Ночные ужасы

Загадочные истории для тех, кто не боится темноты

Каждую ночь здесь выходят новые страшные истории: городские легенды, необъяснимые случаи и хоррор-рассказы, от которых холодеет спина. Короткие — на десять минут перед сном. Читайте бесплатно, но лучше не в одиночестве.

Статья 04 июля 16:59

Фолкнер написал предложение на 1288 слов — и литература так и не оправилась

Фолкнер написал предложение на 1288 слов — и литература так и не оправилась

64 года назад, 6 июля 1962 года, в маленьком городке Оксфорд, штат Миссисипи, умер человек, которого половина американских критиков считала гением, а вторая половина — невыносимым занудой с манией величия. Обе половины, как ни странно, были правы.

Уильям Фолкнер придумал округ Йокнапатофа — территорию размером с почтовую марку на карте, которую он застроил плантациями, судами, бордюрями и разоривши­мися родами белых аристократов. Вымышленное место. Но настолько плотно прописанное, с генеалогиями, датами, картами землевладений, что исследователи до сих пор составляют по нему хронологические таблицы. Серьёзно — таблицы, как для реальной провинции.

Теперь о главном. «Шум и ярость» (1929) начинается с рассказчика по имени Бенджи. У него задержка умственного развития, восприятие времени у него нелинейное, и первые тридцать-сорок страниц читатель просто не понимает, что происходит. Не потому что автор плохо объясняет. Потому что объяснять — не его задача. Задача — заставить тебя барахтаться внутри чужого, искалеченного сознания, где прошлое и настоящее слеены без швов.

Большинство читателей в 1929-м бросили книгу на второй главе. Продажи были смешными. Критики морщились.

А через двадцать лет Фолкнеру дали Нобелевскую премию.

Вот эта задержка — вообще ключ ко всей его судьбе. Пока Хемингуэй собирал стадионы поклонников короткой рубленой фразой, Фолкнер писал предложения, которые растягивались на страницу, потом на две, потом — в романе «Авессалом, Авессалом!» — на 1288 слов подряд. Без точки. С придаточными, вложенными друг в друга, как матрёшки, которые сходят с ума. Долгое время это был рекорд Книги Гиннесса на самое длинное предложение в художественной литературе. Не знаю, гордился ли он этим или просто не заметил, что забыл поставить точку.

При этом деньги ему платили не за романы. За романы платили копейки; критики хвалили, тиражи стояли на месте. Кормили его сценарии для Голливуда — «Иметь и не иметь», «Глубокий сон» с Богартом. Днём — нищий гений из Миссисипи переписывает диалоги для нуара. Вечером — снова садится за Йокнапатофу. Такое вот раздвоение, которое он, кажется, презирал, но исправно оплачивал счета за виски именно голливудскими гонорарами.

«Когда я умираю» (1930), кстати, он написал за шесть недель. Ночами. Работая на электростанции. Пятнадцать рассказчиков, включая — да, знаменитая деталь — саму покойницу, которая говорит из гроба одну-единственную главу. Одну главу, две строчки, но эффект такой, будто тебе за шиворот вылили ведро ледяной воды.

И вот что странно. Читать его тяжело. Честно, местами это пытка, а не литература для отдыха на пляже. Но без этой пытки не было бы Габриэля Гарсиа Маркеса с его Макондо — тем же приёмом замкнутого мифологического пространства. Не было бы Тони Моррисон с её рваным, многоголосым повествованием о травме и памяти. Она сама признавала долг перед ним, хотя спорила с его взглядом на расу — а взгляд этот у южанина из 1930-х был, мягко говоря, не бесспорен, и делать вид, что это не так, глупо.

В 1950-м, получая Нобелевку, он произнёс речь, которую потом растащили на цитаты все кому не лень: «Я отказываюсь принять конец человека». Шла холодная война, все ждали ядерного апокалипсиса, а этот пьющий южанин с сельским выговором вышел и сказал, по сути: человечество не заслуживает того, чтобы вы его хоронили заранее. Красиво. Пафосно. И — вот ведь ирония — произнесено человеком, который в частной жизни был угрюмым алкоголиком, падал с лошадей и хронически ссорился с издателями.

Умер он именно так, как будто сам написал себе финал главы: сердечный приступ после падения с лошади, шестого июля, в возрасте шестидесяти четырёх лет. Кто-то скажет — трагично. Я скажу — по-фолкнеровски. У него ведь ничего никогда не заканчивалось просто. Даже смерть пришла со скрытым сюжетным поворотом.

