Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Вечера на хуторе близ Диканьки: Последняя ночь перед Рождеством (Записки Вакулы)

Вечера на хуторе близ Диканьки: Последняя ночь перед Рождеством (Записки Вакулы)

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Вечера на хуторе близ Диканьки (Ночь перед Рождеством)» автора Николай Васильевич Гоголь. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Кузнец, несмотря на своё увлечение живописью, был издавна несогласен с этим мнением; имея власть делать то, чего хотел: всё это одним словом было для него находкою. Слова Оксаны о черевичках, какие носит царица, он принял буквально — и по своему твёрдому характеру решился во что бы то ни стало добыть их. Из этого-то произошла та самая история с чёртом, которая показала во всём её блеске и силе истинную любовь, готовую на всякие жертвы для любимого существа.

— Николай Васильевич Гоголь, «Вечера на хуторе близ Диканьки (Ночь перед Рождеством)»

Продолжение

Минуло двадцать лет с той ночи, когда я летал на чёрте в Петербург за черевичками для моей Оксаны. Теперь у нас с нею пятеро детей — все хлопцы, один другого краше. Я всё так же кую в своей кузнице, только борода моя поседела, да руки уже не те.

Но эту историю я должен рассказать. Потому что нынешним Рождеством случилось то, чего я боялся все эти годы. Чёрт вернулся.

А началось всё так. Старший мой хлопец, Остап, вырос парубком видным — в меня пошёл, такой же плечистый да чернобровый. И влюбился он в дочку богатея Чуба — того самого, который когда-то был отцом моей Оксаны. Чуб давно помер, царство ему небесное, а дочка его от второй жены, Одарка, красотой пошла в Оксану, только нравом — в своего батька. Гордячка, каких свет не видывал.

— Батьку, — говорит мне Остап, — пойду я к Одарке свататься.

— Иди, сынку, — отвечаю я. — Только знай: Чубы — порода капризная. Будь готов до всего.

И что же? Пошёл мой Остап, а вернулся чернее тучи.

— Чего она хочет? — спрашиваю.

— Хочет, батьку, чтобы я достал ей платье самой царицы. Не черевички, нет — целое платье!

Я так и сел. Двадцать лет назад я для Оксаны черевички царицыны добывал — и то чуть душу не загубил. А тут — платье! Да где же его взять?

Всю ночь я не спал, думал. А под утро услышал — стучит кто-то в окно кузницы. Выхожу — и обмер.

Стоит он. Тот самый. Только постарел — шерсть поседела, рожки потрескались, хвост облез. Но рожа — та самая, поганая.

— Здорово, куме Вакула! — говорит. — Не забыл меня?

— Как тебя забудешь, нечистая сила, — отвечаю. — Чего явился?

— Да вот, — говорит, — слышал про твою беду. Сынок-то твой хочет царицыно платье добыть. А я — могу помочь.

Я крестное знамение сотворил — он поморщился, но не исчез.

— Полно тебе, Вакула, — говорит. — Мы с тобой старые знакомцы. Я тебе тогда добрую службу сослужил. Сослужу и теперь.

— И чего тебе взамен надо? — спрашиваю. — Душу мою?

Он засмеялся — гадко так, по-чёртовски.

— На что мне твоя душа, куме? Ты же её краской церковной так измазал, что и не отмоешь. Нет, мне другое нужно.

— Чего же?

— Хочу я, Вакула, чтобы ты меня на этот раз в Петербург свозил. На себе. Как я тебя возил — так теперь ты меня.

Я даже опешил от такой наглости.

— Да ты сдурел, нечистый? — говорю. — Я тебя понесу?

— А что такого? — говорит. — Двадцать лет назад ты на мне ехал, я терпел. Теперь моя очередь. Справедливо, куме.

Я было хотел его прогнать, да вспомнил про Остапа. Сын мой ходил чернее ночи, не ел, не пил. Любил он эту Одарку — так же, как я когда-то любил Оксану.

— Ладно, — говорю. — Понесу тебя. Только платье чтобы было!

— Будет, куме, будет, — обрадовался чёрт. — Нынче ночью и полетим.

И вот, как стемнело, вышел я за село, а там уже он ждёт — сидит на камне, хвостом машет.

— Ну, куме, садись на закорки, — говорю.

Он взобрался — лёгкий оказался, как пушинка. Только вонючий — серой от него несло, аж глаза ело.

