Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Петроградская весна

Петроградская весна

Творческое продолжение поэзии

Это художественная фантазия в стиле поэта Александр Блок. Как бы мог звучать стих, вдохновлённый творчеством мастера?

Оригинальный отрывок

Ночь, улица, фонарь, аптека,
Бессмысленный и тусклый свет.
Живи ещё хоть четверть века —
Всё будет так. Исхода нет.

Умрёшь — начнёшь опять сначала,
И повторится всё, как встарь:
Ночь, ледяная рябь канала,
Аптека, улица, фонарь.

— Александр Блок

Весна пришла. Но не цветами —
Свинцовой невскою водой,
И над гранитными мостами
Стоит туман сырой, густой.

И город, призрачный, как прежде,
В своей предутренней тоске
Ещё хранит в себе надежду,
Как свечку тонкую в руке.

Идёт она — не та, что снилась,
Не в белом, не в шелках ночных.
Она в рассвете растворилась,
Как плач колоколов глухих.

Но я узнал её по взгляду,
По тени, что легла на снег,
По острой ледяному хладу,
Что проникает сквозь ночлег.

Петроград! Ты помнишь ль это —
Когда с Невы сходили льды,
И в окнах мартовского света
Горели бледные следы?

Тогда казалось — всё иначе,
И жизнь откроется, как дверь,
Но время шло, и мы всё плачем
По тем, кого не встретить теперь.

Весна обманчива, я знаю.
Она приходит — и уйдёт.
И я опять её встречаю,
Как путник, сбившийся в полёт.

В каналах стынет отраженье
Дворцов, застывших в полусне.
И чьё-то тихое движенье
Мерещится в ночном окне.

Она проходит мимо, мимо —
В плаще из сумрака и льда.
И сердце бьётся нелюдимо,
И гаснет в небе вдруг звезда.

Но утро будет. Будет снова
Над Петропавловкой рассвет.
И в этом городе суровом
Останется навечно след —

След той, что так и не узнала,
Что я любил, что я искал.
Она ушла. И ночь упала.
И только ветер завывал.

Весна, весна! Ты — только слово,
Пустое эхо в пустоте.
Но сердце ждёт тебя, готово
Сгореть в твоей святой мечте.

Петербургская зима

Петербургская зима

Творческое продолжение поэзии

Это художественная фантазия на тему стихотворения «Я научилась просто, мудро жить» поэта Анна Ахматова. Как бы мог звучать стих, если бы поэт продолжил свою мысль?

Оригинальный отрывок

«Я научилась просто, мудро жить, / Глядеть на небо и молиться Богу, / И долго перед вечером бродить, / Чтоб утомить ненужную тревогу.» — характерный стиль Ахматовой с его интимной лирикой, петербургскими образами и темой одиночества.

— Анна Ахматова, «Я научилась просто, мудро жить»

Опять метель, опять Нева
Под синим льдом молчит устало.
И я — ничья, совсем ничья,
Как эта площадь у вокзала.

Фонарь качается, дрожит,
Бросая тень на парапеты.
И кто-то там, во тьме, стоит,
Кого давно уж нет на свете.

Я помню руки, помню взгляд,
И голос, что звучал так странно.
Теперь лишь вьюги говорят
О том, что было слишком рано.

Мы не успели — ты ушёл,
Как уходили все — без слова.
И этот город так тяжёл,
Как будто создан он из олова.

А я брожу среди колонн,
Где наши тени обнимались.
И слышу погребальный звон
Того, что мы любовью звали.

Но есть в страдании покой —
Такой, что только мёртвым снится.
И я иду, и город мой
Мне позволяет раствориться.

В его гранитной тишине,
В его дворцах и подворотнях,
Навеки растворяюсь — мне
Не нужно слов и слов подробных.

Опять метель. Опять одна.
И эта ночь — как приговор.
Но я уже не так больна,
Как этот каменный простор.

Каменная речь — подражание стилю Осипа Мандельштама

Каменная речь — подражание стилю Осипа Мандельштама

Творческое продолжение поэзии

Это художественная фантазия на тему стихотворения «Notre Dame» поэта Осип Мандельштам. Как бы мог звучать стих, если бы поэт продолжил свою мысль?

Оригинальный отрывок

Где римский судия судил чужой народ,
Стоит базилика, — и, радостный и первый,
Как некогда Адам, распластывая нервы,
Играет мышцами крестовый лёгкий свод.

Но выдаёт себя снаружи тайный план,
Здесь позаботилась подпружных арок сила,
Чтоб масса грузная стены не сокрушила,
И свода дерзкого бездействует таран.

— Осип Мандельштам, «Notre Dame»

КАМЕННАЯ РЕЧЬ

Январь. Гранит молчит — и это не упрямство:
он просто выучил, что слово — дорого.
Вот привилегия камня. Вот — гражданство,
которое не отберут. Ни у кого.

Нева лежит; на ней — январский полдень, тусклый,
как оловянный лист. Как Тацит — в переводе
с латыни: тяжело и верно и невкусно.
А ей — не всё равно ли? При такой погоде

течёт — не течёт — вопрос не к ней, к философам.
Гранит не спрашивает; шпиль не отвечает.
Горит фонарь — зачем? Здесь Пётр когда-то с посохом...
нет, без посоха; с чертежом. Никто не замечает,

как камень помнит всё: и циркуль, и мороз,
и руки мастера, и первый робкий свод,
что — как Адам — раскинул рёбра. Вот вопрос:
нектар ли, уксус — этот январь? Но камень пьёт. И вот:

колонны — это речь. На языке, который вымер
настолько, что бессмертен. Я иду —
пальто дырявое и цвета пепла. Шире,
всё шире — площадь. Ангел — на виду,

на шпиле; он не ангел — он последний
гвоздь, вбитый в небо. И — сосулька вниз:
стеклянный звук. И тишина, как бредни
камня, ставшего — карниз,

колонна, набережная, львы, ограда.
Январь. Гранит. И я — в его реченье —
случайный слог. Но — слог. И мне не надо
другого. Вот оно — каменное зренье.