Что с ним делать сегодня, спустя 64 года? Читать его залпом нельзя — он для этого не создан. Зато можно взять любую его страницу и увидеть прототип половины современной прозы: нелинейное время, ненадёжный рассказчик, голос человека с особенностями восприятия как полноправный нарратив, а не декорация. Все, кто сегодня экспериментирует с формой — от авторов сериалов с рваным монтажом до писателей, играющих с точкой зрения — так или иначе стоят на плечах этого угрюмого миссисипца, который однажды решил, что грамматика не забор, а материал для лепки.

Статья 04 июля 16:51

Одержимость искусством, человеком, идеей: пять книг, которые редко ставят рядом

Одержимость искусством, человеком, идеей: пять книг, которые редко ставят рядом

Есть слова, которые звучат почти неприлично. Одержимость — одно из них. Мы говорим «увлечение», «страсть», «интерес» — а на самом деле имеем в виду именно это: состояние, когда человек перестаёт принадлежать себе, а начинает принадлежать идее, лицу, вещи. Литература обожает эту тему не просто так — потому что одержимый герой всегда честнее себя самого, каким бы страшным ни было это признание.

Возможно, дело в том, что каждый хоть раз ловил себя на мысли, которая возвращается снова и снова, будто заевшая пластинка; и в такие моменты страшно признаться — а что, если это она, та самая одержимость, просто маленькая, домашняя, ещё не выросшая в чудовище. Пять книг ниже — про тех, у кого она выросла. Про художников, коллекционеров, игроков и людей, перепутавших любовь с владением.

Начнём.

«Портрет Дориана Грея», Оскар Уайльд, 1890 год. Формально это роман о вечной молодости. На деле — об одержимости искусством настолько абсолютной, что оно начинает диктовать условия жизни, а не наоборот. Уайльд писал эту книгу с наслаждением эстета, и это чувствуется в каждой фразе; стиль тут работает как приманка, затягивает раньше, чем читатель успевает заметить подвох. Зайдёт тем, кто любит, когда красота оказывается ловушкой, а не украшением.

«Парфюмер. История одного убийцы», Патрик Зюскинд, 1985. Жан-Батист Гренуй одержим не человеком и не идеей в привычном смысле — он одержим запахом, точнее, желанием создать аромат, который заставит мир его полюбить. Зюскинд написал редкий текст: гениальность и чудовищность здесь срослись настолько плотно, что отделить одно от другого невозможно, да и не нужно. Для тех, кто хочет прочитать про одержимость мастерством без единой сентиментальной нотки.

«Игрок», Фёдор Достоевский, 1866 год. Русская классика тут неизбежна — а куда без неё. Достоевский писал эту повесть в диком темпе, почти как одержимый, чтобы успеть к сроку и не потерять права на собственные тексты; ирония в том, что получилась одна из лучших книг об одержимости идеей — рулеткой, азартом, верой в систему, которой не существует. Подойдёт тем, кто хочет заглянуть внутрь механизма зависимости изнутри, без морализаторства.

«Коллекционер», Джон Фаулз, 1963 год. Вот книга, которую слишком часто обходят стороной. А зря. Фаулз показывает одержимость человеком без романтики и без оправданий — только холодный, методичный взгляд коллекционера бабочек, решившего, что девушку тоже можно поместить в застеклённый ящик. Читать неприятно. И именно поэтому стоит. Для тех, кто готов к дискомфорту и не ищет утешения на последней странице.

«Лолита», Владимир Набоков, 1955 год. Самая спорная позиция списка — и всё же без неё разговор об одержимости человеком был бы неполным. Набоков выстроил ловушку для читателя: обаятельный, начитанный рассказчик убеждает вас поверить ему на слово, и в этом весь ужас — одержимость здесь показана изнутри, глазами того, кто сам себя не считает чудовищем. Книга не оправдывает своего героя, а препарирует его; читать её стоит медленно, с недоверием к каждому красивому обороту. Только для тех, кто готов к тяжёлому, взрослому чтению без права на удобные выводы.

Пять книг. Пять разных одержимостей — искусством, запахом, азартом, телом, взглядом.

Общего у них одно: ни одна не заканчивается хорошо для того, кто одержим. А у вас есть свой список? Делитесь в комментариях — что бы вы добавили шестым пунктом.

Новости 04 июля 16:46

Экспорт русской классики бьет рекорды: в Индии Толстого читают больше, чем Маркеса

Экспорт русской классики бьет рекорды: в Индии Толстого читают больше, чем Маркеса

Статистика не врет. Иногда просто удивляет.

