Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Братья Карамазовы: Тринадцатая книга — Искушение Алёши

Братья Карамазовы: Тринадцатая книга — Искушение Алёши

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Братья Карамазовы» автора Фёдор Михайлович Достоевский. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

«Карамазов! — крикнул Коля, — неужели и взаправду религия говорит, что мы все встанем из мёртвых, и оживём, и увидим опять друг друга, и всех, и Илюшечку?» — «Непременно восстанем, непременно увидим и весело, радостно расскажем друг другу всё, что было», — ответил Алёша, полусмеясь, полу в восторге. — «Ах, как это будет хорошо!» — вырвалось у Коли. — «Ну, а теперь кончим речи и пойдёмте на его поминки. Не смущайтесь, что блины будем есть. Это ведь старинное, вечное, и тут есть хорошее», — засмеялся Алёша. — «Ну пойдёмте же! Вот мы теперь и идём рука в руку». — «И вечно так, всю жизнь рука в руку! Ура Карамазову!» — ещё раз восторженно подхватил Коля, и ещё раз все мальчики подхватили его восклицание.

— Фёдор Михайлович Достоевский, «Братья Карамазовы»

Продолжение

Прошёл год после похорон Илюшечки. Алёша Карамазов стоял у окна монастырской кельи, глядя на первый снег, укрывавший Скотопригоньевск белым саваном. Мальчики — те самые мальчики, которым он говорил о воскресении и о камне Илюшечки — выросли, разъехались, и только Коля Красоткин изредка присылал письма из Петербурга, полные прежней горячности и новых, социалистических идей.

В дверь постучали. Алёша обернулся, и сердце его дрогнуло: на пороге стоял Иван. Брат был худ, бледен, с запавшими глазами, в которых горел нездоровый огонь — тот самый огонь, который Алёша видел в них накануне суда над Митей.

— Здравствуй, Алёша, — произнёс Иван глухо. — Я пришёл... Я должен был прийти.

Он вошёл, не дожидаясь приглашения, сел на узкую монашескую койку и долго молчал, уставившись в одну точку. Алёша не торопил его — он знал, что Иван заговорит, когда будет готов. Так было всегда между ними: слова приходили сами, когда наступало их время.

— Я видел его снова, — наконец произнёс Иван. — Чёрта.

Алёша вздрогнул, но лицо его осталось спокойным.

— Ты был болен, Иван. Горячка...

— Нет! — Иван вскочил, и глаза его заблестели лихорадочно. — Не говори мне о горячке! Я знаю, что видел. Он приходит ко мне каждую ночь. Садится вот так же, как я сейчас, и говорит, говорит... Он говорит мне такие вещи, Алёша, такие вещи о мире, о Боге, о человеке, что я... — он осёкся и закрыл лицо руками.

Алёша подошёл к брату и положил руку ему на плечо. Он чувствовал, как дрожит это худое, измождённое тело, как бьётся под рёбрами сердце — быстро, неровно, словно испуганная птица.

— Что он говорит тебе? — тихо спросил Алёша.

Иван поднял голову. В глазах его стояли слёзы — он, Иван Фёдорович Карамазов, гордец и атеист, плакал, как ребёнок.

— Он говорит, что Митя невиновен. Что я всегда это знал. Что моё молчание — хуже любого преступления, потому что я мог спасти и не спас. И он смеётся, Алёша, смеётся так, что я готов разбить себе голову об стену, лишь бы не слышать этого смеха!

***

Они проговорили до глубокой ночи. Алёша слушал брата, и чем дольше слушал, тем яснее понимал: Иван стоит на краю пропасти. Той самой пропасти, в которую когда-то заглянул их отец — и не смог отвернуться.

— Ты помнишь нашу беседу о слезинке ребёнка? — спросил вдруг Иван. — Я говорил тогда, что не принимаю Божьего мира, если в его основании лежит хоть одна детская слеза. Помнишь?

— Помню, — кивнул Алёша.