Нос: Возвращение (Невероятное продолжение петербургской истории)

Нос: Возвращение (Невероятное продолжение петербургской истории)

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Нос» автора Николай Васильевич Гоголь. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Но что страннее, что непонятнее всего, — это то, как авторы могут брать подобные сюжеты. Признаюсь, это уж совсем непостижимо, это точно... нет, нет, совсем не понимаю. Во-первых, пользы отечеству решительно никакой; во-вторых... но и во-вторых тоже нет пользы.

— Николай Васильевич Гоголь, «Нос»

Продолжение

Прошёл ровно год с того удивительного дня, когда нос коллежского асессора Ковалёва вернулся на своё законное место. Ковалёв, казалось бы, должен был успокоиться, но не тут-то было. Каждое утро он просыпался в холодном поту и первым делом ощупывал своё лицо — на месте ли?

Нос был на месте. Но Ковалёв уже не мог жить как прежде.

— Послушай, — говорил он носу, стоя перед зеркалом, — мы ведь должны объясниться. Где ты был? Почему ушёл? И главное — не уйдёшь ли снова?

Нос молчал. Он, конечно, не мог говорить — это был самый обыкновенный нос, с порами и небольшой краснотой на кончике от вчерашнего портвейна. Но Ковалёву казалось, что в молчании этом есть что-то подозрительное.

— Ты ведь был статским советником, — не унимался Ковалёв. — Статским! А я всего лишь коллежский асессор. Значит, ты считаешь себя выше меня? Значит, ты только терпишь меня, пока не подвернётся что-нибудь получше?

Он так увлёкся этими разговорами, что стал пропускать службу. Начальство недоумевало, знакомые шептались, а штаб-офицерша Подточина, к которой Ковалёв некогда сватался, и вовсе перестала его принимать.

— Совсем тронулся, — говорила она дочери. — С носом своим разговаривает. Хорошо, что я не отдала тебя за такого.

Между тем Ковалёв нанял частного пристава — присматривать за носом ночью, пока он спит. Пристав этот, человек меланхоличный и склонный к философии, просиживал у постели Ковалёва до рассвета и вёл записи.

«Третий час ночи. Нос неподвижен. Признаков отделения не наблюдается».
«Четыре часа. Показалось, что нос дёрнулся. Ложная тревога».
«Пять часов. Нос на месте. Хозяин храпит. Жалованье моё, однако, ничтожно».

Доктор Ковалёва, немец с непроизносимой фамилией, качал головой и выписывал микстуры.

— Это есть ипохондрия, — говорил он. — Нужно развлечений, общества, может быть, путешествие на воды.

Но Ковалёв боялся путешествовать. А вдруг нос сбежит в дороге? А вдруг ему больше понравится в Германии или, того хуже, во Франции?

— Ты хочешь во Францию? — спрашивал он у зеркала. — Признайся честно. Я пойму.

Нос молчал с таким видом, будто и правда подумывал о Париже.

Однажды вечером, когда Ковалёв сидел дома, не смея выйти на улицу, к нему явился странный посетитель. Это был высокий господин в чёрном плаще и цилиндре, надвинутом на глаза.

— Господин Ковалёв? — спросил он.
— Он самый.
— Я представляю интересы вашего носа.

Ковалёв обомлел.

— То есть как — интересы?
— Видите ли, — незнакомец сел без приглашения, — ваш нос обратился ко мне с жалобой. Он утверждает, что вы создаёте ему невыносимые условия существования. Постоянные допросы, слежка, ночные приставы... Это, знаете ли, неприемлемо.
— Но это мой нос! — воскликнул Ковалёв.
— Формально — да. Но у носа тоже есть права. Во всяком случае, после того инцидента.
— Какие права? Какие права могут быть у носа?
— На достоинство, — холодно ответил незнакомец. — На свободу. На самоопределение.
— На самоопределение?!
— Именно. Ваш нос требует автономии. Он готов оставаться на вашем лице, но при условии, что вы прекратите эти унизительные процедуры.

Ковалёв схватился за голову.

— Но я же просто хочу убедиться, что он не уйдёт снова!
— Вот именно этого он и не может выносить. Ваше недоверие его оскорбляет.

Незнакомец встал и направился к двери.

— Подумайте над моими словами, господин Ковалёв. У вас есть неделя. После чего мой клиент оставляет за собой право принять меры.
— Какие меры?! — закричал Ковалёв, но незнакомец уже исчез, будто его и не было.

Ковалёв бросился к зеркалу. Нос был на месте, но теперь он показался Ковалёву каким-то... самодовольным?

— Ты нанял адвоката?! — вскричал Ковалёв. — Ты судиться со мной собрался?!

Нос молчал с видом оскорблённого достоинства.

Неделю Ковалёв не спал, не ел, метался по комнате. На седьмой день он упал перед зеркалом на колени.

— Прости меня, — прошептал он. — Я был глуп. Я больше не буду за тобой следить. Живи как хочешь. Только не уходи.

И — о чудо! — Ковалёву показалось, что нос слегка дрогнул. Не то чтобы кивнул, но как-то... смягчился.

С того дня Ковалёв успокоился. Он перестал разговаривать с носом, уволил пристава, выбросил микстуры. Он даже женился — на дочери того самого штаб-офицера Подточиной, которая, узнав, что Ковалёв излечился от своего странного недуга, переменила своё мнение.

А нос? Нос остался на месте. И больше никогда не пытался сбежать.

Хотя иногда, по утрам, Ковалёву всё-таки казалось, что нос смотрит на него с лёгким превосходством. Но он предпочитал этого не замечать.

Участок 11,8 сот. ИЖС + проект виллы-яхты

2 400 000 ₽
Калининградская обл., Зеленоградский р-н, пос. Кузнецкое

Участок 1180 м² (ИЖС) в зоне повышенной комфортности. Газ, электричество, вода, оптоволокно. В комплекте эксклюзивный проект 3-этажной виллы ~200 м² с бассейном, сауной и террасами. До Калининграда 7 км, до моря 20 км. Окружение особняков, первый от асфальта.