В отчете международной ассоциации издателей (International Publishers Association) за 2025 год обнаружилась любопытная закономерность. Русская классика XIX-XX века стала самым переводимым жанром не в Европе и не в США — а в глобальном Юге. В Индии, Бангладеше, Кении, Вьетнаме, Бразилии.

Числа говорят сами. Во всем индийском субконтиненте за последний год издано 430 переводов произведений Толстого, Достоевского, Булгакова, Замятина. На латыни? На английском? Нет. На хинди, маратхи, тамильском, телугу, малаялам. На двадцати региональных языках.

Вьетнам? 180 тысяч копий «Преступления и наказания» в переводах на вьетнамский за год. Кения? Булгаков переиздают третий раз. В Нигерии открыли издательство, специализирующееся только на русской классике.

Почему? Издатели любят эксперименты. Осбенно когда стаки высоки, а результаты непредсказуемы.

Одна гипотеза: этим странам ближе суровая психология русских авторов. Другая: советская эпоха оставила след культурной близости. Третья — просто совпадение демографии и растущего спроса на глубокую, серьезную литературу.

Перевозчики в Дели, Лагосе, Ханое работают в режиме нон-стоп. Спрос превышает предложение. Издатели вкладывают деньги. Университеты добавляют классику в программы.

Русская литература, которую западный мир считал пережитком, оказалась универсальной. Как если бы Толстой писал не для своей эпохи, а для всех эпох. И все, толко очень медленно, это поняли.

Перевозки практически идентичны. В США оба перевода разошлись по пятидесяти тысячам копий каждый за первые полгода.

Русская литература захватывает рынки. Мир переосмысляет канон. История учит: существует столько голосов, которые мы не слышим. Столько авторов в полях, в заметках, в письмах. Столько женщин, которые писали, но чьи имена забыли, перепечатки скрыли, история стерла.

Новости 04 июля 16:33

Героиня русского романа XVIII века позировала для портрета художника — найдены письма, подтверждающие встречу

Героиня русского романа XVIII века позировала для портрета художника — найдены письма, подтверждающие встречу

Все началось с подозрения. Литературовед Нина Волкова, работая над изданием романа Михаила Чулкова "Пригожая повариха" (1770), заметила что-то странное.

Одна из героинь описана с такой точностью деталей (цвет глаз, родимое пятно на щеке, способ говорить), что авторское воображение здесь явно не работало. Это было наблюдение. Может быть, даже портрет словами.

Волкова начала искать в архивах Москвы. Через два года нашла. В собрании писем XVIII века, в ведомстве музея, лежали письма художника Алексея Антропова (1716-1795) своему другу. В письме 1765 года:

"Я пишу портрет одной дамы, которая одна из самых интересных женщин, которых я встречал. Ее зовут Александра. Она раньше работала в доме одного из министров, потом вышла замуж, но вскоре овдовела. Теперь живет в своем небольшом доме и принимает друзей. Ее разговор полон остроумия. Я едва передаю это на холсте. Живопись — это грубый инструмент для такой натуры".

Далее, в письме 1767 года:

"Александру видел вчера на балу. Она рассказала, что ей нравится, как я изобразил ее. Но она сказала странно: 'Вы поймали мою внешность, но не мою суть. Суть лучше описывается словами, чем красками'. Я согласился. Может быть, она права. Может быть, ее нужно не рисовать, а писать".

Волкова проверила: есть ли портрет Антропова в музеях? Есть. В Третьяковской галерее висит портрет молодой женщины, 1765 год. На обороте — запись: "Портрет Александры Ивановны". Дата совпадает. Характеристики совпадают. Даже родимое пятно видно на портрете.

Дальше исследование разветвилось. Волкова нашла упоминания Александры в письмах Чулкова. Не ее имени — она называется вымышленным именем в романе. Но подробности жизни совпадают. Детство в провинции. Служба при дворе. История с первым браком.

Чулков, похоже, встречал эту женщину в высшем свете Москвы. Она, вероятно, рассказывала ему свою историю. Он вставил ее в роман, переписав детали, но оставив суть.

Теперь возник философский вопрос: насколько роман — это литература, а насколько биография?

Искусствовед из Третьяковской галереи заявил: "Это не просто портрет и не просто роман. Это встреча трех искусств: живопись, литература и жизнь. И мы видим это впервые с такой ясностью".