— А как же мы полетим? — спрашиваю. — Я ведь летать не умею.

— А ты шепни заклинание, — говорит чёрт и шепчет мне на ухо какие-то слова. Я их повторил — и чую: ноги от земли отрываются!

Полетели. Сперва низко, над самыми крышами Диканьки, потом всё выше да выше. Месяц светил вовсю, звёзды мигали. Холодно было — зима же! — но чёрт на спине грел, как печка.

— Влево бери, куме, — командует. — Теперь прямо. А теперь ныряй!

И мы нырнули — прямо в какую-то трубу. Я думал — сейчас расшибусь, но нет: пролетели насквозь и очутились в огромной зале, вся в золоте и зеркалах.

— Это и есть дворец царский, — шепчет чёрт. — Тихо, куме, нас никто не должен видеть.

Мы крались по залам — один краше другого. Везде картины, статуи, ковры. Я таких чудес и не видывал, хотя двадцать лет назад тоже здесь бывал.

Наконец пришли в какую-то комнату, где шкафы стояли — огромные, до потолка.

— Тут оно, платье, — говорит чёрт. — Открывай!

Я открыл — а там платьев видимо-невидимо! Какие хочешь — и красные, и синие, и с золотом, и с серебром.

— Какое брать? — спрашиваю.

— А вон то, белое, — показывает чёрт. — Это самое любимое царицыно. Она в нём на балы ходит.

Я взял платье — лёгкое, как облако, а красивое — глаз не отвести. Жемчугом расшито, кружевами отделано.

— А теперь — бежим! — шипит чёрт.

Вылетели мы из дворца — и назад, в Диканьку. К утру уже были дома.

— Ну, куме, — говорит чёрт, слезая с моей спины, — расчёт полный. Теперь мы квиты.

И пропал — как не бывало.

Поутру отнёс я платье Остапу. Он его Одарке понёс — и что же? Отказала она ему!

— Не хочу, — говорит, — замуж за кузнецова сына. Я за панича пойду.

Остап вернулся — и опять чернее тучи. А я думаю: вот она, Чубова порода! Одарка — вылитая Оксана в молодости. Такая же капризная.

Но на другой день приходит Одарка сама — вся в слезах.

— Остап, — говорит, — прости меня, дуру! Выйду за тебя, хоть без платья, хоть босая!

Оказывается, тот панич, за которого она идти хотела, её обманул — деньги у её матери занял и сбежал.

Так и поженились мои Остап с Одаркой. Живут душа в душу, детишки уже народились.

А платье царицыно я спрятал в сундук. Лежит там до сих пор. Иногда Оксана его достаёт, гладит — и улыбается. Может, вспоминает те черевички, что я ей когда-то принёс.

А чёрт больше не являлся. Видать, и вправду мы с ним расквитались. Но иногда, в рождественскую ночь, когда за окном метёт и месяц прячется за тучи, мне кажется — стучит кто-то в окно кузницы. Тихо так, вкрадчиво.

Я не открываю. Хватит с меня полётов.

А платье — лежит. Ждёт своего часа.

Собачье сердце: Записки Шарика (Найденные в подвале профессора Преображенского)

Собачье сердце: Записки Шарика (Найденные в подвале профессора Преображенского)

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Собачье сердце» автора Михаил Афанасьевич Булгаков. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Пёс лежал на ковре в тени у кожаного дивана. Через год собачья шерсть на его лбу стала так же густа, как и раньше. А в глазах собачьих, всё так же обращённых к бюсту на мраморной подставке, было какое-то тоскливое, пристальное выражение. Точно она, эта собака, ещё что-то помнила.

— Михаил Афанасьевич Булгаков, «Собачье сердце»

Продолжение

Нашли меня дворник Фёдор и какая-то тётка из домкома, когда разбирали профессорский подвал уже после всего. После облавы то есть. Лежал я в углу, за ящиками с банками, и помирал тихонечко. Как собаке и положено.

А записки эти — это я так, для себя царапал. Лапой. Ну, то есть рукой, когда ещё рука была. Карандаш химический всё время в зубах держал, слюни текли, бумага мокла. Но ничего, разобрать можно. Главное — правду написать. А правда она вот какая.

***

Записка первая. О превращении обратном.

Когда профессор Филипп Филиппович и доктор Борменталь меня обратно в собаку переделали — я всё помнил. Всё-всё. И как водку пил, и как на собрание ходил, и как котов душил. Особенно котов помнил. Стыдно было. Так стыдно, что выть хотелось.