Непризнанный художник

Непризнанный художник

Николай Гоголь в юности мечтал стать живописцем, брал уроки рисования и даже пытался поступить в Императорскую Академию художеств в Петербурге, но получил отказ.

Правда это или ложь?

Статья 13 мар. 10:09

Расследование: Раскольников ходил по несуществующему Петербургу — и это не ошибка Достоевского

Расследование: Раскольников ходил по несуществующему Петербургу — и это не ошибка Достоевского

В 1866 году Фёдор Достоевский опубликовал «Преступление и наказание». С тех пор тысячи туристов пытаются пройти маршрут Раскольникова по Петербургу — от каморки до квартиры старухи-процентщицы. И все они, рано или поздно, останавливаются посреди Сенной площади с видом человека, которому только что сообщили, что Дед Мороз ненастоящий.

Дело в том, что маршрут не сходится. Не немного не сходится — принципиально. Достоевский описывает семьсот тридцать шагов от каморки Раскольникова до дома процентщицы. Исследователи с рулетками проверяли: реальное расстояние от дома на Гражданской улице (который традиционно считают прообразом жилья Раскольникова) до дома 104 по Садовой улице почти совпадает. Но повороты — не те.

Раскольников выходит из дома, делает какие-то повороты, ныряет в переулки — и у Достоевского это занимает примерно пять минут ходьбы. По тексту всё складно. По карте — нет. Часть улиц либо не ведут куда нужно, либо пересекаются под другими углами, либо вовсе не существовали в том виде, в каком их изображает роман. Петербургские краеведы грызутся по этому поводу уже лет полтора ста. Примерно. Может, и больше.

Версия первая, она же скучная: Достоевский ошибся. Он писал роман в состоянии хронического аврала — долг издателю Стелловскому, угроза потери прав на все произведения, нервный срыв. Диктовал текст стенографистке Анне Сниткиной, которая потом стала его женой — отдельная история, тоже странная. В таком режиме перепутать пару переулков? Да запросто.

Только эта версия не работает. Достоевский жил в Петербурге годами — не просто жил, ходил по тем самым кварталам пешком, знал каждую подворотню Сенной. Когда он описывает запах рыбных лавок, духоту раскалённых улиц, цвет облупившейся штукатурки — это списано с натуры с точностью человека, который там жил и дышал этим воздухом. Такой человек не перепутает направление поворота.

Версия вторая, интересная: это сделано намеренно. Раскольников в первых главах — не нормальный человек, который идёт из точки А в точку Б. Он человек в горячке. Он сам говорит, что давно уже ходит «не замечая дороги». У него буквально начинаются слуховые галлюцинации — тот знаменитый сон про забитую лошадь, который оседает в памяти навсегда. Мозг у него, мягко говоря, не в порядке.

И Достоевский — гений, что тут скажешь — передаёт это не через прямое описание симптомов, а через самую ткань текста. Маршрут сломан потому, что сломан рассказчик. Читатель идёт по городу вместе с Раскольниковым и незаметно для себя начинает теряться — так же, как теряется он. Это называется «ненадёжный нарратор». Термин придумали в двадцатом веке, но Достоевский пользовался приёмом за сто лет до того, как кто-то додумался дать ему название.

Несколько петербургских историков в разные годы буквально ходили с книгой по улицам и сверяли. Вывод везде одинаковый: часть маршрутов можно привязать к реальным локациям, часть — нельзя никак. Достоевский как будто накладывал литературный Петербург поверх реального — с небольшим, но принципиальным сдвигом. Похоже на кальку, положенную немного набок: рисунок совпадает везде, кроме одного угла.

Самый красивый пример — двор-колодец, куда Раскольников прячет украденное. По тексту — конкретный двор с конкретными приметами. Исследователи нашли три или четыре кандидата в реальном Петербурге. Ни один не совпадает идеально. Все совпадают частично. Это не ошибка и не галлюцинация — это что-то третье.

Есть мнение, что Достоевский создавал литературный двойник Петербурга намеренно. Город в романе — не документальный Петербург 1860-х, а его психологический слепок. Пространство, которое живёт по своим законам. Достаточно похожее на реальное, чтобы читатель верил; достаточно сдвинутое, чтобы там могла произойти такая история. Потому что в настоящем Петербурге, с настоящими поворотами и настоящими дворами, история Раскольникова была бы криминальной хроникой в три абзаца. А не романом на шесть частей.

Сам Достоевский в письмах ни разу — ни разу! — не упоминает точность географии как что-то важное. Зато упоминает, что хочет показать «психологический отчёт одного преступления». Психологический. Не топографический. Для него город — это декорация к внутреннему состоянию. Достаточно достоверной, чтобы зритель не отвлекался. Но не настолько, чтобы читатель начинал мерить расстояния шагомером.

Мы меряем. Достоевский, наверное, смеётся. Ещё есть более прозаичная версия о редактуре: роман выходил в журнале «Русский вестник» частями в 1866 году, и между выпусками Достоевский вносил правки. Какие-то географические детали могли сдвинуться при переработке, не будучи тщательно согласованы. Честно. Скучно. Возможно. Но я всё равно предпочитаю версию про намеренный сдвиг — она лучше.

В конечном счёте, «Преступление и наказание» читают не для того, чтобы знать, как правильно ходить по Сенной площади. Читают для того, чтобы почувствовать, каково это — принять решение, которое разламывает тебя пополам, и потом ходить с этим по городу, где каждый угол смотрит на тебя с укором. В таком городе карта всё равно бы не помогла.

Приёмные часы доктора Вершинина

Приёмные часы доктора Вершинина

Вершинин лечил бессонницу.

Не таблетками. Голосом — вот в чём фокус. Голос у него тихий, низкий, с хрипотцой, и при слове в слово (смешно это звучит) — словно песок в часах пересыпается. Пациенты засыпали прямо тут, в кабинете, валились на кожаный диван, и вот уже гудит монотонно его голос вокруг них. Проходило время. Потом они просыпались — отдохнувшие, лёгкие. И ничего не помнили. О чём он говорил? Забыли.

