Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Статья 04 июля 16:59

Фолкнер написал предложение на 1288 слов — и литература так и не оправилась

Фолкнер написал предложение на 1288 слов — и литература так и не оправилась

64 года назад, 6 июля 1962 года, в маленьком городке Оксфорд, штат Миссисипи, умер человек, которого половина американских критиков считала гением, а вторая половина — невыносимым занудой с манией величия. Обе половины, как ни странно, были правы.

Уильям Фолкнер придумал округ Йокнапатофа — территорию размером с почтовую марку на карте, которую он застроил плантациями, судами, бордюрями и разоривши­мися родами белых аристократов. Вымышленное место. Но настолько плотно прописанное, с генеалогиями, датами, картами землевладений, что исследователи до сих пор составляют по нему хронологические таблицы. Серьёзно — таблицы, как для реальной провинции.

Теперь о главном. «Шум и ярость» (1929) начинается с рассказчика по имени Бенджи. У него задержка умственного развития, восприятие времени у него нелинейное, и первые тридцать-сорок страниц читатель просто не понимает, что происходит. Не потому что автор плохо объясняет. Потому что объяснять — не его задача. Задача — заставить тебя барахтаться внутри чужого, искалеченного сознания, где прошлое и настоящее слеены без швов.

Большинство читателей в 1929-м бросили книгу на второй главе. Продажи были смешными. Критики морщились.

А через двадцать лет Фолкнеру дали Нобелевскую премию.

Вот эта задержка — вообще ключ ко всей его судьбе. Пока Хемингуэй собирал стадионы поклонников короткой рубленой фразой, Фолкнер писал предложения, которые растягивались на страницу, потом на две, потом — в романе «Авессалом, Авессалом!» — на 1288 слов подряд. Без точки. С придаточными, вложенными друг в друга, как матрёшки, которые сходят с ума. Долгое время это был рекорд Книги Гиннесса на самое длинное предложение в художественной литературе. Не знаю, гордился ли он этим или просто не заметил, что забыл поставить точку.

При этом деньги ему платили не за романы. За романы платили копейки; критики хвалили, тиражи стояли на месте. Кормили его сценарии для Голливуда — «Иметь и не иметь», «Глубокий сон» с Богартом. Днём — нищий гений из Миссисипи переписывает диалоги для нуара. Вечером — снова садится за Йокнапатофу. Такое вот раздвоение, которое он, кажется, презирал, но исправно оплачивал счета за виски именно голливудскими гонорарами.

«Когда я умираю» (1930), кстати, он написал за шесть недель. Ночами. Работая на электростанции. Пятнадцать рассказчиков, включая — да, знаменитая деталь — саму покойницу, которая говорит из гроба одну-единственную главу. Одну главу, две строчки, но эффект такой, будто тебе за шиворот вылили ведро ледяной воды.

И вот что странно. Читать его тяжело. Честно, местами это пытка, а не литература для отдыха на пляже. Но без этой пытки не было бы Габриэля Гарсиа Маркеса с его Макондо — тем же приёмом замкнутого мифологического пространства. Не было бы Тони Моррисон с её рваным, многоголосым повествованием о травме и памяти. Она сама признавала долг перед ним, хотя спорила с его взглядом на расу — а взгляд этот у южанина из 1930-х был, мягко говоря, не бесспорен, и делать вид, что это не так, глупо.

В 1950-м, получая Нобелевку, он произнёс речь, которую потом растащили на цитаты все кому не лень: «Я отказываюсь принять конец человека». Шла холодная война, все ждали ядерного апокалипсиса, а этот пьющий южанин с сельским выговором вышел и сказал, по сути: человечество не заслуживает того, чтобы вы его хоронили заранее. Красиво. Пафосно. И — вот ведь ирония — произнесено человеком, который в частной жизни был угрюмым алкоголиком, падал с лошадей и хронически ссорился с издателями.

Умер он именно так, как будто сам написал себе финал главы: сердечный приступ после падения с лошади, шестого июля, в возрасте шестидесяти четырёх лет. Кто-то скажет — трагично. Я скажу — по-фолкнеровски. У него ведь ничего никогда не заканчивалось просто. Даже смерть пришла со скрытым сюжетным поворотом.

Что с ним делать сегодня, спустя 64 года? Читать его залпом нельзя — он для этого не создан. Зато можно взять любую его страницу и увидеть прототип половины современной прозы: нелинейное время, ненадёжный рассказчик, голос человека с особенностями восприятия как полноправный нарратив, а не декорация. Все, кто сегодня экспериментирует с формой — от авторов сериалов с рваным монтажом до писателей, играющих с точкой зрения — так или иначе стоят на плечах этого угрюмого миссисипца, который однажды решил, что грамматика не забор, а материал для лепки.

Статья 04 июля 14:43

64 года без Фолкнера: почему его самые нечитаемые романы стали учебниками для всех, кто пишет сегодня

64 года без Фолкнера: почему его самые нечитаемые романы стали учебниками для всех, кто пишет сегодня

В начале июля 1962-го в Оксфорде, штат Миссисипи, не стало Уильяма Фолкнера. Упал с лошади, сломал рёбра, через пару дней — инфаркт в больнице соседнего городка. Шестьдесят четыре года назад. И знаете, что во всей этой истории самое обидное? Он терпеть не мог лошадей на самом деле, и катался на них скорее из упрямства, доказывая себе и соседям что-то там про южную аристократию, к которой его семья, честно говоря, никакого отношения уже не имела.

Теперь к делу. Большинство людей, которые с придыханием произносят фамилию Фолкнер на вечеринках, не дочитали ни одной его вещи дальше тридцатой страницы. Не потому что тупые. Потому что он сделал это нарочно.

Возьмите «Шум и ярость». Первая часть романа рассказана от лица Бенджи — тридцатитрёхлетнего человека с умственной отсталостью, для которого не существует линейного времени. Прошлое, настоящее, три разных временных пласта — всё свалено в одну кучу без единого предупреждения читателю. Ни тебе кавычек в нужных местах, ни разделителей. Фолкнер потом признавался: издатель умолял его добавить хоть какую-то навигацию для бедного читателя. Он в итоге согласился на курсив для обозначения временных сдвигов — и то только потому, что типографии тех лет банально не могли печатать текст разными цветами, как он изначально хотел. Представьте: писатель мечтал о цветной печати в 1929 году. Опередил время не только стилем, но, буквально, полиграфией.

