Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Ночные ужасы 24 мар. 15:42

Шёлк и проволока

Шёлк и проволока

Шёлк портится. Это первое, что нужно понять.

Люди думают — фарфор, стекло, дерево. Нет. Шёлк. Именно шёлк задаёт срок жизни куклы, потому что шёлк — это кожа. Без кожи кукла — конструктор. Набор деталей. А кожа... кожа делает её кем-то.

Меня зовут Лев Карлович, мне шестьдесят два, и последние тридцать лет я восстанавливаю антикварных кукол. До этого работал в больнице, рентгенологом — но это неважно. Или важно. Рентген научил меня видеть, что внутри. Каркас. Проволока. Кости, если хотите. Когда делаешь снимок — живого тела ли, кукольного ли — разницы меньше, чем кажется. Те же линии. Те же углы.

Мастерская в подвале. Подвал — не от бедности; подвал — от влажности. Точнее, от контролируемой влажности: шёлку нужны 55–60 процентов, не больше. Я это знаю. Наверху — ветер с моря, соль, всё это лезет в щели, портит материал. А здесь — мой мир. Четыре стола, лампы дневного света, полки с банками. В банках — глаза.

Стеклянные, разумеется.

Хотя... слово «разумеется» — лишнее. Кто знает, что разумеется, а что нет.

По вечерам я пью ром. Не любой — тёмный, ямайский, чуть подогретый, с ложкой гречишного мёда. Привычка из девяностых, когда в больнице платили через раз, а кубинский спирт стоил копейки. Мёд добавил позже — для горла. Горло у меня слабое; впрочем, разговариваю я мало. Не с кем. Да и незачем.

Я не одинок. У меня есть Елена.

Елена — мой главный проект. Самая сложная реставрация за всю карьеру. Семь лет назад ко мне принесли... нет, я сам нашёл. Нашёл — и понял, что не могу оставить в таком состоянии. Это было бы преступление. Именно так: преступление против красоты. Против самой идеи сохранения.

Мне скажут: чудак. Мне скажут: помешанный.

Хорошо. Пусть.

Но вы не видели её лица.

Радио бормочет что-то фоновое — я всегда включаю на ночь, когда работаю. Подвал глушит звуки; наверху может рухнуть потолок, и я услышу только скрип. А радио — это привязка. К миру. К тому, что существует верх, улица, другие люди.

Играет Наутилус. Бутусов тянет — знаете, этим своим голосом, в котором всё сразу: и мольба, и требование, и какая-то обречённая уверенность:

«Я хочу быть с тобой,
Я так хочу быть с тобой...»

Каждый раз — мурашки. Хотя казалось бы — заезженная пластинка, сто раз слышал. Но нет. В подвале, ночью, когда руки в шёлке, а перед тобой — она... Звучит иначе. Звучит как диагноз.

«И я буду с тобой.»

Буду. Да.

Проволока — это скелет. Медная, калибр 1.2, вручную — каждый сустав, каждый позвонок, каждый палец. Я анатомию знаю не по учебникам; вернее, по учебникам тоже, но в основном — по снимкам. По тысячам рентгеновских снимков, которые сделал за годы в больнице. Грудная клетка: двенадцать пар рёбер, грудина, ключицы. Я воспроизвожу всё. Кто-то скажет — избыточно. Кукле не нужен скелет из сорока деталей. Но Елена — не кукла.

Елена — проект восстановления. Я возвращаю ей то, что забрало время.

(Время и болезнь. Лёгкие. Всегда — лёгкие. Этот город у моря, с его влажностью и ветром, забирает лёгкие первыми.)

Воск — для лица. Лицо — самое сложное, потому что лицо — это не форма. Лицо — выражение. Можно вылепить идеальный нос, подбородок, скулы — и получить маску. Мертвечину. А нужно — чтобы она улыбалась. Не этой кукольной улыбкой, приклеенной, а так... чуть-чуть. Уголками. Как будто знает что-то, чего ты — нет.

Знаете, в чём разница между реставратором и скульптором? Скульптор создаёт. Реставратор — возвращает. Я не придумываю Елену. Я помню, какой она была.

Была.

Ром кончился. Встаю, иду к шкафчику — три шага, не больше, подвал маленький — и наливаю ещё. Мёд загустел; ковыряю ложкой. Банка старая, жестяная, с надписью «Краснодарский край». Мёд оттуда — тёмный, терпкий, пахнет травой и чем-то горелым. Правильный мёд.

Возвращаюсь к столу. Елена ждёт.

