Сказки на ночь

Волшебные истории, чтобы сладко уснуть

Волшебные истории, после которых легко уснуть: говорящие звери, добрые чудеса и уютные миры. Каждый вечер здесь появляется новая короткая сказка — читайте бесплатно, без регистрации, вслух детям или про себя.

Ночные ужасы 03 апр. 11:15

Тринадцать оборотов

Тринадцать оборотов

Мастерскую на Нерудовой улице ему оставил двоюродный дед. Томаш его не видел ни разу в жизни — зато нотариус развел его подписями на документах, протянул ключ (латунный, тяжелый, весь в завитушках) и махнул рукой, как бы говоря: вот, твоя. Дед был часовщик. Томаш тоже. Ну, совпадение так совпадение.

Прага встретила его, как всегда: дождь, запах мокрого камня, толпы туристов с рюкзаками. Мастерская же оказалась узкая — шире чем пенал, но ненамного, — первый этаж барочного дома, и стены весь в часах. Десятки их, может, сотни: маятниковые (громадные, с гирями), каретные (изящные, позолоченные), настольные, напольные. Стояли. Молчали. Ни одни не шли — вот это был удар.

Томаш провел рукой по столу. Пыль. В палец толщиной, может, полтора. Дед умер два года назад. Два года — и никто.

Он начал разбирать всё это добро. Инструменты попались великолепные, ручная работа, такое теперь за деньги не купишь. Ящики с запчастями (аккуратно промаркированы — чешский порядок), лупы, тиски, пинцеты, все дорогое, все на месте. Мастер свой ремесло знал. Или любил. Может, оба сразу.

Подвал обнаружил на третий день. Люк под ковриком — он сначала думал, просто тряпка, которую забыли убрать. Лестница каменная, крутая; фонарик выхватил своды — сводчатый подвал, старый (времен Рудольфа Второго, может быть, или еще ранее), и вдоль стены — бочки. Тринадцать штук. Металлические, запаянные оловом. По пояс человеку каждая. Стоят ровно, как солдаты на плацу, один не выбивается из ряда. Томаш постучал по ближайшей. Гулкий звук, но не пустая — что-то внутри шумит, переливается.

Вскрыл первую.

Часовой механизм. Огромный, ужас какой сложный — сотни шестеренок, три балансира, анкерный ход, которого в учебниках не видел, в музеях не видел. Залит маслом консервирующим. И тикает. Ходит, тикает.

Вторую открыл. Третью. Все тринадцать — механизмы, все работают, каждый свое время показывает. Один быстрее, другой медленнее, третий — как-то неровно, с перебоями.

Вечером сидел в мастерской и слушал. Нерудова тихая сама по себе, а вечером — совсем тишина. Только издалека из какого-то бара донеслось: кто-то поет (русский язык, кажется, или болгарский), гитара акустическая: «Вот новый поворот, и мотор ревет, что он нам несет — пропасть или взлет, омут или брод...» Томаш не знал русского языка, но слово "поворот" — оборот, цикл — почему-то запало. Крутилось в голове.

Дневник деда нашел на четвертый день. Жестяная коробка, стена за шкафом; тетрадь кожаный переплет, мелкий почерк, чередуются страницы по-чешски и по-венгерски, местами комбинируются оба языка.

Дед писал так: бочки привез из деревни в Северной Венгрии. Купил на аукционе имущества одного человека (арестован за неуплату налога армейского в 1914 году; пошел на фронт и не пришел обратно). Бочки стояли в доме покойного. Соседи боялись подходить к ним. Страх был — какой, не объяснял.

"Вскрыл, — писал дед, — думал, вино найду, или палинку. Механизмы. Двадцать четыре бочки. В одиннадцати — только механизмы. В остальных..."

Дальше вырвано. Лист вырван аккуратно, не рвано; специально вырвано.

Томаш листал дальше (руки дрожали, впрочем, почему дрожали — не понимал). Дед изучал механизмы тридцать лет. Они ничего не требовали. Ход — вечный, не в переносном смысле, буквально: энергия не убывает, не расходуется, балансиры качаются без подвода внешнего источника. Дед предполагал: источник внутри. Органический. "Тринадцать механизмов, — написал он аккуратным почерком, — тринадцать девушек. Из полицейских рапортов деревни. 1912, 1913, 1914. По одной в несколько месяцев. Ищут. Не находят."

Томаш закрыл тетрадь.

Спустился вниз. Стоял в подвале. Слушал — тринадцать механизмов тикали, каждый свой ритм держит. Один быстро, другой медленнее, третий — нерегулярно, как будто сбивается, потом снова восстанавливается. Пульсы. Разных людей. Или... ну, не знает Томаш.

Вызвал полицию.

Приехали, осмотрели (скривились, как-то странно смотрели на бочки, особенно когда они тикали). Забрали. Через месяц звонили: механизмы, говорят, просто механизмы. Сложные, да. Необычные. Но металл. Латунь, сталь. Никакой органики. Анализы показали.