А теперь «Когда я умирала». Написан за шесть недель. Пятнадцать разных рассказчиков, пятьдесят девять глав — включая одну, состоящую из ровно пяти слов. Фолкнер потом хвастался, что не исправил в рукописи ни строчки. Вот тебе и черновик.

Один факт, который обычно опускают биографы: свою самую знаменитую нечитаемую конструкцию — предложение почти на тысячу триста слов из романа «Авессалом, Авессалом!» — он написал не потому что упивался собственной гениальностью. Хотя, чего уж там, и это тоже. Он пытался буквально воссоздать на бумаге, как работает человеческая память: спотыкаясь, возвращаясь назад, обрастая подробностями, теряя нить и снова её находя. Предложение без конца. Как воспоминание, которое никак не хочет заканчиваться.

При этом всём — обратите внимание — параллельно с этим кошмаром для филологов Фолкнер писал сценарии в Голливуде. За деньги, разумеется; литература семью не кормила. "Иметь и не иметь", "Большой сон" — это его руки, хотя большую часть материала он, по собственному признанию, ненавидел. Однажды его уволили с должности начальника почтового отделения университета — за то, что он выбрасывал письма студентов в мусор, если те казались ему неинтересными. Согласитесь, редкий случай, когда будущий нобелевский лауреат саботирует государственную службу из чистого читательского снобизма.

Нобелевку по литературе он получил в 1949-м. Речь на церемонии — три минуты, записанные так тихо, что журналистам пришлось потом переписывать её по памяти. В этой речи он произнёс фразу, которую сегодня цитируют, кажется, чаще, чем весь остальной корпус его текстов вместе взятых: человек не просто выстоит, он восторжествует. Ирония в том, что сам он в этот момент восторжествовать явно не собирался — он спешил домой, к бутылке, потому что нервы перед публичными выступлениями лечил исключительно так.

Почему это вообще должно волновать нас сегодня? Потому что без фолкнеровской ломки хронологии не было бы Габриэля Гарсиа Маркеса с его столетним одиночеством, где время тоже течёт как ему вздумается. Не было бы Кормака Маккарти с его безымянными местоимениями вместо кавычек. Тони Моррисон открыто называла его учителем — при том что как чернокожая писательница имела все основания недолюбливать его противоречивые взгляды на расу, которые он и сам, кстати, толком не смог разрешить ни в жизни, ни в книгах.

Вот в чём фокус. Йокнапатофа — вымышленный округ, куда Фолкнер поместил почти все свои романы, — существует только на карте, которую он сам же и нарисовал от руки. А ощущается реальнее половины настоящих американских городов в современной прозе. Он взял один клочок земли размером с почтовую марку — как он сам говорил — и добыл из него материал на всю жизнь.

Так что да, шестьдесят четыре года. Никто уже не помнит толком, как называлась та лошадь. Зато предложение на тысячу триста слов до сих пор преподает на филфаках как образец того, что можно сделать с языком, если перестать бояться собственного читателя. Может, в этом и весь секрет — не облегчать, а доверять.

Приведи заказчика на IT-проект — получи 10%

10% от суммы контракта

Реферальная программа для разработки под задачу: приведи заказчика на IT-проект (сайт, CRM, Telegram-бот, AI-ассистент, мобильное приложение, интеграция, парсер, AI/ML) — и получи 10% от суммы контракта, когда сделка закроется. Команда с опытом коммерческой разработки более 20 лет.

Статья 04 июля 14:01

64 года без Фолкнера: почему самый нечитаемый классик Америки стал обязательным чтением

64 года без Фолкнера: почему самый нечитаемый классик Америки стал обязательным чтением

6 июля 1962 года, штат Миссисипи. Человек падает с лошади, попадает в больницу — и через несколько дней умирает от сердечного приступа. Ему шестьдесят четыре. За плечами — Нобелевская премия, два Пулитцера и репутация писателя, которого читают все, а понимает единицы. Уильям Фолкнер уходит так же неэффектно, как жил: без вспышек, без пафоса, разве что с очередной бутылкой виски где-то поблизости.

Вот вам сразу неприятная правда: большинство людей, называющих Фолкнера любимым писателем, врут. Или, точнее, недоговаривают. Потому что дочитать «Шум и ярость» с первого раза без карандаша, блокнота и, желательно, психотерапевта — задача почти невыполнимая. Первая часть романа рассказана от лица умственно отсталого тридцатитрёхлетнего мужчины по имени Бенджи, у которого нет чувства времени вообще. Прошлое и настоящее для него — одна свалка образов. Фолкнер не снабдил читателя ни единой подсказкой. Хочешь разобраться — разбирайся сам.

Зачем он так поступил? Тут и кроется главный фокус. Модернисты начала XX века — Джойс, Вулф — уже баловались потоком сознания, но Фолкнер довёл приём до садистской крайности. Он не описывал безумие. Он заставлял читателя пережить его изнутри, без страховки. Кто-то бросал книгу на десятой странице. Кто-то — не бросал. И вот это меньшинство упрямых с тех пор не может отделаться от Йокнапатофы — вымышленного округа в Миссисипи, придуманного Фолкнером как декорация для пятнадцати романов подряд.

Округа Йокнапатофа нет ни на одной карте. Это чистая выдумка размером в двадцать четыре на семнадцать миль, с населением, которое Фолкнер знал поимённо — вплоть до количества акров земли у каждой семьи. Абсурд? Возможно. Но именно этот абсурд позже украдёт (в хорошем смысле слова) Габриэль Гарсиа Маркес для своего Макондо. Он прямо признавался: без округа, которого нет, не было бы деревни, которой тоже нет, но которую помнит весь мир.

