Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Двадцать девятый год: записки, не вошедшие в книгу Робинзона Крузо

Двадцать девятый год: записки, не вошедшие в книгу Робинзона Крузо

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Робинзон Крузо» автора Даниэль Дефо. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Случилось однажды, около полудня, когда я направлялся к своей лодке, что я был чрезвычайно поражён, увидев на песке след голой человеческой ноги. Я остановился как вкопанный, словно поражённый громом или словно увидав привидение. Я прислушался, осмотрелся кругом, но ничего не услышал и не увидел. Я взбежал на пригорок, чтобы дальше видеть вокруг; я прошёл по берегу и туда и сюда, но с тем же успехом: больше нигде не было ни одного следа, кроме того единственного отпечатка ноги.

— Даниэль Дефо, «Робинзон Крузо»

Продолжение

Двадцать девятый год. Запись от третьего октября, если только я не ошибся в подсчётах, что вполне вероятно, ибо последние месяцы дались мне тяжелее всех предшествующих.

Пятница ушёл за водой ещё до рассвета. Он всегда уходит рано, не дожидаясь, пока я проснусь, и я давно перестал тревожиться по этому поводу. Но в то утро — именно в то утро — что-то было не так. Козы, обычно спокойные в этот час, метались у загона. Одна из них, старая, с рваным ухом, которую я звал Маргаритой (имя нелепое для козы, но я дал его в честь матери, и менять было поздно), — эта самая Маргарита блеяла так, будто чуяла ягуара.

Я взял мушкет. Потом положил. Потом снова взял.

Двадцать девять лет на острове учат человека одной вещи: не доверяй тишине. Шум — это просто шум. А вот когда замолкают птицы, когда даже прибой словно крадётся, — тогда жди. Я ждал.

К полудню Пятница не вернулся. Это было странно, но не невозможно: случалось, он увлекался рыбной ловлей у дальних скал, где, по его словам, водились рыбы «такие большие, хозяин, такие большие», и он разводил руки, показывая размер, совершенно невероятный для здешних вод. Я, признаться, ему не верил, но и спорить не хотелось.

Однако к вечеру я заволновался.

Был ли я привязан к Пятнице? Странный вопрос. Двадцать с лишним лет полного одиночества делают с человеком то, чего не объяснишь тому, кто этого не пережил. Любой другой человек — даже враг — становится для тебя чем-то вроде зеркала. Ты видишь в нём доказательство собственного существования. Без этого зеркала ты начинаешь сомневаться: а есть ли ты вообще? Или ты давно умер, и остров — это просто сон умирающего моряка, тонущего где-то у берегов Бразилии?

Я отправился на поиски.

Путь к дальнему источнику занимал обычно не более часа, но я шёл медленно. Возраст давал о себе знать. Нет, неправда — не только возраст. Страх. Я боялся. Боялся найти Пятницу мёртвым. Боялся не найти его вовсе. И — в этом я признаюсь с трудом — боялся обнаружить, что он просто ушёл.

Ушёл. Без объяснений. Как уходят от тех, кто им наскучил.

Источник был пуст. Ни следов борьбы, ни крови, ни разбитого кувшина — ничего. Только мокрые камни, да птица, которую я не знал по названию, сидела на ветке и смотрела на меня с тем выражением, которое у птиц заменяет равнодушие.

Я сел. Солнце садилось, и тени деревьев ложились длинными полосами, пересекая ручей. Двадцать девять лет. Тысячи дней, проведённых в трудах, в страхе, в надежде. Я построил дом. Два дома. Загон для коз. Лодку, которая оказалась слишком тяжёлой, чтобы спустить её на воду. Другую лодку, поменьше. Изгородь. Я приручил диких коз. Научился печь хлеб. Обжигать горшки. Шить одежду из козьих шкур. Вести дневник, пока не кончились чернила.

И всё же — всё это не спасает от простой мысли: зачем?

Темнело. Идти назад по ночному лесу было опасно, и я решил заночевать здесь, у источника. Развёл костёр — не столько для тепла, сколько для того, чтобы отгонять темноту. В темноте мысли становятся хуже. Они расползаются, как муравьи, и лезут в такие щели, куда днём не заглянешь.

А наутро я нашёл Пятницу.

Он сидел на берегу, в бухте, которую я называл Бухтой Отчаяния (это было первое место, куда меня выбросило море). Он сидел и смотрел на воду. Рядом лежал длинный шест — что-то вроде мачты. И ещё — вот это поразило меня больше всего — рядом лежала груда пальмовых листьев, аккуратно сложенных, перевязанных лианами.

Он строил плот.

Я стоял и смотрел на него, а он — на море. И в этом взгляде было то, что я отлично знал. Я видел это в зеркале ручья каждое утро первые десять лет. Тоска по дому. По людям. По тому месту, откуда ты родом.

Он обернулся. Увидел меня. И — клянусь Богом — на его лице промелькнуло чувство, которого я не ожидал: стыд.

— Хозяин, — сказал он. — Пятница не уходить. Пятница только... смотреть.

Я ничего не ответил. Я сел рядом с ним на тёплый песок, и мы молчали, двое мужчин на краю земли, глядя, как солнце поднимается из воды. Лёгкий бриз шевелил листья пальм. Где-то кричала цапля. Мир был огромен и безразличен к нашим бедам, и в этом безразличии была своя странная доброта.

Потом я спросил:

— Далеко ли до твоей земли?