Томаш не поверил. Он же слышал — часов как сердца, как реальные сердца, как если бы прижал ухо к чужой груди.

Переехал в мастерскую. Живет там (сколько уже лет? пять? семь?). Чинит часы туристам, продает открытки с видами Праги (совсем не его занятие, но деньги нужны). В подвал не спускается.

Но каждую ночь — в три часа семнадцать минут ровно (он проверял по часам, по разным часам, результат один) — слышит снизу. Тиканье. Тихое, терпеливое, настойчивое (или может быть, просящее; Томаш не знает, как это назвать). И если прижать ухо к полу — звук такой, будто лопнула пружина, или голос, который вместо слов тикает, уже — сколько? — сто десять лет.

Серый кот (живет во дворе, никому не принадлежит, никто его не кормит, и тем не менее существует) никогда в мастерскую не заходит. Сидит на пороге, смотрит внутрь (в темноту за дверью), и — Томаш готов поклясться, готов подписать кровью — считает. Удары. Тринадцать. Всегда тринадцать.

Ночные ужасы 03 апр. 11:15

Белая нить, красная нить

Белая нить, красная нить

Элис приехала в Брюгге в конце октября. Дождь. Каналы цвета олова — да, именно так, как в туристических брошюрах. Мостики горбатые, дома стоят плечом к плечу, прижимаются, будто боятся расползтись в разные стороны и оказаться совсем одни.

Её пригласили в мастерскую при старом бегинаже. Дело было в кружеве — фламандское, из коллекции. Шестнадцатый век, всё ручная работа, тысячи узелков на квадратный сантиметр, может, и больше. Элис... ну, она одна из семи человек в мире, кто это может делать. Один из семи. Не приукрашивает, просто так есть.

Мастерская размещалась в помещении бывшей монастырской прачечной. Каменный пол холодный, окна высокие, и пахнет — пахнет старым деревом, ладаном, может быть, или плесенью, которая здесь поселилась так давно, что уже просто часть стены. На столе под лампами лежали образцы: воротники, манжеты, накидки. Белое на белом. Воздушное, почти невидимое.

Первую неделю всё было в порядке. Она работала. Десять часов в день, вафли с видом на канал, спала мгновенно, как после наркоза. Потом началось.

Нити.

Самые древние образцы — середина шестнадцатого века — отличались. На ощупь. Мягче, чем должны были быть, тоньше, как... ну, не как лён. Лён через четыреста лет грубеет, желтеет, становится хрупким, крошится в пальцах. А эти были совсем не такие. Они были как волос. Настоящий волос.

Элис поднесла фрагмент к микроскопу. Посмотрела. Структура чешуйчатая, медулла в центре, кутикула.

Волосы. Человеческие волосы.

Она отложила пинцет. Сердце билось спокойно — музейная работа учит не паниковать по пустякам. В средневековье использовали всё: конский волос в мебели, человеческий в ювелирных вещах, может, и в кружеве. Может быть, это обычное дело.

Потом она проверила пятна.

На нескольких образцах были бурые точки. Каталог их описывал как «следы ржавчины от булавок». Она соскребла микрограмм вещества, нанесла реактив. Реакция была не та.

Гемоглобин.

Кровь.

В мастерской была тишина — тяжелая, как вода. Дождь стучал по стёклам, пятисотлетним или ещё более древним. Откуда-то всплыла мелодия — её соседка по хостелу, русская студентка, слушала эту песню каждое утро: «Скованные одной цепью...» Элис не знала русского, но слово «цепь» ей объяснили. Цепь. Связь. Нить. Всё одно и то же.

Она полезла в архивы. Два дня в пыли, в гроссбухах с почерком вразлет, с исправлениями, с подтёками чернил. Наконец нашла: кружево из особой коллекции было заказным. Графиня какая-то его заказывала, имя стёрто, адрес — замок в Карпатах. Она требовала материал особый. В заказе было написано: «Нити от юных дев». Монахини, вероятно, приняли это за красивые слова. За поэзию.

Ор не приняли. Потому что ниже, другим почерком, мельче, была приписка: «Семь девушек прибыли. Семь отбыли в замок. Ни одна не вернулась. Да простит нас Господь, ибо мы не спрашивали».

Она закрыла книгу.

Семь. Она посчитала образцы — ровно семь. Семь оттенков белого в особой коллекции. От пепельного до соломенного. Как волосы. Волосы разных женщин.

В полицию она не позвонила. Четыреста лет, какая полиция. Позвонила куратору в Будапеште, рассказала про находку. Тот молчал, потом:

— Мы знаем эту графиню. Вы не первая это находите.

— И?

— Ничего. Переклассифицируем экспонат. Напишем: «органическое происхождение». Этого хватит.

— Хватит? Там кровь. Там...

— Мадам. Ей четыреста лет. Она умерла замурованной в своём замке. Правосудие свершилось. Что вы хотите — раскопаем и судить будем?

Элис повесила трубку. Вернулась, доделала реставрацию. Профессионально, идеально. Белые нити лежали как надо.