Таня не спала четыре месяца.

Ну хорошо, спала, да. Организм не позволит не спать четыре месяца — это насмерть. Но то, что она делала по ночам, называть сном можно было только условно, с большой натяжкой. Двадцать минут — и провал; полчаса — вот это уже потолок; час — если мелатонин, если валериану, если полбутылки красного вино. Синяки под глазами... цвет такой, что консилер тут вообще не спасает. Не что она не пыталась, просто — зачем.

Подруга протянула визитку. Белый картон, буквы выдавлены (тиснение, понимаете). «Вершинин И.Г. Сомнолог». И «Приём по записи». Телефон городской — с кодом, который Таня не знала. Позвонила из отчаяния, честно. Трубку сняли со второго гудка.

Кабинет — Литейный, дом старый, лепнина. Второй этаж. Лестница (ужас): кошки, воск. Дверь тяжёлая, дуб, ручка медная. Звонок сломан. Таня постучала.

— Войдите.

Комната. Полки с книгами (стена в книги, и ещё стена), диван кожаный, торшер — абажур цвета мёда, тёмного такого. Шторы задёрнуты. Тишина — и не просто тишина, а гулкая какая-то, и Таня услышала, как стучит её собственный пульс. Странно это.

Вершинин в кресле. Худой. Высокий — даже сидя видно. Лет пятьдесят? Может, шестьдесят? Возраст не определить — те лица, что выглядят одинаково в сорок и в семьдесят. Виски седые. Глаза тёмные. Очень тёмные (зрачок сливается с радужкой, и это... неприятно смотреть).

— Таня? Садитесь.

Она села. Кожа скрипнула, диван прогнулся — мягко, как в кино.

— Расскажите про сон.

— Какой сон? У меня его нет. В этом вся беда.

— Про последний, что помните.

Таня задумалась. Когда это было... две недели назад? три? Коридор (длинный, бесконечный), двери везде одинаковые. Толкала каждую. За каждой — одно и то же: пустая комната, зеркало. В зеркале не она. Похожий кто-то, но не она. Точно не она.

Рассказала. Вершинин слушал — руки сложил домиком. Пальцы длинные, суставы крупные. Пианиста руки. Или фокусника, кто его знает.

— Ложитесь, — сказал он.

— Что?

— На диван. Ложитесь. Я говорить буду — вы слушайте. Глаза закройте, если хотите.

Таня легла. В ботинках даже, в пальто — потом спохватилась, скинула ботинки. Вершинин не сказал ничего. Начал говорить.

О чём? Потом, когда пыталась вспомнить, Таня ловила осколки. Вода. Вода тёмная, которая несёт, но не топит. Берег — он сам придёт, плыть не нужно. Дом на берегу, в доме свет. Его голос — песчаный, низкий — заполнял комнату (как дым, как туман), и мышцы расслабляются одна за другой: челюсть дрябнет, плечи падают, поясница плывёт, икры... и всё.

Она уснула.

Проснулась через час (потом узнала, что час). За окном темно. Вершинин в том же кресле, в той же позе. Смотрит на неё.

— Как вы?

Таня села. Ощупала себя (мысленно). Легко. Пусто. Чисто. Будто кто-то её прошёлся влажной тряпкой и стёр... что?

— Хорошо, — сказала она. — Очень хорошо. Но...

— Что?

— Я что-то потеряла. Нет, не потеряла. — Нахмурилась. — Когда я пришла, это было. Теперь — нет.

Вершинин голову наклонил.

— Нормально это. Сон — мозг работает. Во время глубокого сна мозг перераспределяет ресурсы, знаете ли. Что-то уходит, чтобы место освободить для отдыха.

Звучит логично. По-медицински. Но Таня редактор, двенадцать лет чужие тексты правила, знает: когда слова вместо ответа используют. Вершинин не объясняет. Прикрывает.

Приходила каждую неделю. Четыре визита. После каждого — сон налаживался (три часа, потом пять, потом семь). Синяки поблёднели. Коллеги в офисе: «Ты отлично выглядишь!» Таня кивает. Да, выгляжу. Но внутри — что-то убывает.

После пятого сеанса заметила. Название любимой книги — не помнит. Переживала каждый год. Обложка зелёная, помнит запах страниц. Но название? Дыра. Чёрная такая, аккуратная, ровные края. Словно вырезали.

После шестого — мелодия. Песня, мама пела. Слова помнит, мелодия — нет. Гудит неправильно, фальшиво, холод по спине полезет.

— Игорь Григорьевич, — сказала на седьмом сеансе, — я вещи теряю.

— Какие?

— Не предметы. Воспоминания. Маленькие. Но — мои.

Вершинин молчит. Долго. Торшер гудит (еле слышно, как шмель в банке).

— Я кое-что вам должен сказать, — наконец произнёс. Встал из кресла (медленно, как складной нож разворачивается). — Метод мой работает. Вы спите. Но есть... побочный эффект.

— Какой?

— Чтобы уложить человека, нужно забрать то, что мешает спать. Тревогу, страх, навязчивую мысль. Но мозг хранит это рядом с другим — воспоминания, привычки, привязанности. И иногда с тревогой уходит соседнее. Случайно.

— Вы выбираете?

— Нет. — Подошёл к ней, встал рядом с диваном. Сверху. — Не выбираю. Но остановиться не могу. Это как... гвоздь вытаскивать из стены. Штукатурка крошится вокруг.

Таня смотрит снизу вверх. Его лицо в тени (только глаза: тёмные, бездонные, как колодцы в земле).

— Зачем вы мне это говорите?

— Потому что вы первая заметили.

Сел на край дивана. Рядом с ней. Близко — слишком. Теплота его, запах (сандал? кедр? что-то деревянное, тёмное).

— Я могу остановиться, — сказал. — Бессонница вернётся. Но воспоминания — оставшиеся — сохранятся.

— А если нет?

— Будете спать. Крепко, без кошмаров. Но каждый сеанс — что-то уходит. По мелочи. Крупица за крупицей. Пока однажды не проснётесь лёгкой, счастливой — и пустой.

