Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Двадцать девятый год: записки, не вошедшие в книгу Робинзона Крузо

Двадцать девятый год: записки, не вошедшие в книгу Робинзона Крузо

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Робинзон Крузо» автора Даниэль Дефо. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Случилось однажды, около полудня, когда я направлялся к своей лодке, что я был чрезвычайно поражён, увидев на песке след голой человеческой ноги. Я остановился как вкопанный, словно поражённый громом или словно увидав привидение. Я прислушался, осмотрелся кругом, но ничего не услышал и не увидел. Я взбежал на пригорок, чтобы дальше видеть вокруг; я прошёл по берегу и туда и сюда, но с тем же успехом: больше нигде не было ни одного следа, кроме того единственного отпечатка ноги.

— Даниэль Дефо, «Робинзон Крузо»

Продолжение

Двадцать девятый год. Запись от третьего октября, если только я не ошибся в подсчётах, что вполне вероятно, ибо последние месяцы дались мне тяжелее всех предшествующих.

Пятница ушёл за водой ещё до рассвета. Он всегда уходит рано, не дожидаясь, пока я проснусь, и я давно перестал тревожиться по этому поводу. Но в то утро — именно в то утро — что-то было не так. Козы, обычно спокойные в этот час, метались у загона. Одна из них, старая, с рваным ухом, которую я звал Маргаритой (имя нелепое для козы, но я дал его в честь матери, и менять было поздно), — эта самая Маргарита блеяла так, будто чуяла ягуара.

Я взял мушкет. Потом положил. Потом снова взял.

Двадцать девять лет на острове учат человека одной вещи: не доверяй тишине. Шум — это просто шум. А вот когда замолкают птицы, когда даже прибой словно крадётся, — тогда жди. Я ждал.

К полудню Пятница не вернулся. Это было странно, но не невозможно: случалось, он увлекался рыбной ловлей у дальних скал, где, по его словам, водились рыбы «такие большие, хозяин, такие большие», и он разводил руки, показывая размер, совершенно невероятный для здешних вод. Я, признаться, ему не верил, но и спорить не хотелось.

Однако к вечеру я заволновался.

Был ли я привязан к Пятнице? Странный вопрос. Двадцать с лишним лет полного одиночества делают с человеком то, чего не объяснишь тому, кто этого не пережил. Любой другой человек — даже враг — становится для тебя чем-то вроде зеркала. Ты видишь в нём доказательство собственного существования. Без этого зеркала ты начинаешь сомневаться: а есть ли ты вообще? Или ты давно умер, и остров — это просто сон умирающего моряка, тонущего где-то у берегов Бразилии?

Я отправился на поиски.

Путь к дальнему источнику занимал обычно не более часа, но я шёл медленно. Возраст давал о себе знать. Нет, неправда — не только возраст. Страх. Я боялся. Боялся найти Пятницу мёртвым. Боялся не найти его вовсе. И — в этом я признаюсь с трудом — боялся обнаружить, что он просто ушёл.

Ушёл. Без объяснений. Как уходят от тех, кто им наскучил.

Источник был пуст. Ни следов борьбы, ни крови, ни разбитого кувшина — ничего. Только мокрые камни, да птица, которую я не знал по названию, сидела на ветке и смотрела на меня с тем выражением, которое у птиц заменяет равнодушие.

Я сел. Солнце садилось, и тени деревьев ложились длинными полосами, пересекая ручей. Двадцать девять лет. Тысячи дней, проведённых в трудах, в страхе, в надежде. Я построил дом. Два дома. Загон для коз. Лодку, которая оказалась слишком тяжёлой, чтобы спустить её на воду. Другую лодку, поменьше. Изгородь. Я приручил диких коз. Научился печь хлеб. Обжигать горшки. Шить одежду из козьих шкур. Вести дневник, пока не кончились чернила.

И всё же — всё это не спасает от простой мысли: зачем?

Темнело. Идти назад по ночному лесу было опасно, и я решил заночевать здесь, у источника. Развёл костёр — не столько для тепла, сколько для того, чтобы отгонять темноту. В темноте мысли становятся хуже. Они расползаются, как муравьи, и лезут в такие щели, куда днём не заглянешь.

А наутро я нашёл Пятницу.

Он сидел на берегу, в бухте, которую я называл Бухтой Отчаяния (это было первое место, куда меня выбросило море). Он сидел и смотрел на воду. Рядом лежал длинный шест — что-то вроде мачты. И ещё — вот это поразило меня больше всего — рядом лежала груда пальмовых листьев, аккуратно сложенных, перевязанных лианами.

Он строил плот.

Я стоял и смотрел на него, а он — на море. И в этом взгляде было то, что я отлично знал. Я видел это в зеркале ручья каждое утро первые десять лет. Тоска по дому. По людям. По тому месту, откуда ты родом.

Он обернулся. Увидел меня. И — клянусь Богом — на его лице промелькнуло чувство, которого я не ожидал: стыд.

— Хозяин, — сказал он. — Пятница не уходить. Пятница только... смотреть.

Я ничего не ответил. Я сел рядом с ним на тёплый песок, и мы молчали, двое мужчин на краю земли, глядя, как солнце поднимается из воды. Лёгкий бриз шевелил листья пальм. Где-то кричала цапля. Мир был огромен и безразличен к нашим бедам, и в этом безразличии была своя странная доброта.