Теперь про «Когда я умирала» — роман, который Фолкнер якобы написал за шесть недель, работая по ночам на электростанции, положив рукопись на перевёрнутую тачку вместо стола. Пятнадцать рассказчиков. Один труп — Адди Бандрен, которую везут хоронить через пол-Миссисипи на телеге, пока труп разлагается на жаре. Одна из глав состоит из пяти слов: «Моя мать — рыба». Литературоведы до сих пор спорят, гений это или неуместная шутка. Спойлер: и то, и другое одновременно, это же Фолкнер.

Пьянство, кстати, не байка для колорита. Фолкнер пил запоями, буквально — неделями исчезал в бутылке, потом выныривал и садился писать так, будто ничего не было. Голливуд его использовал как сценариста именно в перерывах между запоями; он написал диалоги для «Иметь и не иметь» и «Глубокого сна» — да, тех самых, с Богартом. Платили хорошо. Он всё равно считал это унижением. Возвращался в Миссисипи, к своей пишущей машинке и очередному тому семейной саги, которую сам придумал от начала до конца.

Нобелевку по литературе дали в 1949-м. Речь на церемонии в Стокгольме — отдельная легенда: Фолкнер говорил так тихо и невнятно, что журналисты потом переписывали текст по бумажке, лишь бы разобрать хоть что-то. А фраза внутри речи оказалась пророческой — про то, что человек не просто выстоит, а восторжествует, потому что у него есть душа, дух, способный к состраданию, жертве и выносливости. Холодная война только начиналась, все ждали атомного пепла. Он говорил о другом.

Почему это всё ещё важно сегодня, 64 года спустя? Потому что южная готика, которую он придумал (или, скорее, довёл до совершенства) — расизм, распад семьи, груз истории, который невозможно сбросить, как бы ты ни старался, — никогда не делась. Тони Моррисон писала диссертацию по Фолкнеру, прежде чем стать той самой Тони Моррисон. Кормак Маккарти прямо унаследовал его длинные, задыхающиеся предложения без знаков префинания. Даже сериалы вроде «Настоящего детектива» с их гнилым южным болотом и фамильными проклятиями — это всё Фолкнер, только в цифровом формате и с меньшим количеством запятых.

Есть рассожий миф, будто классику читают из уважения к прошлому. Чушь. Фолкнера читают, потому что он первым понял: время — это не линия. Оно петляет, возвращается, наступает само себе на пятки. Психологи потом подтвердят то же самое про травму и память — с опозданием лет на пятьдесят. Он просто написал это раньше, без диссертаций и грантов, сидя на юге, где всё ещё пахло Гражданской войной и хлопковыми полями.

Так что да — Фолкнера сложно читать. Специально сложно. Это не баг, это метод. И если через сотую страницу «Шума и ярости» у вас всё ещё раскалывается голова от попытки понять, где заканчивается 1898 год и начинается 1928-й — поздравляю, вы делаете именно то, что он задумал. Шестьдесят четыре года прошло. Округа Йокнапатофа по-прежнему нет на карте. Но, кажется, там теперь живёт больше людей, чем в ином настоящем городе.

Статья 04 июля 13:55

Фолкнер писал предложения длиной в милю. Спустя 64 года выясняется — не зря

Фолкнер писал предложения длиной в милю. Спустя 64 года выясняется — не зря

6 июля 1962 года умер человек, которого половина Америки считала невыносимым занудой, а вторая половина — просто пьяницей из захолустья Миссисипи. Сегодня — 64 года с той даты. И вот что странно: чем дальше, тем яснее становится, что этот пьяница из захолустья переписал правила литературы так, что мы до сих пор ими пользуемся. Просто не замечаем.

Начнём с цифр, потому что цифры бьют сильнее эпитетов. В романе «Авессалом, Авессалом!» есть предложение на 1288 слов. Одно. Без точки. Оно петляет, возвращается назад, будто рассказчик забыл, чем закончил, и начинает заново. Критики величали это издевательством над читателем. Сам он называл это единственным честным способом описать, как на самом деле работает память — не по прямой, а рывками, кругами, вспять.

Уильям.

Просто Билл — так его звали в Оксфорде, штат Миссисипи, откуда он почти не выезжал за всю жизнь. Разве что в Голливуд, писать сценарии, которые презирал, но брал заказы охотно: виски и алименты сами себя не оплатят. На студии его прозвали самым дорогим и самым пьяным сценаристом на площадке. Однажды он попросил у продюсера разрешения «поработать дома» — и укатил обратно в Миссисипи, забыв предупредить, что дом теперь в другом штате.

«Шум и ярость» — вот где начинается настоящий фокус. Первая часть романа рассказана от лица Бенджи, тридцатитрёхлетнего мужчины с умственной отсталостью, который не различает прошлое и настоящее. Ни дат, ни привычной логики — только обрывки, запахи, ощущения. Читатель тонет в первых страницах, честное слово; я сам когда-то трижды перечитывал абзац, пытаясь понять, кто вообще говорит. И только потом, продравшись через этот хаос, понимаешь: так и работает подлинная боль — без объяснительных сносок.

А теперь — «Когда я умирала». Пятнадцать рассказчиков. Пятнадцать голосов, включая покойницу, которая произносит одну-единственную главу уже из гроба. Фолкнер написал книгу за шесть недель, работая по ночам на электростанции, — по легенде, прямо на перевёрнутой тачке, потому что стола не нашлось. Издатели вертели рукопись в руках и не понимали, что с этим делать. Через несколько лет весь тираж его книг просто перестали печатать. Совсем. В 1945 году найти Фолкнера в книжном магазине было практически невозможно — тексты физически отсутствовали на полках.

Спасение пришло случайно, как это часто бывает. Критик Малкольм Каули собрал сборник «Портативный Фолкнер», переиздал избранное с внятным предисловием — и публика вдруг разглядела то, что раньше принимала за косноязычие: систему. Целую вымышленную округу Йокнапатофа, придуманную им от начала до конца, с картой, генеалогиями, десятилетиями истории. Через несколько лет — Нобелевская премия, 1949 год. В своей речи, кстати, довольно короткой, он произнёс фразу, которую потом растащат на цитатники: он отказывается принять конец человечества. Речь читали в разгар ядерной истерии, и звучало это не как пафос, а как пощёчина.