Таня молчит. За окном ветер, дождь, чей-то смех с улицы (далеко).

— А вы куда это кладёте? — спросила. — Что забираете?

Вершинин на полки посмотрел. Книги (сотни, может, тысячи).

— Остаётся со мной, — сказал. — Я помню мелодию вашей мамы. Я знаю название книги. Я ношу это. Всё, что забрал у каждого, — ношу.

— И это?

— Невыносимо.

Повернулся к ней. И Таня увидела (впервые, по-настоящему) его глаза. Не тёмные. Переполненные. Чердак, завален чужими вещами.

— Тогда перестаньте, — сказала.

— Не могу, — ответил. И тихо: — Не хочу.

Коснулся её руки. Пёрышком. И Таня ощутила: не страшно ей. Жалко. Его. Себя. Их обоих — в этом кабинете, в этом круге, где он забирает, она отдаёт, оба знают, оба продолжают.

— В четверг? — спросила.

Вершинин закрыл глаза.

— В четверг.

Ночь, улица, фонарь — и снова — продолжение стихотворения Александра Блока

Ночь, улица, фонарь — и снова — продолжение стихотворения Александра Блока

Творческое продолжение поэзии

Это художественная фантазия на тему стихотворения «Ночь, улица, фонарь, аптека...» поэта Александр Блок. Как бы мог звучать стих, если бы поэт продолжил свою мысль?

Оригинальный отрывок

Ночь, улица, фонарь, аптека,
Бессмысленный и тусклый свет.
Живи ещё хоть четверть века —
Всё будет так. Исхода нет.

Умрёшь — начнёшь опять сначала
И повторится всё, как встарь:
Ночь, ледяная рябь канала,
Аптека, улица, фонарь.

— Александр Блок, «Ночь, улица, фонарь, аптека...»

«Ночь, улица, фонарь, аптека,
Бессмысленный и тусклый свет.
Живи ещё хоть четверть века —
Всё будет так. Исхода нет.

Умрёшь — начнёшь опять сначала
И повторится всё, как встарь:
Ночь, ледяная рябь канала,
Аптека, улица, фонарь.»

* * *

...И вот — опять. Начнём сначала.
Фонарь мигнул — и замер. Ночь
осела мёрзлой рябью в канале.
И — некому — помочь.

Аптека — та же. Дверь закрыта.
За мутным стёклышком — пузырьки,
микстуры, яды — всё забыто.
Провизор спит. И — старики

в домах напротив — спят. Весь город
затих. Лишь я — опять — стою.
Четверть века? — нет; тысячу — в холод —
прожил — и снова — узнаю

всё тот же свет. Всё тот же — тусклый.
Бессмысленный — но тянет — как магнит.
Гранит — всё тот же. Невский — узкий
разрезан тенью. Мост — скрипит.

Она — куда? В какую дверь вошла?
Извозчик дремлет — не окликнешь.
Канал чернеет — тяжела
вода. И — ни души. И — тикнешь

спичкой — а ветер — гасит. Вот.
Так — вечно: ветер гасит пламя.
Но — кто-то — там — за мостом — идёт.
Или — стоит. Или — мы — сами —

есть — отраженье. Он — и я.
Моё лицо — в чернильной Невке.
Или — её. Или — ничья.
В слепой фонарной жёлтой спевке.

Мы все для этой ночи — тень.
И каждый — свой фонарь — несёт.
Аптека. Улица. И — день
не настаёт. И — не придёт.

Лишь — свет. Лишь — ночь. Лишь — человек.
Лишь — рябь — в канале — ледяная.
И — повторится. Каждый век.
Ночь. Улица. Фонарь. — Без края.

Перчатка — подражание стилю Анны Ахматовой

Перчатка — подражание стилю Анны Ахматовой

Творческое продолжение поэзии

Это художественная фантазия на тему стихотворения «Песня последней встречи» поэта Анна Ахматова. Как бы мог звучать стих, если бы поэт продолжил свою мысль?

Оригинальный отрывок

Так беспомощно грудь холодела,
Но шаги мои были легки.
Я на правую руку надела
Перчатку с левой руки.

Показалось, что много ступеней,
А я знала — их только три!
Между клёнов шёпот осенний
Попросил: «Со мною умри!»

— Анна Ахматова, «Песня последней встречи»

Я забыла перчатку в кафе —
левую, тёмную, с бурой каймой.
Мне сказали: вернитесь. — Зачем?
Всё, что брошено, — уже не моё.

Там — за столиком, в сумраке зал —
кто-то тронул мой чай остывший.
Официант ничего не сказал.
Он привык. К уходящим.

Перчатка лежит — как ладонь
без руки — на холодном сукне.
Рядом — чей-то забытый зонт.
Всё забытое тянется ко мне.

Это странно: не писем жаль,
не кольца, не последнего взгляда, —
а вот этой — коричневой — старой — детали:
кожа, пуговка, нитка, подкладка.

Я носила — и помню — без слов,
на ощупь — каждую трещинку, каждый
загиб. Это больше, чем кровь.
Это — жест. Он — однажды —

был: я сняла перчатку, когда ты вошёл.
Пальцы дрогнули — чашку задела.
Ты сказал что-то. Что — не нашёл
бы и сам. Я — смотрела.

А теперь — ничего. Литейный. Ветер.
Левая мёрзнет. Правая — в перчатке.
Но обе — пусты. И на рассвете
меня — не будет. В этом — порядке

вещей — потеря: мелкая, злая.
Не смерть, не разлука — но проще, больней:
перчатка — на стуле — чужая.
И — рука — без неё. И — день

без тепла. Я иду. Не вернусь.
Официант уберёт её к вечеру.
Или — не уберёт. Ну и пусть.
Мне — Литейный. И — ветер. И — нечему

радоваться. Но — левая — мёрзнет.
И — значит — жива.

Петербургская зима

Петербургская зима

Творческое продолжение поэзии

Это художественная фантазия на тему стихотворения «Хорошо, что нет Царя» поэта Георгий Иванов. Как бы мог звучать стих, если бы поэт продолжил свою мысль?