— Так вот, — Иван усмехнулся горько, — теперь я понимаю, что был глупцом. Не Божий мир виноват в слезах детей — виноваты мы. Люди. Я. Мой бунт был бунтом гордыни, Алёша. Я хотел быть выше Бога, хотел судить Его — а сам не смог даже спасти собственного брата.

— Митя жив, — мягко возразил Алёша. — Он на каторге, но он жив. И Грушенька с ним.

— Жив! — Иван вскочил снова и заходил по келье. — Жив, да! В рудниках, в кандалах, среди убийц и воров! И это — жизнь? Это — справедливость? А ведь я мог... Я знал, Алёша! Знал, кто убил отца! Смердяков говорил мне, намекал, а я... я слушал и молчал, потому что в глубине души — о, как это страшно признать! — в глубине души я хотел этого. Хотел, чтобы старик умер. И он умер.

Алёша молчал. Он знал, что любые слова утешения сейчас будут ложью, а Иван — из всех людей — менее всего нуждался во лжи.

— Я приехал попрощаться, — сказал вдруг Иван тихо. — Завтра я еду в Сибирь. К Мите.

— На каторгу? — изумился Алёша.

— Да. Я буду жить там, рядом с острогом. Буду делать всё, что в моих силах, чтобы облегчить его участь. Это не искупление — я знаю, что искупления нет. Но это... это единственное, что я могу сделать.

Он остановился у окна и долго смотрел на падающий снег.

— Знаешь, что сказал мне чёрт в последний раз? — спросил Иван, не оборачиваясь. — Он сказал: «Ты будешь искать Бога всю жизнь и не найдёшь. Но в поисках своих ты станешь человеком». Каково, а? Даже дьявол признаёт, что человечность выше безбожия.

***

На следующее утро Алёша провожал брата на станцию. Шёл густой снег, засыпая следы прохожих, превращая Скотопригоньевск в белое безмолвие. Иван стоял на подножке вагона, уже готовый войти внутрь, когда вдруг обернулся.

— Алёша, — сказал он, — я хочу спросить тебя. Ты веришь? Веришь по-настоящему, всем сердцем?

Алёша посмотрел на брата долгим, ясным взглядом.

— Я верю, Иван. Но не так, как верят монахи, не так, как учил старец Зосима. Я верю в человека. Верю, что в каждом из нас есть искра Божия, и никакая тьма не способна её погасить. Даже в тебе, брат. Особенно — в тебе.

Иван криво усмехнулся.

— В убийце? В том, кто желал смерти собственному отцу?

— В человеке, который едет на край света, чтобы быть рядом с братом. В человеке, который всю жизнь искал правду — и нашёл её не в книгах, не в идеях, а в собственном сердце. Это и есть вера, Иван. Единственная настоящая вера.

Поезд дал свисток. Иван шагнул в вагон, но в последний момент обернулся снова.

— Мы увидимся, Алёша?

— Увидимся, — твёрдо ответил Алёша. — Я приеду к вам весной. И мы все будем вместе: ты, я и Митя. Как тогда, в детстве, помнишь? Когда мать ещё была жива, и мы играли в саду...

Иван не ответил. Двери вагона закрылись, поезд тронулся, и Алёша долго стоял на платформе, глядя вслед уходящему составу. Снег всё падал и падал, укрывая землю, скрывая следы, делая мир чистым и новым — таким, каким он был в первый день творения.

***

Вечером того же дня Алёша сидел в трактире на окраине города. Он приехал сюда не случайно: накануне получил записку от человека, которого меньше всего ожидал увидеть. Ракитин — тот самый Ракитин, семинарист и циник, который когда-то пытался соблазнить его к Грушеньке, — просил о встрече.

Ракитин вошёл, отряхивая снег с воротника поношенного пальто. Он изменился за этот год: располнел, обрюзг, в глазах появилось что-то загнанное, затравленное.

— Ну что, святой человек, — сказал он, садясь напротив Алёши, — не ожидал? Я теперь в Петербурге живу, статейки пишу для газет. Но приехал сюда по делу. По важному делу.

Он оглянулся воровато, наклонился к Алёше и зашептал:

— Я знаю, кто на самом деле убил вашего отца. И это не Смердяков.

Алёша почувствовал, как холодеет внутри.