Теперь к главному вопросу: зачем нам сегодня, в 2026-м, вообще сдался этот сложный дядька с длиннющими предложениями?

Потому что без него не было бы половины того, что вы смотрите вечером после работы. Ненадёжный рассказчик, который врёт или просто не знает правды, — привет сериалам с твистами в последней серии. Рваная хронология, где события даны не по порядку, а по логике памяти или травмы, — привет Тарантино и половине сценаристов Netflix. Габриэль Гарсиа Маркес прямо признавался: без округи Йокнапатофа не было бы Макондо, а без Макондо не было бы магического реализма в том виде, в каком мы его знаем. Тони Моррисон писала о Фолкнере дипломную работу, ещё будучи студенткой, — задолго до собственной Нобелевки.

Но есть и обратная сторона. Читать его тяжело. Реально тяжело, я не буду врать ради красивой статьи. Длинные, вьющиеся, будто пьяные фразы; отсутствие пунктуации там, где она отчаянно нужна; резкие скачки во времени без предупреждения. Многие бросают на пятидесятой странице. И знаете что — это нормально. Фолкнер писал не для лёгкого вечера с книгой перед сном. Он писал для тех, кто готов застрять.

Вот в чём парадокс его наследия: он не облегчал читателю жизнь никогда, ни строчкой. Ни разу не пожалел. И именно поэтому спустя 64 года после его смерти студенты филфаков до сих пор спорят, кто на самом деле убил Джо Кристмаса в «Свете в августе», а редакторы современных бестселлеров — просто и упрощённо, просто местами вульгарно — продолжают красть его приёмы: несколько точек зрения, недосказанность, доверие к читателю, который сам додумывает пропущенное.

Умер он от сердечного приступа в маленькой клинике неподалёку от своего дома, немного не дожив до массового читательского признания при жизни — оно пришло позже, посмертными переизданиями и университетскими программами. Обидно? Пожалуй. Но привычно для писателя, который всю жизнь работал против ожидания рынка, а не на них.

Так что если сегодня, 6 июля, вам вдруг попадётся на глаза потрёпанный томик «Шума и ярости» — не бросайте после первых мутных страниц. Продержитесь до второй части. Обещаю: станет только сложнее. Но именно в этой сложности — и есть весь фокус.

Статья 04 июля 13:41

Его называли пьяным графоманом. 64 года спустя выясняется — он предсказал будущее литературы

Его называли пьяным графоманом. 64 года спустя выясняется — он предсказал будущее литературы

6 июля 1962 года не стало Уильяма Фолкнера. Шестьдесят четыре года — солидный срок, чтобы писателя окончательно забыли. Или чтобы понять наконец: то, что при его жизни называли невнятным бредом провинциального пьяницы, оказалось будущим романа как формы.

Начнём с неприятного. Ранние рецензии на Фолкнера читаются как протокол коллективной травли. «Нечитаемо». «Претенциозная машина слов». Один критик из Нью-Йорка прямо написал, что автор, видимо, не умеет писать по-человечески, и списал это на эксперименты. Смешно то, что человек, о котором так писали, к тому моменту уже сочинил «Шум и ярость» — книгу, первая часть которой рассказана от лица тридцатитрёхлетнего умственно отсталого мужчины по имени Бенджи. Ни хронологии. Ни пояснений, кто где находится. Читатель просто падает в чужое сознание — и выплывай как хочешь.

Хаос. Именно так это и называли современники.

На деле никакого хаоса не было — была система, просто спрятанная так глубоко, что критикам не хватило терпения её раскопать. Фолкнер делал в прозе то же, что Джойс делал в «Улиссе», только перенёс это на гнилую веранду американского Юга: распадающиеся аристократические семьи, стыд за рабовладельческое прошлое, которое никогда не делось, а просто сгнило заживо под южным солнцем. Поток сознания у него — не игрушка для эстетов. Это способ показать, что прошлое в принципе не проходит; оно, по его же знаменитой фразе, даже не прошлое.

Отдельная история — «Когда я умирала». Фолкнер написал её за шесть недель, работая ночным истопником на местной электростанции, буквально урывая часы между сменами. Пятнадцать рассказчиков, пятьдесят девять глав, и один голос — уже мёртвой женщины, той самой, что умирает и лежит в гробу, пока семья везёт её хоронить через разлившуюся реку. А ещё там есть глава из пяти слов. Вся целиком. «Моя мать — рыба».

Пять слов. Гарвардские профессора до сих пор спорят, что это вообще значит.

И вот тут стоит остановиться на том, чего Фолкнер, по сути, изобрёл раньше всех: целую вымышленную географию. Округ Йокнапатофа, придуманный им для романов, появился на карте американской литературы задолго до того, как Маркес построил своё Макондо, а уж тем более до того, как это стало модным приёмом у половины современных сериалов. Один писатель выдумал округ с населением, историей, войнами, семьями, которые кочуют из книги в книгу — и назвал это, между прочим, «своим маленьким почтовым штампом родной земли». Скромно. Хотя ничего скромного там не было.

Жизнь у него самого, кстати, была далека от литературного величия. Постоянные долги, скандалы, запои — иногда буквально до больничной койки. Ради денег он ездил в Голливуд писать сценарии, которые презирал, включая работу над экранизацией Хемингуэя — при том что двух этих писателей связывала взаимная, почти детская неприязнь. А в 1949 году, получая Нобелевскую премию, Фолкнер произнёс речь про «человеческое сердце в конфликте с самим собой» — и эта фраза с тех пор кочует по учебникам литературы так часто, что успела набить оскомину. Хотя, если вдуматься, точнее про его прозу и не скажешь.

Так при чём тут мы, сегодняшние? При том, что без него не было бы доброй половины прозы, которую сейчас называют великой. Кормак Маккарти признавался в прямом влиянии. Тони Моррисон писала диссертацию именно о нём. Гарсиа Маркес говорил, что «Сто лет одиночества» просто не случилось бы без округа Йокнапатофа — слишком уж прямой оказался путь от вымышленного американского Юга до вымышленной Колумбии.