Он показал на юго-запад.

— Два дня. Может, три. Если ветер добрый.

Два дня. Или три. Двадцать девять лет — и два дня. Расстояние, которое нельзя измерить милями.

Я молчал долго. Думал ли я о том, чтобы запретить ему? Был ли я так мелок? Возможно. На одно мгновение — возможно. Но мгновение прошло, и осталось другое: понимание. Простое, как хлеб. Он не раб. Он никогда не был рабом, хотя я и называл его слугой. Он был человеком, оказавшимся далеко от дома. Как и я.

Я встал. Подошёл к груде листьев. Потрогал — вязка была рыхлая, неумелая. Плот развалится на первой волне.

— Так нельзя, — сказал я. — Нужно крепче. Дай-ка покажу.

Он смотрел на меня. В глазах его блестело что-то — не слёзы, нет, Пятница никогда не плакал, — но что-то такое, чему я не знаю названия ни на одном из языков, которыми владею.

Я помог ему вязать листья. Мы работали молча до полудня, и работа спорилась, и мушкет лежал в стороне, забытый, и козы где-то вдалеке блеяли о своём.

Губернаторский ром: утерянное послесловие капитана Блада

Губернаторский ром: утерянное послесловие капитана Блада

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Одиссея капитана Блада» автора Рафаэль Сабатини. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Они стояли рядом на балконе губернаторского дома, глядя на закатное солнце, медленно тонувшее в Карибском море. «К чему же мы в конце концов пришли?» — спросила она. Он привлёк её к себе и улыбнулся. «К началу», — ответил Питер Блад.

— Рафаэль Сабатини, «Одиссея капитана Блада»

Продолжение

Питер Блад, бывший врач, бывший раб, бывший пират и — что, пожалуй, удивительнее всего — нынешний губернатор Ямайки, проснулся от того, что на него смотрел попугай.

Попугай был зелёный. Большой. С выражением лица — если у попугая можно обнаружить лицо — совершенно разбойничьим. Он сидел на спинке стула и смотрел на Блада одним глазом, склонив голову, как судья, выносящий приговор.

— Пошёл вон, — сказал Блад.

Попугай не двинулся.

Блад сел на кровати и осмотрелся. Губернаторская спальня. Потолок — высокий, лепной, с какими-то купидонами, которых предыдущий губернатор, полковник Бишоп, очевидно, терпел из уважения к традиции, хотя сам был так же далёк от купидонов, как акула от менуэта. Окна — распахнуты; утренний бриз с гавани Порт-Ройяла нёс запах соли, дёгтя и — если принюхаться — тот неистребимый аромат рома, которым пропитан каждый квадратный фут Ямайки, включая, по всей видимости, губернаторских купидонов.

Первая неделя в должности. Семь дней. За эти семь дней Блад понял кое-что, чего не понимал за все свои годы пиратства: управлять кораблём — это наука; управлять колонией — это безумие.

На «Арабелле» — его бриге, его красавице, его плавучей родине — всё было ясно. Капитан говорит — команда выполняет. Если не выполняет — есть мушкет, есть марсовая площадка, есть, в конце концов, море, которое принимает всех без рекомендательных писем. Но губернаторство...

Губернаторство — это бумаги.

Бумаги. Он обнаружил их в первое же утро: стопки, кипы, пачки, рулоны. Налоговые реестры. Жалобы плантаторов. Прошения торговцев. Доносы (удивительно много доносов — население Порт-Ройяла доносило друг на друга с энтузиазмом, достойным лучшего применения). Требования из Лондона. Отчёты о состоянии гарнизона. Гарнизон, к слову, состоял из ста двадцати человек, из которых сорок три были больны тропической лихорадкой, шестнадцать — дизентерией, а двое — ностальгией, которая, по мнению полкового лекаря, представляла собой самостоятельный диагноз.

— Вы это серьёзно? — спросил Блад лекаря — маленького, лысого, потного человечка, который потел так обильно, словно пытался в одиночку компенсировать засуху.

— Абсолютно, ваше превосходительство. Рядовой Хиггинс и капрал Мёрфи отказываются есть, плачут по ночам и требуют, чтобы их отправили в Дорсет.

— В Дорсет?!

— Да, сэр. В Дорсет. Рядовой Хиггинс утверждает, что тамошний дождь обладает целительными свойствами.

Блад потёр лоб. Он ведь был врачом. Когда-то. До того, как стал рабом, до того, как стал пиратом, до того, как стал — чем он, собственно, стал? Губернатором. Его превосходительством. Человеком, к которому обращаются «сэр» и которому приносят бумаги — бесконечные, неиссякаемые, плодящиеся, как тараканы в трюме.

Арабелла Бишоп — нет, Арабелла Блад (он всё ещё привыкал к этому) — нашла его в кабинете на третий день, погребённого под документами.

— Питер, — сказала она тем тоном, который он уже научился распознавать: тоном, означавшим, что его ждёт не утешение, а конструктивная критика.

— Да, моя дорогая?

— Вы подписали разрешение на вырубку леса на северном побережье.

— Подписал? — Он порылся в памяти. Память отказала. — Возможно.

— Этот лес — собственность короны. Его нельзя вырубать.

— А.

— А ещё вы помиловали человека, осуждённого за контрабанду рома.

— Ну, контрабанда рома — это скорее местная традиция, чем...

— Питер.

— Да?