Оригинальный отрывок

Хорошо, что нет Царя.
Хорошо, что нет России.
Хорошо, что Бога нет.

Только жёлтая заря,
Только звёзды ледяные,
Только миллионы лет.

Хорошо — что никого,
Хорошо — что ничего,
Так черно и так мертво,
Что мертвее быть не может
И чернее не бывать,
Что никто нам не поможет
И не надо помогать.

— Георгий Иванов, «Хорошо, что нет Царя»

Петербургская зима

Снег идёт. Как тогда. Как всегда.
Чёрный Невский. Фонарь. Темнота.
Эту зиму — забыть. Никогда
Не забыть. Никогда. Ни черта.

Я стою у Казанских колонн —
Ну, не я, а мой призрак, мой дым.
Я в Париже. Я — вечный поклон
Этим улицам, белым, пустым.

Было — что? Было: чай у Донона,
И актриса с мушкой на щеке,
И стихи, и журнал, и колонна
«Аполлона» — в моей же строке.

Было — имя. Потом — ерунда.
Эмиграция. Бедность. Тоска.
Снег идёт в Петербурге — туда,
Где меня уже нет. Ни куска

Этой жизни. Ни звука. Ни дня.
Только память — и та не моя:
Чья-то бабушка помнит — меня?
Или путает с кем-то. Ноя-

Брь. Декабрь. Январь. Всё равно.
В Петербурге зима — как вино:
Пьёшь — и горько, и сладко, и дно
Не видать. Потому что — темно.

И — прекрасно. И — страшно. И — всё.
Больше нечего. Снег. Тишина.
Кто-то ходит по Невскому — в чьё-
То пальто. И не помнит — ни сна,

Ни меня, ни стихов, ни свечей.
Только — снег. Только — холод. И — тень.
Петербург мой — ничей. Весь — ничей.
Но прекраснее — с каждым — мой — день.

В Париже — дождь. Мне — всё равно.
Я — не здесь. Я — в снегу, на Литейном,
В девятнадцатом — нет, в каком? — давно.
Так давно, что уже — запредельно.

И фонарь — тот же самый. И мост.
И извозчик — которого нет.
И весь город — прозрачный, как тост
За ушедших. За — невский — за — свет.

Глава девятая с четвертью: обнаруженная на чердаке

Глава девятая с четвертью: обнаруженная на чердаке

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Евгений Онегин» автора Александр Сергеевич Пушкин. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Блажен, кто праздник жизни рано оставил, не допив до дна бокала полного вина, кто не дочёл её романа и вдруг умел расстаться с ним, как я с Онегиным моим.

— Александр Сергеевич Пушкин, «Евгений Онегин»

Продолжение

Нижеследующая глава, обнаруженная на чердаке одного костромского имения между рецептом грибной настойки и прошением о снятии недоимки, по всей вероятности, относится к незавершённой девятой главе романа. Почерк — неразборчив; подлинность — сомнительна; публикация — неизбежна.

***

Он вышел. На улице было март — такой март, какой бывает в Петербурге: мокрый, серый, с ветром, от которого хочется немедленно уехать; впрочем, уезжать было некуда. (Собственно, это проблема Онегина в целом — некуда.)

Евгений Онегин шёл по Невскому.

Без цели — но с видом человека, у которого цель есть. Это важное различие. Человек без цели и без вида — бродяга. Человек без цели, но с видом — аристократ. Русская литература держится на этом различии, как Петербург — на сваях.

Он шёл, и в голове его было — нет, не пусто; пусто было бы милосердно. В голове у него было одно слово: «поздно». Татьяна сказала «поздно» — тем голосом, каким говорят вещи, которые не подлежат обсуждению. Не «может быть, поздно». Не «почти поздно». Поздно. Точка. Финита. Занавес.

И что теперь?

Вот вопрос, которого ни один поэт не задаёт своему герою, потому что поэт в этот момент уже пишет последнюю строфу и думает о гонораре. А герой — герой остаётся. Стоит посреди Невского, и моросит, и извозчик орёт «поберегись!», и надо куда-то идти, а куда — решительно непонятно.

Онегин зашёл к Талону.

Нет, стоп. Талон закрылся. (Автор забыл — столько лет прошло.) Онегин зашёл в другое заведение, название которого не сохранилось, но устрицы там были такие же, как у Талона: сомнительные.

— Шампанского, — сказал Онегин.

Человек за стойкой — ничем не примечательный, из тех, кого забываешь, ещё глядя на них, — принёс бутылку. Онегин налил. Выпил. Не полегчало. Налил ещё. Опять не полегчало. Это, вообще говоря, миф — что шампанское помогает. Шампанское помогает только от одного: от отсутствия шампанского.

Рядом сел какой-то человек. В поношенном сюртуке, с бакенбардами, с таким видом, будто только что написал что-то гениальное или собирается — и сам ещё не решил.

— Скверная погода, — сказал человек.

— Скверная, — согласился Онегин.

— Вы не из военных?

— Нет.

— И не из статских?

— Нет.

— Кто же вы?

Онегин задумался. Действительно — кто? В двадцать шесть лет он был «молодой повеса»; в тридцать — «разочарованный»; теперь ему было — сколько? Автор сбился. Тридцать один? Тридцать три? Возраст Онегина — это загадка, которую филологи решают уже двести лет и не решат ещё двести.

— Я — лишний, — сказал Онегин.

— Это как?

— Лишний человек. Есть такой тип. Скоро станет модным — поверьте.

Человек в сюртуке хмыкнул. Достал записную книжку, что-то черкнул. Онегин покосился: почерк был чудовищный, каракули, перечёркнутые слова, на полях — профиль какой-то женщины. Или, может, лошади. Трудно сказать.

— «Лишний человек», — повторил незнакомец задумчиво. — Годится. А вы, позвольте узнать, давно в этом... состоянии?

— С юности.

— И что, — незнакомец наклонился ближе, и в глазах его мелькнуло что-то такое, что Онегин принял за сочувствие, но что на самом деле было — профессиональный интерес, — и что, ничто не помогает?