Есть и менее очевидная связь. Мы живём в эпохе ленты новостей, где событие идёт не по порядку, а вперемешку — обрывок вчерашнего скандала, кусок сегодняшней трагедии, реклама между ними. Фолкнеровская фрагментированность сознания, которую сто лет назад считали заумью для снобов, сегодня — это просто как устроено наше внимание. Он не предсказывал интернет. Но он один из первых понял, что человеческое сознание никогда и не было линейным романом с прологом и эпилогом. Оно всегда было ленты, свалкой, потоком.

Последнее. Перед смертью, за несколько дней, Фолкнер упал с лошади — и вроде бы оправился, а через пару недель у него случился инфаркт. Скончался он тихо, во сне, в маленьком городке Байхейлия, штат Миссисипи — недалеко от того самого округа, который сам же и придумал. Хочется какой-то красивой метафоры про то, что писатель вернулся в свой вымышленный мир. Но, если честно, это была просто больница. Обычная. Йокнапатофа осталась только на бумаге.

И вот что странно: спустя 64 года его так и не стало легче читать. «Шум и ярость» до сих пор ломает мозг с первой страницы. Но именно поэтому его продолжают переиздавать, разбирать по косточкам, ненавидеть и обожать одновременно. Плохих книг так долго не мучают.

Статья 04 июля 10:53

Роман без единой точки на 40 страниц: почему Фолкнера боятся даже профессора

Роман без единой точки на 40 страниц: почему Фолкнера боятся даже профессора

Собственно, начнём с факта, который многих ошарашит. Одно предложение у Уильяма Фолкнера растягивается на полторы тысячи слов. Полторы тысячи. Без точки. Книга рекордов однажды зафиксировала это как достижение для англоязычной прозы — предложение из романа «Авессалом, Авессалом!» длиной 1288 слов. Попробуйте прочитать это вслух на одном дыхании. Не получится. И это не выпендрёж автора — это способ мышления, который он навязывает читателю силой.

Сегодня — 64 года, как его не стало.

Дата не круглая, никто не будет устраивать по этому поводу салют. Но именно такие «некруглые» даты хороши тем, что заставляют вспомнить не миф, а реального человека — тучного, пьющего, поначалу никому не нужного писателя из Миссисипи, чьи книги при жизни расходились тиражами в несколько сотен экземпляров. Да-да, автора нобелевского калибра одно время печатали микроскопическими партиями, а сам он подрабатывал на почте — и его же оттуда уволили. За то, что читал журналы вместо того, чтобы разносить их адресатам.

«Шум и ярость» (1929) — книга, где первая часть написана от лица умственно отсталого тридцатитрёхлетнего мужчины, воспринимающего время нелинейно, скачками, без единого ориентира для читателя. Ни дат. Ни пояснений. Читатель плавает в этом потоке, как щенок, брошенный в холодную воду, — выплывай как хочешь. Многие бросают книгу на пятидесятой странице. И зря: дальше начинается совсем другая история, вернее, та же самая, но глазами трёх разных рассказчиков, и только к финалу пазл более-менее складывается.

Вот в чём фокус: Фолкнер не объясняет. Никогда. Ни в одном романе. Он ставит читателя в положение человека, который вошёл в разговор посреди фразы и вынужден по обрывкам восстанавливать, кто кому кем приходится и что вообще произошло. Раздражает? Ещё как. Но именно так работает память живого человека — рвано, кусками, без удобной хронологии для стороннего зрителя.

Бесит. Работает.

«Когда я умирала» (1930) написана за шесть недель — Фолкнер утверждал, что ни разу не правил рукопись, хотя биографы этому не особо верят, и правильно делают. Пятнадцать рассказчиков, включая покойницу (да, у мёртвой женщины Адди Бандрен тоже есть собственная глава — попробуйте это переварить). Семья везёт гроб матери через затопленную реку и горящий сарай к месту захоронения, потому что так она просила при жизни, и по пути теряет мулов, ломает сыну ногу и хоронит заживо, кажется, остатки здравого смысла. Чёрная комедия? Трагедия? И то, и другое сразу — Фолкнер вообще не признавал, что жанры обязаны сидеть по отдельным клеткам.

Теперь к делу — почему это касается нас, а не только аспирантов кафедры англистики. Поток сознания, которым сегодня пользуется буквально каждый второй автор литературной прозы, от Дэвида Фостера Уоллеса до какого-нибудь модного дебютанта из премиального шорт-листа, — не изобретение одного лишь Джойса. Фолкнер довёл этот приём до предела именно на американской, южной, послевоенной почве, показав: раздробленное сознание — не эксперимент ради эксперимента, а точный инструмент для описания травмы. Травмы рабовладельческого Юга. Травмы Гражданской войны. Травмы распада патриархальной семьи, которая держалась на враньё дольше, чем должна была.

Йокнапатофа — вымышленный округ, придуманный Фолкнером для четырнадцати романов и десятков рассказов, — стала образцом того, что позже назовут «своей вселенной» у писателей. Маркес прямо признавал это влияние; Тони Моррисон писала диплом по Фолкнеру задолго до того, как стала той самой Тони Моррисон; Кормак Маккарти унаследовал у него не только южный колорит, но и привычку строить предложения без единого знака препинания там, где грамматика вообще-то требует хотя бы запятой. Без старика из Оксфорда, штат Миссисипи (не Англия — путают постоянно, важное уточнение), вся современная американская проза выглядела бы иначе. Беднее. Линейнее. Скучнее.

При этом сам он был, мягко говоря, не подарок. Пил запоями — настолько, что однажды его госпитализировали прямо во время работы над голливудским сценарием; в быту бывал резок и высокомерен, а Нобелевскую речь 1949 года произнёс так тихо, что половина зала её попросту не расслышала. Спасибо, что текст потом растиражировали в газетах — иначе одна из лучших речей о предназначении литературы XX века затерялась бы где-то между церемонией и банкетом.

Умер он 6 июля 1962 года от сердечного приступа, случившегося через несколько дней после падения с лошади, — до обидного прозаично для человека, придумавшего самые изощрённые повествовательные конструкции столетия. Ирония, которую он сам, вероятно, оценил бы мрачно и коротко. Одним словом. Без запятых.