Но перед отъездом зашла в бегинаж ещё раз. Вечер. Туман. На подоконнике мастерской сидел кот — чёрный, тощий, с жёлтыми глазами, смотрел на кружево под стеклом.

Кажется, он мурлыкал. Или это был другой звук. Тоньше. Как натягивается нить. И рвётся.

Свеча — новое стихотворение в стиле Беллы Ахмадулиной

Свеча — новое стихотворение в стиле Беллы Ахмадулиной

Творческое продолжение поэзии

Это художественная фантазия на тему стихотворения «По улице моей который год» поэта Белла Ахмадулина. Как бы мог звучать стих, если бы поэт продолжил свою мысль?

Оригинальный отрывок

По улице моей который год
звучат шаги — мои друзья уходят.
Друзей моих медлительный уход
той тишиной невыносимой входит.

— Белла Ахмадулина, «По улице моей который год»

Свеча

О свеча, — тебе ли объяснять,
что за странная привычка у меня:
сидеть впотьмах, ладонями к огню,
и думать — нет, не думать — бормотать

невнятное, никчемное, а впрочем,
важнее не бывает ничего:
о том, как пахнут астры на Ордынке,
когда октябрь — и некуда идти.

Ты, свеча, — ты старше электричества.
Ты помнишь — я не помню, а ты — да:
как Пушкин жег черновики, и дым
вставал столбом, и буквы разлетались —
«Онегин», «вновь», «суетность», «печаль», —
а может, это выдумка. Прости.

Мне свойственно придумывать — особенно
когда темно и тихо, и фитиль
потрескивает, будто разговор
с самой собой — вполголоса, с запинкой,
с той честностью, которая при свете
неуместна, как зонтик в январе.

О свеча! Как славно, что ты не осудишь.
Что ты горишь, не спрашивая — для чего;
что воск стекает медленно, как память,
и застывает. И — вот так — готово:
скульптура ночи. Маленький итог
большой бессонницы. Благодарю. Усни.

А я еще посижу. Мне не привыкать.
Мне нравится вот эта тишина,
вот этот запах — теплый, восковой —
и тень моя на стенке, как подруга,
единственная, что не уходила.
В отличие от прочих. От живых.

Но ты, свеча, — ты тоже ведь уйдешь.
Ты догоришь к рассвету — и останусь
одна, с огарком, с лужицей на блюдце,
с тем утренним — безжалостным — лицом
Ордынки, где фонарь уже не нужен,
где дворник мел — и вымел все: и астры,
и ночь мою, и разговор с тобой.

Совет 03 апр. 11:15

Диалог живет только в войне между словами: как писать разговор, который работает

Диалог живет только в войне между словами: как писать разговор, который работает

Начинающие авторы думают, что диалог — это просто разговор. Но диалог — это противостояние. Каждое слово персонажа — это удар или защита. Если между персонажами нет напряжения, диалог превращается в информационный обмен. Диалог — это когда каждое слово скрывает то, что персонаж на самом деле чувствует.

Один из самых частых грехов в начинающих текстах — диалоги, в которых ничего не происходит. Два персонажа разговаривают, обмениваются информацией, и... все. Никакого конфликта, никакого давления, никакого подтекста. Это читается как расшифровка интервью. Владимир Сорокин в своих произведениях показывает диалог как боевое искусство. Персонажи не просто говорят — они защищаются, атакуют, отступают, перегруппировываются. Каждая фраза имеет целью не просто информировать, но ранить или защититься от раны. Давайте возьмем простой пример. Двое встречаются после долгого расставания. Плохой диалог: «Ты похудел. Твое дело? Я просто... Ты ел хоть что-то? Хватит. Не нужна мне твоя забота. Это не забота.» Хороший диалог: «Ты похудел. Твое дело? Я просто видел что-то не так. Видишь? За три года отсутствия ты сразу все понял?» Здесь каждая фраза несет конфликт. Первая — упрек или заботу. Вторая — защита, отказ. Третья — попытку мягкого подхода. Четвертая — нападение. Как писать такие диалоги? Первое. Понимай конфликт между персонажами перед тем, как они начнут разговаривать. Что каждый защищает? Чего он боится разоблачить? Второе. Пиши диалог как шахматную партию. Один ход — один говорит что-то, скрывая суть. Второй ход — другой реагирует на подтекст. Третье. Помни, что люди редко говорят то, что думают. Диалог работает, когда между словами больше смысла, чем в самих словах.

Наутилус из воображения: правда или вымысел?

Наутилус из воображения: правда или вымысел?

Жюль Верн написал 'Двадцать тысяч лье под водой' о подводной лодке, полностью полагаясь только на фантазию без изучения реальных технических разработок.

Правда это или ложь?

Угадай книгу 03 апр. 11:15

Отгадайте книгу Довлатова по его философскому афоризму о цене знаний

Будешь много знать - скоро состаришься. А мало знаешь - и так уже старый.

Из какой книги этот отрывок?