Первые дни лежал под столом в приёмной и думал: вот ведь как оно, бывший человек, а теперь опять на четырёх. И никто не знает, что у меня внутри головы — мысли. Человеческие мысли в собачьей черепушке.

Филипп Филиппович заходил, гладил меня по голове и приговаривал:

— Ну вот, Шарик, ну вот. Теперь всё хорошо будет. Теперь ты опять пёс, хороший пёс.

А я смотрел на него и думал: знал бы ты, профессор, что я всё понимаю. Каждое твоё слово. И про гипофиз понимаю, и про евгенику, и про то, что ты боишься. Ох как боишься, что эксперимент твой выплывет наружу.

***

Записка вторая. О Швондере.

Швондер приходил. Раз в неделю, как по расписанию. Садился в кресло, закидывал ногу на ногу и говорил:

— А где же товарищ Шариков, Филипп Филиппович? Куда вы дели сознательного пролетария?

Профессор отвечал:

— Умер. От воспаления лёгких.

— А труп?

— Кремирован.

— А справка о кремации?

— Утеряна.

Швондер щурился, нюхал воздух (я из-под стола на него смотрел, он меня не замечал) и говорил:

— Мы ещё разберёмся, профессор. Советская власть всё выяснит.

И уходил.

А я лежал и думал: выяснит. Обязательно выяснит. Такие, как Швондер, всегда выясняют. Это порода такая — ищейки. Я-то знаю, сам такой был. Нюхом чуял, где неправильное.

***

Записка третья. О Зине и Дарье Петровне.

Зина меня жалела. Тайком от профессора косточки подкидывала, за ухом чесала. И всё приговаривала:

— Шарик, Шарик, бедный ты мой. Что они с тобой сделали, ироды.

А я думал: ироды — это когда из человека собаку. А когда из собаки человека — это как называется? Наверное, тоже ироды. Только в другую сторону.

Дарья Петровна готовила мне краковскую колбасу. Помнила, что я её любил. Ещё когда человеком был — любил. Она резала кружочками, клала в миску и говорила:

— Кушай, Шарик. Кушай, горемычный.

И плакала. Не знаю почему. Может, потому что помнила, как я её на кухне материл, когда Шариковым был. Или потому что жалко ей было — и собаку, и человека, который из собаки получился и обратно собакой стал.

***

Записка четвёртая. О ночных мыслях.

Ночами не спал. Лежал под столом и думал. Мысли были путаные, какие-то наполовину собачьи, наполовину человечьи.

Думал про Клима Чугункина, чей гипофиз мне вставили. Где он теперь, Клим? В аду, наверное. Или нигде. Он же умер, а гипофиз его — во мне. Или уже не во мне? Вырезали же обратно. Значит, выкинули куда-то. Или в банку положили. Много банок у профессора в подвале.

Думал про свою собачью жизнь — до операции. Как по дворам бегал, как помои ел, как дворники меня гоняли. Плохо было. Холодно, голодно, страшно.

А потом — как человеком был. Тепло, сытно, и власть какая-никакая. Начальником очистки стал, шубу носил, мандат в кармане. Только вот... гадко было. Гадко и стыдно. Будто грязь какая-то изнутри лезла, и ничем её не отмоешь.

А теперь? Теперь опять собака. Сытая собака в тёплой квартире. И мысли человечьи в голове. Самый страшный вариант, если подумать.

***

Записка пятая. О том, как всё кончилось.

Облава была в марте. Пришли ночью — Швондер, два милиционера и какой-то в кожаном пальто. ОГПУ, наверное.

Филипп Филиппович вышел в халате, бледный весь.

— Что вам угодно, граждане?

— Обыск, профессор. По делу об исчезновении гражданина Шарикова.

Обыскивали долго. Я забился под кровать в спальне Борменталя, дрожал всем телом. Слышал, как ходят по квартире, как двигают мебель, как кричит Зина.

Потом нашли дневники. Борменталевские дневники, где всё было записано — и про операцию, и про гипофиз, и про Шарикова, и про обратное превращение.

Филиппа Филипповича увели в ту же ночь. Борменталя — на следующий день. Зину и Дарью Петровну выселили. А меня...

Меня никто не искал. Собака и собака. Кому нужна?

Сидел в пустой квартире три дня. Выл. Потом пришли какие-то люди, стали вещи выносить. Я выскочил на лестницу, оттуда — во двор, оттуда — в подвал.

