Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Собачье сердце: Второе превращение — Глава, которую не написал Булгаков

Собачье сердце: Второе превращение — Глава, которую не написал Булгаков

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Собачье сердце» автора Михаил Афанасьевич Булгаков. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Пёс лежал на ковре в тени у кожаного дивана и за каменной ночью в январе наступил серый, жидкий, непрочный денёк, похожий на плохое кофе, просочившийся через занавески. Пёс лежал и грезил, и ему снилась весна — неотчётливо, смутно; пёс видел зелёную улицу и грязный двор, и вкус чего-то запрещённого, но сладкого. Голова его лежала на лапах. Он спал. И ему было хорошо.

— Михаил Афанасьевич Булгаков, «Собачье сердце»

Продолжение

Собачье сердце: Второе превращение

Глава, которую не написал Булгаков

— — —

Пёс Шарик лежал на полу в смотровой, и в глазах его, мутных, но уже вполне собачьих, отражался потолок с электрическою лампой. Профессор Преображенский стоял у окна, заложив руки за спину, и смотрел на Пречистенку, засыпанную декабрьским снегом. В кабинете пахло камфорой, табаком и тем неуловимым запахом тревоги, который не выветривается из квартир, где случилось нечто непоправимое.

— Филипп Филиппович, — сказал Борменталь, появляясь в дверях, — Швондер опять звонил. Третий раз за сегодня. Требует объяснений по поводу исчезновения гражданина Шарикова.

Профессор не обернулся. Пальцы его правой руки, заведённой за спину, мелко подрагивали — единственный признак того волнения, которое Филипп Филиппович не позволял себе обнаруживать иным образом.

— Что вы ему сказали?

— То же, что и прежде. Что Шариков уехал в длительную командировку по линии очистки города от бродячих животных. В Тверь.

— В Тверь, — повторил профессор задумчиво. — Ну что же, Тверь так Тверь. Превосходный город. Впрочем, нет, паршивый город, но это к делу не относится.

Он наконец повернулся от окна, и Борменталь увидел, что лицо Филиппа Филипповича за последние три недели постарело — не годами, а как-то иначе, будто сама суть его переменилась. Под глазами залегли тени, совиные брови нависли тяжелее прежнего, а в глазах, обычно острых и насмешливых, поселилось выражение, которое доктор Борменталь определил бы как угрызение, если бы подобное слово было применимо к его учителю.

— Филипп Филиппович, — осторожно начал Борменталь, — вам надо отдохнуть. Вы третью ночь не спите.

— Не сплю? — профессор поднял бровь. — Вы ошибаетесь, голубчик. Я сплю превосходно. Просто мне снится один и тот же сон. Полиграф Полиграфович стоит в приёмной, в своём нелепом костюме, и говорит мне: «Папаша, зачем вы меня убили?» И знаете, что самое отвратительное, Иван Арнольдович? Он прав. Он имеет полное право задать этот вопрос.

Шарик на полу пошевелил хвостом. Негромко, раз-два, по ковру.

— Вы никого не убивали, — твёрдо сказал Борменталь. — Вы вернули собаке её естественное состояние. Это обратная операция, не более того.

— Обратная операция! — Филипп Филиппович подошёл к столу, на котором стояла начатая бутылка водки — явление совершенно невиданное в этом кабинете, где признавалась только хорошая английская виски, — налил себе рюмку и выпил залпом, по-мужицки, чего за ним прежде тоже не водилось. — Обратная операция. Вы рассуждаете как инженер, Иван Арнольдович, а не как врач. Я пересадил этому существу гипофиз и половые железы Клима Чугункина — и получил человека. Скверного, мерзкого, невежественного — но человека. Он говорил, он думал по-своему, он имел желания и намерения. А я взял и отнял у него всё это. Вы понимаете? Я совершил именно то, в чём нас обвиняют, хотя и по другому поводу.

Он замолчал и посмотрел на свои руки — знаменитые руки хирурга, которые не дрожали над операционным столом даже в самые сложные минуты.

— Я, профессор Преображенский, пересадивший за свою жизнь тридцать четыре гипофиза, — продолжал он, — наконец понял одну простую вещь. Природа — не рояль. На ней нельзя играть. Когда мы начинаем подкручивать гайки в механизме, который создавался миллионы лет, мы получаем Шарикова. А когда мы пытаемся исправить содеянное — мы получаем труп. Или собаку. Что, впрочем, одно и то же с точки зрения того сознания, которое мы уничтожили.

Борменталь хотел возразить, но в эту минуту в передней послышался звонок — требовательный, долгий, хамский. Так звонили только в одной квартире Москвы, и звонили только определённые люди.