Потом я спросил:

— Далеко ли до твоей земли?

Он показал на юго-запад.

— Два дня. Может, три. Если ветер добрый.

Два дня. Или три. Двадцать девять лет — и два дня. Расстояние, которое нельзя измерить милями.

Я молчал долго. Думал ли я о том, чтобы запретить ему? Был ли я так мелок? Возможно. На одно мгновение — возможно. Но мгновение прошло, и осталось другое: понимание. Простое, как хлеб. Он не раб. Он никогда не был рабом, хотя я и называл его слугой. Он был человеком, оказавшимся далеко от дома. Как и я.

Я встал. Подошёл к груде листьев. Потрогал — вязка была рыхлая, неумелая. Плот развалится на первой волне.

— Так нельзя, — сказал я. — Нужно крепче. Дай-ка покажу.

Он смотрел на меня. В глазах его блестело что-то — не слёзы, нет, Пятница никогда не плакал, — но что-то такое, чему я не знаю названия ни на одном из языков, которыми владею.

Я помог ему вязать листья. Мы работали молча до полудня, и работа спорилась, и мушкет лежал в стороне, забытый, и козы где-то вдалеке блеяли о своём.

Статья 17 мар. 14:40

Голый Робинзон и его несуществующие карманы: разоблачение, которого ждали 300 лет

Голый Робинзон и его несуществующие карманы: разоблачение, которого ждали 300 лет

Вот вам загадка. Корабль разбит о рифы, весь экипаж погиб — и только один выживший добрался до берега вплавь. Это Робинзон Крузо. Знаем, читали. Или делали вид, что читали, — это тоже считается.

Но вы помните сцену, где Робинзон плывёт к разбитому кораблю? Не к чужому. К своему, тому самому, что выбросило на рифы. Он снимает одежду — написано прямо, без обиняков, раздевается, бросает вещи на берегу. Логично: плыть удобнее. Добирается до борта, взбирается. Ищет еду. Находит. И вот тут Дефо пишет: Робинзон набивает карманы сухарями. Карманы. У голого человека. Даниэль Дефо — основоположник английского реалистического романа, отец художественной журналистики, автор книги, которую переиздавали непрерывно с 1719 года, — написал одну из самых абсурдных логических ошибок в мировой литературе. И опубликовал. И стал классиком.

На самом деле ошибку замечали. Сэмюэль Тейлор Кольридж — тот самый, «Сказание о старом мореходе» — указал на неё публично ещё в начале XIX века. Потом про это писали Виргиния Вулф в дневниках, Уолтер Де ла Мар в эссе, ещё десяток критиков разной степени занудства. В советском литературоведении она тоже где-то промелькнула — в виде сноски на двадцатой странице примечаний к «буржуазному роману», куда никто не заглядывал и заглядывать не собирался. Но большинство нормальных читателей эту сцену просто проглотили. Не поперхнулись. Прошли мимо.

Почему? Потому что Дефо писал с интонацией бухгалтерского отчёта. Без украшений, без лирических отступлений — серьёзное лицо, сухой тон. «Я сделал то-то, взял то-то, положил туда-то.» Читаешь — и в голове всё складывается само. Конечно, сухари. Разумеется, карманы. Мозг заполняет пробел, не спрашивая разрешения. Это называется нарративным доверием: когда автор пишет достаточно уверенно, читатель перестаёт проверять. А потом кто-нибудь перечитывает внимательно — и стоп. Вот оно.

Вот где Дефо слажал — и это, если честно, делает его человечнее любой бронзовой статуи. Он писал «Робинзона Крузо» в 59 лет, быстро, уже насмотревшись на реальные истории моряков. Александр Селкирк провёл четыре года на необитаемом острове — прообраз Робинзона, хотя сам Дефо эту связь отрицал до посинения и с таким праведным видом, что верить ему не хотелось совсем. Задачи написать логически безупречный роман у Дефо не было. Ему нужна была убедительность, а не точность. Живость, а не протокол. И убедил. Всех. На триста лет. Разница, между прочим, огромная.

Теперь — следующий уровень странности. В «Робинзоне» есть и другие мелкие нестыковки: даты сдвигаются, детали меняются, козы появляются раньше, чем их завели по тексту. Но знаменитой стала именно история с карманами — потому что она абсурдна физически, а не текстуально. Не «герой противоречит сам себе в диалоге» — это простительно. Не «дата немного не сходится» — это вообще никого не волнует. А у голого человека нет карманов. Физически. Это не тонкость литературного анализа — это элементарная анатомия одежды.

Версий, как такое вышло, несколько. Самая рабочая, хотя и банальная: черновик, где Робинзон плыл одетым, переписали в начале — добавили реализма, раздели героя — а конец забыли поправить. Так бывает у всех писателей; ошибка редактуры, которую не поймал корректор. Корректор в 1719 году — это сам Дефо плюс один уставший наборщик. Другая версия — романтичнее и смешнее: Робинзон нашёл прямо на корабле чужие штаны, и Дефо посчитал это настолько очевидным, что не стал уточнять. Может, специально. Нет. Не специально. Дефо просто не заметил — и это честнее любых красивых объяснений.