В профессорский подвал. Там и остался.

***

Записка последняя. О том, что будет.

Сижу в подвале, грызу карандаш и думаю: что же будет? С профессором что будет? С Борменталем? Со мной?

Профессора, наверное, расстреляют. Или в лагерь отправят. За эксперименты над людьми. Хотя какие люди — собака была, собакой и осталась. Но Швондер-то этого не знает. Швондер думает, что был Шариков, живой человек, а профессор его убил.

И ведь формально — прав Швондер. Был Шариков. Нету Шарикова. Куда делся? Убили. Нельзя из человека обратно собаку делать. Даже если этот человек — из собаки был.

А я... Я скоро помру. Чувствую. Старый стал, больной. Шерсть клочьями лезет, лапы не слушаются. И голова болит — там, где шрам от операции.

Но пока жив — буду писать. Пусть кто-нибудь найдёт потом. Пусть узнает правду.

Правду про собаку, которая была человеком.
Про человека, который был собакой.
И про профессора, который думал, что можно переделать природу.

Нельзя. Ничего нельзя переделать. Можно только испортить.

Это я теперь точно знаю.

Подпись: Шарик. Бывший Полиграф Полиграфович Шариков. Бывший начальник подотдела очистки. Бывший человек. Навсегда — собака.

***

На этом записки обрываются. Дальнейшая судьба Шарика неизвестна. Профессор Преображенский был арестован и осуждён по статье 58-7 (вредительство). Умер в лагере в 1931 году. Доктор Борменталь расстрелян в 1930-м.

Записки хранились в архиве НКВД до 1991 года. Публикуются впервые.

Новости 30 янв. 04:35

В Польше найден «Календарь невозможных встреч» Станислава Лема: фантаст 40 лет записывал воображаемые беседы с учёными будущего

В Польше найден «Календарь невозможных встреч» Станислава Лема: фантаст 40 лет записывал воображаемые беседы с учёными будущего

Сенсационная находка в Кракове переворачивает представление о творческом методе великого польского фантаста. При реставрации рабочего кабинета Станислава Лема в его доме-музее на улице Клюсочки обнаружена скрытая ниша за книжным шкафом, где хранился деревянный ящик с 365 картонными карточками.

Каждая карточка представляет собой «стенограмму» воображаемой беседы Лема с учёным из 2247 года. Писатель присвоил своим собеседникам имена, биографии и научные специальности. Среди них — нейробиолог Ян Космовский, специалист по «сознательным океанам», и Мария Квантум, исследовательница «временных петель памяти».

Самое поразительное — точность некоторых предсказаний. В карточке от 15 марта Лем обсуждает с вымышленным физиком технологию, удивительно напоминающую современные квантовые компьютеры. Запись от 7 ноября содержит описание «искусственного разума, который пишет книги, но не понимает их смысла».

«Это не просто литературный эксперимент, — говорит куратор музея Анджей Возняк. — Лем использовал формат диалога как инструмент мышления. Он буквально спорил с будущим».

Особый интерес представляет карточка от 31 декабря, где писатель подводит итог года и задаёт собеседнику вопрос: «Помнят ли вас там, через триста лет?» Ответ, записанный рукой Лема: «Мы помним всех, кто задавал правильные вопросы».

Картотека велась с 1961 по 2002 год — Лем пополнял её почти до самой смерти. Издательство «Wydawnictwo Literackie» уже объявило о планах выпустить полное собрание «Календаря» с комментариями историков науки и философов. Предварительная дата публикации — весна 2027 года, к столетию со дня рождения писателя.

Шутка 19 янв. 21:01

Жанр определяет судьбу

Жанр определяет судьбу

Начинающий автор спрашивает в издательстве:
— Как определить жанр моей книги?
— Опишите сюжет.
— Герой влюбляется, страдает, теряет всё и умирает.
— Русская классика.
— А если он влюбляется, страдает, теряет всё, но выживает?
— Современная русская проза.
— А если влюбляется, не страдает и всё получает?
— Фантастика.

Участок 11,8 сот. ИЖС + проект виллы-яхты

2 600 000 ₽
Калининградская обл., Зеленоградский р-н, пос. Кузнецкое

Участок 1180 м² (ИЖС) в зоне повышенной комфортности. Газ, электричество, вода, оптоволокно. В комплекте эксклюзивный проект 3-этажной виллы ~200 м² с бассейном, сауной и террасами. До Калининграда 7 км, до моря 20 км. Окружение особняков, первый от асфальта.