— Зина! — крикнул Борменталь. — Не открывайте!

Но было поздно. Зина, приученная годами службы к немедленному выполнению любых команд, уже загремела цепочкой. В переднюю, впуская за собой клуб морозного воздуха и запах овчинного полушубка, вошёл Швондер. За ним — двое в кожаных куртках, и лица их не обещали ничего доброго.

— Здравствуйте, профессор, — сказал Швондер, и голос его звенел торжеством. — Мы к вам по делу гражданина Шарикова, Полиграфа Полиграфовича.

— Я уже всё объяснил вашему домкому, — начал было Борменталь.

— Вы объяснили, — кивнул Швондер, и тонкие губы его раздвинулись в улыбке, которая на человеческом лице смотрелась так же неестественно, как бант на волке. — Но вот товарищи из другого ведомства хотели бы услышать объяснения лично от профессора.

Один из людей в кожаных куртках достал из портфеля бумагу.

— Гражданин Преображенский, имеется заявление от гражданки Васнецовой, проживающей в квартире номер три, что из вашей квартиры на протяжении трёх суток доносились крики, а затем крики прекратились. Гражданин Шариков, прописанный по данному адресу, не является на службу вот уже двадцать один день. Где гражданин Шариков?

Филипп Филиппович медленно повернулся к говорившему. И в эту секунду произошло нечто такое, чего никто — ни Борменталь, ни Швондер, ни люди в кожаных куртках — не ожидал.

— Вот он, — сказал профессор и указал на пса.

Шарик, словно почуяв, что речь идёт о нём, поднял голову и посмотрел на собравшихся тем особенным взглядом, который бывает только у собак — преданным, виноватым и бесконечно мудрым одновременно.

Повисла тишина. Швондер открыл рот и закрыл его. Открыл снова.

— Что вы несёте, профессор?

— Я ничего не несу. Я вам демонстрирую, — голос Филиппа Филипповича окреп, и на мгновение в нём зазвучали прежние, стальные нотки. — Я произвёл эксперимент. Пересадил собаке гипофиз человека. Собака очеловечилась. Вы сами видели результат — он жил здесь, он получил документы, он работал в вашем проклятом подотделе очистки. А затем произошёл процесс реверсии — обратного развития. Гипофиз был отторгнут организмом. Полиграф Полиграфович Шариков превратился обратно в собаку. Вот эту.

— Это... — человек в кожаной куртке растерянно посмотрел на пса. — Это невозможно.

— Это не только возможно, но это произошло, — отчеканил профессор. — Могу предоставить историю болезни, рентгеновские снимки и протоколы наблюдений. Доктор Борменталь — мой ассистент и свидетель.

Борменталь, побледнев, кивнул.

Швондер сделал шаг к Шарику. Пёс зарычал — негромко, но внятно.

— И документы его, стало быть, недействительны? — спросил Швондер, и в голосе его, к удивлению Борменталя, зазвучала не подозрительность, а тоска. Самая настоящая человеческая тоска. Борменталь подумал, что, возможно, Швондер по-своему привязался к Шарикову — привязался как идеолог к своему творению, как скульптор к глиняному голему.

— Недействительны, — подтвердил профессор. — Более того, я полагаю, что сама попытка выдать документы собаке является нарушением... впрочем, оставим это.

Люди в кожаных куртках переглянулись. Один из них присел на корточки перед Шариком и заглянул ему в глаза. Шарик лизнул его в руку.

— Чёрт знает что, — сказал человек и поднялся. — Ладно, профессор. Мы составим протокол. Но имейте в виду — дело будет на контроле.

Они ушли. Швондер ушёл последним и в дверях обернулся.

— Вы ответите за это, профессор, — сказал он. — Не сейчас. Но ответите.

Дверь закрылась.

Филипп Филиппович опустился в кресло и закрыл глаза. Борменталь налил ему воды.

— Филипп Филиппович...

— Знаете, Иван Арнольдович, — сказал профессор, не открывая глаз, — он ведь прав. Я отвечу. Не перед Швондером и не перед его ведомствами — Бог с ними, с ведомствами. Я отвечу перед собственной совестью. И это наказание будет пострашнее всякого трибунала.

Он помолчал.

— Я тридцать лет занимался омоложением. Тридцать лет я пересаживал яичники и гипофизы, полагая, что приближаюсь к разгадке. А разгадка оказалась простой и чудовищной: мы не имеем права. Не потому, что нам запрещают Швондеры — что мне Швондеры! Не потому, что опасно — опасность можно просчитать. А потому, что мы не понимаем, что делаем. Мы залезаем внутрь часового механизма кузнечным молотом и удивляемся, что часы идут неправильно.