Волосы я делал три месяца. Натуральные, человеческие — покупал на развес у парикмахерской за углом. Тёмные, длинные. Каждую прядь крепил отдельно, воском у корня. Сто сорок прядей. Или сто пятьдесят — сбился на второй неделе и начал заново, но потом плюнул. Не в точности дело. В ощущении. Когда проводишь рукой — должно быть правильно. Как настоящее.

Духи. Это важно. Елена пахнет туберозой и ванилью. Не потому что я так решил — потому что она так пахла. Тогда. Давно. Я запомнил. Запах — последнее, что уходит из памяти; вернее, первое, что возвращается. Покупаю масло туберозы в аптеке — флакон тёмного стекла, двести рублей — и каждый вечер обновляю: шея, запястья, за ушами.

За ушами — привычка из медицины. Пульсовые точки. Там кожа тоньше; впрочем, у Елены кожа — шёлк. Буквально. Три слоя, проклеенных рисовым клеем. Не портится, если следить за влажностью.

Я слежу.

Соседи ничего не знают. Да и какие соседи — дом старый, три квартиры, две пустуют. Сверху живёт бабка Зинаида, глухая, как мой подвал. Я ношу ей хлеб по четвергам. Она думает, что я — чудесный. Одинокий, тихий, чинит кукол. Чудесный.

Если бы Зинаида спустилась вниз...

Но она не спустится. Лестница крутая, колени у неё никакие, и вообще — зачем? Что ей делать в подвале? Смотреть на банки с глазами? На проволочные каркасы, развешанные по стенам, как экспонаты в анатомичке? На Елену?

Нет.

Елена — моя. Моя работа. Мой проект. Семь лет, четыре месяца, двенадцать дней. Я считаю не потому, что одержим. Я считаю, потому что реставрация — это процесс, а процесс требует учёта. Веду журнал: каждый вечер — запись. Что сделано, какие материалы, температура, влажность. Всё по науке.

По науке. Да.

Только вот наука не объясняет, почему иногда — в четвёртом часу ночи, когда ром допит, а радио давно молчит, хотя я не выключал — мне кажется, что Елена дышит. Не грудь поднимается — нет, этого не бывает, шёлк не дышит, я знаю. Но что-то... смещается. В воздухе. Запах туберозы становится гуще.

Или это формалин.

Формалин я использую для основы. Под шёлком, под воском, под проволокой — есть основа. Каждый реставратор знает: без основы конструкция не держится. Дерево гниёт. Пластик трескается. А основа...

Основа должна быть правильной.

Допиваю ром, убираю инструменты. Проволока — в ящик. Шёлк — в контейнер с силикагелем. Ножницы, клей, кисти — каждому своё место. Порядок. Без порядка — хаос, а хаос — враг реставрации.

Выключаю лампу. Подвал тонет в темноте — мгновенно, как под водой. Только красный огонёк радио. И запах. Тубероза. Ваниль. И под ними — что-то химическое. Тонкое. Если не знать — не учуешь.

— Спокойной ночи, Елена.

Тишина.

Поднимаюсь по лестнице. Двенадцать ступеней. На восьмой — всегда оборачиваюсь; привычка, глупая, но ничего не могу с собой поделать. Оборачиваюсь — и в красном полумраке вижу её силуэт. За столом. Сидит. Ждёт.

Завтра продолжу. Осталось немного: левая рука, два пальца. Безымянный и мизинец. Безымянный — особенно важен.

Кольцо. Я купил кольцо — серебряное, с бирюзой, на барахолке у вокзала. Продавец сказал — «тридцатые годы, ар-деко». Может, врал. Неважно. Елене подойдёт.

«Я хочу быть с тобой.»

Радио выключено.

Я точно его выключил.

Ночные ужасы 06 февр. 22:31

Бабушкина швейная машинка

Бабушкина швейная машинка

После похорон бабушки мне досталась её старая швейная машинка «Зингер». Чёрная, чугунная, с золотыми вензелями на корпусе. Мама сказала — продай, она никому не нужна. Но я оставила.

Бабушка шила всю жизнь. Платья, костюмы, занавески — весь район ходил к ней. В детстве я часами сидела рядом, слушая стрёкот машинки и глядя, как ткань превращается в одежду под её морщинистыми пальцами.

— Эта машинка особенная, — говорила бабушка. — Её нельзя останавливать. Она должна шить. Всегда.

Я не понимала, что она имела в виду. Теперь понимаю.

Первую неделю машинка просто стояла в углу моей комнаты. Я накрыла её кружевной салфеткой — той, что бабушка связала сорок лет назад. Казалось правильным.