Статья 03 апр. 11:15

Книга за месяц: пошаговый план, который работает

Книга за месяц: пошаговый план, который работает

Тридцать дней. Кто-то скажет — мало. Кто-то — и за год не напишет. Но каждый ноябрь тысячи людей по всему миру садятся писать роман именно за месяц — и часть из них доходит до конца. Не потому что они гении. Потому что у них есть план.

Вопрос не в таланте. Никогда не был в таланте. Вопрос в системе — жёсткой, почти механической, которая не спрашивает, есть ли у тебя настроение сегодня писать.

**Считай слова, а не страницы**

Среднестатистический роман — 70 000–90 000 слов. Ужасающая цифра, если смотреть на неё целиком. Разбей. 30 дней, 1 667 слов в день — вот и весь ноябрьский марафон NaNoWriMo. Это три-четыре страницы А4, один кофе, полтора часа за столом. Но тут есть ловушка, на которую натыкается почти каждый новичок: первые пять дней пишешь по три тысячи в эйфории — потом стена. Потому что не закладывал дни на «не пишется». А они будут. Гарантированно. Лучшая стратегия — план с буфером: две тысячи слов в день. Тогда на провальные дни остаётся запас, и к пятнадцатому числу ты ещё не горишь.

**Структура до первого слова**

Стоп. Прежде чем открывать документ — ответь на три вопроса. Кто главный герой и чего он хочет? Что ему мешает? Как всё закончится? Всё. Не нужно поглавного синопсиса на сорок страниц. Нужен скелет — три точки, которые держат конструкцию, пока ты пишешь. Авторы делятся на плоттеров и панцеров: первые планируют всё заранее, вторые летят «по штанам», по наитию. Для месячного марафона работают и те, и другие — но с условием: у панцера должна быть хоть бы одна опорная точка впереди. Иначе на третьей неделе герой просто стоит посреди сюжета и непонятно, что с ним делать дальше.

**Защищённое время**

Есть такое правило писательского продакшена — «защищённое время». Час в день, который нельзя тронуть ничем. Не встречами, не телефоном, не «одну секунду, я только отвечу на сообщение». Писатели, которые регулярно издаются, в большинстве своём не талантливее среднего любителя. Они просто садятся каждый день в одно и то же время и пишут. Утро или вечер — не принципиально. Важна привязка к якорю: после первого кофе, до работы, сразу после ужина. Мозг привыкает — и уже через неделю начинает сам подбрасывать варианты следующей сцены, пока едешь в метро.

**Закрой внутреннего редактора**

Редактирование — убийца первого черновика. Вот как это работает: написал абзац, перечитал, поморщился, переписал. Снова перечитал. Через час — полстраницы текста и резкое ощущение, что день потрачен зря. Знакомо? Первый черновик должен быть плохим. Это не оговорка — это производственная необходимость. Хемингуэй сформулировал эту мысль грубее, но точнее; суть та же. Ты добываешь сырьё для редактуры, а не пишешь шедевр с первой попытки. Можно даже уменьшить шрифт до нечитаемого — чтобы не было соблазна возвращаться к написанному.

**Три акта и пять вех**

Трёхактная структура — избитая, заезженная; работает. Первая четверть книги — знакомство с героем и завязка. Половина — нарастание конфликта, точка невозврата. Последняя четверть — кульминация и развязка. На практике это выглядит так: на десятой тысяче слов что-то должно перевернуть мир героя; на тридцатой он принимает решение, из которого нет пути назад; на пятидесятой — финальное столкновение. Работай с этими вехами, и сюжет сам потянется вперёд. Кстати, AI-платформы для писателей — вроде яписатель — умеют помогать именно на этапе структурирования: генерируют скелет глав, предлагают повороты сюжета, не дают потерять нить в длинном проекте. Инструмент не напишет книгу вместо тебя, но как опора — работает.

**Третья неделя убивает всех**

Третья неделя. Вот тут падают все — без исключений. Эйфория первых дней прошла, финал ещё далеко, середина кажется болотом. Герой ходит из комнаты в комнату без цели, диалоги деревянные, и в голове одна мысль: зачем я вообще начал? Три способа пережить. Один — пропусти сцену: напиши в документе «[тут встреча с антагонистом, потом допишу]» и двигайся дальше. Два — переключись на другую сюжетную линию, если есть. Три — случи что-нибудь неожиданное: новый персонаж, смена локации, информация, которая меняет всё. Иногда сюжет надо встряхнуть — просто потому что он засыпает.

**Финал и то, что после**

Последние три дня пишутся иначе. Что-то включается — не вдохновение (ненадёжная штука), а мышечная память. Ты знаешь своих персонажей, ты знаешь, чем закончится. Остаётся написать. Многие авторы, дописавшие первую книгу, говорят, что финал дался легче, чем ожидали. Потому что к тому моменту история уже живёт сама. Отложи рукопись после финальной точки. Не на день — на неделю минимум. Потом читай как читатель, не как автор. Записывай, что не работает — без попыток сразу исправить. Потом редактура, вычитка, снова редактура. Книга за месяц — это первый черновик. Хороший черновик. Из которого делают настоящую книгу — если не бросить на этапе «это ужасно, я никому не покажу» — что думают почти все, и почти все в итоге всё-таки показывают.