Так что если сегодня вам попадётся книга, где на странице нет ни единой точки, а автор явно не собирается ничего вам разжёвывать, — не спешите закрывать её и ставить единицу. Возможно, где-то там, в Оксфорде, штат Миссисипи, усмехается человек, который шестьдесят с лишним лет назад доказал простую вещь: читателя не обязательно вести за руку. Иногда полезнее его как следует запутать — чтобы он наконец начал думать сам.

Статья 03 июля 22:55

Предложение на 1288 слов без единой точки: как Фолкнер обманул издателей и получил Нобелевку

Предложение на 1288 слов без единой точки: как Фолкнер обманул издателей и получил Нобелевку

Ровно 64 года назад, 6 июля 1962-го, в больнице маленького городка Байхалия, штат Миссисипи, умер человек, которого при жизни половина критиков считала гением, а другая половина — невнятным графоманом с претензией на многозначительность. Обе половины, что забавно, были по-своему правы. Уильям Фолкнер писал так, что его собственные редакторы иногда не понимали, где заканчивается одна мысль и начинается следующая. И всё равно получил Нобелевку. Совпадение? Нет. Закономерность, которую мы до сих пор толком не разгадали.

Начнём с цифры, которая обычно вызывает недоверчивый смешок. В романе «Авессалом, Авессалом!» есть предложение длиной в 1288 слов — без единой точки внутри, зато с астрономическим количеством запятых, тире и вложенных придаточных. Филологи до сих пор спорят, самое ли оно длинное в англоязычной литературе или просто самое известное. Неважно. Важно то, что Фолкнер делал это осознанно: он строил синтаксис так, чтобы читатель физически задыхался вместе с героями, тонул в потоке их памяти и не мог вынырнуть на поверхность за глотком пунктуации.

А вот вам контраст, потому что у Фолкнера контрасты — это фирменный приём. «Когда я умирала» он написал за шесть недель. Работал по ночам, кочегаром на местной электростанции, ночная смена, тишина, гул генераторов — и в перерывах строчил роман на пятнадцать голосов. Пятнадцать разных рассказчиков, каждый со своей манерой речи, включая одного, который повествует уже будучи мертвым. Да, мёртвая Адди Бандрен получает собственную главу и рассказывает, что она думает о собственной семье, пока та везёт её гроб через разлившуюся реку. Попробуйте объяснить издателю такую идею сегодня. Его бы вежливо попросили переписать в третьем лице.

Почему это работает, а не выглядит выпендрёжем? Потому что за формальными фокусами у Фолкнера всегда стоит одна и та же одержимость: время нелинейно, память ненадёжна, а прошлое в принципе не проходит — оно просто продолжает происходить где-то рядом. Знаменитая фраза из «Реквиема по монахине» — «прошлое никогда не умирает, оно даже не прошлое» — звучит как афоризм для инстаграма, но на деле это буквальное описание того, как построены его романы. Компсоны из «Шума и ярости» не вспоминают прошлое. Они в нём застряли, как мухи в янтаре, и Бенджи, рассказчик-инвалид первой главы, вообще не различает 1898 и 1928 годы — для него это один сплошной, ноющий момент.

Теперь про округ Йокнапатофа. Вымышленный клочок Миссисипи, население — согласно фолкнеровской же переписи — 15 611 душ, из которых он лично знал биографию, родословную и любимое проклятие каждой. Он построил там целую вселенную за пятнадцать романов, задолго до того, как слово «вселенная» стало маркетинговым термином для комиксов и стриминговых сервисов. И вот тут начинается самое интересное: без этой затхлой, потной, расистской и прекрасной Йокнапатофы не было бы Макондо. Гарсиа Маркес прямо признавался, что «Сто лет одиночества» невозможны без Фолкнера — тот показал, как маленький выдуманный городок может вместить целую историю нации, если копать в нём достаточно глубоко и достаточно долго.

Тони Моррисон писала магистерскую диссертацию именно про Фолкнера. Кормак Маккарти унаследовал не только южный колорит, но и саму манеру — длинные, библейские по ритму периоды, отсутствие кавычек в диалогах, ощущение, что насилие и природа говорят на одном языке. Список можно продолжать: Габриэль Гарсиа Маркес, Марио Варгас Льоса, Хуан Рульфо — весь латиноамериканский бум так или иначе прошёл через фолкнеровскую школу непрямого повествования. Странно, да? Писатель из глубинки американского Юга, спивающийся, вечно на мели, работавший то почтмейстером (уволили за то, что читал чужие письма — не шутка, реальная причина увольнения), то голливудским сценаристом за деньги на выпивку, — стал одним из главных архитекторов латиноамериканской литературы двадцатого века.

Он вообще был человеком парадоксов покруче своих романов. Публично — застёгнутый на все пуговицы южный джентльмен с трубкой, немногословный до грубости. Приватно — алкоголик, который мог не приходить в себя неделями, а потом садиться и выдавать текст такой плотности, что сегодняшний редактор потребовал бы вычеркнуть как минимум треть предложений «для читабельности». В своей нобелевской речи 1950 года он произнёс фразу, которая с тех пор кочует по цитатникам, вырванная из контекста: «Я отказываюсь принять конец человека». Речь была о ядерной угрозе, о страхе, что человечество физически уничтожит себя — и о том, что литература обязана говорить не про этот страх, а про то, что выживает вопреки ему: любовь, честь, сострадание, жертвенность. Пафосно? Да. Актуально сегодня, когда мы опять боимся конца всего? Ещё как.

И вот что странно: несмотря на всю сложность, Фолкнера сейчас читают не меньше, а местами больше, чем полвека назад. Курсы creative writing до сих пор ломают копья вокруг его манеры — учить ли студентов так писать или, наоборот, показывать как образец того, чего лучше избегать начинающему автору. Ответ, если честно, простой: так писать может позволить себе только тот, кто уже досконально знает правила и решил их сознательно нарушить. У Фолкнера за каждым «неправильным» предложением стоит абсолютный слух на ритм южной речи, библейскую интонацию проповеди и медленный, вязкий, как илистая жара в Миссисипи, ход человеческой мысли.