— Что ты говоришь?

— То, что слышишь. Смердяков был орудием, марионеткой. А кукловод... — Ракитин усмехнулся криво. — Кукловод сидит сейчас в Петербурге, в тёплом кабинете, и посмеивается над всеми нами.

— Кто? — голос Алёши дрогнул.

— Не здесь, — Ракитин покачал головой. — Не сейчас. Приезжай в Петербург, там всё расскажу. И привези с собой деньги — много денег. Эта правда стоит дорого, Алексей Фёдорович. Очень дорого.

Он встал, накинул пальто и направился к выходу. У двери обернулся:

— И ещё, Карамазов. Передай брату своему, Ивану, пусть не торопится на каторгу. Может статься, что Митю скоро освободят. А может статься — совсем наоборот...

Дверь хлопнула, и Ракитин исчез в снежной круговерти.

***

Алёша просидел в трактире до закрытия. Мысли его путались, сердце сжималось от тревоги. Кто? Кто мог стоять за смертью отца? Неужели есть ещё какая-то тайна, ещё какая-то ложь, которая отравляет их семью?

Он вышел на улицу. Снег прекратился, и над городом повисла огромная луна — холодная, равнодушная, вечная. Алёша поднял глаза к небу и вдруг вспомнил слова старца Зосимы, сказанные ему перед смертью: «Выйдешь из этих стен, а в миру пребудешь как инок. Много будешь иметь противников, но и враги твои будут любить тебя. Много несчастий принесёт тебе жизнь, но ими-то ты и счастлив будешь».

— Счастлив, — прошептал Алёша. — Счастлив несчастьями...

Он медленно пошёл по пустой улице, и следы его тут же заносило свежим снегом. Позади оставался Скотопригоньевск с его тайнами и грехами; впереди ждал Петербург, и Сибирь, и вся огромная Россия. И где-то там, за горизонтом, за тысячами вёрст заснеженных дорог, ждали его братья — Иван и Митя, два грешника, два страдальца, два человека, которых он любил больше жизни.

«Мы все связаны, — думал Алёша, — связаны кровью и грехом, виной и искуплением. И пока хоть один из нас жив — будет жить и надежда. На прощение, на спасение, на тот последний день, когда все слёзы будут отёрты и все раны — исцелены».

Он шёл, и луна освещала его путь, и где-то вдали, за городскими воротами, пел одинокий колокол — тихо, печально, но неумолчно, как само сердце этой странной, грешной, святой земли.

Отцы и дети: Записка Базарова (Последние страницы)

Отцы и дети: Записка Базарова (Последние страницы)

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Отцы и дети» автора Иван Сергеевич Тургенев. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Есть небольшое сельское кладбище в одном из отдалённых уголков России. Как почти все наши кладбища, оно являет вид печальный: окружающие его канавы давно заросли; серые деревянные кресты поникли и гниют под своими когда-то крашеными крышами; каменные плиты все сдвинуты, словно кто их подталкивает снизу... Но между ними есть одна, до которой не касается человек, которую не топчет животное: одни птицы садятся на неё и поют на заре.

— Иван Сергеевич Тургенев, «Отцы и дети»

Продолжение

Эту записку нашли в кармане сюртука Евгения Васильевича Базарова через три дня после его смерти. Она была адресована Одинцовой, но так и не отправлена. Старик Базаров хотел было сжечь её, но Арина Власьевна умолила сохранить — последние слова сына, как же можно?

«Анна Сергеевна! Пишу вам, хотя знаю, что уже не смогу отправить это письмо. Тиф — штука серьёзная, а я, кажется, серьёзно болен. Смешно: я, который препарировал столько трупов, сам стану таким трупом через день-другой. Природа, которую я изучал, отомстила мне — укусила, как змея, которую слишком часто трогали.

Вы спросите: зачем я пишу именно вам? Не Аркадию, не родителям — вам? Потому что только вам я могу сказать правду. Перед Аркадием мне стыдно — я слишком долго играл роль его учителя, чтобы теперь признаться в собственной слабости. Родителям и подавно нельзя — они и так убиты горем, зачем добивать их философскими откровениями?