— Ничто.

— Путешествия?

— Скука.

— Дуэль?

— Убил друга. Стало хуже.

— Любовь?

Онегин допил шампанское. Поставил бокал. Посмотрел на незнакомца — долго, пристально, так, как умеют смотреть только герои русских романов и уставшие собаки.

— Любовь, — повторил он. — Была. Дважды. Один раз — не заметил. Второй раз — заметил, но поздно. Это, видите ли, мой... метод: всё — вовремя, кроме главного. Главное — обязательно мимо.

— Это я могу понять, — сказал незнакомец и снова что-то записал.

Они сидели молча. За окном Петербург продолжал мокнуть — равнодушно, методично, как он делал это триста лет и будет делать ещё триста. Извозчики ругались. Дама в шляпке перебегала через лужу. Чиновник нёс папку с бумагами, прижимая к груди, как младенца.

— Знаете что, — сказал вдруг Онегин, — я, пожалуй, уеду. В деревню. Опять.

— В ту самую?

— В другую. Какая разница. Деревня — она и есть деревня. Берёзы, пруд, крестьяне. Крестьяне, пруд, берёзы. Можно в любом порядке.

— А если... — незнакомец запнулся. — А если вы там встретите... кого-нибудь?

— Не встречу, — сказал Онегин. — Я же говорю: лишний. Лишним людям не встречаются — лишние люди проходят мимо. Это наша функция. Мы — фон. Мы — тот человек в толпе, которого художник рисует одним мазком.

Незнакомец закрыл записную книжку. Посмотрел на Онегина — и в этом взгляде было что-то странное. Тёплое. Почти нежное. Так отец смотрит на сына, который наконец-то сказал правду, — даже если правда эта горькая, даже если она — про то, что всё было напрасно.

— Вы ошибаетесь, — сказал незнакомец негромко. — Вы не фон. Вы — центр. Просто вы этого не знаете. Пока.

Онегин усмехнулся.

— Вы поэт, что ли?

— Что ли, — согласился незнакомец, встал, коротко кивнул и вышел.

Онегин остался. Допил чужое шампанское (незнакомец не притронулся к своему — значит, точно поэт: поэты всегда заказывают и не пьют). Посидел. Подумал. Встал. Вышел.

Невский принял его обратно — мокрый, блестящий, безразличный. Фонари горели жёлтым. Где-то вдалеке стучали копыта по мостовой — или это сердце? Нет, не сердце. Копыта. Сердце Онегина стучало тихо, ровно — как часы, которые давно нужно завести, но всё лень.

Он пошёл домой.

А впрочем — стоп. Не домой. Свернул. Сам не понял зачем — ноги несли, голова возражала, ноги не слушали. Петербург — город, в котором ноги часто умнее головы: голова говорит «домой», а ноги выводят на Фонтанку, к мосту, к тому месту, где всё пахнет рекой и гнильцой, и фонарь качается, и тень от фонаря качается тоже, и если стоять долго — начинает казаться, что качаешься ты сам.

Онегин стоял.

Нева внизу — чёрная, тяжёлая, равнодушная. Нева не спрашивает «кто вы?» и не отвечает «поздно». Нева просто течёт. В этом есть что-то утешительное. Или нет. Онегин не мог разобрать.

Где-то за спиной хлопнула дверь. Кто-то засмеялся — женщина; смех был такой, какой бывает у людей, которым хорошо — просто, обыкновенно хорошо, без причины, без повода, потому что вечер, и весна, и кто-то рядом. Онегин не обернулся.

Он никогда не оборачивался.

Но в кармане — как он туда попал? — лежал листок. Мятый, мелко исписанный тем самым чудовищным почерком. Онегин достал его уже дома, при свече, когда камердинер ушёл и квартира затихла. Развернул. Прочитал.

На листке было:

«...Блажен, кто праздник жизни рано
Оставил, не допив до дна...
Но блаженней тот, кто вернулся
Туда, где не был никогда.»

Онегин перечитал. Ещё раз. Положил листок на стол. Задул свечу.

Темнота.

И в этой темноте — впервые за много лет — что-то шевельнулось. Не мысль. Не чувство. Что-то меньше и больше того и другого. Как зёрнышко, про которое неизвестно — прорастёт ли. Какая-то невнятная, глупая, совершенно невозможная надежда на то, что завтра — будет. И что завтра, может быть, он обернётся.

Наследство Акакия Акакиевича: неизвестная глава «Шинели»

Наследство Акакия Акакиевича: неизвестная глава «Шинели»

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Шинель» автора Николай Васильевич Гоголь. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

По Петербургу пронеслись вдруг слухи, что у Калинкина моста и далеко подальше стал показываться по ночам мертвец в виде чиновника, ищущего какой-то утащенной шинели и под видом стащенной шинели сдирающий со всех плеч, не разбирая чина и звания, всякие шинели: на кошках, на бобрах, на вате, енотовые, лисьи, медвежьи шубы — словом, всякого рода меха и кожи, какие только придумали люди для прикрытия собственной.

— Николай Васильевич Гоголь, «Шинель»

Продолжение

В департаменте... впрочем, лучше не говорить, в каком именно департаменте, потому что у нас нынче все департаменты перепутались до такой степени, что и сами чиновники затрудняются сказать, где они служат, — словом, в одном департаменте, спустя лет семь или восемь после известных событий, случилось происшествие, о котором стоит рассказать, хотя бы и не все поверят.

Жил в том же департаменте чиновник по фамилии Прохарчин — Иван Семёнович Прохарчин. Фамилия эта, надо заметить, не имела ровно никакого отношения к покойному Акакию Акакиевичу Башмачкину, да и сам Прохарчин был человек совершенно иного свойства: росту среднего, лицом круглый, с маленькими глазками, которые глядели на мир с тем выражением постоянного удивления, какое бывает у людей, не вполне понимающих, зачем они родились и куда им, собственно, деваться.

Прохарчин занимал ту самую должность, которую некогда занимал Башмачкин, — переписывал бумаги. Он переписывал их аккуратно, без ошибок, но и без той любви, которую питал к своему делу покойный Акакий Акакиевич. Для Прохарчина переписывание было просто работой, и он относился к ней так же, как относится лошадь к своей телеге, — тащит, не рассуждая.

