маргариты» лежала в столе. Точнее — в нескольких ящиках, переписанная заново после того, как в 1930 году Булгаков сжёг первый вариант. Да, реально — в печке. После обысков, после запрета пьес, после того как стало ясно: эту вещь при его жизни не напечатают никогда. Потом написал снова. С нуля.

Роман вышел через двадцать шесть лет после смерти автора — в 1966-67 годах, в журнале «Москва», и то с цензурными купюрами. Полный текст советский читатель увидел ещё позже. Кто-то из западных критиков написал тогда примерно следующее: это самая странная посмертная победа в истории мировой литературы. Спорить сложно.

Без Сталина Булгакова не понять — они были связаны каким-то почти мистическим образом, хотя виделись один раз или вообще не виделись (историки спорят). Сталин смотрел спектакль «Дни Турбиных» пятнадцать раз. Пятнадцать. Остальные пьесы Булгакова тем временем снимали с репертуара, рукописи изымали при обысках, коллеги публично топтались на его творчестве в советских газетах. А вождь народов сидел в театральной ложе и смотрел на белых офицеров, которых Булгаков изображал с неприличным для советского автора сочувствием.

В 1930 году Булгаков написал письмо правительству. Не просьбу — почти ультиматум: либо дайте работать нормально, либо разрешите уехать из страны. Через несколько дней позвонил Сталин.

Лично.

«Скажите, нам самим вас надоело бить? Вы действительно хотите уехать за границу?» Точная формулировка варьируется — источники расходятся — но смысл именно такой. Булгаков ответил что-то вроде: русский писатель не может жить вне России. Сталин устроил его в Московский художественный театр. Режиссёром-ассистентом. Не писателем — режиссёром-ассистентом. Никакого разрешения публиковаться, никакого разрешения уехать. Просто живи, работай в театре, не ной.

Вот здесь начинается самое интересное. Что делает писатель, которого заперли со всех сторон? Вариант первый — сломаться. Второй — молчать. Третий — спиться. Булгаков выбрал четвёртый: писал роман о дьяволе, который приезжает в советскую Москву и устраивает там полный хаос. С котом размером с кабана.

Понимаете? Не метафора — буквально: огромный чёрный кот по имени Бегемот, ходит на двух лапах, играет в шахматы, вообще ведёт себя неприлично. И вот этот кот — один из лучших литературных персонажей советской эпохи. Вероятно, самый любимый.

«Мастер и Маргарита» работает сразу на нескольких уровнях. Сатира на советский быт — и смеяться каждую страницу. Мистика — линия Воланда. Трагедия художника — история Мастера. Философия добра и зла — линия Пилата и Иешуа. И всё это работает одновременно, в одной книге. Само по себе это граничит с невозможным.

«Собачье сердце» — другая история. Коротко, злобно, точно. Профессор Преображенский пересаживает псу Шарику человеческий гипофиз, получает товарища Шарикова, и тот немедленно начинает требовать права, писать доносы и разрушать всё вокруг с энтузиазмом, прямо пропорциональным его некомпетентности. Повесть написана в 1925 году. В СССР напечатана в 1987-м. Шестьдесят два года молчания — потому что слишком точно. Её читают сейчас — и всё равно узнают что-то неприятно знакомое.

Ему часто приписывают пророческий дар: мол, предвидел, угадал, предсказал. Это немного не так. Он не предсказывал — он описывал то, что было прямо перед ним, без идеологических фильтров. Советская действительность 1920-30-х была настолько насыщена абсурдом, что достаточно было записать её честно. Получалась фантастика. Получалась сатира. Получалась вечная литература. В этом смысле он работал как хороший врач — а он и был врачом, закончил медицинский факультет Киевского университета. Ставил диагноз. Без анестезии.

Восемьдесят шесть лет прошло. «Рукописи не горят» — фразу знают все, даже те, кто книгу не читал. Бегемот стал культурным мемом задолго до того, как слово «мем» вошло в обиход. А Булгаков умер в нищете, в чужом городе — он был из Киева, похоронен в Москве, — со стопкой неизданных рукописей и убеждением, что хоть что-нибудь когда-нибудь дойдёт до читателя. Дошло. Всё дошло.

Недавно вышла очередная экранизация «Мастера и Маргариты», и книга снова в трендах, снова её обсуждают, спорят о Воланде, о природе зла. Снова кто-то пишет в соцсетях: «Только что дочитал. Не понимаю, как это написано». Вот как: человек прожил сорок восемь лет под давлением, в нужде, с запретами на всё подряд — и писал то, что не мог не писать. Оставил что-то, что не горит.