А вам можно. Вы — единственный человек, который видел меня настоящего. Помните ту ночь в Никольском, когда я признался вам в любви? Вы тогда испугались — не меня, а той страсти, которую увидели в моих глазах. Вы привыкли к светским ухаживаниям, к изящным комплиментам, а тут — голодный волк, готовый разорвать вас на части. Конечно, вы испугались.

Но знаете что? Я тоже испугался. Испугался того, что чувствовал. Я, который отрицал всё — любовь, искусство, природу, Бога — вдруг почувствовал, что отрицать невозможно. Что есть что-то сильнее моего нигилизма, сильнее моей гордости, сильнее моей воли. И это что-то — вы.

Сейчас, когда жизнь утекает из меня, как вода из дырявого ведра, я могу признаться: я был неправ. Неправ во многом. Не во всём — но во многом.

Я отрицал красоту — а она есть. Она в ваших глазах, в изгибе вашей шеи, в том, как вы наклоняете голову, слушая собеседника. Она в закате над степью, который я видел вчера из окна своей комнаты. Она в слезах моей матери, которая сидит у моей постели и думает, что я сплю.

Я отрицал любовь — а она есть. Я люблю вас, Анна Сергеевна. Люблю так, как никогда никого не любил и уже не полюблю. Это смешно и жалко — умирающий нигилист признаётся в любви женщине, которая его отвергла. Но мне всё равно. Перед смертью можно быть смешным.

Я отрицал Бога — и тут я, пожалуй, остаюсь при своём мнении. Если Бог есть, он очень странно устроил этот мир. Зачем давать человеку разум, если этот разум ведёт его только к страданиям? Зачем давать сердце, если это сердце обречено разбиться? Нет, если Бог есть, он либо злой шутник, либо равнодушный экспериментатор вроде меня.

Но природа... тут я ошибался. Я называл её мастерской, а не храмом. А она — и то, и другое. Она мастерская, потому что в ней всё работает, всё движется, всё подчинено законам. Но она и храм — потому что в ней есть что-то, чего не объяснить законами. Красота. Гармония. Тайна.

Аркадий будет счастлив с Катей. Я видел их вместе и понял: вот люди, которые созданы друг для друга. Они будут жить в своём имении, растить детей, читать по вечерам книжки и думать, что постигли смысл жизни. И может быть, они действительно постигли — свой смысл, для себя. Кто я такой, чтобы судить?

А вы, Анна Сергеевна? Вы так и останетесь одна в своём Никольском, со своими книгами и своим спокойствием? Или когда-нибудь найдётся человек, который сломает вашу броню, как я пытался, но не успел?

Знаете, чего мне жаль больше всего? Не того, что я умираю молодым. Не того, что не успел сделать великих открытий. Не того, что не увидел, как изменится Россия (хотя и этого жаль). Мне жаль, что я не успел вас поцеловать по-настоящему. Там, в саду, когда я схватил вас за руку — это был порыв, безумие, судорога. А я хотел поцеловать вас медленно, нежно, так, чтобы вы почувствовали: этот грубый, циничный человек может быть другим.

Мой отец сейчас читает молитвы за моим изголовьем. Он думает, что я не слышу. Я слышу. И мне не противно, как было бы раньше. Пусть молится. Если это даёт ему утешение — пусть. Я больше не буду смеяться над чужими иллюзиями. У меня были свои — и они оказались не лучше.

Иллюзия, что можно жить одним разумом. Иллюзия, что можно отрицать всё и остаться человеком. Иллюзия, что сила — в равнодушии. Это всё неправда. Сила — в любви. В той самой любви, которую я высмеивал и которая меня сломала.

Прощайте, Анна Сергеевна. Когда я умру, не приезжайте на мою могилу. Я не хочу, чтобы вы видели, как на ней растёт трава и как мои родители, сгорбленные, старые, приходят туда плакать. Это будет слишком печально даже для вас, ценительницы изящной меланхолии.