— Этот человек — Натаниэль Хаггторп.

Блад поднял глаза. Хаггторп. Его бывший канонир. Его товарищ по «Арабелле». Человек, который мог попасть из кулеврины в шлюпку на расстоянии мили, но не мог пройти мимо бочки с ромом, не заведя с ней близкого знакомства.

— Хаггторп сидит в тюрьме? — спросил Блад с искренним удивлением.

— Сидел. Пока вы его не помиловали. Теперь он в таверне «Три якоря», рассказывает всем, что губернатор — его старый капитан и что на Ямайке, стало быть, можно делать что угодно.

Блад закрыл глаза. Вот оно. Его прошлое. Его команда. Двести с лишним человек, которые бороздили с ним Карибское море, — и каждый из которых теперь считал, что имеет право войти к губернатору без доклада и попросить о маленькой услуге.

На четвёртый день явился Волверстон. Одноглазый Нед Волверстон — громадный, как баобаб, и примерно с такой же грацией — ввалился в приёмную, раздвинув двух секретарей плечами (буквально — один из них упал), и грохнул кулаком по губернаторскому столу.

— Питер, чёрт тебя дери! Мне нужно каперское свидетельство!

— Каперское свидетельство, — повторил Блад медленно.

— Ага. На бриг «Святая Клара». Испанский. Я его... э... нашёл.

— Нашёл.

— В открытом море. Без команды. Почти без команды. Они сами прыгнули за борт — добровольно, так сказать.

Блад посмотрел на Волверстона. Волверстон посмотрел на Блада. Единственный глаз Волверстона выражал невинность — или то, что Волверстон искренне считал невинностью.

— Нед, — сказал Блад тем голосом, которым когда-то отдавал приказы в бою, — послушай меня внимательно. Я — губернатор. Я представляю здесь его величество короля Вильгельма. Я не могу выдавать каперские свидетельства пиратам.

— Бывшим пиратам, — поправил Волверстон.

— Ты захватил испанское судно три дня назад!

— Нашёл.

— Нед.

Пауза. Волверстон почесал затылок — жест, который у него всегда предшествовал либо уступке, либо удару кулаком. Блад надеялся на первое.

— Ладно, — сказал Волверстон наконец. — Без свидетельства. Но тогда — мне нужен причал. Для «Клары». Она течёт, Питер. Испанцы строят корабли как... ну, как испанцы.

Блад вздохнул. Причал — это он мог устроить. Наверное. Если найдёт нужную бумагу в этом бесконечном бумажном море, которое грозило утопить его вернее, чем все испанские галеоны вместе взятые.

Арабелла нашла его вечером на балконе. Он смотрел на гавань — на мачты, на огни, на чёрную воду, в которой отражались звёзды, как монеты на дне колодца.

— Скучаете по морю? — спросила она.

Он обернулся. Она стояла в дверях — тонкая, прямая, с тем выражением лица, которое он любил больше всего: смесь насмешки и нежности, как если бы она одновременно смеялась над ним и жалела его.

— Скучаю, — признался он. — По морю — нет. По простоте. На море всё просто: вот ветер, вот враг, вот пушка. А здесь...

— А здесь — бумаги.

— Бумаги, Нед Волверстон с украденным бригом, солдат, тоскующий по дождям Дорсета, и попугай, который поселился в спальне и отказывается уходить.

Она рассмеялась. Тихо — но он услышал, и этот смех стоил всех бумаг, всех Волверстонов и даже попугая.

— Вы справитесь, капитан, — сказала она.

— Губернатор, — поправил он.

— Капитан, — повторила она. — Вы всегда будете капитаном. Просто теперь ваш корабль — целый остров.

Блад посмотрел на неё. Потом — на гавань. Потом — снова на неё.

— Остров, — повторил он задумчиво. — Что ж. Бывали острова и похуже.

Это была неправда. Но она прозвучала хорошо. А в губернаторском деле, как начинал подозревать капитан Блад, хорошо прозвучавшая неправда — уже половина успеха.

Статья 06 февр. 07:15

Жюль Верн: человек, который изобрёл будущее, сидя в кресле

Жюль Верн: человек, который изобрёл будущее, сидя в кресле

Представьте себе человека, который никогда не погружался на дно океана, не летал на воздушном шаре и уж точно не путешествовал к центру Земли — но при этом убедил весь мир, что всё это возможно. Сегодня, спустя 198 лет со дня его рождения, мы до сих пор летаем на его идеях, как на том самом воздушном шаре.

Жюль Верн — это не просто писатель. Это человек, который взломал код будущего, используя лишь перо, чернила и безграничную наглость воображения. Пока учёные его времени спорили о том, возможны ли подводные лодки, он уже отправил капитана Немо бороздить океанские глубины на «Наутилусе». Пока инженеры чертили первые проекты летательных аппаратов, герои Верна уже облетели вокруг Луны. Согласитесь, есть что-то дерзкое в том, чтобы опередить науку, сидя за письменным столом в Амьене.

Родился наш герой 8 февраля 1828 года в Нанте — портовом городе, где солёный ветер и запах приключений буквально висели в воздухе. Его отец, успешный адвокат, мечтал, что сын продолжит семейное дело. Но юный Жюль смотрел на корабли в гавани и видел в них не торговые суда, а врата в неизведанные миры. В одиннадцать лет он даже попытался сбежать юнгой на корабль, направлявшийся в Индию. Отец перехватил беглеца и выпорол так, что тот пообещал: «Отныне я буду путешествовать только в своём воображении». Что ж, слово сдержал.