Шарик подошёл к креслу и положил морду на колени профессора. Филипп Филиппович машинально погладил его по голове.

— Вот ведь что интересно, — продолжал он тихо. — Собака — лучше. Лучше Шарикова, лучше Клима Чугункина, лучше, может быть, многих из нас. Собака не лжёт, не доносит, не претендует на жилплощадь. Собака любит — просто так, без причины, без выгоды. А мы берём это совершенное существо и пытаемся сделать из него человека. Зачем? Чтобы оно научилось хамить, воровать и писать доносы?

Борменталь сел напротив.

— Так что же — конец? — спросил он. — Конец исследованиям?

Профессор открыл глаза.

— Конец? Нет, голубчик. Не конец. Начало. Я, кажется, впервые за тридцать лет начинаю понимать, что именно надо исследовать. Не как превратить собаку в человека. А как сделать так, чтобы человек перестал быть собакой. Не в биологическом — в нравственном смысле. И вот на этот вопрос, Иван Арнольдович, ни один гипофиз ответа не даст.

Он встал, подошёл к камину и бросил в огонь толстую тетрадь. Борменталь привстал.

— Филипп Филиппович! Это же записи! Результаты эксперимента!

— Именно, — сказал профессор, наблюдая, как огонь пожирает страницы. — Результаты эксперимента. Который никогда не должен быть повторён.

Пламя съело тетрадь за минуту. Профессор смотрел на огонь, и лицо его, освещённое снизу, казалось лицом средневекового алхимика, постигшего наконец, что философский камень — это не золото, а мудрость остановиться.

Шарик лежал на ковре у камина, и ему было тепло, и он слышал голос хозяина, и знал, что ему дадут краковскую колбасу, и не надо больше ходить на двух ногах, и не надо говорить слова, которые ничего не значат, и не надо отвечать за Клима Чугункина, которого он не звал.

За окнами валил снег. Москва засыпала, укутанная белым, как больной — бинтами. Где-то далеко, на окраине, выла бездомная собака — тоскливо и протяжно, так, что даже люди в кожаных куртках, проезжая мимо на автомобиле, поёжились и подняли воротники.

А профессор Преображенский сидел в своём кабинете на Пречистенке и думал о том, что преображение — настоящее преображение — не делается скальпелем. И что самый страшный эксперимент — не тот, который не удался, а тот, который удался слишком хорошо.

И пёс Шарик спал у его ног. И ему снилась весна.

Угадай книгу 20 янв. 21:14

Угадай советскую повесть по моральному наставлению

Угадай советскую повесть по моральному наставлению

На преступление не идите никогда, против кого бы оно ни было направлено.

Из какой книги этот отрывок?

Собачье сердце: Последний эксперимент профессора Преображенского

Собачье сердце: Последний эксперимент профессора Преображенского

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Собачье сердце» автора Михаил Афанасьевич Булгаков. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Повесть заканчивается тем, что профессор Преображенский проводит обратную операцию, и Шариков снова становится собакой Шариком. Пёс лежит у ног профессора в кабинете, а Филипп Филиппович работает над своими записями. Приходит Швондер с требованием предъявить Шарикова, но находит только обычного пса со шрамом на голове. Профессор объясняет, что произошёл обратный процесс — субъект вернулся в первоначальное состояние. «Наука ещё не знает способов обращать зверей в людей» — говорит он, и на этом история заканчивается.

— Михаил Афанасьевич Булгаков, «Собачье сердце»

Продолжение

Прошло два года с тех пор, как Шарик вновь обрёл свой истинный облик. Профессор Филипп Филиппович Преображенский сидел в своём кабинете, погружённый в размышления. За окном догорал московский закат, окрашивая стены в багровые тона, а пёс мирно дремал у его ног, изредка подёргивая лапами во сне.

Доктор Борменталь вошёл без стука — привилегия, дарованная ему годами совместной работы и безграничным доверием учителя. В руках он держал папку с бумагами, и выражение его лица не предвещало ничего хорошего.

— Филипп Филиппович, — начал он осторожно, — из Наркомздрава пришло предписание.

Преображенский снял пенсне и потёр переносицу — жест, означавший крайнюю степень раздражения.

— Опять? Чего они хотят на этот раз? Чтобы я оперировал в подвале при свечах? Или, может быть, желают получить мою квартиру для размещения очередного жилтоварищества?

— Хуже, профессор. Они требуют повторить эксперимент.

Шарик, словно почувствовав напряжение в воздухе, поднял голову и тихо заскулил. Преображенский машинально погладил его по голове.