Что цепляет в этой истории больше всего — то, как она переворачивает привычный образ классика. Дефо — монумент. Имя в программе. Первые строчки учебника английской литературы. И вот этот монумент написал голого человека с карманами — и опубликовал, и нашёл издателя, и стал монументом. Потому что хорошая книга — это не про отсутствие ошибок. Это про то, достаточно ли велика идея, чтобы ошибки не имели значения. Карманы у Дефо есть. Идея тоже есть. Идея победила.

Робинзон — это история о том, что человек на голом острове — ещё не конец. Можно построить дом, вырастить козу, вылепить горшок из местной глины. Можно не сломаться. Вот про что эта книга: про волю, про выживание, про то, что катастрофа ещё не точка. Три века читатели прощали Дефо карманы. И правильно делали. Если вы не читали «Робинзона» взрослыми глазами — прочитайте. Там страх, религиозная тоска, одиночество, которое давит тяжелее любого шторма. Там гораздо интереснее, чем в детском пересказе с картинками.

И карманы. Не забудьте про карманы.

Новости 26 янв. 14:12

В Марокко найден утерянный трактат Ибн Туфейля: философская притча XII века переписывает историю европейского романа

В Марокко найден утерянный трактат Ибн Туфейля: философская притча XII века переписывает историю европейского романа

Сенсационная находка в одной из старейших библиотек мира — Аль-Карауин в марокканском Фесе — может переписать историю мировой литературы. Группа реставраторов под руководством профессора Амины аль-Фаси обнаружила за ложной стеной хранилища кожаный футляр с манускриптом XII века.

Внутри оказалась полная версия знаменитого философского романа «Хайй ибн Якзан» («Живой, сын Бодрствующего») андалусского мыслителя Ибн Туфейля, жившего при дворе альмохадских халифов. Однако главной сенсацией стало продолжение — 47 дополнительных страниц, которые не входили ни в одно известное издание.

«Мы знали, что Ибн Туфейль создал историю о человеке, выросшем на необитаемом острове и самостоятельно пришедшем к философским истинам. Но никто не подозревал, что существует вторая часть», — рассказывает профессор аль-Фаси.

В обнаруженном продолжении главный герой Хайй встречает потерпевших кораблекрушение путешественников и пытается объяснить им свою философию через притчи и аллегории. Исследователи уже нашли поразительные параллели с «Робинзоном Крузо» Даниэля Дефо, написанным шестью веками позже.

«Известно, что латинский перевод «Хайя ибн Якзана» под названием «Philosophus Autodidactus» был опубликован в Оксфорде в 1671 году и широко читался в Англии. Но теперь мы видим, что влияние было ещё глубже», — отмечает специалист по компаративистике из Кембриджа доктор Эдвард Миллс.

Манускрипт содержит также маргиналии — пометки на полях, сделанные неизвестным читателем XIII века. Судя по почерку и чернилам, это был учёный из Кордовы, оставивший восторженные комментарии и собственные философские размышления.

Библиотека Аль-Карауин, основанная в 859 году, планирует выставить находку в специальной экспозиции после завершения реставрации. Полный перевод манускрипта на европейские языки ожидается к 2027 году.

Тетрадь в козьей шкуре: возвращение Робинзона Крузо

Тетрадь в козьей шкуре: возвращение Робинзона Крузо

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Робинзон Крузо (Robinson Crusoe)» автора Даниэль Дефо. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Всё это, вместе с некоторыми весьма удивительными происшествиями и новыми приключениями, случившимися со мною в течение следующих десяти лет моей жизни, я, может быть, расскажу впоследствии.

— Даниэль Дефо, «Робинзон Крузо (Robinson Crusoe)»

Продолжение

12 ноября. — Бросили якорь у юго-восточной оконечности острова на рассвете. Я узнал его сразу — и не узнал. Как встречаешь человека, которого не видел двадцать лет: черты те же, а лицо — другое. Гора на северо-востоке, та самая, с которой я впервые оглядел свои владения, стояла на месте — куда бы ей деться, — но заросла чем-то густым и тёмным; издали казалось, что на неё накинули шкуру.

Капитан Мередит — мой племянник по линии сестры, двадцати шести лет, человек толковый, хотя и чрезмерно болтливый — предложил спустить шлюпку. Я сказал: подождём. Он удивился. Я и сам удивился.

Двадцать восемь лет, два месяца и девятнадцать дней я провёл на этом острове. Я знал каждый камень, каждое дерево, каждую бухту. Я разговаривал с попугаями за неимением иного собеседника. Я благодарил Провидение за каждый рассвет и боялся каждого заката. А теперь — стоял на палубе в добротном английском сюртуке и не мог заставить себя сесть в шлюпку.

Страх? Нет. Не страх. Что-то иное — и назвать это я затрудняюсь даже сейчас, записывая по прошествии нескольких часов. Оторопь, может быть. Или стыд. Стыд человека, который бросил единственное место, где был по-настоящему самим собой.