Путь к славе был тернист. Верн писал пьесы, которые проваливались, работал биржевым маклером (представляете, какая тоска для человека, мечтающего о полёте на Луну?) и женился на вдове с двумя детьми. Прорыв случился в 1863 году, когда издатель Пьер-Жюль Этцель прочитал рукопись «Пяти недель на воздушном шаре» и понял: перед ним золотая жила. Так началось сотрудничество, породившее более шестидесяти романов — целую вселенную «Необыкновенных путешествий».

«Двадцать тысяч льё под водой» — это не просто приключенческий роман. Это манифест технологического оптимизма, написанный за десятилетия до появления настоящих подводных лодок. Капитан Немо — гениальный мизантроп, сбежавший от человечества в глубины океана — стал архетипом для всех последующих безумных учёных и благородных изгоев. А «Наутилус» с его электрическим двигателем, огромными иллюминаторами и роскошной библиотекой? Инженеры XX века признавались, что именно эта книга вдохновила их на создание реальных субмарин.

«Вокруг света за 80 дней» — это, пожалуй, первый настоящий триллер с дедлайном. Филеас Фогг с его маниакальной пунктуальностью и невозмутимостью — антигерой до того, как это стало мейнстримом. Человек спорит на всё состояние, что обогнёт земной шар за определённый срок, и читатель сходит с ума от напряжения, следя за каждой задержкой поезда, каждым штормом, каждой интригой. Верн превратил расписание железных дорог в источник саспенса — попробуйте повторить этот трюк!

«Путешествие к центру Земли» — чистое безумие, замаскированное под научную экспедицию. Спуститься в жерло потухшего вулкана и найти там подземный океан с доисторическими чудовищами? Почему бы и нет! Верн умел подавать самые фантастические идеи с такой серьёзностью и обилием псевдонаучных деталей, что читатель начинал верить: да, наверное, там внизу действительно что-то есть.

Но вот что по-настоящему поражает: Верн предсказал не только технологии, но и их социальные последствия. В романе «Париж в XX веке» (написанном в 1863-м, но опубликованном лишь в 1994-м) он описал мегаполис будущего с небоскрёбами, скоростными поездами, факсами и... всеобщим духовным опустошением. Издатель отверг рукопись как «слишком пессимистичную». Сегодня мы листаем смартфоны в метро и думаем: а может, старик был прав?

Критики того времени морщили носы: мол, это не настоящая литература, а развлекательное чтиво для мальчишек. Какая ирония! «Развлекательное чтиво» пережило всех своих хулителей и продолжает переиздаваться миллионными тиражами. Книги Верна перевели на рекордное количество языков — больше, чем произведения любого другого французского автора. Даже Пруст со своим печеньем «мадлен» нервно курит в сторонке.

Верн работал как одержимый: каждый день с пяти утра до полудня, затем после обеда до восьми вечера. Он превратил писательство в индустриальное производство — два-три романа в год! При этом качество не страдало. Секрет прост: он был маньяком в хорошем смысле слова. Собирал вырезки из газет, научные статьи, карты, отчёты путешественников. Его рабочий кабинет напоминал штаб-квартиру разведки.

В 1886 году племянник Верна выстрелил ему в ногу. Пуля осталась в теле до конца жизни, писатель охромел. Мотивы племянника так и остались загадкой — то ли безумие, то ли зависть, то ли семейные дрязги. Но даже после этого Верн продолжал писать, хотя его поздние романы стали мрачнее. «Властелин мира», «Флаг родины» — здесь уже нет того оптимизма, что пронизывал ранние вещи. Технологии в руках злодеев, прогресс оборачивается угрозой. Может, пуля племянника что-то изменила в его мировоззрении?

Умер Жюль Верн 24 марта 1905 года, оставив после себя литературную империю и поколения мечтателей. Среди его фанатов — конструкторы первых подводных лодок, астронавты NASA, создатели научной фантастики от Уэллса до наших дней. Когда Нил Армстронг ступил на Луну, он вспомнил роман «С Земли на Луну». Когда Жак-Ив Кусто погружался в океанские глубины, он думал о капитане Немо.

198 лет — солидный возраст для любого наследия. Но книги Верна не пылятся на полках как музейные экспонаты. Они по-прежнему читаются взахлёб, экранизируются, вдохновляют. Потому что главное в них — не устаревшая наука, а вечная идея: человек способен преодолеть любые границы, если достаточно дерзок в своих мечтах. И эта идея никогда не устареет — даже когда мы построим настоящий «Наутилус» или отправимся к центру Земли.

Клинок без маски: ненаписанная глава «Проклятия Капистрано»

Клинок без маски: ненаписанная глава «Проклятия Капистрано»

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Проклятие Капистрано (Знак Зорро)» автора Джонстон Маккалли. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

И тогда Дон Диего Вега сорвал маску, и все увидели перед собой лицо того, кого знали как ленивого, равнодушного кабальеро, не способного поднять шпагу иначе как для забавы. «Зорро!» — выдохнула толпа. Сержант Гонсалес побледнел. Лолита Пулидо прижала ладони к лицу. А Дон Диего — нет, Зорро — стоял перед ними, и на губах его играла улыбка, дерзкая и вольная, как калифорнийский ветер. Справедливость восторжествовала, любовь была обретена, и казалось, что история окончена. Казалось.