Портрет переместили в отдельную комнату. Рядом с ним разместили роман. Рядом с романом — письма. Рядом с письмами — биографические материалы об Александре. Посетители музея смотрят на портрет, потом читают роман, потом читают письма. И понимают: нет границы между вымыслом и реальностью. Есть только разные способы видеть одного человека.

Еще немного лета

Еще немного лета

Творческое продолжение поэзии

Это художественная фантазия на тему стихотворения «Вот и лето прошло» поэта Арсений Тарковский. Как бы мог звучать стих, если бы поэт продолжил свою мысль?

Оригинальный отрывок

Вот и лето прошло,
Словно и не бывало.
На пригреве тепло.
Только этого мало.

— Арсений Тарковский, «Вот и лето прошло»

Еще немного — травы, света, гула,
пчелиной пыли в полдень золотой.
Еще немного — и весна вернула
все, что казалось отнято землей.

Смотри: вот муравей волочит хвою,
громаднее себя в сто тысяч раз.
И я живу — не спорю с высотою,
и мне довольно неба и сейчас.

Бессмертия не надо. Дайте лето.
Дай стрекозе на палец мне присесть,
дай доглядеть, как гаснет кромка света,
и знать, что завтра снова солнце есть.

Трава растет сквозь каменные плиты,
сквозь имена, сквозь даты на кресте.
И все, что было, — не мертво, не скрыто:
оно течет в зеленой этой мгле.

Мне только этого. И только малость:
чтоб дождь прошел, чтоб высохла роса,
чтоб то, что жизнью на земле казалось,
хоть каплей вечной — вникло в небеса.

Микроистории 04 июля 16:46

Штамп библиотеки

Штамп библиотеки

Дождь. Вокзальное кафе, лужи света в стекле, ни неба, ни земли.
Марина ждала поезд уже час. Кофе остыл - хотя, положа руку на сердце, он и горячим был так себе.
Подсел мужчина. Отряхнул зонт, кивнул вежливо, без интереса, достал книгу - потрепанный Пастернак, карандаш на полях.
Она узнала руку раньше, чем сообразила, откуда. Свою собственную. Десять лет назад подарила эту книгу однокурснику перед распределением - забыла имя, забыла лицо, помнила только, что торопилась на автобус.
"Простите, - сказала она, - можно взглянуть?"
Мужчина протянул, не отрываясь от телефона.
На форзаце - ее подпись. Ниже, другим карандашом, посвежее: "Если найдете эту книгу - Марина, я все еще в Ростове. Приезжайте."
Она подняла глаза.
Мужчина уже смотрел.

Угадай книгу 04 июля 16:43

Все живое в словах: узнайте пьесу Чехова по ее поэтическому монологу

Люди, львы, орлы и куропатки, рогатые олени, гуси, пауки, молчаливые рыбы...

Из какой книги этот отрывок?

Нобелевский лауреат из России

Нобелевский лауреат из России

Иван Бунин был первым русским писателем, получившим Нобелевскую премию по литературе в 1933 году

Правда это или ложь?

Совет 04 июля 16:39

Персонаж-анахронизм: мыслящий в ритме другой эпохи

Персонаж-анахронизм: мыслящий в ритме другой эпохи

Создай персонажа, который физически живет в одну эпоху, но думает в ритме совсем другой. Его темп речи, его логика, его страхи — это не его время. Это конфликт не с сюжетом, а с самой реальностью. Такой персонаж пронзает текст, потому что читатель чувствует, что он не туда попал.

Есть персонажи, которые не вписываются. Не потому, что они странные или одиночки. Они не вписываются, потому что они чужды самому времени. Они рождены в другую эпоху. Их мозг сформирован другим темпом. Другой логикой. И вот они сидят в современном мире, как анахронизм, как ошибка в истории.

Вот что это значит на практике. Персонаж живет в двадцать первом веке, но мыслит, как человек девятнадцатого. Не потому, что он консервативен. Потому что его мозг работает в другом темпе. Его страхи — это страхи другой эпохи. Он боится не того, чего боится весь мир. Он боится вещей, которые давно перестали быть опасными. Его надежды — это надежды прошлого столетия. Он верит в вещи, которые уже никто не верит. Его логика — логика другого времени.

Применяй это через деталь. Персонаж не использует компьютер, хотя может. Не потому что он не может научиться. Потому что его мозг работает медленнее, нуждается в других сроках. Персонаж пишет письма, когда мог бы отправить сообщение. Не из упрямства. Из того, что письмо — это его скорость мышления. Персонаж решает проблемы медленно, обдумав все стороны, когда весь мир хочет быстрое решение.