Впрочем, к полудню я спустился. Со мной — Мередит, два матроса и Пятница-младший. Сын моего Пятницы; отец его умер в Лиссабоне от лихорадки тремя годами ранее, и я взял юношу к себе. Он напоминал отца — та же быстрая улыбка, та же привычка поворачивать голову набок, прислушиваясь, будто мир говорил ему что-то, чего остальные не слышали. Мы взяли два мушкета, пороху, провизии на два дня.

Берег.

Песок был тот же. Именно тот, который я помнил — крупный, желтоватый, с вкраплениями чего-то тёмного, что я так и не определил за все свои годы. Я ступил на него — и ноги мои, привыкшие к лондонским мостовым и корабельным палубам, вспомнили. Ступни вспомнили раньше головы; они знали этот песок.

Пятница-младший спрыгнул из шлюпки и замер. Он смотрел на лес — так, будто лес смотрел на него.

— Это место отца, — сказал он. Не вопрос. Констатация.

Да. Это место его отца. И моё место. И ничьё.

Поселение располагалось в четверти мили от берега, на том самом месте, где когда-то стояла моя первая палатка, натянутая на колья, жалкая, протекающая. Теперь там стояли дома. Четыре. Нет — пять; пятый я заметил не сразу, он прятался за тем, что когда-то было моей оградой, а стало... живой изгородью, что ли. Заросло всё.

Из ближайшего дома вышел человек. Бородатый, загорелый до черноты, в чём-то, что когда-то, видимо, было рубашкой. Он смотрел на нас — и я понял, что он не узнаёт меня.

— Кто вы? — спросил бородатый. По-испански. Голос сиплый — не от болезни; от привычки молчать.

— Робинзон Крузо, — ответил я. — Англичанин. Я жил здесь прежде.

Он моргнул. Дважды.

— El gobernador, — сказал он.

Губернатор. Они звали меня губернатором. Я вспомнил — и что-то перевернулось у меня в животе; не дурнота, не радость; что-то промежуточное, для чего нет названия в языке.

Потом вышли другие. Много — я насчитал двадцать девять человек, включая трёх женщин и пятерых детей. Детей! На моём острове родились дети. Маленькие босоногие создания, смуглые и быстрые; они цеплялись за юбки матерей и таращились на нас, как на пришельцев из другого мира. Впрочем — мы и были пришельцами. Я, возвращавшийся домой, был пришельцем в собственном доме.

Дом мой — тот, настоящий, с пещерой — стоял. Но использовался как хранилище; внутри лежали мешки с зерном — кукурузным, не рисовым, — связки сушёной рыбы, кое-какие инструменты. Мой стол — тот самый, который я сколотил из обломков корабля — стоял в углу, заваленный сетями. Я провёл рукой по его поверхности. Провёл пальцем по зарубкам, которыми считал дни. Шестьсот, семьсот... Я давно сбился; зарубки покрывали всю столешницу и часть ножки.

— Мы сохранили, — сказал бородатый (его звали Эстебан). — Знали, что губернатор вернётся.

Я не знал, что сказать. Провидение устроило так, что я онемел — буквально; стоял посреди пещеры, которая была моим домом дольше, чем Англия, и не мог вытолкнуть из себя ни слова. Мередит за моей спиной тактично кашлянул. Мальчишка; он не понимал.

К вечеру мне показали остров. Козы — мои козы, потомки моих коз — расплодились неимоверно; их было не менее пятидесяти. Поля — ячмень и кукуруза — занимали всю долину, ту самую, которую я когда-то назвал «моей загородной резиденцией». Глупое название; один на острове — и загородная резиденция.

Попугай.

Один из попугаев — старый, облезлый, с кривым клювом — сидел на жёрдочке у входа в один из домов и говорил. По-английски. «Бедный Робинзон, — говорил он. — Бедный Робинзон Крузо».

Я остановился. Это не мог быть Попка — мой Попка; прошло слишком много лет. Но голос. Интонация. Это скрипучее, жалобное «бе-е-едный Робинзон» — я научил его этому сам, в первые годы, когда одиночество грызло меня, как крыса грызёт канат. Попугаи живут долго. Очень долго. Семьдесят лет, говорят. Может, и дольше — кто проверял?

— Попка? — сказал я.

Попугай повернул голову. Посмотрел на меня одним глазом — круглым, жёлтым, абсолютно безразличным. И сказал:

— Робинзон Крузо. Бедный Робинзон Крузо. Где ты? Где ты был?

Где я был. Хороший вопрос. Я был в Англии. Я женился, похоронил жену, разбогател, обанкротился, снова разбогател; я ел за столами с серебряными приборами и спал в кроватях с балдахинами, и ни одна из этих кроватей не была так хороша, как мой гамак в пещере на безымянном острове у берегов Ориноко.

Я плакал. Стоял перед облезлым попугаем и плакал — в первый раз за много лет. Мередит отвернулся. Пятница-младший — нет; он смотрел, и в его глазах было понимание, которого я не ожидал от двадцатилетнего юноши, никогда не жившего один.

Ночь. Первая ночь на острове после стольких лет. Я лежал на земле — не в гамаке, не на кровати; на земле, на козьей шкуре, как в первые дни. Слушал. Прибой. Ветер. Крик какой-то ночной птицы — незнакомый; раньше её здесь не было. Или я забыл. Может, забыл. Человек забывает больше, чем ему кажется, и помнит не то, что было, а то, что удобно помнить.