Это не магия. Это просто честность, доведённая до предела.

Собачье сердце: Второе превращение — Глава, которую не написал Булгаков

Собачье сердце: Второе превращение — Глава, которую не написал Булгаков

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Собачье сердце» автора Михаил Афанасьевич Булгаков. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Пёс лежал на ковре в тени у кожаного дивана и за каменной ночью в январе наступил серый, жидкий, непрочный денёк, похожий на плохое кофе, просочившийся через занавески. Пёс лежал и грезил, и ему снилась весна — неотчётливо, смутно; пёс видел зелёную улицу и грязный двор, и вкус чего-то запрещённого, но сладкого. Голова его лежала на лапах. Он спал. И ему было хорошо.

— Михаил Афанасьевич Булгаков, «Собачье сердце»

Продолжение

Собачье сердце: Второе превращение

Глава, которую не написал Булгаков

— — —

Пёс Шарик лежал на полу в смотровой, и в глазах его, мутных, но уже вполне собачьих, отражался потолок с электрическою лампой. Профессор Преображенский стоял у окна, заложив руки за спину, и смотрел на Пречистенку, засыпанную декабрьским снегом. В кабинете пахло камфорой, табаком и тем неуловимым запахом тревоги, который не выветривается из квартир, где случилось нечто непоправимое.

— Филипп Филиппович, — сказал Борменталь, появляясь в дверях, — Швондер опять звонил. Третий раз за сегодня. Требует объяснений по поводу исчезновения гражданина Шарикова.

Профессор не обернулся. Пальцы его правой руки, заведённой за спину, мелко подрагивали — единственный признак того волнения, которое Филипп Филиппович не позволял себе обнаруживать иным образом.

— Что вы ему сказали?

— То же, что и прежде. Что Шариков уехал в длительную командировку по линии очистки города от бродячих животных. В Тверь.

— В Тверь, — повторил профессор задумчиво. — Ну что же, Тверь так Тверь. Превосходный город. Впрочем, нет, паршивый город, но это к делу не относится.

Он наконец повернулся от окна, и Борменталь увидел, что лицо Филиппа Филипповича за последние три недели постарело — не годами, а как-то иначе, будто сама суть его переменилась. Под глазами залегли тени, совиные брови нависли тяжелее прежнего, а в глазах, обычно острых и насмешливых, поселилось выражение, которое доктор Борменталь определил бы как угрызение, если бы подобное слово было применимо к его учителю.

— Филипп Филиппович, — осторожно начал Борменталь, — вам надо отдохнуть. Вы третью ночь не спите.

— Не сплю? — профессор поднял бровь. — Вы ошибаетесь, голубчик. Я сплю превосходно. Просто мне снится один и тот же сон. Полиграф Полиграфович стоит в приёмной, в своём нелепом костюме, и говорит мне: «Папаша, зачем вы меня убили?» И знаете, что самое отвратительное, Иван Арнольдович? Он прав. Он имеет полное право задать этот вопрос.

Шарик на полу пошевелил хвостом. Негромко, раз-два, по ковру.

— Вы никого не убивали, — твёрдо сказал Борменталь. — Вы вернули собаке её естественное состояние. Это обратная операция, не более того.

— Обратная операция! — Филипп Филиппович подошёл к столу, на котором стояла начатая бутылка водки — явление совершенно невиданное в этом кабинете, где признавалась только хорошая английская виски, — налил себе рюмку и выпил залпом, по-мужицки, чего за ним прежде тоже не водилось. — Обратная операция. Вы рассуждаете как инженер, Иван Арнольдович, а не как врач. Я пересадил этому существу гипофиз и половые железы Клима Чугункина — и получил человека. Скверного, мерзкого, невежественного — но человека. Он говорил, он думал по-своему, он имел желания и намерения. А я взял и отнял у него всё это. Вы понимаете? Я совершил именно то, в чём нас обвиняют, хотя и по другому поводу.

Он замолчал и посмотрел на свои руки — знаменитые руки хирурга, которые не дрожали над операционным столом даже в самые сложные минуты.

— Я, профессор Преображенский, пересадивший за свою жизнь тридцать четыре гипофиза, — продолжал он, — наконец понял одну простую вещь. Природа — не рояль. На ней нельзя играть. Когда мы начинаем подкручивать гайки в механизме, который создавался миллионы лет, мы получаем Шарикова. А когда мы пытаемся исправить содеянное — мы получаем труп. Или собаку. Что, впрочем, одно и то же с точки зрения того сознания, которое мы уничтожили.