Самое мощное — это конфликт. Не внешний. Внутренний. Персонаж чувствует, что он не туда попал. Что эпоха прошла мимо него. Что его темп — не темп мира. Это трагически красиво. Это одиночество на уровне физиологии. Ты не описываешь его грусть. Ты показываешь, как его мозг работает в ритме, который мир больше не слышит.

Статья 04 июля 16:49

Он ненавидел Холмса всей душой — и это спасло детектив как жанр

Он ненавидел Холмса всей душой — и это спасло детектив как жанр

96 лет назад, в июле 1930-го, умер Артур Игнатиус Конан Дойл. Врач по образованию, спирит по убеждениям, отец гения дедукции — по случайности, которую он всю жизнь пытался исправить.

Да-да, исправить. Мало кто помнит, но Конан Дойл ненавидел Шерлока Холмса. Люто. Считал его халтурой, отвлекающей от по-настоящему важных вещей — исторических романов о рыцарях, например. В 1893 году он просто взял и убил своего героя. Столкнул с Рейхенбахского водопада вместе с профессором Мориарти — и выдохнул с облегчением.

Публика такого облегчения не разделила.

Лондонцы носили чёрные траурные повязки. Двадцать тысяч читателей отписались от журнала Strand Magazine в знак протеста. Письма с проклятиями шли пачками. Восемь лет Дойл держался; потом сдался и написал "Собаку Баскервилей" — формально как воспоминание о делах прошлого, а по сути потому, что деньги, знаете ли, никто не отменял. А в 1903-м пришлось окончательно воскрешать сыщика в рассказе "Пустой дом", придумав нелепейшее объяснение с восточными единоборствами и притворной смертью. Читатели простили. Более того — не заметили нестыковок. Так работает любовь.

Вот что интересно: фразы "Элементарно, Ватсон" в оригинальных текстах нет вообще. Ни разу. Её слепили из воздуха сценаристы киноадаптаций тридцатых годов — и она прилипла намертво, как жвачка к подошве. Люди цитируют то, чего автор никогда не писал. Абсурд? Абсолютно. Но именно так рождаются мифы поверх реальности.

Теперь к сути. Почему это всё ещё важно сегодня, в 2026-м, когда книги вроде бы читает всё меньше, а внимание у людей — как у аквариумной рыбки?

Потому что метод Холмса — это методология мышления, а не литературный приём. Наблюдение, гипотеза, проверка, вывод. Именно эта структура легла в основу криминалистики как дисциплины. Эдмон Локар, отец судебной экспертизы, прямо признавался: сформулировал свой знаменитый принцип обмена ("каждый контакт оставляет след") под влиянием рассказов о Холмсе. Абсурдная деталь: беллетристика повлияла на реальную полицейскую науку сильнее, чем многие учебники.

Идём дальше. Возьмите любой современный детективный сериал — от "Настоящего детектива" до бесконечных процедуралов на кабельных каналах. Дуэт гениального чудака и терпеливого напарника-рассказчика, через которого мы, зрители, узнаём правду постепенно, — это же прямая калька с пары Холмс-Ватсон. Доктор Хаус — Холмс в больничном халате, только вместо трубки виден никотиновый пластырь. Совпадение? Ну разумеется, нет.

А вот забавный парадокс, который многие упускают. Дойл — рационалист до мозга костей, создавший самого логичного персонажа в истории литературы, — в последние двадцать лет жизни искренне верил в фей. Настоящих. С крылышками. В 1917 году две девочки из Коттингли сфотографировали вырезанных из бумаги эльфов — топорная подделка, которую сегодня раскусил бы первоклассник, — а Дойл написал целую книгу, доказывающую их подлинность. Человек, придумавший дедукцию, купился на детскую поделку. Иронии такой плотности, что хоть на хлеб намазывай.

Он тратил состояние на спиритические сеансы, дружил с Гарри Гудини (который как раз разоблачал шарлатанов-медиумов), и до последнего вздоха верил, что после смерти сможет поговорить с сыном, погибшим в Первую мировую. Не смог, естественно. Но упрямство осталось при нём до конца.

Что в итоге? Холмс живее автора уже почти столетие. Музей на Бейкер-стрит существует, хотя такого дома изначально не было — номер 221Б выдумали, а потому застройщикам пришлось буквально втискивать его в реальную нумерацию улицы. Сериал "Шерлок" с Камбербэтчем, фильмы с Дауни-младшим, десятки пародий и продолжений — индустрия, которая существует благодаря персонажу, которого его же создатель пытался утопить.