Шинель: Призрак с Калинкина моста (Петербургская повесть в духе Гоголя)

Шинель: Призрак с Калинкина моста (Петербургская повесть в духе Гоголя)

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Шинель» автора Николай Васильевич Гоголь. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

И Петербург остался без Акакия Акакиевича, как будто бы в нём его никогда и не было. Исчезло и скрылось существо, никем не защищённое, никому не дорогое, ни для кого не интересное, даже не обратившее на себя внимания естествонаблюдателя, не пропускающего посадить на булавку обыкновенную муху и рассмотреть её в микроскоп.

— Николай Васильевич Гоголь, «Шинель»

Продолжение

Много лет прошло с тех пор, как Акакий Акакиевич Башмачкин, похитив шинель со значительного лица, исчез в петербургском тумане. Город, казалось, забыл о нём — были новые сплетни, новые ужасы, новые призраки. Но иногда, в особенно морозные ночи, на Калинкином мосту видели странную фигуру — маленькую, сутулую, в какой-то странной хламиде.

Коллежский регистратор Пётр Иванович Мышкин, служивший в том же департаменте, где некогда переписывал бумаги Башмачкин, возвращался поздно вечером домой. Мороз стоял лютый, ветер пронизывал до костей. На Мышкине была шинель — не новая, но и не старая, средней паршивости, какую носят все коллежские регистраторы, не имеющие ни протекции, ни особенных дарований.

Он торопился — жена ждала с ужином, а путь от департамента до его квартиры на Песках был неблизкий. Нева дымилась паром, фонари горели тускло, как глаза чахоточного больного.

И вдруг у самого моста — откуда только взялся! — вырос перед ним человек. Маленький, худенький, в какой-то невозможной, немыслимой шинели, которая была ему велика в плечах и коротка в рукавах. Лицо его было бледно, как у мертвеца, и Мышкин с ужасом узнал в нём — а может, ему только показалось, что узнал — черты покойного Башмачкина, о котором до сих пор ходили слухи в департаменте.

— Шинель! — сказал призрак тонким, дребезжащим голосом. — Отдай шинель!

Мышкин хотел бежать, но ноги не слушались. Хотел кричать, но голос пропал.

— Я... я... — залепетал он, — я ведь не брал вашей шинели, Акакий Акакиевич! Вы меня с кем-то спутали!

Призрак остановился. На лице его отразилось странное выражение — точно он пытался что-то вспомнить и не мог.

— Не брали? — переспросил он. — А кто же брал? Все берут. Всю жизнь все берут. Начальство берёт жалованье и не платит, портной Петрович берёт деньги и шьёт плохо, грабители на площади берут шинель и не отдают... Все берут!

— Но я-то не брал, — осмелился возразить Мышкин. — Я сам такой же, как вы, Акакий Акакиевич. Переписываю бумаги. Получаю четыреста рублей в год. Жена больная, дети голодные. Вот, смотрите на мою шинель — разве это шинель? Это срам один!

Призрак посмотрел на мышкинскую шинель и вздохнул — так вздыхают, когда видят что-то знакомое и родное.

— Да, — сказал он, — это не шинель. Это так, видимость одна. У меня тоже была такая — помните? — ещё хуже даже. Её уже нельзя было чинить, потому что чинить было нечего.

— Помню, — кивнул Мышкин, немного осмелев. — В департаменте до сих пор рассказывают.

— И что же рассказывают?

— Разное. Что вы были смирный и трудолюбивый. Что переписывали бумаги красиво, с любовью. Что потом заболели и умерли. А потом стали призраком и снимаете шинели.

Акакий Акакиевич — если это был он — опустил голову.

— Снимаю, — признался он. — Не могу остановиться. Как увижу хорошую шинель — так и тянет снять. Это, верно, болезнь такая.

— А зачем вам столько шинелей? — удивился Мышкин.

Призрак молчал долго. Ветер трепал полы его нелепой одежды, луна выглянула из-за облака и осветила его лицо — измождённое, несчастное, почти детское.

— Не знаю, — сказал он наконец. — Я и одной-то толком не поносил. Надел — и тут же отняли. А теперь... теперь я всё ищу ту свою шинель. С кошачьим воротником. Помните? Петрович шил.

— Так ведь её давно уже нет, Акакий Акакиевич. Истлела, поди.