Борменталь хотел возразить, но в эту минуту в передней послышался звонок — требовательный, долгий, хамский. Так звонили только в одной квартире Москвы, и звонили только определённые люди.

— Зина! — крикнул Борменталь. — Не открывайте!

Но было поздно. Зина, приученная годами службы к немедленному выполнению любых команд, уже загремела цепочкой. В переднюю, впуская за собой клуб морозного воздуха и запах овчинного полушубка, вошёл Швондер. За ним — двое в кожаных куртках, и лица их не обещали ничего доброго.

— Здравствуйте, профессор, — сказал Швондер, и голос его звенел торжеством. — Мы к вам по делу гражданина Шарикова, Полиграфа Полиграфовича.

— Я уже всё объяснил вашему домкому, — начал было Борменталь.

— Вы объяснили, — кивнул Швондер, и тонкие губы его раздвинулись в улыбке, которая на человеческом лице смотрелась так же неестественно, как бант на волке. — Но вот товарищи из другого ведомства хотели бы услышать объяснения лично от профессора.

Один из людей в кожаных куртках достал из портфеля бумагу.

— Гражданин Преображенский, имеется заявление от гражданки Васнецовой, проживающей в квартире номер три, что из вашей квартиры на протяжении трёх суток доносились крики, а затем крики прекратились. Гражданин Шариков, прописанный по данному адресу, не является на службу вот уже двадцать один день. Где гражданин Шариков?

Филипп Филиппович медленно повернулся к говорившему. И в эту секунду произошло нечто такое, чего никто — ни Борменталь, ни Швондер, ни люди в кожаных куртках — не ожидал.

— Вот он, — сказал профессор и указал на пса.

Шарик, словно почуяв, что речь идёт о нём, поднял голову и посмотрел на собравшихся тем особенным взглядом, который бывает только у собак — преданным, виноватым и бесконечно мудрым одновременно.

Повисла тишина. Швондер открыл рот и закрыл его. Открыл снова.

— Что вы несёте, профессор?

— Я ничего не несу. Я вам демонстрирую, — голос Филиппа Филипповича окреп, и на мгновение в нём зазвучали прежние, стальные нотки. — Я произвёл эксперимент. Пересадил собаке гипофиз человека. Собака очеловечилась. Вы сами видели результат — он жил здесь, он получил документы, он работал в вашем проклятом подотделе очистки. А затем произошёл процесс реверсии — обратного развития. Гипофиз был отторгнут организмом. Полиграф Полиграфович Шариков превратился обратно в собаку. Вот эту.

— Это... — человек в кожаной куртке растерянно посмотрел на пса. — Это невозможно.

— Это не только возможно, но это произошло, — отчеканил профессор. — Могу предоставить историю болезни, рентгеновские снимки и протоколы наблюдений. Доктор Борменталь — мой ассистент и свидетель.

Борменталь, побледнев, кивнул.

Швондер сделал шаг к Шарику. Пёс зарычал — негромко, но внятно.

— И документы его, стало быть, недействительны? — спросил Швондер, и в голосе его, к удивлению Борменталя, зазвучала не подозрительность, а тоска. Самая настоящая человеческая тоска. Борменталь подумал, что, возможно, Швондер по-своему привязался к Шарикову — привязался как идеолог к своему творению, как скульптор к глиняному голему.

— Недействительны, — подтвердил профессор. — Более того, я полагаю, что сама попытка выдать документы собаке является нарушением... впрочем, оставим это.

Люди в кожаных куртках переглянулись. Один из них присел на корточки перед Шариком и заглянул ему в глаза. Шарик лизнул его в руку.

— Чёрт знает что, — сказал человек и поднялся. — Ладно, профессор. Мы составим протокол. Но имейте в виду — дело будет на контроле.

Они ушли. Швондер ушёл последним и в дверях обернулся.

— Вы ответите за это, профессор, — сказал он. — Не сейчас. Но ответите.

Дверь закрылась.

Филипп Филиппович опустился в кресло и закрыл глаза. Борменталь налил ему воды.

— Филипп Филиппович...

— Знаете, Иван Арнольдович, — сказал профессор, не открывая глаз, — он ведь прав. Я отвечу. Не перед Швондером и не перед его ведомствами — Бог с ними, с ведомствами. Я отвечу перед собственной совестью. И это наказание будет пострашнее всякого трибунала.

Он помолчал.