Звёзды. Те же. Это утешало — единственное, что не изменилось. Звёзды стояли на своих местах, как стояли, когда я лежал на этом же месте, голодный, больной, перепуганный до полусмерти, двадцатишестилетний дурак, не послушавший отца.

13 ноября. — Проснулся до рассвета. Привычка — островная, не английская. В Лондоне я спал до восьми, как порядочный лентяй; здесь — глаза открылись сами, и тело поднялось, не спрашивая разрешения у головы. Встал. Вышел.

Рассвет на острове.

Боже праведный. Я стоял и смотрел, и красота эта была такой бесстыдной, такой избыточной, что хотелось отвернуться, как от чего-то нескромного. Небо — розовое, оранжевое, потом золотое; море — как расплавленное стекло. Всё это существовало без меня двадцать с лишним лет и будет существовать после меня — вечно, или сколько Провидению будет угодно.

Эстебан подошёл, встал рядом. Молчал. Хороший человек — молчаливый; на острове это ценнейшее качество.

— Вы останетесь? — спросил он наконец.

Решение пришло просто. Без мучений — как приходит рассвет.

Я остаюсь.

Скажу Мередиту, чтобы отплывал. Оставил мне припасов, инструментов, книг — Библию обязательно; моя старая совсем истрепалась, а одну из страниц, кажется, съела коза. Пусть плывёт в Англию. Пусть расскажет, что старый Крузо вернулся на свой остров и не собирается уезжать.

Пятница-младший остаётся со мной. Я не просил — он сам сказал. Молча. Просто утром вынес свои вещи из шлюпки и поставил у входа в мою пещеру. Я кивнул. Он кивнул.

Вечером сидел у костра. Один из мальчишек подсел ко мне и спросил:

— Это правда, что вы жили тут один? Совсем один?

— Правда.

— И не боялись?

Я подумал. Честно подумал — не для красивого ответа, а для настоящего.

— Боялся, — сказал я. — Каждый день.

Мальчишка помолчал. Потом:

— А зачем вернулись?

Вопрос ребёнка. Простой, как камень. И такой же тяжёлый.

Зачем я вернулся. Затем, что Англия — это место, где я жил, а остров — это место, где я был живым. Разница. Я не смог бы объяснить это мальчишке; я едва могу объяснить это себе. Но Провидение знает. Провидение всегда знало — куда мне идти, даже когда я сам этого не понимал. Особенно когда не понимал.

Участок 11,8 сот. ИЖС + проект виллы-яхты

2 400 000 ₽
Калининградская обл., Зеленоградский р-н, пос. Кузнецкое

Участок 1180 м² (ИЖС) в зоне повышенной комфортности. Газ, электричество, вода, оптоволокно. В комплекте эксклюзивный проект 3-этажной виллы ~200 м² с бассейном, сауной и террасами. До Калининграда 7 км, до моря 20 км. Окружение особняков, первый от асфальта.

Статья 17 мар. 12:40

Карманы голого Робинзона: скандал, который замалчивают 300 лет

Карманы голого Робинзона: скандал, который замалчивают 300 лет

Есть одна сцена в «Робинзоне Крузо» Даниэля Дефо, о которой в школе не говорят. Робинзон раздевается догола — снимает всё, буквально всё, — прыгает в море и плывёт к разбитому кораблю. Доплывает. И тут же, в следующем абзаце, набивает карманы сухарями. Карманы. Голого человека. Которого только что подробно, с нажимом, раздели догола.

Эту нелепость заметили ещё в XVIII веке. Потом забыли. Потом снова заметили. И снова забыли — потому что проще объявить Дефо гением и не задавать неудобных вопросов.

Но вопросы остаются.

---

Книга вышла в 1719 году. Дефо было тогда около шестидесяти, он был журналистом, памфлетистом, шпионом — да, шпионом, это отдельная история, — и человеком, умевшим писать быстро. Очень быстро. «Робинзон Крузо» создавался в спешке, почти без правки, и это чувствуется. Роман набит нестыковками, как старый чемодан носками разного цвета.

Но именно карманная история стала бессмертной.

Вот сцена дословно — в переводе она звучит примерно так: герой снял одежду на берегу, поплыл нагишом к обломкам судна, забрался на борт, обнаружил провизию и «набил карманы сухарями». После чего прыгнул обратно в воду и поплыл к берегу. Где его одежда, кстати, так и осталась лежать.

То есть. Карманы. На голом теле. Набитые едой. В море.

Можно предположить, что у Робинзона были какие-то... анатомические особенности. Но нет, давайте честно: Дефо просто забыл. Написал первый абзац про раздевание, переключился мыслями на сухари, и про штаны вылетело из головы. Редактора, по всей видимости, рядом не было. Или редактор тоже спешил.

---

Теперь самое интересное — как на это реагировали потомки.

Жан-Жак Руссо в «Эмиле» (1762) называл «Робинзона Крузо» лучшей книгой для воспитания детей. Первой книгой, которую должен прочесть ребёнок. Руссо был умным человеком и про карманы знал — но предпочёл не заострять. Воспитательный эффект важнее логики, видимо.