И вот однажды — а именно в ноябре, в том самом месяце, который, как известно, бывает в Петербурге особенно неприятен, потому что ветер дует решительно со всех четырёх сторон сразу, чего по законам физики быть никак не должно, но в Петербурге случается с завидной регулярностью, — словом, в ноябре Прохарчин обнаружил, что его шинель пришла в совершенную негодность.

Открытие это было сделано не самим Прохарчиным — он, по природной своей ненаблюдательности, мог бы ещё целый год проходить в рваной шинели и не заметить, — а его сослуживцами, которые стали отпускать на его счёт замечания. Особенно усердствовал один молодой чиновник, недавно поступивший на службу и ещё не утративший привычки замечать чужие несчастья.

— Иван Семёнович, — сказал он однажды громко, на весь департамент, — ваша шинель, кажется, ещё при Александре Первом была сшита?

Прохарчин посмотрел на свою шинель и увидел то, чего прежде не замечал: сукно протёрлось на локтях до полной прозрачности, подкладка висела клочьями, а воротник приобрёл тот неопределённый цвет, который нельзя назвать ни серым, ни коричневым, ни каким-либо другим, известным человечеству.

Здесь автор этих строк должен сделать необходимое отступление. Иные читатели, конечно, уже заметили сходство положения Прохарчина с положением покойного Башмачкина и, быть может, ожидают, что и далее всё пойдёт по той же самой дорожке. Но жизнь, как давно известно, повторяется — однако всегда с такими вариациями, от которых делается не то смешно, не то страшно, а иногда — то и другое враз.

Прохарчин отправился к портному — не к Петровичу, разумеется, тот давно уже помер от неумеренного употребления известного напитка, — а к его ученику, портному по имени Григорий, который унаследовал от учителя мастерскую, кривой глаз и привычку заламывать совершенно несуразные цены.

— Сто пятьдесят рублей, — сказал Григорий, осмотрев шинель с тем презрением, которое портные во все времена испытывают к чужой работе.

Прохарчин побледнел. Сумма эта была для него столь же невообразима, как если бы ему предложили купить Зимний дворец со всей обстановкой. Он ушёл от портного в состоянии полного расстройства и даже забыл надеть калоши, которые оставил в прихожей.

И вот тут-то начинается самое странное.

В ту же ночь — а ночь была тёмная, мокрая, с тем мелким ледяным дождём, который в Петербурге заменяет собою все прочие виды осадков, — Прохарчин, возвращаясь домой через площадь, увидел фигуру. Фигура стояла под фонарём, и на ней была шинель. Но что это была за шинель! Даже в тусклом свете газового рожка было видно, что она сшита из превосходного сукна, с бобровым воротником, с пуговицами, которые сияли, как маленькие луны.

Прохарчин хотел пройти мимо — мало ли кто стоит ночью под фонарём в столице, — но фигура вдруг повернулась к нему, и он увидел лицо. Лицо было бледное, маленькое, с выражением чего-то жалкого и вместе с тем грозного.

— Тебе, — сказала фигура и сделала движение, словно снимая с себя шинель.

Прохарчин закричал и побежал. Он бежал, не разбирая дороги, по лужам, мимо тёмных домов, мимо будки, в которой дремал будочник, — бежал до самой своей квартиры и, ворвавшись в комнату, заперся на все замки.

Наутро он проснулся и обнаружил, что лежит на кровати полностью одетый. Это было бы не слишком удивительно, если бы не одно обстоятельство: на нём была надета шинель. Новая, тёплая, из превосходного сукна, с бобровым воротником. Та самая.

Прохарчин потрогал шинель дрожащими пальцами. Она была совершенно настоящая. Он встал, подошёл к зеркалу и посмотрел на себя. Шинель сидела на нём превосходно — лучше, чем если бы была сшита по мерке самым искусным портным. И в ту же секунду ему стало холодно. Не снаружи — снаружи шинель грела отменно, — а изнутри, откуда-то из самой глубины, из того места, где, по мнению учёных людей, располагается душа, а по мнению людей простых — находится всё, что болит.

С того дня Прохарчин ходил в новой шинели, и все в департаменте дивились и завидовали. Начальник отделения, проходя мимо, даже остановился и потрогал сукно. Но сам Прохарчин странно переменился. Он стал молчалив и задумчив, ходил, не поднимая глаз, и по ночам не мог заснуть, потому что ему казалось — нет, он был совершенно уверен, — что шинель шевелится на вешалке в темноте.

Однажды вечером, возвращаясь поздно домой, он снова увидел ту фигуру — на том же месте, под тем же фонарём. Только теперь на ней не было никакой шинели. Фигура стояла в одном мундирчике, дрожа от холода, и смотрела на Прохарчина глазами, полными невыразимой тоски.

— Верни, — прошептала она. — Мне холодно.

И Прохарчин понял — вдруг, разом, с той ужасной ясностью, которая приходит только в петербургские ноябрьские ночи, когда ветер свистит в подворотнях и фонари мигают, как больные глаза, — он понял, что должен будет отдать. Не сегодня, так завтра. Не завтра, так через год. Но отдать — непременно. Потому что ничто в этом городе не даётся даром, а то, что даётся даром, обходится дороже всего.

Впрочем, чем именно кончилось это дело, автору в точности не известно. Поговаривали разное. Одни утверждали, что Прохарчин сошёл с ума и был помещён в жёлтый дом. Другие — что он однажды ночью снял с себя шинель, положил её на мостовую и ушёл в одном мундире, и с тех пор его никто не видел. Третьи — и это, пожалуй, самое странное — уверяли, что Прохарчин по-прежнему ходит на службу, переписывает бумаги и носит ту самую шинель, только вот лицо у него стало бледное, маленькое, с выражением чего-то жалкого и грозного. Точь-в-точь как у того — под фонарём.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Начните рассказывать истории, которые можете рассказать только вы." — Нил Гейман