— Я тридцать лет занимался омоложением. Тридцать лет я пересаживал яичники и гипофизы, полагая, что приближаюсь к разгадке. А разгадка оказалась простой и чудовищной: мы не имеем права. Не потому, что нам запрещают Швондеры — что мне Швондеры! Не потому, что опасно — опасность можно просчитать. А потому, что мы не понимаем, что делаем. Мы залезаем внутрь часового механизма кузнечным молотом и удивляемся, что часы идут неправильно.

Шарик подошёл к креслу и положил морду на колени профессора. Филипп Филиппович машинально погладил его по голове.

— Вот ведь что интересно, — продолжал он тихо. — Собака — лучше. Лучше Шарикова, лучше Клима Чугункина, лучше, может быть, многих из нас. Собака не лжёт, не доносит, не претендует на жилплощадь. Собака любит — просто так, без причины, без выгоды. А мы берём это совершенное существо и пытаемся сделать из него человека. Зачем? Чтобы оно научилось хамить, воровать и писать доносы?

Борменталь сел напротив.

— Так что же — конец? — спросил он. — Конец исследованиям?

Профессор открыл глаза.

— Конец? Нет, голубчик. Не конец. Начало. Я, кажется, впервые за тридцать лет начинаю понимать, что именно надо исследовать. Не как превратить собаку в человека. А как сделать так, чтобы человек перестал быть собакой. Не в биологическом — в нравственном смысле. И вот на этот вопрос, Иван Арнольдович, ни один гипофиз ответа не даст.

Он встал, подошёл к камину и бросил в огонь толстую тетрадь. Борменталь привстал.

— Филипп Филиппович! Это же записи! Результаты эксперимента!

— Именно, — сказал профессор, наблюдая, как огонь пожирает страницы. — Результаты эксперимента. Который никогда не должен быть повторён.

Пламя съело тетрадь за минуту. Профессор смотрел на огонь, и лицо его, освещённое снизу, казалось лицом средневекового алхимика, постигшего наконец, что философский камень — это не золото, а мудрость остановиться.

Шарик лежал на ковре у камина, и ему было тепло, и он слышал голос хозяина, и знал, что ему дадут краковскую колбасу, и не надо больше ходить на двух ногах, и не надо говорить слова, которые ничего не значат, и не надо отвечать за Клима Чугункина, которого он не звал.

За окнами валил снег. Москва засыпала, укутанная белым, как больной — бинтами. Где-то далеко, на окраине, выла бездомная собака — тоскливо и протяжно, так, что даже люди в кожаных куртках, проезжая мимо на автомобиле, поёжились и подняли воротники.

А профессор Преображенский сидел в своём кабинете на Пречистенке и думал о том, что преображение — настоящее преображение — не делается скальпелем. И что самый страшный эксперимент — не тот, который не удался, а тот, который удался слишком хорошо.

И пёс Шарик спал у его ног. И ему снилась весна.

Собачье сердце: Последний эксперимент профессора Преображенского

Собачье сердце: Последний эксперимент профессора Преображенского

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Собачье сердце» автора Михаил Афанасьевич Булгаков. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Повесть заканчивается тем, что профессор Преображенский проводит обратную операцию, и Шариков снова становится собакой Шариком. Пёс лежит у ног профессора в кабинете, а Филипп Филиппович работает над своими записями. Приходит Швондер с требованием предъявить Шарикова, но находит только обычного пса со шрамом на голове. Профессор объясняет, что произошёл обратный процесс — субъект вернулся в первоначальное состояние. «Наука ещё не знает способов обращать зверей в людей» — говорит он, и на этом история заканчивается.

— Михаил Афанасьевич Булгаков, «Собачье сердце»

Продолжение

Прошло два года с тех пор, как Шарик вновь обрёл свой истинный облик. Профессор Филипп Филиппович Преображенский сидел в своём кабинете, погружённый в размышления. За окном догорал московский закат, окрашивая стены в багровые тона, а пёс мирно дремал у его ног, изредка подёргивая лапами во сне.

Доктор Борменталь вошёл без стука — привилегия, дарованная ему годами совместной работы и безграничным доверием учителя. В руках он держал папку с бумагами, и выражение его лица не предвещало ничего хорошего.

— Филипп Филиппович, — начал он осторожно, — из Наркомздрава пришло предписание.

Преображенский снял пенсне и потёр переносицу — жест, означавший крайнюю степень раздражения.

— Опять? Чего они хотят на этот раз? Чтобы я оперировал в подвале при свечах? Или, может быть, желают получить мою квартиру для размещения очередного жилтоварищества?

— Хуже, профессор. Они требуют повторить эксперимент.

Шарик, словно почувствовав напряжение в воздухе, поднял голову и тихо заскулил. Преображенский машинально погладил его по голове.