— Джонстон Маккалли, «Проклятие Капистрано (Знак Зорро)»

Продолжение

Три дня минуло с тех пор, как Дон Диего Вега сорвал маску перед всем Лос-Анхелесом. Три дня — и город не знал, куда деть себя от собственного потрясения. Сержант Гонсалес пил больше обычного (а обычно он пил прилично), торговки на площади пересказывали друг другу одно и то же, путая детали, и каждый пересказ обрастал новыми подробностями — в последней версии Зорро разогнал сотню солдат одним хлыстом.

Лолита Пулидо не выходила из дома.

Это тревожило Дон Диего больше, чем он готов был признать — даже себе. Он стоял у окна своей гасиенды, глядел на выгоревшие холмы, которые к полудню делались рыжими, как бока старого мула, и пытался понять: что именно он чувствует? Облегчение — маска сброшена, притворство окончено? Или мерзкий холодок под рёбрами, какой-то новый, незнакомый страх, которого у Зорро не было и быть не могло?

Зорро не боялся.

Дон Диего — да. Пожалуй.

— Сеньор?

Он обернулся. В дверях стоял старый Бернардо — немой слуга, единственный человек, который знал всё с самого начала. Бернардо смотрел выжидательно и держал в руках сложенный лист бумаги с красной сургучной печатью.

— Давай сюда.

Письмо было от коменданта Монтерея. Нового коменданта — прежнего сместили после того, как дон Алехандро Вега и двадцать кабальеросов предъявили свои требования вице-королю. Новый человек, некий капитан Эрнандес, писал сухо и коротко. Ни тебе цветистых оборотов, ни лести. Два абзаца. Суть: из Мехико прибывает инспектор — дон Рикардо де Ла Крус, облечённый полномочиями расследовать «беспорядки в провинции Альта Калифорния». Прибудет через неделю. Рекомендовано оказать содействие.

Дон Диего перечитал письмо. Потом ещё раз — медленнее.

— Беспорядки, — произнёс он вслух. — Какое занятное слово для того, что здесь творилось.

Бернардо пожал плечами. Его жесты были красноречивее иных речей.

— Ты прав, — сказал Дон Диего, хотя Бернардо не сказал ничего. — Инспекторы из столицы не приезжают просто так. Кто-то написал донос.

Он сложил письмо, сунул в карман камзола и вышел во двор. Солнце ударило по глазам — белое, злое, калифорнийское солнце, от которого пересыхает горло раньше, чем успеешь добраться до колодца. Жара стояла нелепая для марта. Впрочем, здесь всегда так; или почти всегда — кто запоминает погоду, когда жизнь переворачивается?

Лошадь ждала у коновязи. Не та — чёрный жеребец Зорро был спрятан, и вряд ли стоило на нём разъезжать теперь, когда вся округа знала, чей это конь. Обычная гнедая кобыла — спокойная, не быстрая, приличествующая молодому кабальеро, который (предположительно) больше не скачет ночами по пустыне в маске.

До гасиенды Пулидо было полчаса верхом. Или двадцать минут, если пустить в галоп, но Дон Диего не торопился. Он думал.

Проблема заключалась вот в чём — и он формулировал её с мучительной ясностью, покачиваясь в седле: когда ты три года изображал ленивого, равнодушного болвана, который интересуется только фехтованием (и то — в теории) и качеством своих платков, мир привыкает. Мир принимает это за чистую монету. И когда ты вдруг оказываешься кем-то совершенно другим — мир не то чтобы радуется. Мир... растерян.

Лолита была растеряна.

Она любила Зорро — загадочного, отважного, дерзкого. Она терпела Дон Диего — вялого, скучного, невозможного. И теперь ей предстояло понять, что эти двое — один человек, и человек этот... кто? Который из двоих — настоящий?

Он и сам не всегда знал.

* * *

Дон Карлос Пулидо сидел на веранде, обмахиваясь шляпой с таким остервенением, будто шляпа была в чём-то виновата. Увидев Дон Диего, он поднялся — и на лице его проступило выражение, которое можно было описать как смесь уважения с опаской. Раньше дон Карлос смотрел на него снисходительно. Теперь — нет.

— Дон Диего! Какая честь. Заходите, заходите. Прохладительного?

— Благодарю. Жарко сегодня.

— Дьявольски жарко, — согласился дон Карлос и тут же осёкся, потому что при Зорро — то есть при Дон Диего — то есть... он запутался и махнул рукой. — Лолита в саду.

Он нашёл её у фонтана. Тот не работал уже вторую неделю — вода едва сочилась из каменного горлышка, оставляя тёмное пятно на жёлтом известняке. Лолита сидела на каменной скамье и что-то вышивала; при его приближении подняла голову, и руки её — он заметил — дрогнули.

— Сеньорита.

— Дон Диего.

Тишина. Где-то в глубине сада закричала птица — резко, неприятно, будто наступили ей на хвост.

— Вы три дня не приезжали, — сказала Лолита. Голос — ровный, но вышивка в её пальцах комкалась.

— Я не знал, хотите ли вы меня видеть.

— А вы всегда знаете, чего хотят другие? — Она посмотрела ему в глаза. Взгляд — тёмный, сердитый, с каким-то больным блеском. — Зорро, кажется, всегда знал.

— Зорро — это я.