Если хочешь пройти этот путь с поддержкой — посмотри на инструменты, которые сопровождают работу над рукописью от первой идеи до финального текста. Яписатель создан именно для этого: структурирование, удержание темпа, генерация идей в моменты, когда сам встал намертво. Инструмент не напишет книгу вместо тебя. Но может помочь её дописать.

Второе одиночество Робинзона: записки о возвращении на остров

Второе одиночество Робинзона: записки о возвращении на остров

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Робинзон Крузо» автора Даниель Дефо. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Теперь я считал себя хозяином острова, и мне приятно было думать об этом. Остров был моим бесспорным владением, и я имел на него такое же право, как любой английский лорд на свое поместье. Я мог бы назвать себя королем или императором этой земли, над которой я властвовал безраздельно. Не было ни одного соперника. Не было ни одного подданного, который оспорил бы мою власть.

— Даниель Дефо, «Робинзон Крузо»

Продолжение

Я вернулся в Англию героем, а через семь лет понял, что остров не отпустил меня. Он просто дал мне длинный поводок.

Первые два года все шло хорошо. Я женился. Купил дом в Йорке — просторный, с каменными стенами и настоящей черепичной крышей. Я ходил по комнатам и трогал стены. Они были гладкие, ровные. Их строил каменщик, а не человек с топором из обломка корабля. Мне это нравилось. Потом перестало.

Проблема была в потолке. Он давил. Не физически — я понимал, что потолок не может давить, что это прочная конструкция из дубовых балок. Но каждую ночь я просыпался от ощущения, что небо упало мне на грудь. На острове небо было высоко. Здесь оно было на расстоянии восьми футов, и с каждым месяцем казалось ниже.

Жена моя Мэри была добрая женщина. Терпеливая. Она не жаловалась, когда я просыпался среди ночи и шел во двор — стоять под открытым небом, пока не успокоится сердце. Она не спрашивала, зачем я каждый четверг иду на рынок и покупаю козье молоко, хотя мы держали корову. Просто молча выливала молоко утром.

Мэри умерла на пятый год. Тихо, зимой. Простуда перешла в лихорадку, лихорадка — в тишину. Я стоял у ее кровати и понимал, что должен плакать, но не мог. На острове я разучился. Двадцать восемь лет без слез — это привычка, которую не сломать за пять лет брака.

Дети — их было двое — посмотрели на меня у могилы. Старший, Робинзон-младший, которого я назвал в честь себя (тщеславие, не более), сказал:

— Отец, вы могли бы проявить чувства.

Он сказал «вы». Моему сыну было четырнадцать лет, и он говорил мне «вы», как чужому. Он был прав. Я был чужой. Я провел на острове больше лет, чем знал этого мальчика.

Пятница жил со мной. Ему было хуже, чем мне, хотя он никогда не жаловался. В Англии его разглядывали. Дети бросали в него камни, пока я не вышел с мушкетом и не выстрелил в воздух. После этого камни бросать перестали, но разглядывать — нет.

Он работал в саду. Выращивал что-то — я так и не понял что. Растения, которых не было ни в одном английском справочнике. Они вырастали, цвели странными цветами и умирали за одну ночь. Пятница не расстраивался. Сажал снова.

— Мастер, — сказал он однажды. Это было через три месяца после похорон Мэри. Мы сидели у камина. За окном шел дождь — мелкий, серый, английский дождь, не похожий на тропический ливень. — Мастер, мы поедем домой?

— Мы дома, Пятница.

— Нет, — сказал он спокойно. — Мы не дома. Дома — там.

Он показал рукой на запад. За стеной, за дождем, за тысячами миль серой воды лежал остров. Мой остров. Наш остров.

Я молчал долго. Камин потрескивал. Дождь стучал по стеклу.

— Да, — сказал я наконец. — Поедем.

Приготовления заняли четыре месяца. Я составлял списки. Я всегда составлял списки — это единственная привычка с острова, которая не пугала окружающих. Списки припасов: солонина, сухари, порох, свинец, рыболовные крючки, веревки, парусина, гвозди. Семена: пшеница, ячмень, горох, капуста. Инструменты: два топора, три пилы, молотки, стамески, рубанки. Книги: Библия, навигационные таблицы, справочник по плотницкому делу.

Мы вышли из Бристоля в марте, на шлюпе «Провидение». Команда — шесть человек, не считая меня и Пятницу. Капитан Уильямс — молчаливый человек с обожженным лицом, который не задавал вопросов. Боцман Хэнкок. Четыре матроса, младшему из которых, Тому Бейкеру, было семнадцать лет.

Том Бейкер погиб на третьей неделе. Шторм у Азорских островов. Волна смыла его с палубы. Я видел, как он мелькнул в пене — темная точка на белом, — и исчез. Море забрало его за четыре секунды. Я считал.