— Иван Арнольдович, голубчик, вы, вероятно, шутите? После всего, что произошло?

— К сожалению, нет. Вот, взгляните сами.

Профессор надел пенсне и принял бумагу. По мере чтения лицо его менялось — от недоумения к возмущению, от возмущения к холодной ярости.

— «В целях построения нового общества... научный долг перед пролетариатом... создание нового советского человека...» — он отбросил документ на стол. — Боже мой! Они ничего не поняли. Решительно ничего!

— Но, Филипп Филиппович...

— Что «но», дорогой мой? Я создал чудовище! Не человека — чудовище в человеческом обличье! И теперь они хотят поставить это на поток? Фабрика по производству Шариковых? — профессор встал и заходил по кабинету. — Нет, увольте. Категорически нет.

В дверь робко постучали. Зина просунула голову:

— Филипп Филиппович, к вам посетитель. Говорит, по важному делу. Из... — она понизила голос, — из органов.

Преображенский и Борменталь переглянулись. Шарик снова заскулил и попытался забиться под стол.

— Проси, — сказал профессор неожиданно спокойным голосом.

Вошедший был молод — не более тридцати — в кожаной куртке и с папкой под мышкой. Однако в отличие от памятного Швондера, в глазах его читался не фанатизм, а нечто похожее на усталость и даже — профессор не сразу поверил — уважение.

— Профессор Преображенский? Моя фамилия Соколов. Александр Николаевич Соколов.

— Присаживайтесь, — Филипп Филиппович указал на кресло. — Чем могу служить?

Соколов сел, положил папку на колени и несколько секунд молчал, словно собираясь с мыслями.

— Профессор, я пришёл неофициально. То есть... — он замялся, — официально я здесь по поводу этого предписания. Но на самом деле...

— Говорите прямо, молодой человек. Я слишком стар для загадок.

— Хорошо. Мой отец знал Клима Григорьевича Чугункина.

В кабинете повисла тишина. Шарик выполз из-под стола и внимательно посмотрел на гостя — с тем особенным собачьим прищуром, который бывает у псов, переживших многое.

— Знал? — переспросил Преображенский.

— Они вместе работали. На заводе, ещё до... до всего. Отец рассказывал, что Чугункин был другим. Не тем, кем стал потом. Война, голод, водка — всё это сделало из него то, что вы описали в своих записях. Я читал их, профессор. Не спрашивайте как — читал.

Борменталь побледнел и шагнул к гостю, но Преображенский остановил его жестом.

— Продолжайте.

— Я хочу, чтобы вы поняли: то, что вы создали — это не было ошибкой природы. Это было ошибкой выбора. Вы взяли худший материал, какой только можно было взять. Гипофиз преступника, алкоголика, дегенерата. Что же вы ожидали получить?

Профессор молчал. Впервые за долгое время кто-то говорил с ним не как с врагом или объектом для использования, а как с коллегой. Пусть и коллегой по какому-то странному, непонятному делу.

— И что вы предлагаете? — спросил он наконец.

— Повторить эксперимент. Но правильно.

— То есть?

Соколов открыл папку и достал фотографию. На ней был молодой человек в военной форме — открытое лицо, умные глаза.

— Мой брат. Погиб в двадцатом, под Перекопом. Герой, учёный — он заканчивал медицинский, когда началась война. Мы сохранили... — он сглотнул, — мы сохранили его мозг. В спирте. Это было его завещание — он верил в науку. Верил, что однажды...

— Вы понимаете, что это невозможно? — тихо сказал Преображенский. — Мозг — это не гипофиз. Это...

— Я знаю. Но гипофиз у нас тоже есть. И я готов быть... — Соколов помедлил, — я готов быть подопытным. Реципиентом. Как угодно это называйте.

Борменталь не выдержал:

— Вы безумны! Филипп Филиппович, это провокация! Очевидная провокация!

Но профессор смотрел на молодого человека с выражением, которого доктор не видел у него никогда. Это был не научный интерес — это было что-то большее. Что-то человеческое.

— Почему? — спросил Преображенский просто. — Почему вы готовы на это?

Соколов долго молчал. Потом заговорил — тихо, но твёрдо:

— Потому что я умираю, профессор. Чахотка. Мне осталось полгода, может меньше. И я не хочу уходить просто так. Я хочу... — он усмехнулся горько, — я хочу доказать, что ваш эксперимент не был ошибкой. Что можно создать нового человека. Настоящего человека. Не Шарикова — а того, кем мой брат мог бы стать, если бы не пуля.