— Это я понимаю. — Она воткнула иглу в ткань — резче, чем нужно. — Чего я не понимаю — зачем нужно было три года... три года, Дон Диего! — изображать из себя... этого... этого нюхателя табака!

Она почти кричала. Дон Диего сел рядом — не спрашивая разрешения, что было не в его прежнем стиле, но очень в стиле Зорро.

— Потому что если бы я не изображал, меня бы повесили на втором месяце.

— Повесили!

— Или пристрелили. Или зарубили. Капитан Рамон не отличался изобретательностью, но в средствах не стеснялся.

Она замолчала. Игла снова двигалась — мерно, зло, протыкая ткань.

— Я влюбилась в маску, — сказала Лолита тихо.

— Под маской был я.

— Да. Но я этого не знала. Я мечтала о Зорро и злилась на вас. Вы понимаете, каково это?

Он понимал. Лучше, чем ей казалось. Потому что он тоже злился — на себя, на необходимость притворяться, на весь этот фарс с ленью и платками. Но говорить об этом сейчас было бы ошибкой. Лолита не нуждалась в его исповеди — она нуждалась во времени.

— Я приехал не только ради этого, — сказал он, вытаскивая письмо. — Из Мехико едет инспектор.

Лолита отложила вышивание.

— Инспектор? Зачем?

— Расследовать, как они это называют, «беспорядки». — Он развернул лист. — Дон Рикардо де Ла Крус. Вам знакомо это имя?

Она покачала головой. Но дон Карлос, который (как выяснилось) подслушивал с веранды — или, скажем деликатнее, находился в пределах слышимости, — вдруг побледнел.

— Де Ла Крус, — повторил он, выходя в сад. Шляпа в его руке перестала двигаться. — Вы уверены?

— Абсолютно.

— Maldición. — Дон Карлос сел на ступеньку, что было совершенно не по протоколу для человека его положения. — Дон Диего, этот человек... я знал его двадцать лет назад, в Мехико. Он был... как бы сказать... он был из тех, кто выполняет приказы до последней буквы, а иногда — и чуть дальше.

— Фанатик?

— Хуже. Педант. Фанатика можно обхитрить — у него страсть, а страсть слепа. Педант видит всё.

— Замечательно, — сказал Дон Диего, и это слово прозвучало с такой спокойной иронией, что Лолита вдруг увидела — вот так, без перехода, без усилия — Зорро. Не маску, не костюм. Просто — способ стоять, поворот головы, тень улыбки, в которой читалось: «Я уже знаю, что буду делать».

И тогда — впервые за три дня — что-то в ней сдвинулось. Как камень, подточенный водой: снаружи — ничего, а внутри уже трещина.

— Дон Диего, — сказала она. — Вам нужно будет снова надеть маску?

Он посмотрел на неё.

— Нет, — сказал он. И добавил: — Но шпага мне, пожалуй, понадобится.

* * *

Дон Рикардо де Ла Крус прибыл не через неделю — через четыре дня. Его карета — чёрная, закрытая, с гербом вице-короля на дверце — въехала в Лос-Анхелес поздним вечером, когда площадь уже опустела и только бродячий пёс рылся в отбросах у таверны. За каретой — два десятка конных драгун в синих мундирах, при мушкетах. Серьёзная публика. Не для парада.

Сержант Гонсалес, несший караул у казармы, выронил трубку.

— Madre de Dios, — прошептал он и побежал за комендантом.

Новый комендант — молодой лейтенант Сандоваль, назначенный временно и оттого нервный, как кошка в грозу, — вышел навстречу в расстёгнутом мундире. Де Ла Крус выбрался из кареты медленно — высокий, сухой, с лицом, которое выглядело так, будто его вырезали из старого дерева и забыли отполировать. Глаза — маленькие, неподвижные. Рот — щель. Ни усов, ни бороды, что в те времена выглядело почти непристойно.

— Лейтенант, — сказал он. Голос — как скрип двери. — Мне нужны комнаты, ужин и список всех дворян, участвовавших в... — он помедлил, подбирая слово, — ...в недавних событиях.

— Сеньор инспектор, я...

— К утру.

И повернулся спиной.

Гонсалес, наблюдавший из-за угла, тихо перекрестился. Он повидал людей страшных, опасных, безумных. Капитан Рамон был жесток. Губернатор — подл. Зорро — дьявольски ловок. Но этот... Этот был другим. От этого тянуло чем-то казённым и окончательным, как от документа с печатью, который нельзя обжаловать.

Гонсалес допил остатки из фляги — и ему впервые пришло в голову, что, возможно, маска Зорро ещё понадобится. Хотя бы потому, что человек без маски уязвим.

А Дон Диего Вега, стоя у окна своей гасиенды в трёх милях от города, смотрел на дорогу, по которой час назад проехала чёрная карета, и думал о том, что справедливость — штука неудобная. Она не заканчивается. Ты одерживаешь победу, срываешь маску, целуешь руку любимой — и думаешь: всё. Конец. Но конец — это только в книгах. В жизни после «конца» наступает утро, и в это утро кто-нибудь непременно привозит новую проблему в чёрной карете с гербом.

Он отошёл от окна. В углу комнаты, на стуле, лежала чёрная одежда — плащ, шляпа, маска. Он не убирал их. Не мог заставить себя спрятать в сундук.

Пока — не мог.