— Знаю, что нет. А всё равно ищу.

Они стояли на мосту — живой и мёртвый — и молчали. Внизу чернела Нева, над головой мерцали колючие звёзды.

— Послушайте, — сказал вдруг Мышкин, — а хотите, я вам свою отдам? Плохая, конечно, но всё ж таки шинель.

Он стал расстёгивать пуговицы, но Акакий Акакиевич остановил его.

— Не надо. Замёрзнете. У вас жена, дети. А я уже привык. Мне теперь всё равно — холод не холод.

— Но как же...

— А вот как. Идите домой, Пётр Иванович. И шинель берегите. Худая, а всё ж греет. А когда будут деньги — закажите новую. У хорошего портного, не у Петровича. Чтоб с бобровым воротником, чтоб на вате, чтоб на много лет.

— Откуда вы знаете, как меня зовут?

Акакий Акакиевич улыбнулся — в первый раз за весь разговор.

— Я всех знаю, кто в нашем департаменте служит. И кто до меня служил, и кто после. Мы все одинаковые, Пётр Иванович. Все переписываем, все мёрзнем, все мечтаем о шинели. Только одним везёт, а другим нет.

Он повернулся и пошёл прочь — маленький, сутулый, в своей немыслимой хламиде. Дошёл до конца моста и растаял в тумане, словно его и не было.

Мышкин постоял ещё минуту, потом побежал домой — так быстро, как только мог. Жена удивилась его бледности, но он ничего не рассказал. Только всю ночь ворочался и думал о призраке.

* * *

На следующий день в департаменте случилось необыкновенное происшествие. Значительное лицо — уже не то, прежнее, а новое, ещё более значительное — вызвал к себе Мышкина и объявил, что тот произведён в губернские секретари с прибавкой жалованья.

Мышкин не поверил своим ушам.

— За что, ваше превосходительство?

— За усердие, — сказал значительное лицо. — Мне тут... доложили.

Кто доложил — он не уточнил. Но Мышкин заметил, что его превосходительство как-то странно поёживается, словно ему холодно, хотя в кабинете натоплено было отменно.

Вечером Мышкин шёл через тот же мост, но призрака не встретил. Зато нашёл на перилах записку, написанную косым, но старательным почерком:

«Носите шинель на здоровье. А когда будете богаты, помогите какому-нибудь бедному чиновнику. Ваш А.А.Б.»

* * *

Пётр Иванович Мышкин дослужился до статского советника и умер в глубокой старости, окружённый детьми и внуками. Всю жизнь он помнил ту встречу на мосту и никогда никому не отказывал в помощи — ни деньгами, ни советом, ни добрым словом.

А что до призрака — его больше не видели. Говорят, он наконец нашёл свою шинель. Или, может быть, понял, что искал совсем не её.

Впрочем, иногда, в особенно морозные ночи, на Калинкином мосту слышится странный звук — то ли ветер свистит, то ли кто-то шепчет тонким, дребезжащим голосом:

«Берегите шинель... Берегите шинель...»

Но это, верно, только кажется. Мало ли что почудится человеку в петербургском тумане, когда фонари горят тускло, Нева дымится паром, а мороз пробирает до самых костей.

Нос: Возвращение (Невероятное продолжение петербургской истории)

Нос: Возвращение (Невероятное продолжение петербургской истории)

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Нос» автора Николай Васильевич Гоголь. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Но что страннее, что непонятнее всего, — это то, как авторы могут брать подобные сюжеты. Признаюсь, это уж совсем непостижимо, это точно... нет, нет, совсем не понимаю. Во-первых, пользы отечеству решительно никакой; во-вторых... но и во-вторых тоже нет пользы.

— Николай Васильевич Гоголь, «Нос»

Продолжение

Прошёл ровно год с того удивительного дня, когда нос коллежского асессора Ковалёва вернулся на своё законное место. Ковалёв, казалось бы, должен был успокоиться, но не тут-то было. Каждое утро он просыпался в холодном поту и первым делом ощупывал своё лицо — на месте ли?

Нос был на месте. Но Ковалёв уже не мог жить как прежде.

— Послушай, — говорил он носу, стоя перед зеркалом, — мы ведь должны объясниться. Где ты был? Почему ушёл? И главное — не уйдёшь ли снова?