Через 64 года после его смерти мы всё ещё разбираем, как это всё сделано. Одни называют это гениальностью. Другие — красиво упакованной путаницей. Третьи вообще ничего не называют, просто открывают «Когда я умирала» и застревают на второй главе, пытаясь понять, откуда взялся этот бесплотный голос мёртвой женщины. И знаете что? Именно в этот момент растерянности читатель и попадает в ловушку, которую Фолкнер расставил ещё в 1930-м. Ловушку под названием «литература не обязана быть удобной».

Статья 03 июля 21:01

1288 слов в одном предложении: расследование главной аномалии американской литературы

1288 слов в одном предложении: расследование главной аномалии американской литературы

Ровно 64 года назад, шестого июля, в миссисипском захолустье под названием Байхейлия закончилась жизнь человека, которого при жизни считали то гением, то позором нации, то просто местным пьяницей с претензиями. Звали его Уильям Фолкнер. И да — это тот самый тип, который однажды умудрился впихнуть в одно предложение 1288 слов. Не абзац. Не главу. Предложение.

Проверьте сами. Откройте «Авессалом, Авессалом!», найдите шестую главу — и считайте точки. Их там почти нет.

Фолкнер, будучи человеком южным до мозга костей — то есть упрямым, гордым и патологически привязанным к земле, которая его прокормила и она же изрядно подвела, — придумал округ Йокнапатофа: клочок вымышленной миссисипской земли размером с почтовую марку, куда он поселил несколько поколений одних и тех же семей, заставив их рожать, спиваться, судиться и хоронить друг друга на протяжении пятнадцати романов подряд. География не совпадает с реальной картой штата ни на сантиметр. Зато совпадает с чем-то куда более важным — с ощущением места, которое въедается в кожу и не отпускает, сколько бы ты ни переезжал.

«Шум и ярость» — книга, которую бросают на середине девять читателей из десяти. И правильно делают, если честно: первая часть написана от лица умственно отсталого тридцатитрёхлетнего Бенджи, у которого в голове нет ни хронологии, ни причинно-следственных связей — только запахи, обрывки фраз тридцатилетней давности и один и тот же луг, который то есть, то нет. Там не до сюжета в привычном смысле. Там агония целой семьи Компсонов, снятая с самой неудобной камеры, какую только можно вообразить.

Зачем так писать? А затем, что жизнь и правда не структурирована как учебник. Она путаная, спазматическая, полная провалов памяти и внезапных озарений посреди самых обычных дел.

«Когда я умирала» он написал за шесть недель, работая ночным сторожем на электростанции — сидя на тачке с углём, при свете фонаря, между обходами. Пятнадцать рассказчиков, включая покойницу, которая говорит из гроба одну строчку: «Меня зовут Джул». Издатели того времени такое не то что не понимали — они пугались.

Нобелевку ему дали в 1949-м, с опозданием, промямлив что-то дежурное про «выдающийся и самобытный вклад в развитие современного американского романа», хотя настоящую причину знали немногие: этот пьющий южанин из штата, который остальная Америка старалась не замечать, изобрёл способ писать сознание изнутри, а не описывать его снаружи. До Фолкнера поток сознания был приёмом Джойса — чем-то европейским, интеллектуальным, дистиллированным. После Фолкнера это стало языком, на котором можно с одинаковой достоверностью рассказать историю фермера, потерявшего мула, и историю Компсона, потерявшего рассудок.

Габриэль Гарсиа Маркес признавался, что «Сто лет одиночества» без Йокнапатофы просто не случились бы — учился строить мифологию из одного захолустного места именно у него. Тони Моррисон писала диссертацию про Фолкнера ещё в университете, а потом всю жизнь спорила с его призраком в собственных романах: согласна не во всём, но метод взяла себе. Кормак Маккарти, ненавидевший знаки препинания почти так же сильно, как Фолкнер любил заплетать предложения в косички, — прямой наследник по мужской линии.

Даже сериалы это чувствуют. Нелинейный монтаж, ненадёжный рассказчик, три таймлайна одновременно — привет от миссисипского затворника, который умер за пятнадцать лет до того, как это стало модно называть «нарративной сложностью».

Мода, впрочем, ему было плевать.

Он и сам говорил про себя без ложной скромности — мол, если не хватит таланта, возьмёт амбицией; интервью 1956 года, где он бросает эту фразу как будто между делом, до сих пор цитируют студенты филфака, которые в три часа ночи пытаются дочитать «Авессалома» к семинару и ненавидят автора всей душой. Правильная реакция, между прочим. Фолкнера и не нужно любить с первой страницы — его нужно перетерпеть, а уже потом, если повезёт, накроет.

Шестьдесят четыре года прошло. Округ Йокнапатофа так и остался на карте — вымышленной, но по факту куда более реальной, чем половина настоящих городков Миссисипи, которые никто, кроме местных, и не вспомнит. А то самое предложение на 1288 слов? Оно по-прежнему там, никем не побитое, — торчит из шестой главы, как заноза, которую сто раз пытались вытащить и каждый раз бросали на середине. Совсем как саму книгу.

Статья 03 июля 20:52

Фолкнер писал предложения на три страницы — и почему мы до сих пор не можем из них выбраться

Фолкнер писал предложения на три страницы — и почему мы до сих пор не можем из них выбраться

64 года назад не стало человека, который считал знаки препинания необязательной опцией. Уильям Фолкнер писал предложения длиной в главу, путал хронологию нарочно и вообще будто издевался над читателем. Нобелевский комитет в 1949-м решил, что это гениально. Спойлер: комитет не ошибся.

Одно предложение из «Авессалом, Авессалом!» тянется на 1288 слов. Не абзац — предложение. Корректор, работавший с рукописью, видимо, тихо сходил с ума где-то между номером сорок и точкой, которая так и не наступила.

Бурбон.

Без него, если верить биографам, вообще ничего бы не было — ни Йокнапатофы, округа, которого нет на карте, но который знает наизусть каждый филолог южных штатов, ни сценариев для Голливуда, которые он писал похмельным утром просто чтобы заплатить за дом. Фолкнер пил тяжело и системно, но при этом умудрялся выстраивать конструкции такой архитектурной сложности, что современные редакторы, наверное, завернули бы рукопись с пометкой «перепишите нормальным языком». Хорошо, что редакторов 1929 года такое не смущало. Или смущало — но издали же.