Лучше вспоминайте меня таким, каким я был в Никольском. Молодым, наглым, уверенным в себе. Человеком, который посмел вас полюбить — и не побоялся в этом признаться. Человеком, который хотел перевернуть мир — и перевернул, по крайней мере, свой собственный.

А впрочем, вспоминайте, как хотите. Или не вспоминайте вовсе. Это уже не будет иметь для меня никакого значения.

Евгений Базаров.

P.S. Лягушки, которых я препарировал в вашем саду, тоже были живыми. Я только сейчас это понял.»

* * *

Одинцова получила эту записку через полгода после смерти Базарова. Старик Базаров долго не решался её отправить, но однажды, разбирая вещи сына, нашёл её снова — и послал, не перечитывая.

Анна Сергеевна прочла письмо в своём кабинете, у камина. Прочла один раз, второй, третий. Потом сложила аккуратно, положила в шкатулку с письмами и закрыла на ключ.

Вечером того же дня она сказала своей сестре Кате, приехавшей в гости с мужем:

— Ты знаешь, Катя, я думаю, что Базаров был прав.

— В чём прав? — спросила Катя.

— Во всём, — ответила Одинцова и улыбнулась. — И ни в чём.

Катя не поняла, но переспрашивать не стала. Она знала, что у старшей сестры бывают такие минуты — странные, непонятные, когда лучше молчать.

А Анна Сергеевна подошла к окну и долго смотрела на сад, где когда-то молодой нигилист препарировал лягушек и говорил дерзости, которые она помнила до сих пор — слово в слово, интонацию в интонацию.

— Бедный мальчик, — прошептала она. — Бедный, глупый мальчик.

И в первый раз в жизни Анна Сергеевна Одинцова заплакала о человеке, которого отвергла.

Статья 08 февр. 15:04

Айрис Мёрдок: философ, который писал романы так, будто разгадывал вас

Айрис Мёрдок: философ, который писал романы так, будто разгадывал вас

Двадцать семь лет назад ушла женщина, которая умудрилась написать 26 романов, остаться профессором философии в Оксфорде и при этом вести личную жизнь, от которой покраснел бы даже Казанова. Айрис Мёрдок — это имя, которое вы, скорее всего, знаете по фильму с Кейт Уинслет или по обложке «Море, море» в книжном. Но если вы думаете, что она — просто ещё одна «британская писательница XX века», вы ошибаетесь так же сильно, как Чарльз Эрроуби, когда решил, что может контролировать свою жизнь.

8 февраля 1999 года Айрис Мёрдок умерла от болезни Альцгеймера. Это жестокая ирония: женщина, вся жизнь которой была посвящена работе ума — анализу морали, природы добра, механизмов самообмана — потеряла именно разум. Последние годы её жизни стали сюжетом мемуаров мужа Джона Бейли и двух экранизаций. Но давайте честно: нас сегодня должна интересовать не её смерть, а то, почему её книги до сих пор бьют в нерв.

Начнём с «Под сетью» (1954) — первого романа Мёрдок, который она сама потом недолюбливала. Это история обаятельного бездельника Джейка Донахью, который слоняется по послевоенному Лондону, врёт себе и окружающим и постепенно понимает, что язык — это ловушка. Что слова, которыми мы описываем реальность, — это та самая «сеть», которая искажает всё, к чему прикасается. Звучит как философский трактат? Так и есть. Но Мёрдок подала это как плутовской роман с угоном собаки, пьяными ночами и абсурдными погонями. Она делала философию читабельной задолго до того, как это стало модным.

«Чёрный принц» (1973) — это вообще отдельный разговор. Представьте: пожилой писатель Брэдли Пирсон влюбляется в дочь своего заклятого друга-конкурента. Ей — что-то около двадцати. Ему — за пятьдесят. И Мёрдок не морализирует. Она не говорит «это плохо» или «это хорошо». Она показывает, как человек, всю жизнь рассуждавший об искусстве и правде, оказывается совершенно беспомощен перед собственными чувствами. А потом — финальный твист с послесловиями, где каждый персонаж даёт свою версию событий, и ты понимаешь, что ненадёжный рассказчик — это не литературный приём, а состояние человека. Мы все — ненадёжные рассказчики собственных историй.