Участок 11,8 сот. ИЖС + проект виллы-яхты

2 400 000 ₽
Калининградская обл., Зеленоградский р-н, пос. Кузнецкое

Участок 1180 м² (ИЖС) в зоне повышенной комфортности. Газ, электричество, вода, оптоволокно. В комплекте эксклюзивный проект 3-этажной виллы ~200 м² с бассейном, сауной и террасами. До Калининграда 7 км, до моря 20 км. Окружение особняков, первый от асфальта.

Ирландский виски и английский бульдог: неизданная глава «Графа Монте-Кристо»

Ирландский виски и английский бульдог: неизданная глава «Графа Монте-Кристо»

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Граф Монте-Кристо» автора Александр Дюма. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

«Друг мой, — писал он, — разве вы не говорили мне, что всю человеческую мудрость можно заключить в двух словах: «ждать» и «надеяться»? Но ни на минуту не забывайте, что до того дня, когда Господь соблаговолит раскрыть перед людьми их будущее, вся человеческая мудрость будет заключена в двух словах: Ждать и надеяться. Ваш друг, Эдмон Дантес, граф Монте-Кристо».

— Александр Дюма, «Граф Монте-Кристо»

Продолжение

Спустя три года после отплытия с острова Монте-Кристо граф объявился в Лондоне — под именем сэра Эдмона Уилмора, с бульдогом по кличке Цезарь и бутылкой двенадцатилетнего ирландского виски в саквояже. Никто из лондонского света не узнал в этом загорелом джентльмене с короткой стрижкой того самого графа, который тремя годами ранее перевернул весь Париж.

Впрочем, Лондон — не Париж. Здесь не любопытствуют. Здесь делают ставки.

***

История эта началась — как начинаются все порядочные истории — с письма. Бертуччо, верный Бертуччо, разыскал его на Корфу и передал конверт, запечатанный незнакомой печатью: лев, держащий в лапе якорь. Внутри — три листка, исписанных мелким, нервным почерком. Женским.

Граф прочёл.

Перечитал.

Сел.

Писала некая миссис Хелен Дарлингтон — вдова, пятидесяти двух лет, из Суррея. Она не просила денег. Не просила защиты. Она просила справедливости; а это, как знал граф лучше всякого живущего, — товар куда более редкий и дорогой.

Муж её, полковник Дарлингтон, скончался при обстоятельствах, которые лондонский коронер признал естественными, а вдова — нет. Полковник якобы упал с лошади во время утренней прогулки. Однако полковник Дарлингтон, как указывала его жена, не ездил верхом уже семь лет — с тех пор, как осколок шрапнели под Лахором раздробил ему коленную чашечку. Лошадь ему подарил за неделю до смерти его компаньон — некий мистер Огастес Бомонт, банкир из Сити, человек, по словам миссис Дарлингтон, «обходительный, как кобра, и столь же тёплый».

Граф свернул письмо. Бульдог Цезарь — рыжая туша с выражением вечного неодобрения на морде — лежал у его ног и храпел. Граф почесал пса за ухом.

— Едем в Лондон, — сказал он.

Цезарь чихнул. Это, по-видимому, означало согласие.

***

Лондон встретил его туманом — не парижской моросью, а настоящей жёлтой мглой, от которой першило в горле и хотелось чертыхаться. Граф снял дом на Мэйфэр — четыре этажа, мрамор в прихожей, камин размером с небольшую усыпальницу. Бертуччо привёз из Марселя Али; Баптистен остался на Корфу — у него случился ревматизм и роман с гречанкой, и неизвестно, что из двух было серьёзнее.

Первый месяц граф потратил на то, на что всегда тратил первый месяц: наблюдение. Он появлялся в клубах — «Уайтс», «Букс», «Реформ» — и слушал. Англичане, в отличие от французов, не сплетничают; они обмениваются сведениями. Разница тонкая — как между ирландским виски и шотландским. И граф, к собственному удивлению, предпочёл ирландский.

«Хаднот двенадцатилетний», — сказал ему бармен в «Уайтсе», наливая янтарную жидкость в стакан. — Рекомендую, сэр.

Граф попробовал. В нём было что-то от торфяного дыма и чуть-чуть — от мёда; а ещё — дерзость. Бурбон был бы напорист. Скотч — задумчив. Этот виски смотрел тебе в глаза и ухмылялся.

Граф заказал ящик.

***

Мистер Огастес Бомонт оказался именно таким, каким описала его вдова: обходительный, гладкий, с голосом мягким, как замша, и глазами — оловянными. Они встретились на скачках в Эпсоме, куда граф явился с намерением проиграть. Это был старый трюк: проигрывая, ты становишься безопасен; а безопасных людей подпускают близко.

Он проиграл восемьсот фунтов. С блеском. Поставил на лошадь по кличке «Императрица» — трёхлетку, которая, судя по форме, не выиграла бы забег даже у Цезаря, а Цезарь, напомним, был бульдогом.

«Императрица» пришла последней.

— Скверная лошадь, сэр, — заметил Бомонт, подходя к нему у ограждения. — Если позволите, в следующий раз обратитесь ко мне. У меня есть... источники.

— Буду признателен, — граф пожал ему руку. Рукопожатие Бомонта было крепким, деловитым, совершенно лишённым тепла.

День, однако, не закончился скачками. К вечеру — граф ещё сам не понял, как это вышло — он оказался на задворках паба «Старый дуб» в Саутуорке, в толпе, ревущей так, будто тут решалась судьба Британской империи. Посреди утоптанного круга стояли двое: мясник из Ламбета — детина фунтов на двести, с кулаками как два окорока, — и граф.