Нос молчал. Он, конечно, не мог говорить — это был самый обыкновенный нос, с порами и небольшой краснотой на кончике от вчерашнего портвейна. Но Ковалёву казалось, что в молчании этом есть что-то подозрительное.

— Ты ведь был статским советником, — не унимался Ковалёв. — Статским! А я всего лишь коллежский асессор. Значит, ты считаешь себя выше меня? Значит, ты только терпишь меня, пока не подвернётся что-нибудь получше?

Он так увлёкся этими разговорами, что стал пропускать службу. Начальство недоумевало, знакомые шептались, а штаб-офицерша Подточина, к которой Ковалёв некогда сватался, и вовсе перестала его принимать.

— Совсем тронулся, — говорила она дочери. — С носом своим разговаривает. Хорошо, что я не отдала тебя за такого.

Между тем Ковалёв нанял частного пристава — присматривать за носом ночью, пока он спит. Пристав этот, человек меланхоличный и склонный к философии, просиживал у постели Ковалёва до рассвета и вёл записи.

«Третий час ночи. Нос неподвижен. Признаков отделения не наблюдается».
«Четыре часа. Показалось, что нос дёрнулся. Ложная тревога».
«Пять часов. Нос на месте. Хозяин храпит. Жалованье моё, однако, ничтожно».

Доктор Ковалёва, немец с непроизносимой фамилией, качал головой и выписывал микстуры.

— Это есть ипохондрия, — говорил он. — Нужно развлечений, общества, может быть, путешествие на воды.

Но Ковалёв боялся путешествовать. А вдруг нос сбежит в дороге? А вдруг ему больше понравится в Германии или, того хуже, во Франции?

— Ты хочешь во Францию? — спрашивал он у зеркала. — Признайся честно. Я пойму.

Нос молчал с таким видом, будто и правда подумывал о Париже.

Однажды вечером, когда Ковалёв сидел дома, не смея выйти на улицу, к нему явился странный посетитель. Это был высокий господин в чёрном плаще и цилиндре, надвинутом на глаза.

— Господин Ковалёв? — спросил он.
— Он самый.
— Я представляю интересы вашего носа.

Ковалёв обомлел.

— То есть как — интересы?
— Видите ли, — незнакомец сел без приглашения, — ваш нос обратился ко мне с жалобой. Он утверждает, что вы создаёте ему невыносимые условия существования. Постоянные допросы, слежка, ночные приставы... Это, знаете ли, неприемлемо.
— Но это мой нос! — воскликнул Ковалёв.
— Формально — да. Но у носа тоже есть права. Во всяком случае, после того инцидента.
— Какие права? Какие права могут быть у носа?
— На достоинство, — холодно ответил незнакомец. — На свободу. На самоопределение.
— На самоопределение?!
— Именно. Ваш нос требует автономии. Он готов оставаться на вашем лице, но при условии, что вы прекратите эти унизительные процедуры.

Ковалёв схватился за голову.

— Но я же просто хочу убедиться, что он не уйдёт снова!
— Вот именно этого он и не может выносить. Ваше недоверие его оскорбляет.

Незнакомец встал и направился к двери.

— Подумайте над моими словами, господин Ковалёв. У вас есть неделя. После чего мой клиент оставляет за собой право принять меры.
— Какие меры?! — закричал Ковалёв, но незнакомец уже исчез, будто его и не было.

Ковалёв бросился к зеркалу. Нос был на месте, но теперь он показался Ковалёву каким-то... самодовольным?

— Ты нанял адвоката?! — вскричал Ковалёв. — Ты судиться со мной собрался?!

Нос молчал с видом оскорблённого достоинства.

Неделю Ковалёв не спал, не ел, метался по комнате. На седьмой день он упал перед зеркалом на колени.

— Прости меня, — прошептал он. — Я был глуп. Я больше не буду за тобой следить. Живи как хочешь. Только не уходи.

И — о чудо! — Ковалёву показалось, что нос слегка дрогнул. Не то чтобы кивнул, но как-то... смягчился.

С того дня Ковалёв успокоился. Он перестал разговаривать с носом, уволил пристава, выбросил микстуры. Он даже женился — на дочери того самого штаб-офицера Подточиной, которая, узнав, что Ковалёв излечился от своего странного недуга, переменила своё мнение.

А нос? Нос остался на месте. И больше никогда не пытался сбежать.

Хотя иногда, по утрам, Ковалёву всё-таки казалось, что нос смотрит на него с лёгким превосходством. Но он предпочитал этого не замечать.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x