Марк Твен карманную аномалию любил и охотно цитировал в частных письмах как пример того, что великие тоже умеют облажаться. Твен вообще был злопамятен к чужим ошибкам — сам делал их не меньше, но с чужими был беспощаден.

В XX веке литературоведы придумали изящное спасение: объявили, что «карманная сцена» — это метафора. Подсознательная настойчивость на выживании. Разум Робинзона как бы «забывает» о наготе, потому что сосредоточен исключительно на добыче ресурсов. Инстинкт важнее тела.

Очень красиво. Полная чушь, но красиво.

Дефо писал на заказ, за деньги, в срок. Никакой метафоры не было. Был дедлайн.

---

Про это не принято говорить — и вот почему.

Литература в школьной программе — это ритуал. Её не читают, её проходят. «Проходят» — удивительное слово, в нём есть что-то от солдатского марша. Мимо. Не останавливаясь. Главное — поставить галочку. Робинзон Крузо — это про труд, про волю, про одиночество, про то, что человек всё может. Отличная галочка. Про карманы — молчим.

А ведь именно такие странности делают книгу живой. Не мёртвым памятником, а текстом, за которым стоит живой человек — торопливый, рассеянный, способный написать «набил карманы» и не заметить, что три абзаца назад сам же раздел своего героя догола.

В этом есть что-то невыносимо человеческое.

---

Есть ещё одна деталь, которую почти никто не упоминает в школьных разборах.

Пятница. Туземец, которого Робинзон спасает и превращает в слугу. Его имя — не настоящее имя. Это Робинзон так назвал его, потому что встретил в пятницу. Просто взял и переименовал живого человека в день недели. Пятница при этом как будто в полном восторге — счастлив служить, горит желанием учиться английскому, восхищается белым господином.

Дефо искренне не видел в этом ничего странного. Эпоха такая была — скажут защитники.

Да. Но «Путешествия Гулливера» написал Свифт в том же 1726 году — и там колониальная логика высмеяна в прах. Дефо и Свифт были современниками. Читали друг друга. Просто смотрели на мир по-разному.

И если карманная аномалия — это просто авторская рассеянность, то история с именем Пятницы — это уже ошибка зрения.

---

Так что же такое «Робинзон Крузо» в итоге?

Одна из самых влиятельных книг в истории мировой литературы — это факт. Прообраз целого жанра: робинзонады, истории выживания, «человек против природы». Без Крузо не было бы «Повелителя мух», «Таинственного острова», «Отчаяния» Набокова и половины постапокалиптики двадцатого века.

Но это также — книга, написанная наспех, с плавающей математикой, воскресающей одеждой и тузем цем по имени Пятница.

Оба эти факта правда. Одновременно.

И, может, именно поэтому книга до сих пор живёт. Не потому что безупречна. А потому что в ней есть что-то настоящее — неловкое, второпях написанное, человеческое. Гений с карманами на голом теле.

Три века прошло. Карманы никуда не делись.

Последнее плавание Робинзона Крузо, или Возвращение на Зелёный Остров

Последнее плавание Робинзона Крузо, или Возвращение на Зелёный Остров

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Робинзон Крузо» автора Даниэль Дефо. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Жена моя скончалась спустя четыре месяца после возвращения моего из Бразилии. Устроив и обеспечив детей своих, взяв с собой племянника, который успел побывать на Ост-Индских островах, я решился ещё раз посмотреть на белый свет. Случай, приведший меня к этому решению, и всё, что со мной приключилось в течение ещё одного долгого странствия, которое продолжалось двенадцать лет, я, быть может, опишу когда-нибудь на досуге.

— Даниэль Дефо, «Робинзон Крузо»

Продолжение

Прошло пятнадцать лет с той поры, как я в последний раз ступал на берег своего острова. Пятнадцать лет торговли, мирного домашнего бытия, заботы о детях и внуках — и всё же остров не отпускал меня. Он являлся мне во сне: вот я иду вдоль берега, ища черепашьи яйца, вот сижу у ворот своей крепости и смотрю, как солнце падает за горизонт — огромное, алое, совершенно безразличное ко всем горестям и радостям человеческим.

Мне уже шёл семьдесят четвёртый год. Доктор говорил, что морской воздух для меня гибелен, что я должен беречь ноги и не злоупотреблять сыростью. Племянник мой, капитан Уильям, говорил то же самое, только другими словами. Но когда в один прекрасный сентябрьский день ко мне явился молодой негоциант из Бристоля и сообщил, что снаряжает корабль к берегам Тринидада и готов взять меня попутчиком, — я не раздумывал ни четверти часа.

— Дядя, вы безумец, — сказал Уильям, глядя, как я укладываю в сундук мой старый морской компас и Библию в потёртом переплёте. — Что вы найдёте там, чего нет здесь?

— Покой, — отвечал я, и это была чистая правда.

Мы вышли из Ливерпуля в начале октября на добротном бриге «Надежда» — двести тонн водоизмещения, команда в двадцать три человека, и я — пассажир, старик с компасом и Библией. Капитан, молодой человек по имени Харгрейвс, относился ко мне с тем особым почтением, которое молодые люди питают к старикам, чьи истории кажутся им невероятными, но увлекательными. Он часто приходил ко мне вечерами, и я рассказывал ему об острове, о Пятнице, о дикарях, об Испанце и его товарищах.