После шторма я стоял у борта и смотрел на воду. Пятница подошел и встал рядом.

— На острове, — сказал он, — море не убивало.

— Убивало, — ответил я. — Просто некого было.

Он подумал и кивнул.

Мы шли на юго-запад. Дни становились длиннее и теплее. Вода меняла цвет — из свинцовой в серую, из серой в зеленую, из зеленой в синюю. Я знал эту синеву. Я двадцать восемь лет смотрел на нее с берега.

На пятьдесят второй день плавания я увидел остров.

Сначала — облако над горизонтом. Потом — темную полоску. Потом — контур, который я мог бы нарисовать с закрытыми глазами. Западный мыс с наклоненной пальмой. Бухта. Скалы, о которые разбился мой первый корабль.

Я стоял на носу, вцепившись в канат, и смотрел. Пятница стоял рядом и тоже смотрел. Он улыбался. Впервые за семь лет.

И тогда я заметил дым.

Не один столб — несколько. Три, может быть, четыре. Тонкие серые линии поднимались из-за деревьев в разных частях острова. Там, где была моя крепость. Там, где была моя загородная резиденция. И еще два — в местах, где я никогда не строил.

Кто-то жил на моем острове. Кто-то уже считал его своим.

Уильямс подошел ко мне.
— Мистер Крузо, — сказал он. — Прикажете входить в бухту?

Я молчал. Ветер дул с острова — теплый, пахнущий землей и дымом. Чужим дымом.

— Мистер Крузо?

— Входите, — сказал я.

Шлюп развернулся к бухте. Я стоял на носу и смотрел, как мой остров приближается. Он был такой же. И совершенно другой.

Пятница тронул меня за плечо.

— Мастер, — сказал он тихо. — Это все равно дом.

Я не ответил. Я смотрел на дым и думал о том, что двадцать восемь лет назад мечтал увидеть человеческий след на песке. Теперь я мечтал его не видеть.

Шлюп входил в бухту. На берегу, у самой воды, стояли люди. Шестеро. Они смотрели на нас. Один из них помахал рукой.

Новости 03 апр. 11:15

Писатель Виктор Некрасов скрывал целое собрание политических эссе от советской цензуры

Писатель Виктор Некрасов скрывал целое собрание политических эссе от советской цензуры

При проведении научной инвентаризации материалов писателя Виктора Некрасова в западном архиве исследователи обнаружили незафиксированное собрание авторских эссе. Каждое произведение объемом от пятнадцати до тридцати страниц, написаны рукой автора или отпечатаны на пишущей машине с его характерными поправками. Текст охватывает темы политической репрессии, цензуры, роли писателя в диссидентском движении. Эссе датируются периодом его жизни за границей в 1970-80-х годах. Автор анализирует причины своего разрыва с советской системой, критикует официальную идеологию, размышляет о значении независимого творчества. Интересно, что эссе написаны в двух стилях — открыто политические работы и более философские размышления о природе свободы. Некоторые произведения были отправлены в подземные издания «самиздата», но большинство остались в личном архиве автора. Находка позволяет полнее представить идеологические позиции писателя и его вклад в развитие диссидентской мысли.

Старый сад — новое стихотворение в стиле Николая Заболоцкого

Старый сад — новое стихотворение в стиле Николая Заболоцкого

Творческое продолжение поэзии

Это художественная фантазия на тему стихотворения «Не позволяй душе лениться» поэта Николай Заболоцкий. Как бы мог звучать стих, если бы поэт продолжил свою мысль?

Оригинальный отрывок

Не позволяй душе лениться!
Чтоб в ступе воду не толочь,
Душа обязана трудиться
И день и ночь, и день и ночь!

Гони ее от дома к дому,
Тащи с этапа на этап,
По пустырю, по бурелому,
Через сугроб, через ухаб!

— Николай Заболоцкий, «Не позволяй душе лениться»

Старый сад

В заброшенном саду — ни сторожа, ни пса.
Калитка сорвана, и через палисадник
проходят — кто захочет. Полоса
крапивы вдоль стены. Шиповник — как наладчик

неведомых границ — оплел забор
так крепко, что не вырвешь. Двадцать лет
здесь не было хозяев. Двадцать — спор
деревьев с пустотой. И — странный свет

в саду: не солнечный, а как бы изнутри,
из самих листьев, набухших соком мая.
Я постоял. Потом вошел. Смотри:
вот яблоня — кривая, не прямая,

а вывернутая, словно кто ее
схватил за крону — и крутнул. Но — жива.
И на ветвях — цветы. Ее бытье
не требует ни зрителя, ни слова.

Здесь сливы лопались, и никому
их мед гниющий не был нужен. Осы
вились. Трава стояла — по уму —
по пояс. Август, жар, и эти россыпи

упавших яблок — теплых, кислых — прели
в траве. И в этом гибельном тепле
жуки работали, и черви ели,
и жизнь кипела — в самом корневом узле.