Шарик подошёл к гостю и положил голову ему на колено. Соколов машинально погладил пса.

— Он вас не боится, — заметил Преображенский. — А Шарик... он чувствует людей. Безошибочно. После того, что с ним произошло — особенно.

— Так вы согласны?

Профессор встал и подошёл к окну. Москва лежала внизу — огромная, хаотичная, живая. Та самая Москва, которая породила Швондеров и Шариковых, но также и Борменталей, и, возможно, вот этого странного молодого человека в кожаной куртке.

— Иван Арнольдович, — сказал он, не оборачиваясь, — как вы думаете, что бы сказал на это Николай Иванович Пирогов?

— Пирогов? — Борменталь растерялся. — Вероятно... вероятно, он сказал бы, что хирургия не знает невозможного. Только неизученное.

— Именно. — Преображенский повернулся к гостю. — Я не обещаю ничего, молодой человек. Я даже не обещаю попытаться. Но я... подумаю. Это всё, что могу сказать сейчас.

Соколов встал и протянул руку:

— Это больше, чем я рассчитывал, профессор.

Когда за гостем закрылась дверь, Борменталь взорвался:

— Филипп Филиппович, вы же не серьёзно! После всего! После Шарикова! Это безумие!

Преображенский не ответил. Он смотрел на Шарика — бывшего Полиграфа Полиграфовича, а ныне снова обычного пса со шрамом на лбу.

— Знаете, Иван Арнольдович, — сказал он наконец, — я всю жизнь задавал себе один вопрос: имею ли я право? Право вмешиваться в замысел природы, право создавать то, чего не должно существовать? И я убедил себя, что имею — потому что я учёный. Потому что наука выше морали, выше предрассудков.

— И?

— И я был неправ. Наука не выше морали. Наука — это инструмент. А инструмент хорош лишь настолько, насколько хороши руки, которые его держат. И намерения тех рук.

Он помолчал.

— Шариков был моим грехом, Иван Арнольдович. Моей гордыней. Я создал его не для того, чтобы помочь кому-то — я создал его, чтобы доказать, что могу. А этот молодой человек... — Преображенский покачал головой, — он хочет чего-то другого. Он хочет вернуть брата. Или хотя бы память о нём. Это... это человечно. Понимаете?

— Но это невозможно! Технически невозможно!

— Возможно, вы правы. А возможно, мы просто ещё не знаем как. — Профессор снял пенсне и протёр его платком. — В любом случае, у меня есть время подумать. Полгода, как он сказал. Целых полгода.

Шарик подошёл к хозяину и уткнулся носом в его руку. Преображенский погладил пса по голове — там, где под шерстью прятался шрам от трепанации.

— Что скажешь, друг? Дать этому миру второй шанс?

Шарик не ответил — разумеется. Он был собакой. Просто собакой с необычной судьбой и глазами, в которых иногда — очень редко, на закате — мелькало что-то почти человеческое. Что-то, что напоминало профессору о том эксперименте, который он так хотел забыть.

И о том, что, возможно, история ещё не закончена.

На следующий день Преображенский отправил Борменталя в Наркомздрав с официальным отказом от предписания. Но параллельно — никому об этом не сказав — начал изучать архивы. Записи об экспериментах с мозговой тканью, работы европейских коллег, собственные заметки десятилетней давности.

Через неделю Соколов пришёл снова. Потом ещё раз. И ещё.

О чём они говорили в кабинете профессора — никто не знал. Даже Борменталь, которого Преображенский впервые за годы совместной работы попросил оставить их наедине.

Только Шарик лежал у ног хозяина и слушал. Слушал разговоры о памяти и личности, о природе сознания, о том, что делает человека человеком.

И если бы пёс умел говорить — возможно, он бы сказал, что знает ответ. Знает из собственного опыта — горького, страшного, незабываемого.

Но Шарик молчал. Он был хорошей собакой. И на этот раз — именно это от него и требовалось.

А Москва за окном продолжала жить — шумная, противоречивая, вечно меняющаяся. Город, где возможно всё. Даже то, что невозможно.

Особенно — то, что невозможно.