— А что стало с поселенцами на острове?

— Когда я посещал остров в последний раз, там было небольшое поселение, — отвечал я. — Испанцы и несколько англичан. Они возделывали землю, разводили коз, ловили рыбу. Было у них даже что-то вроде часовни.

— А потомки Пятницы?

Я помолчал. О Пятнице я старался не думать понапрасну. Добрый, верный Пятница погиб ещё в моё первое возвращение в Европу — от руки пирата, когда наш корабль подвергся нападению в открытом море. Смерть его была мгновенной, но я помню её так, словно это было вчера: он упал, не успев обернуться, и я видел, как изумление — не боль, а именно изумление — мелькнуло в его тёмных глазах и тотчас угасло.

— У него был брат, — сказал я наконец. — Я не знаю, что стало с его семьёй на материке.

Мы обогнули Азорские острова, миновали Канары, и чем дальше на юг, тем теплее становился воздух и тем яснее делались мои воспоминания. Запах моря был тот же самый — смоляной, йодистый, с примесью чего-то живого и вечного. Я стоял на носу брига по утрам и думал о том, что море не меняется. Меняются корабли, меняются люди на кораблях, меняются берега, к которым они плывут, — море остаётся. Оно будет здесь, когда меня не будет, когда не будет и тех, кто знал моё имя.

На тридцать восьмой день плавания с вороньего гнезда закричали: «Земля!»

Я поднялся на палубу, кутаясь в шерстяной плащ, и долго смотрел на зелёную полоску, которая едва угадывалась над горизонтом. Сердце моё билось странно — не как у старика, а как у мальчишки, который видит что-то запретное и прекрасное.

— Ваш остров? — спросил Харгрейвс, стоя рядом.

— Мой остров, — подтвердил я.

Но когда шлюпка причалила к берегу и я, с помощью двух матросов, сошёл на горячий белый песок, — я понял, что остров уже не совсем мой. На берегу нас встречало несколько человек — смуглых, тёмноволосых, в грубой холщовой одежде. Среди них был высокий старик с белой бородой, опиравшийся на деревянный посох. Он смотрел на меня долго и внимательно, а потом сказал по-английски, с тяжёлым акцентом, но совершенно внятно:

— Я знал, что вы вернётесь. Мой дед говорил мне: Крузо вернётся.

Это был внук одного из тех Испанцев, которых я когда-то освободил из плена дикарей. Его звали Педро — так же, как деда. Он родился на острове и за всю жизнь лишь однажды видел большой корабль вблизи, и то случайно, когда рыбачил у северного мыса.

— Нас здесь двадцать семь человек, — рассказывал он, пока мы шли в глубь острова. — Шестеро взрослых, остальные дети и молодые. У нас есть дом — не тот, что был, тот сгорел лет сорок назад, но новый, хороший. И огород. И козы.

Остров был тот же и не тот. Пальмы выросли выше. Там, где был открытый берег, теперь стоял густой кустарник. Тропинки, которые я знал наизусть, заросли или изменились, а там, где я не ждал никакой тропинки, — вились проторённые следы человеческих ног. Чужая жизнь наложилась на мою, как новая страница поверх старой.

Дерево, на котором я когда-то делал зарубки, считая дни, — дерево это ещё стояло. Оно заметно выросло и раздалось в стороны, но зарубки никуда не делись: они вросли в кору, стали её частью, словно шрамы на живой плоти.

Я остановился перед ним и долго стоял, положив руку на шершавую поверхность.

— Что это? — спросил молодой матрос, который шёл рядом со мной.

— Это мой календарь, — сказал я. — Двадцать восемь лет, два месяца и девятнадцать дней.

Они смотрели на меня непонимающе. Молодые никогда не понимают, что такое подлинное одиночество. Чтобы понять это, нужно пережить его — или хотя бы увидеть дерево с зарубками и спросить себя: а смог ли бы я?

На третий день пришёл к нам мальчик лет двенадцати — чёрный, как уголь, с умными быстрыми глазами и той особой серьёзностью во взгляде, которая бывает у детей, рано привыкших много думать в тишине. Педро сказал, что его зовут Пятница.

— Пятница? — переспросил я.

— Его дед был другом вашего Пятницы, — объяснил Педро. — Они пришли с материка много лет назад. Теперь его семья — часть нашей общины.

Мальчик смотрел на меня без страха и без особенного почтения. Просто смотрел — так, как смотрит человек на человека.

— Ты слышал о моём Пятнице? — спросил я его.

— Дед рассказывал, — сказал мальчик. — Он говорил, что Пятница был храбрый. И что он умел смеяться так, что птицы слетали с деревьев.

Я засмеялся — и это была правда. Пятница умел смеяться именно так.

В последнее утро я встал до рассвета и пошёл к берегу один. Море было тихим, как пруд, и на горизонте только-только начинала угадываться алая полоска зари. Я снял башмаки и зашёл в воду по щиколотку — холодную, ещё ночную — и долго стоял так, глядя, как светлеет горизонт.