Не красота — нет. Что-то большее.
Порядок, но — не наш. Чужой порядок,
где смерть плода — начало. Где гнилье —
есть почва. Где из самых беспорядков

выходит — строй. Иной. Не городской.
Не книжный. Тот, что был до нас — и будет.
Я вышел из калитки. За спиной
сад жил. Его — никто — не обессудит.

Совет 03 апр. 11:15

Как реальный разговор звучит незаконченной музыкой

Как реальный разговор звучит незаконченной музыкой

"Я хотел сказать, что—" "Но я не—" "Просто, ты не понимаешь—" Реальный диалог не похож на книги. В жизни люди прерывают, не заканчивают, спохватываются. Новичок боится это писать — выглядит неправильно. Неправда. Когда диалог полон незаконченных фраз, он становится ПРАВДОЙ. Читатель верит, потому что узнает свою речь. Запинки. Переговаривание. Момент, когда понимаешь, что сказал не то. И это реальнее, чем любые идеальные диалоги.

Вот парадокс: если писать диалог как люди говорят на самом деле (перебивание, запинки, неграмматичность), текст становится более искренним и читаемым, чем если делать его "правильным". Люди не говорят полными предложениями. Они говорят кусками. Перебивают. Вспоминают, что хотели сказать, и вставляют посередине. Запинаются. Останавливаются, потому что поняли, что говорят не то.

"Я хочу сказать — нет, погоди — это не то, что имел в виду. Я имел в виду, что—" "Но давай обсудим позже?" Видишь? Оба персонажа ищут правду, но она ускользает. Техника: пиши диалог сначала полностью и правильно. Потом читай. Где люди прерывались бы? Где спохватывались бы? Добавь эти прерывания. Было: "Я люблю тебя, но должен уйти. Мне нужно найти себя." Стало: "Я тебя люб—" (останавливается, встречается взглядом) "Слушай, мне нужно уйти. Я не... я не понимаю, кто я такой." Второй вариант честнее.

Это показывает, как персонаж борется со словами. Как боль не дает закончить фразу. Главное — это преднамеренное решение. Ты должен знать, почему персонаж прерывается. Нервничает? Не хочет ранить? Сам не уверен? Это создает глубину и реальность.

Ночные ужасы 03 апр. 11:15

Куклы не моргают

Куклы не моргают

Юко Танабе реставрировала кукол всю жизнь. Буквально с шести лет — бабушка показала, как это делается. Ниндзё, японские куклы. Потом Юко расширилась: фарфор европейский, немецкий бисквит, французские механизмы в дереве и керамике. Всё, что имело черты лица и знало, как ломаться.

Первый этаж старого дома в спокойном районе Нагои, где улицы похожи друг на друга, как однояйцевые близнецы — это была её мастерская. Два окна, пропускающие мутный свет. Рабочий стол, заставленный инструментами так плотно, что на краю не помещался даже карандаш. Полки — стеклянные глаза в картонных коробочках, фарфоровые кисти рук, парики из волос, которые когда-то росли на чьих-то головах. Для человека с воображением — ужасно. Для Юко — просто среда обитания, понимаешь? Обычный вторник.

Четверг принёс клиента.

Мужчина. Лет пятидесяти, может быть, может быть и меньше — лица не разглядеть, сидел он в тени. В очках. С портфелем из дешёвой кожи, краска облезла. Говорил... да нет, шептал почти. Вежливо, как будто каждое слово стоило ему усилий. Достал из портфеля коробку, обёрнутую в шёлковую ткань — тёмно-синюю, с потёками краски.

«Реставрация нужна».

Твёрдо сказал, без лишних слов. Юко развернула ткань.

Кукла.

Кварцевый фарфор — нет, погоди, бисквитный, да. Сорок сантиметров, может быть, чуть меньше. Работа европейская, французская скорее всего, конец девятнадцатого — начало двадцатого столетия? Красивая при первом взгляде: голубые стеклянные глаза, которые смотрели куда-то вверх и в сторону одновременно, каштановый парик, сплетённый неудачно, кружевное платье, белое, с жёлтыми пятнами времени.

«Что требуется?»

«Руки трещат. Видите? Парик надо поменять. Остальное — как хотите.»

Юко осмотрела куклу при дневном свете. Руки — да, трещины, не сложный ремонт, заполнить, отшлифовать, закрепить. Парик потрепан, но может быть, проще было бы его оставить? Лицо хорошее, не требует внимания. Она, почти машинально, открыла кукле рот — привычка, проверить механизм.

Замерла.

Зубы. У куклы были зубы. Это было нормально для дорогих образцов — фарфоровые, иногда костяные, подобранные под цвет, вставленные в челюсть. Но эти — совсем другое дело.

Настоящие. Молочные. Детские. Маленькие, с неровностями — такие, как они растут, неправильно, криво — с корнями, ещё с корнями! Вставлены в фарфоровую челюсть каким-то тёмным веществом, похожим на клей, или смолу, или кто знает что.