Шариков в Тиндере: «Ищу кошку. В смысле, женщину. В смысле — не знаю»

Шариков в Тиндере: «Ищу кошку. В смысле, женщину. В смысле — не знаю»

Классика в нашем времени

Современная интерпретация произведения «Собачье сердце» автора Михаил Афанасьевич Булгаков

📱 **TINDER — Москва**

━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━

**ПРОФИЛЬ**

**Полиграф Полиграфыч Ш., 25**
*(На фото: парень неопределённого — ну, можно сказать, рабочего — вида. Стоит у камина в какой-то богатой квартире, семикомнатной, если верить. Выглядит напряженно, как будто его прямо перед съёмкой одёрнули за что-то. По краю кадра — кусок чьего-то белого халата, человек не успел уйти, когда щёлкнули)*

📍 Калабуховский дом, Пречистенка
🎓 Школа жизни (подвалы, чердаки, столовые)
💼 Заведующий подотделом — короче, ловлю москоских котов, это официально
📏 168 см

**О себе:**
Мужчина. Неплохой возраст, могу сказать. Краковская колбаса и справедливость — вот оно, главное (в таком порядке именно). Кошки? Сложно. По работе надо их ловить, вот и весь разговор. Курю? Не-е-ет. Ладно, курю, но редко. Балалайка — с пяти до семи вечера, спросите соседей, они все слышали, не поспоришь. Квартира вообще не моя, это у профессора — семь комнат, ванна, даже прислуга была, но я против всей этой буржуазии, понимаете. Ищу — да, нужна женщина. Для чего-нибудь серьёзного. Или не очень серьёзного. Вообще просто женщина, с которой можно разговаривать.

Интересы: #колбаса #пиво #революция #котыненавижу #балалайка #переписка_энгельса_с_каутским

━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━

**MATCH! 💕**

**Даша, 24** — фитнес-тренер, Парк Горького

━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━

**Полиграф:** Здрасьте. Вы мне понравились. Волосы красивые. Наверное, хорошо пахнут?

**Даша:** Спасибо? Странный это комплимент, но ладно)) Чем ты занимаешься?

**Полиграф:** Котов ловлю. Официально. У меня удостоверение есть. Я при должности, не какой-нибудь просто парень.

**Даша:** Котов ловишь? Типа, зоозащита?

**Полиграф:** Какая зоозащита. Их вот... отлавливаю. Для дальнейшей... ну, утилизации. Работа просто. Я человек государственный, у меня печать на бумаге.

**Даша:** ......

**Полиграф:** Не молчите, пожалуйста. Я нервничаю, когда молчат. Один такой тип в белом халате говорит мне — Шариков, контролируй себя. А что контролировать-то. Я нормальный человек. Даже документ имею.

**Даша:** Подожди. Шариков? Правда такое имя?

**Полиграф:** А что здесь странного. Фамилия достойная. Сам выбрал себе. Мог Преображенский взять — звучит красиво, но это ж буржуазно. По наследству я от календаря. Полиграф. Полиграфович. Точка.

**Даша:** ТЫ САМ ВЫБРАЛ СЕБЕ ИМЯ?? 😅

**Полиграф:** Долго объяснять. Меня прооперировали. Был один организм, стал другой. Профессор Преображенский знаете — семь комнат, прислуга, всё такое. Я у него живу на правах жильца или эксперимента, он сам запутывается в формулировках.

**Даша:** Ты живёшь с профессором??

**Полиграф:** С ним и с его помощником Борменталем. Борменталь — верзила такой. Каждый раз хватает меня за горло, когда я культурно разговариваю. Я ему говорю — вы не имеете права, я гражданин, — а он зрачками буравит и молчит. Жуткий тип.

**Даша:** Погоди. Тебя за горло хватают? Это красный флаг, может быть 🚩

**Полиграф:** Привык уже. Раньше хуже было, честно. Кипятком меня ошпарили когда-то. Повар из столовки. Я тогда был... ну, другой формы. Намного ниже ростом. И на четырёх.

**Даша:** НА ЧЕТЫРЁХ????

**Полиграф:** Конечностях, да. Шутка была. Метафора. Швондер учил меня метафорам — председатель домкома, парень правильный, марксист. Книгу дал — переписку Энгельса с Каутским. Прочитал я её и вот, осознал всё про мироустройство.

**Даша:** Какую переписку... не важно. Расскажи что-нибудь нормальное, ладно?

**Полиграф:** Нормальное. Хм. А вы собак любите?

**Даша:** Обожаю! У меня лабрадор — зовут Бисквит 🐶💛

**Полиграф:** ...

**Полиграф:** Бисквит.

**Полиграф:** Передайте ему, что я... уважаю его. Как собрата. В смысле — как существо вообще. Мне вдруг стало грустно какой-то. Не знаю, почему. Пойду колбасу поем.

**Даша:** Ты нормально? 😟

**Полиграф:** Иногда ночью лежу и чувствую — в боку дёргается что-то. Не боль даже, а память. Словно я когда-то бегал по снегу и ветер в нос задувал, и нос был другой — мокрый, длинный — и всё было огромное вокруг, а я маленький. Просыпаюсь потом, а Борменталь сидит с тетрадкой. Жуть.