— Иван Арнольдович, голубчик, вы, вероятно, шутите? После всего, что произошло?

— К сожалению, нет. Вот, взгляните сами.

Профессор надел пенсне и принял бумагу. По мере чтения лицо его менялось — от недоумения к возмущению, от возмущения к холодной ярости.

— «В целях построения нового общества... научный долг перед пролетариатом... создание нового советского человека...» — он отбросил документ на стол. — Боже мой! Они ничего не поняли. Решительно ничего!

— Но, Филипп Филиппович...

— Что «но», дорогой мой? Я создал чудовище! Не человека — чудовище в человеческом обличье! И теперь они хотят поставить это на поток? Фабрика по производству Шариковых? — профессор встал и заходил по кабинету. — Нет, увольте. Категорически нет.

В дверь робко постучали. Зина просунула голову:

— Филипп Филиппович, к вам посетитель. Говорит, по важному делу. Из... — она понизила голос, — из органов.

Преображенский и Борменталь переглянулись. Шарик снова заскулил и попытался забиться под стол.

— Проси, — сказал профессор неожиданно спокойным голосом.

Вошедший был молод — не более тридцати — в кожаной куртке и с папкой под мышкой. Однако в отличие от памятного Швондера, в глазах его читался не фанатизм, а нечто похожее на усталость и даже — профессор не сразу поверил — уважение.

— Профессор Преображенский? Моя фамилия Соколов. Александр Николаевич Соколов.

— Присаживайтесь, — Филипп Филиппович указал на кресло. — Чем могу служить?

Соколов сел, положил папку на колени и несколько секунд молчал, словно собираясь с мыслями.

— Профессор, я пришёл неофициально. То есть... — он замялся, — официально я здесь по поводу этого предписания. Но на самом деле...

— Говорите прямо, молодой человек. Я слишком стар для загадок.

— Хорошо. Мой отец знал Клима Григорьевича Чугункина.

В кабинете повисла тишина. Шарик выполз из-под стола и внимательно посмотрел на гостя — с тем особенным собачьим прищуром, который бывает у псов, переживших многое.

— Знал? — переспросил Преображенский.

— Они вместе работали. На заводе, ещё до... до всего. Отец рассказывал, что Чугункин был другим. Не тем, кем стал потом. Война, голод, водка — всё это сделало из него то, что вы описали в своих записях. Я читал их, профессор. Не спрашивайте как — читал.

Борменталь побледнел и шагнул к гостю, но Преображенский остановил его жестом.

— Продолжайте.

— Я хочу, чтобы вы поняли: то, что вы создали — это не было ошибкой природы. Это было ошибкой выбора. Вы взяли худший материал, какой только можно было взять. Гипофиз преступника, алкоголика, дегенерата. Что же вы ожидали получить?

Профессор молчал. Впервые за долгое время кто-то говорил с ним не как с врагом или объектом для использования, а как с коллегой. Пусть и коллегой по какому-то странному, непонятному делу.

— И что вы предлагаете? — спросил он наконец.

— Повторить эксперимент. Но правильно.

— То есть?

Соколов открыл папку и достал фотографию. На ней был молодой человек в военной форме — открытое лицо, умные глаза.

— Мой брат. Погиб в двадцатом, под Перекопом. Герой, учёный — он заканчивал медицинский, когда началась война. Мы сохранили... — он сглотнул, — мы сохранили его мозг. В спирте. Это было его завещание — он верил в науку. Верил, что однажды...

— Вы понимаете, что это невозможно? — тихо сказал Преображенский. — Мозг — это не гипофиз. Это...

— Я знаю. Но гипофиз у нас тоже есть. И я готов быть... — Соколов помедлил, — я готов быть подопытным. Реципиентом. Как угодно это называйте.

Борменталь не выдержал:

— Вы безумны! Филипп Филиппович, это провокация! Очевидная провокация!

Но профессор смотрел на молодого человека с выражением, которого доктор не видел у него никогда. Это был не научный интерес — это было что-то большее. Что-то человеческое.

— Почему? — спросил Преображенский просто. — Почему вы готовы на это?

Соколов долго молчал. Потом заговорил — тихо, но твёрдо:

— Потому что я умираю, профессор. Чахотка. Мне осталось полгода, может меньше. И я не хочу уходить просто так. Я хочу... — он усмехнулся горько, — я хочу доказать, что ваш эксперимент не был ошибкой. Что можно создать нового человека. Настоящего человека. Не Шарикова — а того, кем мой брат мог бы стать, если бы не пуля.

Шарик подошёл к гостю и положил голову ему на колено. Соколов машинально погладил пса.