Но настоящий бриллиант — это «Море, море» (1978), Букеровская премия. Чарльз Эрроуби, бывший театральный режиссёр, уходит на пенсию в домик у моря, чтобы писать мемуары и есть простую пищу. Казалось бы — классический сюжет об уединении и самопознании. Но Мёрдок превращает это в жёсткий портрет нарциссизма. Чарльз не способен видеть других людей как людей — для него все остаются актёрами в его личном спектакле. Он находит свою школьную любовь и решает её «спасти», хотя она не просила. Он переписывает чужие жизни так, как ему удобно. Знакомо? В эпоху соцсетей, где каждый — режиссёр собственного шоу, «Море, море» читается как пророчество.

Вот что поражает в Мёрдок: она была философом-платоником, верила в существование объективного Добра с большой буквы — и при этом в её романах нет ни одного по-настоящему хорошего человека. Все врут. Все манипулируют. Все строят иллюзии. Но это не цинизм. Это диагноз. Мёрдок считала, что первый шаг к добру — увидеть реальность такой, какая она есть, без фильтров собственного эго. А это, по её мнению, почти невозможно. Почти — ключевое слово.

Её влияние на современную литературу — тема, о которой говорят удивительно мало. А между тем, без Мёрдок не было бы ни Иэна Макьюэна с его хирургическим анализом самообмана, ни Салли Руни с её интеллектуальными романами о власти в отношениях. Когда персонаж Руни ведёт длинный внутренний монолог о том, почему он ведёт себя как идиот, — это чистая мёрдоковская школа. Просто Руни заменила Оксфорд на Тринити-колледж, а платоновское Добро — на марксизм.

Есть ещё один аспект, который делает Мёрдок невероятно актуальной именно сейчас. Она писала о людях, которые считают себя умнее, чем они есть. О тех, кто уверен, что рефлексия — это уже добродетель. О тех, кто думает, что если ты понимаешь свои недостатки, то ты уже лучше других. Узнаёте? Это портрет целого поколения, выросшего на психотерапии и селф-хелпе. Мёрдок предупреждала: осознание проблемы — это ещё не решение. Можно бесконечно анализировать себя и при этом оставаться чудовищем.

Личная жизнь Мёрдок — это отдельный роман, который она, впрочем, никогда не написала. Многочисленные романы с мужчинами и женщинами, сложнейшие любовные треугольники, четырёхугольники и фигуры, для которых в геометрии нет названий. Её связь с Элиасом Канетти — нобелевским лауреатом и, по свидетельствам, человеком с чудовищным эго — длилась годами и была, мягко говоря, токсичной. Но именно из этого хаоса рождались её книги. Мёрдок не описывала жизнь — она проживала её с интенсивностью, которая большинству из нас недоступна.

27 лет — это целое поколение. Люди, родившиеся в год смерти Мёрдок, уже сами могут стать персонажами её романов — запутавшимися интеллектуалами, которые знают всё о морали и ничего о том, как быть порядочными. Если вы не читали Мёрдок, начните с «Моря, моря». Не потому что это её лучший роман — хотя многие так считают. А потому что после него вы посмотрите на свой Instagram и подумаете: «Боже, я и есть Чарльз Эрроуби». И вот тогда, возможно, начнётся что-то настоящее.

Угадай книгу 04 февр. 04:07

Угадай роман по афоризму о природе страдания

Страдание и боль всегда обязательны для широкого сознания и глубокого сердца.

Из какой книги этот отрывок?

Участок 11,8 сот. ИЖС + проект виллы-яхты

2 400 000 ₽
Калининградская обл., Зеленоградский р-н, пос. Кузнецкое

Участок 1180 м² (ИЖС) в зоне повышенной комфортности. Газ, электричество, вода, оптоволокно. В комплекте эксклюзивный проект 3-этажной виллы ~200 м² с бассейном, сауной и террасами. До Калининграда 7 км, до моря 20 км. Окружение особняков, первый от асфальта.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Оставайтесь в опьянении письмом, чтобы реальность не разрушила вас." — Рэй Брэдбери