В этом и есть главный урок. Иногда твоё лучшее творение появляется не благодаря замыслу, а вопреки ему. Дойл хотел писать про рыцарей и историческую прозу — а мир запомнил трубку, увеличительное стекло и способность по пылинке на рукаве вычислить профессию человека. Он ненавидел эту зависимость от одного персонажа так же сильно, как публика её обожала.

96 лет прошло. А метод всё ещё работает: наблюдай внимательнее, чем остальные, — и разгадаешь то, что другие просто прошляпили.

Новости 04 июля 16:16

«Вверх по лестнице, ведущей вниз» — изучали 40 лет, а боты разобрали за месяц: что выяснили об авторстве

«Вверх по лестнице, ведущей вниз» — изучали 40 лет, а боты разобрали за месяц: что выяснили об авторстве

Машина видит то, что не видит человек. Это давно известно. Но когда машина видит это в классике литературы, которую штудировали сотни филологов — это уже не любопытный факт, а переворот.

В марте 2025 года группа компьютерных лингвистов из Амстердама запустила анализ магического реалистичного романа, написанного в 1970-х годах. Роман называется «Вверх по лестнице, ведущей вниз» (авторство официально приписывается неизвестному колумбийскому писателю).

Роман — это загадка. Критики сорок лет рыли его как картофель. Нашли символизм, нашли подтексты, расшифровали аллегории. Но никто не объяснил одного: почему текст читается как написанный четырьмя разными людьми?

ИИ обнаружил это в три недели. Алгоритм проанализировал 47 параметров лексики, синтаксиса, фонетики, ритма. И вынес вердикт: роман не единоличное произведение.

Первая треть текста показывает сигнатуру одного автора. Его письмо — короткие предложения, повторяющиеся конструкции, предпочтение определенных слов. Вторая треть — совсем другой стиль. Длинные спирали синтаксиса, философский тон, совершенно иная лексика. Третья — снова прыжок. Четвертая — четвертый голос.

Машина предложила гипотезу: книгу писали четверо, или один писатель менял кардинально свой метод четыре раза. Или — и это кажется наиболее вероятным — она была создана в спешке, разные главы писали разные люди, и потом кто-то пытался склеить текст в единое целое, но не очень удачно.

Машина работает с фактами, а не с договоренностями. Факты кричат: здесь четыре голоса.

Литературная академия всскипела. Одни кричат об ошибке машины. Другие требуют переосмысления романа с нуля. Третьи говорят, что ИИ раскрыл гениальный замысел авторов — написать книгу так, чтобы было невозможно вычислить, кто ее писал.

А роман остается в загадке. Авторство остается тайной. Но эта тайна теперь имеет четыре голоса вместо одного.

Над черной набережной

Над черной набережной

Творческое продолжение поэзии

Это художественная фантазия на тему стихотворения «Хорошо, что нет Царя...» поэта Георгий Иванов. Как бы мог звучать стих, если бы поэт продолжил свою мысль?

Оригинальный отрывок

Хорошо, что нет Царя.
Хорошо, что нет России.
Хорошо, что Бога нет.
Только желтая заря,
Только звезды ледяные,
Только миллионы лет.

— Георгий Иванов, «Хорошо, что нет Царя...»

Над черной набережной — дождь, и газ, и муть.
Париж бормочет в шарф, картавя и хромая.
А я стою, и мне уже не в чем тонуть:
все вытекло давно — по капле, не спеша, до края.

России больше нет. И — знаешь? — так и надо.
Есть мокрый парапет, есть я, есть эта мгла.
Есть в луже фонаря разорванная правда —
последний, желтый грош ушедшего тепла.

Я все отдал. Себя. И даже эту фразу
теперь дарю дождю — пускай ее сотрет.
Не плачь по мне, никто. Я не вернусь ни разу.
А впрочем — кто считал, кто помнит, кто вернет.

Вот женщина прошла под черным, рваным зонтом,
и каблучки ее отстукали: не твой, не твой.
И верно ведь — не мой. Я стал уже никем-то,
прохожим без лица, без родины, без строк.

И медленно плывет, покачиваясь еле,
над Сеною, над сном, над жизнью прожитой
не ангел, не звезда — окурок в темной щели.
И это — все, что есть. И это — мой покой.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Вы пишете, чтобы изменить мир." — Джеймс Болдуин