**Даша:** Может, психологу нужно?

**Полиграф:** Мне хирургу надо. Обратно. Шутка. Или не шутка. Слушайте, кошка у вас есть?

**Даша:** Только Бисквит)

**Полиграф:** Тогда можно встретиться. Потому что одна была барышня, у неё на фото кошка — я телефон чуть не сгрыз. То есть уронил. От волнения просто. Человеческого.

━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━

**MATCH! 💕**

**Катя, 27** — ветеринар, клиника «Лапа помощи»

━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━

**Полиграф:** Вы ветеринар??

**Катя:** Да, а что))

**Полиграф:** НЕТ. Стоп. ОТМЕНА ВСЕГО. Я вас боюсь. Вы напоминаете мне. Вы мне все напоминаете.

*Полиграф удалил чат*

━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━

**MATCH! 💕**

**Зина, 22** — ассистентка профессора, Пречистенка

*(Шариков отправил суперлайк)*

━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━

**Полиграф:** Зинуля!!!!

**Зина:** Господи. Шариков, вы и тут. Я же ясно сказала — ни в квартире, ни в интернете, НИГДЕ.

**Полиграф:** Зина, я изменился. Культурный теперь. Заполнил я анкету про себя, без матов даже.

**Зина:** Вчера за обедом вы Филиппа Филипповича буржуем назвали и вилку в Борменталя кинули.

**Полиграф:** Так он первый! Я культурно водки попросил, а он...

**Зина:** Удалите контакт. Я прошу. Или я Борменталю скажу.

**Полиграф:** Борменталь Борменталь — только и услышишь. Что он может мне? Я гражданин, я имею права.

**Зина:** Он может вас обратно прооперировать. И, честно, мне иногда кажется — это было бы лучше. Для всех.

*Зина заблокировала Полиграфа*

━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━

**📧 ЖАЛОБА В ТЕХПОДДЕРЖКУ TINDER**

**От:** bormenthal_doctor@mail.ru
**Тема:** Блокировка аккаунта пользователя P.P. Шариков

Уважаемая администрация,

Прошу заблокировать аккаунт пользователя «Полиграф Полиграфыч Ш.», ID #307741. Этот пользователь — результат неудачного медицинского эксперимента, и его присутствие на платформе создаёт угрозу для женщин Москвы и для репутации лаборатории проф. Ф.Ф. Преображенского.

Данный пользователь:
— укусил курьера Delivery Club во время свидания;
— гнался за кошкой собеседницы через весь ресторан (видео есть);
— выдаёт себя за «государственного служащего» без компетенций;
— издаёт звуки в голосовых сообщениях;
— его биологический возраст составляет четыре месяца.

С уважением,
д-р И.А. Борменталь

P.S. Документы засекречены. Но поверьте: этот человек буквально была собака.

━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━

**📧 ОТВЕТ ТЕХПОДДЕРЖКИ**

**От:** support@tinder.com
**Тема:** Re: Блокировка аккаунта

Здравствуйте, Иван Арнольдович!

Мы не заблокируем аккаунт потому, что пользователь «когда-то был собакой». Политика против дискриминации — и это касается даже видовой принадлежности (прошлой или нынешней).

Однако зафиксировали мы 17 жалоб на агрессивное поведение:
— погоня за животными собеседниц: 6
— рычание в голосовых сообщениях: 4
— навязчивые вопросы про колбасу: 4
— попытка обнюхать собеседницу: 2
— цитирование переписки Энгельса: 1

Аккаунт ограничен временно.

С уважением,
Техподдержка

━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━

**ПОСЛЕДНЕЕ ОБНОВЛЕНИЕ ПРОФИЛЯ**

**Полиграф Полиграфыч Ш.** обновил статус:

«Удаляюсь. Не потому что никого не нашёл — а потому что Борменталь сказал мне: или приложение удаляешь, или я удаляю кое-что другое. Не уточнил что. Но скальпель был в руках.

Прощайте, женщины Москвы. Я вас любил. Наверное. Трудно сказать точно — гипофиз не мой.

P.S. Если бродячого пса встретите — рыжеватый, ухо рваное, откликается на Шарик — не трогайте. Это... знакомый. Может быть я. Или я был им когда-то. Чёрт, запутался.

P.P.S. Краковскую больше не ем. На докторскую перешёл. Символично, если разобраться.»

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Слово за словом за словом — это сила." — Маргарет Этвуд