Думал ли я о смерти? Нет. Думал ли о прожитых годах, об ошибках, о тех, кого уже нет рядом? Нет. Я думал только о том, что вода та же самая — та самая, в которой я стоял двадцать восемь лет назад, молодой, испуганный, не понимающий ещё, что остров не наказание, а урок. Что одиночество не конец, а начало разговора — с Провидением, с самим собой.

Провидение не бросает человека. Оно испытывает его — и ждёт.

Когда шлюпка отошла от берега и остров стал уменьшаться за кормой, Педро стоял на берегу и смотрел нам вслед. Рядом с ним стоял мальчик Пятница.

Я поднял руку. Они подняли в ответ.

Больше я на остров не возвращался. Но каждую ночь, засыпая в своей лондонской постели, я слышу шум прибоя. И это не тревожит меня. Это — покой. Тот самый, которого я не нашёл нигде на суше и который в полной мере открылся мне лишь однажды — на клочке земли посреди бесконечного океана, в самом полном одиночестве, в каком только может оказаться человек.

Слава Богу за всё.

Статья 14 мар. 10:40

Робинзон Крузо нырнул голым, а карманы были полны: главный ляп мировой литературы, которому 300 лет

Робинзон Крузо нырнул голым, а карманы были полны: главный ляп мировой литературы, которому 300 лет

Есть вещи, которые знают все. «Робинзон Крузо» — первый великий роман на английском языке, Дефо — папа реализма, книга — шедевр на все времена. Ладно. Принято.

Но вот вопрос: а вы её читали? Не в пересказе, не в детском изложении с картинками, где Робинзон такой бодрый дядька в шапке из козьей шкуры, — а саму, со всеми 280 страницами оригинала 1719 года? Потому что где-то в первой трети там спрятана такая дыра в логике, что диву даёшься — и как это вообще дошло до печати, и как три столетия критики делали вид, что не замечают.

Итак. Кораблекрушение. Берег. Крузо один. Все остальные члены команды погибли — волнами смыло. Робинзон выбирается на песок, кое-как отходит от шока и понимает: надо что-то спасти с корабля. Корабль ещё стоит на мели, недалеко. Можно доплыть.

Он раздевается. Догола. Дефо об этом пишет совершенно недвусмысленно: Крузо снимает одежду, оставляет её на берегу и прыгает в воду. Логично — одежда намокнет, будет тянуть вниз, с мокрой одеждой плыть неудобно. Всё правильно. Всё реалистично. Дефо в этой сцене — практичный, приземлённый, без романтической ерунды. Берёт и описывает, как оно бывает по-настоящему.

Голый.

Он плывёт голый. Взбирается на борт корабля. Начинает осматриваться. И тут — внимание — набивает карманы сухарями. Карманы. Которых нет. Потому что он голый.

Вот точная цитата из оригинала в переводе: «Я набил карманы сухарями и ел на ходу». Карманы. Набил. Карманы. Дефо написал это, отправил в типографию, типографщики набрали шрифт, редакторы — если они там вообще были, в этом 1719 году — проглядели. Книга вышла. Разошлась огромным тиражом. Переиздавалась сотни раз на десятках языков. И никто, ни единый человек, не поднял руку и не сказал: «Господин Дефо, позвольте уточнить насчёт штанов».

Три века. Трёхсот лет хватило бы на несколько промышленных революций, пару мировых войн и изобретение интернета — а базовый вопрос про брюки так и повис в воздухе.

Апологеты Дефо — а их, разумеется, предостаточно — годами пытались объяснить эту сцену. Теории разные: может, Крузо взял одежду с корабля прежде, чем лезть в трюм за провизией? Может, переводчики самодеятельно добавили «карманы» там, где в оригинале совсем другое слово? Может, это метафора? Ну, метафора карманов без штанов — это, конечно, образ сильный. Глубокий. Экзистенциальный. Прямо вот Сартр какой-то. «Бытие и карманность».

На самом деле никакой метафоры нет. Просто Дефо писал быстро, много и за деньги. Журналист до мозга костей — он выдавал тексты со скоростью, которой позавидовал бы современный копирайтер на фрилансе с горящим дедлайном. «Робинзон» написан за несколько месяцев; вычитывать некогда. Голова уже думала про следующую главу, а рука механически вывела «карманы», потому что — ну, куда ещё класть сухари? В пригоршни? Вот и карманы.

Курьёзно другое. Именно эту воющую несуразность — голый человек с карманами на необитаемом острове — полюбили философы. Карл Маркс в «Капитале» разбирал «Робинзона Крузо» как модель буржуазной экономики: изолированный индивид, личный труд, примитивное накопление. Руссо до него видел в Крузо идеал человека природы. Экономисты превратили остров в лабораторию. Педагоги суют книгу детям как пример стойкости духа. И ни один из этих умных людей не спросил про штаны.

Может, в этом и весь секрет. Великие книги — не те, где всё правильно. А те, которые задевают что-то важное; пусть и голышом, пусть и с карманами без штанов. Дефо написал про человека, который выживает вопреки всему — вопреки стихии, одиночеству, здравому смыслу и законам гардероба. Это задело. Три века задевает.

Штаны можно забыть. Живым остаться — нельзя.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Слово за словом за словом — это сила." — Маргарет Этвуд