Нет, он не планировал этого.

Просто.

Так вышло.

Бертуччо потом говорил, что виноват виски. Граф считал, что виноват мясник, который посмел высморкаться на Цезаря. Цезарь, впрочем, не обиделся — он спал в углу, — но существуют принципы.

Бой длился четыре раунда. Мясник бил как паровой молот — размашисто, от плеча, каждый удар мог бы свалить быка. Граф уклонялся. Четырнадцать лет замка Иф, потом — тренировки с Али, нубийские приёмы борьбы, которым не учат ни в одной лондонской академии, — всё это превратило его тело в инструмент, настроенный точно, как часовой механизм. В третьем раунде мясник рассёк ему бровь. В четвёртом граф ударил его дважды — коротко, сухо, как ломается ветка — и мясник лёг.

Толпа взревела. Граф выиграл шестьдесят фунтов, платок для брови и уважение трёх дюжин саутуоркских головорезов.

— Вы, стало быть, боксёр? — спросила его миссис Дарлингтон на следующий день, когда он навестил её в Суррее.

На её лице — красивом, усталом лице женщины, которая слишком долго была сильной — мелькнуло что-то похожее на улыбку. Может быть — впервые за год.

— Я — дилетант, — ответил граф, потрогав рассечённую бровь. — Во всём — дилетант.

— Ерунда, — отрезала она. — Дилетанты не носят такие шрамы.

Она разлила чай. Её руки — в перчатках, несмотря на жару; в доме полумрак, шторы задёрнуты — совершали эту процедуру с точностью хирурга. Цезарь, нарушив все правила приличия, забрался на диван и положил голову ей на колени. Миссис Дарлингтон не возражала.

— Расскажите мне о Бомонте, — попросил граф.

Она рассказала.

***

История была — как бы это выразить — знакомой. Бомонт скупал долги вдов и стариков, а затем, когда те не могли платить, забирал имущество через подставных стряпчих. Полковник Дарлингтон задолжал ему четыре тысячи фунтов — результат неудачных вложений в индийский хлопок. Полковник собирался подать жалобу в суд лорда-канцлера; за неделю до назначенной даты — лошадь, падение, смерть.

Граф слушал. Он давно научился слушать так, что рассказчик чувствовал себя единственным человеком в мире. Это был дар. Или проклятие — зависит от того, с какой стороны стола вы сидите.

— Я не могу доказать убийство, — сказала миссис Дарлингтон. — У меня нет... инструментов.

— У вас есть я, — сказал граф.

Он допил чай. Мерзкий чай, если честно —ережжённый, горький, типично английский. Но виски в доме вдовы не предложишь.

Миссис Дарлингтон посмотрела на него — долго, прямо, как смотрят люди, которые разучились верить, но ещё не разучились надеяться. Ей было пятьдесят два. Ему — бог знает сколько; после замка Иф он перестал считать. Между ними было что-то; не любовь — для любви он был слишком обожжён, а она — слишком разумна, — но нечто вроде узнавания. Два человека, у которых забрали то, что дорого. Два человека, которые не смирились.

— Ваш пёс, — сказала она, почёсывая Цезаря за ухом, — единственный джентльмен в этой комнате.

— Согласен, — ответил граф. И впервые за три года — или пять, или вечность — рассмеялся.

***

План созревал медленно. Граф не торопился — он вообще разучился торопиться. Бомонт был не Данглар, не Фернан и не Вильфор; он был мельче, проще, грязнее. Но в этой грязи была своя система — как в лондонской канализации, которая, говорят, инженерное чудо.

Граф начал с малого. Проигрывал Бомонту в карты — немного, ровно столько, чтобы тот привык считать его дурачком с деньгами. Посещал его приёмы. Пил его вино — дрянное, кстати; Бомонт экономил на вине, что говорило о нём больше, чем любое досье.

Тем временем Бертуччо — неутомимый Бертуччо — рыл. Подкупал клерков. Встречался с бывшим конюхом Бомонта в пабах Уайтчепела. Нашёл аптекаря в Ковент-Гардене, который продал кому-то — он не помнит кому, это было давно, но вот за пять гиней память, возможно, прояснится — склянку с чем-то, от чего у лошади мог случиться приступ бешенства.

Склянку.

Вот оно.

Не яд для полковника. Яд для лошади. Лошадь взбесилась — полковник упал — и никакой коронер не нашёл бы следов. Потому что искал не там.

Граф стоял у окна своего дома на Мэйфэр, смотрел на туман и думал о справедливости. Он когда-то считал себя орудием Провидения. Потом — монстром. Потом — просто уставшим человеком. А теперь? Цезарь подошёл и ткнулся мокрым носом в его ладонь.

Теперь он был человеком с бульдогом, бутылкой ирландского виски и привычкой к кулачным боям по субботам.

И новым планом мести.

— Бертуччо, — позвал он.

— Да, ваше сиятельство?

— Узнайте, когда следующие скачки в Эпсоме. И купите мне лошадь. Хорошую лошадь.

— Слушаюсь. Что-нибудь ещё?

Граф помолчал.

— Ещё ящик «Хаднота». Двенадцатилетнего.

Цезарь одобрительно чихнул.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Писать — значит думать. Хорошо писать — значит ясно думать." — Айзек Азимов