Юко подняла глаза. Клиент смотрел в окно, на улицу, где ничего интересного, просто серый асфальт и стена соседнего дома.

«Это... оригинальные?»

«Семейная реликвия».

Повторил спокойно, как приговор. «Рот не трогайте».

Лeft деньги — аванс. Ушёл. Юко записала его номер, имя — Сато. Половина Японии называется так.

Она сидела с куклой в руках долго. Потом достала лупу, увеличение пятнадцать раз, может быть, двадцать. Зубы были настоящими, человеческими, молочными — четыре верхних резца, отчётливо видны характерные неровности эмали, корни, всё правда.

Смотрела на зубы. На куклу. Опять на зубы.

Не думать об этом, решила Юко. Работа — работа. Она занялась руками, зашпатлевала трещины, отшлифовала, покрыла глазурью. Поставила куклу на полку, третью сверху, для просушки — обычная процедура.

Утро. Кукла стояла на столе.

Она помнила точно, помнила совершенно точно — полка. Третья сверху. Сама поставила, сама.

Юко вернула куклу на полку. Проверила замок. Окна. Балкон закрыт (хотя балкона нет). Всё как надо.

Второе утро — кукла на полу. Лицом к двери. Как если бы собиралась уходить, да? Как если бы ждала, когда кто-нибудь откроет.

Позвонила подруге — Мики, тоже реставратор, только мебель.

«Ты когда-нибудь встречала кукол с настоящими зубами?»

Молчание в трубке. Потом: «Нет. И не хочу».

«А если они двигаются?»

«Юко».

«Да?»

«У тебя стресс».

Может быть. Может и правда. Юко поставила камеру — дешёвую, на картe памяти. Ночная съёмка, инфракрасная подсветка. Направила на полку.

Утром посмотрела запись. Восемь часов, непрерывно. Кукла на полке. Не движется. Мёртвая вещь, как и должно быть.

Но в 3:14 запись прерывалась. Тринадцать секунд — чёрный экран, статический шум, помехи. Потом картинка возвращалась, и кукла уже — на полу, лицом к камере, к объективу смотрит вниз.

Тринадцать секунд, когда её не видели. Юко перемотала, посмотрела снова. Снова. Чёрный экран. Статический гул. И — щелчок. Очень тихий, на грани слышимости. Как — нет, именно как — будто кто-то закрыл рот. Зубы склонились друг к другу.

Л полу мастерской Юко обнаружила рисунки. Мелом. Детские, совсем детские — палка-палка-огуречик, у них так говорят? Домик, окно, дверь, точка вверху (солнце). Цветок, стебелёк, лепестки. Нарисовано уверенно, но в манере ребёнка, понимаешь? Такая вот растерянная уверенность.

Мела в мастерской не было. Никогда не было. Юко мелом не работает.

В голове застряла мелодия. «Как на войне, как на войне...» Агата Кристи, голос Вадима Самойлова, русский язык, хотя Юко его не знает. Но мелодию узнала — слышала когда-то в чужой машине, случайно, в пробке на Meiji-dori, давно это было.

Теперь она не уходила. Играла, тихо, фоном, постоянно, как если бы застряла в стенах, в проводке, в щелях между досками пола.

Юко перестала спать в мастерской. Приходила с утра, работала в светлое время, уходила до темноты. Каждый день кукла оказывалась не там, где её оставили. Каждый день на полу — новые рисунки. Новые домики. Новые цветки. Новые солнца.

На седьмой день рисунок другой.

Два человека. Большой и маленький. Маленький держит большого за руку. Большой без лица — просто линия там, где должна быть голова. Маленький с улыбкой, с зубами, с множеством зубов.

Юко позвонила клиенту. Номер в гудит. Гудит и молчит. Она нашла адрес, который он оставил — здание не существует, улица существует, но номера такого нет, в городе такого дома никогда не было.

Десятый день. Юко открыла мастерскую и увидела куклу на её стуле. За рабочим столом. Руки — те, что она отреставрировала — лежали на столе ладонями вверх, как для поимки. Рот был открыт. Зубы блестели в свете лампы.

А перед куклой — мелок. Белый, новый, с острым кончиком.

Куклу она упаковала в коробку, заклеила скотчем, двойным слоем, и отнесла в кладовку. Заперла дверь, проверила, что дверь закрыта, ещё раз проверила.

Следующее утро — коробка на столе. Вскрытая. Лежит там, как раскрытая книга.

Пустая.

Куклу нашла на подоконнике. Лицом к улице, к людям, к шуму. Рот закрыт. А на стекле, изнутри, мелом — надпись.

Одно слово. По-японски.

Мама.

Юко до сих пор работает. Реставрирует кукол, старых, ломаных, потерянных. Эту куклу вернуть не смогла — клиент не пришёл, номер его не работает. Кукла стоит на полке. Не двигается, Юко проверяет, каждое утро проверяет, когда приходит на работу.

Но мелок на столе — он становится короче. День за днём. Медленно, но коротче.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Хорошее письмо подобно оконному стеклу." — Джордж Оруэлл