— Он вас не боится, — заметил Преображенский. — А Шарик... он чувствует людей. Безошибочно. После того, что с ним произошло — особенно.

— Так вы согласны?

Профессор встал и подошёл к окну. Москва лежала внизу — огромная, хаотичная, живая. Та самая Москва, которая породила Швондеров и Шариковых, но также и Борменталей, и, возможно, вот этого странного молодого человека в кожаной куртке.

— Иван Арнольдович, — сказал он, не оборачиваясь, — как вы думаете, что бы сказал на это Николай Иванович Пирогов?

— Пирогов? — Борменталь растерялся. — Вероятно... вероятно, он сказал бы, что хирургия не знает невозможного. Только неизученное.

— Именно. — Преображенский повернулся к гостю. — Я не обещаю ничего, молодой человек. Я даже не обещаю попытаться. Но я... подумаю. Это всё, что могу сказать сейчас.

Соколов встал и протянул руку:

— Это больше, чем я рассчитывал, профессор.

Когда за гостем закрылась дверь, Борменталь взорвался:

— Филипп Филиппович, вы же не серьёзно! После всего! После Шарикова! Это безумие!

Преображенский не ответил. Он смотрел на Шарика — бывшего Полиграфа Полиграфовича, а ныне снова обычного пса со шрамом на лбу.

— Знаете, Иван Арнольдович, — сказал он наконец, — я всю жизнь задавал себе один вопрос: имею ли я право? Право вмешиваться в замысел природы, право создавать то, чего не должно существовать? И я убедил себя, что имею — потому что я учёный. Потому что наука выше морали, выше предрассудков.

— И?

— И я был неправ. Наука не выше морали. Наука — это инструмент. А инструмент хорош лишь настолько, насколько хороши руки, которые его держат. И намерения тех рук.

Он помолчал.

— Шариков был моим грехом, Иван Арнольдович. Моей гордыней. Я создал его не для того, чтобы помочь кому-то — я создал его, чтобы доказать, что могу. А этот молодой человек... — Преображенский покачал головой, — он хочет чего-то другого. Он хочет вернуть брата. Или хотя бы память о нём. Это... это человечно. Понимаете?

— Но это невозможно! Технически невозможно!

— Возможно, вы правы. А возможно, мы просто ещё не знаем как. — Профессор снял пенсне и протёр его платком. — В любом случае, у меня есть время подумать. Полгода, как он сказал. Целых полгода.

Шарик подошёл к хозяину и уткнулся носом в его руку. Преображенский погладил пса по голове — там, где под шерстью прятался шрам от трепанации.

— Что скажешь, друг? Дать этому миру второй шанс?

Шарик не ответил — разумеется. Он был собакой. Просто собакой с необычной судьбой и глазами, в которых иногда — очень редко, на закате — мелькало что-то почти человеческое. Что-то, что напоминало профессору о том эксперименте, который он так хотел забыть.

И о том, что, возможно, история ещё не закончена.

На следующий день Преображенский отправил Борменталя в Наркомздрав с официальным отказом от предписания. Но параллельно — никому об этом не сказав — начал изучать архивы. Записи об экспериментах с мозговой тканью, работы европейских коллег, собственные заметки десятилетней давности.

Через неделю Соколов пришёл снова. Потом ещё раз. И ещё.

О чём они говорили в кабинете профессора — никто не знал. Даже Борменталь, которого Преображенский впервые за годы совместной работы попросил оставить их наедине.

Только Шарик лежал у ног хозяина и слушал. Слушал разговоры о памяти и личности, о природе сознания, о том, что делает человека человеком.

И если бы пёс умел говорить — возможно, он бы сказал, что знает ответ. Знает из собственного опыта — горького, страшного, незабываемого.

Но Шарик молчал. Он был хорошей собакой. И на этот раз — именно это от него и требовалось.

А Москва за окном продолжала жить — шумная, противоречивая, вечно меняющаяся. Город, где возможно всё. Даже то, что невозможно.

Особенно — то, что невозможно.

Участок 11,8 сот. ИЖС + проект виллы-яхты

2 400 000 ₽
Калининградская обл., Зеленоградский р-н, пос. Кузнецкое

Участок 1180 м² (ИЖС) в зоне повышенной комфортности. Газ, электричество, вода, оптоволокно. В комплекте эксклюзивный проект 3-этажной виллы ~200 м² с бассейном, сауной и террасами. До Калининграда 7 км, до моря 20 км. Окружение особняков, первый от асфальта.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Начните рассказывать истории, которые можете рассказать только вы." — Нил Гейман