А потом началось.

Я проснулась от знакомого звука — стрёкот швейной машинки. Тот самый ритмичный, убаюкивающий звук из детства. Но бабушки больше не было. Кто же шил?

Машинка работала сама. Педаль поднималась и опускалась, игла прокалывала пустоту — ни ткани, ни нитки. Просто движение. Словно кто-то невидимый сидел за столом и работал.

Я включила свет — машинка остановилась. Подошла ближе — всё было на месте. Никаких следов ночного шитья.

Решила, что приснилось.

На следующее утро рядом с машинкой лежала кукла. Маленькая, сантиметров пятнадцать, сшитая из лоскутков. Вместо глаз — две чёрные пуговицы. Вместо рта — стежок красной нитью.

Кукла была похожа на мою соседку — тётю Валю. Тот же халат в цветочек, та же причёска каре, даже родинка на щеке — из коричневой бусины.

Я позвонила тёте Вале. Она не ответила. Позвонила её дочери — та сказала, что мать увезли на скорой ночью. Инсульт.

Совпадение, сказала я себе. Просто совпадение.

Вторая кукла появилась через три дня. На этот раз — мужчина в сером костюме. Мой начальник, Сергей Петрович. Та же лысина, те же очки из проволоки.

Он не пришёл на работу. Сердечный приступ по дороге в офис.

Я хотела выбросить машинку. Вынесла её на помойку, вернулась домой — машинка стояла на прежнем месте. Как ни в чём не бывало.

Ночью стрёкот был громче. Настойчивее. Словно машинка злилась.

Утром — новая кукла. Женщина в синем платье. Моя подруга Марина. Я узнала её по серёжкам-капелькам — таким же, как в реальности.

Я немедленно позвонила Марине.

— Не выходи сегодня из дома, — сказала я. — Пожалуйста. Просто поверь мне.

Она засмеялась, но согласилась. Весь день мы переписывались. Вечером она была жива и здорова.

А ночью машинка шила без остановки. Стрёкот был яростным, механическим, бесконечным. Я лежала без сна, слушая этот звук и понимая: машинка недовольна. Ей помешали.

Утром кукла-Марина лежала на полу. Разорванная пополам. Нитки торчали из разрыва, как внутренности.

Марина позвонила в обед. Она попала в аварию — такси столкнулось с грузовиком. Выжила чудом, но обе ноги сломаны.

— Их можно задержать, — прошептала я, глядя на машинку. — Но нельзя отменить.

Я пошла в архив. Искала историю этой машинки, историю бабушки. Нашла старые газеты, записи из домовой книги.

В сорок первом году в этом доме жила женщина — Ефросинья Марковна. Швея. Она шила кукол из обрезков ткани и раздавала детям в бомбоубежище. Говорили, что дети, получившие её кукол, выживали в бомбёжках. А те, кому не хватило...

Ефросинью Марковну убило осколком в сорок третьем. Машинка осталась. Переходила из рук в руки. К моей бабушке попала в шестидесятых.

— Её нельзя останавливать, — говорила бабушка. — Она должна шить.

Теперь я понимаю. Машинка шьёт смерть. Или, может быть, она шьёт судьбу. И если не давать ей ткань и нитки — она берёт сама. Из воздуха. Из тьмы. Из чего-то, что мы не видим.

Вчера я купила материалы. Теперь каждый вечер я сажусь за машинку и шью. Наволочки, фартуки, сумки — что угодно. Главное — не останавливаться.

Машинка довольна. Стрёкот ровный, мирный, почти ласковый.

Но иногда, засыпая, я слышу, как она продолжает работать. Шьёт что-то своё, пока я сплю.

Сегодня утром рядом с машинкой лежала новая кукла.

Я узнала платье сразу. Узнала причёску. Узнала родинку над губой.

Кукла была похожа на меня.

Игла уже вдета. Нитка — красная, как кровь.

Осталось только дошить последний стежок.

Участок 11,8 сот. ИЖС + проект виллы-яхты

2 400 000 ₽
Калининградская обл., Зеленоградский р-н, пос. Кузнецкое

Участок 1180 м² (ИЖС) в зоне повышенной комфортности. Газ, электричество, вода, оптоволокно. В комплекте эксклюзивный проект 3-этажной виллы ~200 м² с бассейном, сауной и террасами. До Калининграда 7 км, до моря 20 км. Окружение особняков, первый от асфальта.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Всё, что нужно — сесть за пишущую машинку и истекать кровью." — Эрнест Хемингуэй