«Шум и ярость» открывается монологом Бенджи, тридцатитрёхлетнего человека с ментальной инвалидностью, который не различает времени — для него 1898-й и 1928-й происходят одновременно, в одном предложении, без предупреждения. Читатель первые страниц пятьдесят понимает примерно ничего. Совсем. И это не баг, а фича: Фолкнер специально бросает вас в чужое сознание без карты и без права на жалобу.

Потом — что удивительно — привыкаешь. Мозг перестраивается, начинает ловить ритм чужого безумия, и где-то к середине романа обнаруживаешь, что понимаешь Бенджи лучше, чем половину людей в собственном чате.

«Когда я умирала» вообще писалась за шесть недель. Ночами, в перерывах между сменами на электростанции, где Фолкнер работал кочегаром — по легенде, укладывал доски на тачку, чтобы получился письменный стол. Пятнадцать рассказчиков, включая покойницу, которая говорит из гроба одной короткой репликой на полстраницы; фраза «Моя мать — рыба» стала мемом задолго до появления интернета, хотя тогда это никто мемом не называл. Просто цитировали. Пугались. Спорили в письмах друг другу, что вообще имел в виду автор.

Он не отвечал. Точнее — отвечал, но так, что становилось только хуже: «Я не пытаюсь объяснить книгу. Я написал её, чтобы её читали, а не объясняли». Спасибо, Уильям, очень помогло студентам-филологам следующие девяносто лет.

Влияние на дальнейшую литературу — это отдельный разговор, и он огромный. Габриэль Гарсиа Маркес признавался, что «Сто лет одиночества» просто не случились бы без Йокнапатофы; сам вымышленный округ, замкнутый мирок с собственной генеалогией и проклятиями, стал моделью для Макондо. Тони Моррисон писала диссертацию по Фолкнеру ещё до того, как стала Тони Моррисон, которую все знают. Кормак Маккарти унаследовал длинные фразы и библейскую тяжесть интонации напрямую, будто по завещанию.

А теперь — почему это касается вас, если вы вообще не читали ни строчки южной готики.

Фрагментированное повествование, ненадёжный рассказчик, несколько точек зрения на одно событие без авторской подсказки «кто здесь прав» — да это же половина сценариев современных сериалов. «Настоящий детектив», «Родина», да любой проект, где таймлайн скачет туда-сюда, а зритель сам склеивает картину из обрывков — это фолкнеровский приём, доведённый до массового потребления. Просто мало кто вспоминает первоисточник, когда пересматривает третью серию за вечер.

В нобелевской речи 1949 года — короткой, на полторы страницы, произнесённой так тихо, что журналисты потом переспрашивали у соседей, что он сказал — есть фраза, которую цитируют до сих пор, часто не зная автора: «Человек не просто выстоит, он восторжествует». Сказано в разгар холодной войны, на фоне свежих воспоминаний об атомной бомбе, когда многие всерьёз обсуждали конец света как ближайшую перспективу.

Прошло 64 года. Мир, как водится, снова кажется на грани чего-то нехорошего — тут и не поспоришь. И вот это странное упрямое убеждение южного алкоголика из штата Миссисипи, писавшего о вырождающихся семьях и прокля тых землях, звучит настойчивее любых бодрых лозунгов: не потому что он верил в лёгкий хэппи-энд — ни один его роман такого не даёт, — а потому что видел худшее из возможного и всё равно ставил на человека. Не на прогресс, не на технологии. На человека, упрямого и полуразрушенного, который почему-то продолжает.

Читать Фолкнера трудно. Признаём честно, без реверансов. Но, кажется, именно поэтому его до сих пор читают — а не благодаря лёгкости слога, которой там отродясь не водилось.

Статья 02 июля 12:19

Расследование: округ, которого нет на карте, и человек, который сорок лет водил читателей за нос

Расследование: округ, которого нет на карте, и человек, который сорок лет водил читателей за нос

6 июля. Дата, которую большинство пролистает в календаре, не заметив. А зря — ровно 64 года назад не стало человека, который сделал с американской литературой то, что Пикассо сделал с человеческим лицом: разобрал на куски и собрал заново, наплевав на анатомию.

Йокнапатофа. Запомнить это слово с первого раза не может никто. Вымышленный округ в Миссисипи, придуманный Фолкнером от начала до конца — с картой, генеалогиями, историей основания и даже количеством жителей по переписи. Не существует. Никогда не существовал. Но люди годами приезжали в реальный Оксфорд, штат Миссисипи, и спрашивали дорогу к особняку Компсонов.

Вот в чём фокус: Фолкнер не выдумывал истории. Он выдумывал целую вселенную — и заставил читателя поверить в неё сильнее, чем в собственный двор за окном. Тринадцать романов и десятки рассказов происходят в этом одном округе размером с почтовую марку. Персонажи кочуют из книги в книгу, стареют, умирают, их дети получают наследство и проклятия предков. Задолго до того, как это стало модным трюком киновселенных, один упрямый южанин делал это ручкой и пишущей машинкой.

Теперь к сути. "Шум и ярость" — 1929 год, роман, который вроде бы про упадок южной семьи Компсонов. А на деле — эксперимент на грани издевательства над читателем. Первая часть написана от лица умственно отсталого Бенджи, который не различает время: вчера, тридцать лет назад и сейчас у него сливаются в одну ленту без швов. Ни единого пояснения. Разбирайся сам.

Критики взвыли. Читатели швыряли книгу об стену. Продажи первые годы — смешные. А потом что-то щёлкнуло, и текст, который казался бредом сумасшедшего, признали одним из величайших романов века. Ирония в том, что сам Фолкнер признавался: этот роман он писал "с наслаждением, с восторгом, почти как безумец" — и именно его считал своей самой большой неудачей. Не сумел, мол, до конца передать замысел. Гений, недовольный собственным шедевром. Такое бывает редко.

"На смертном одре", 1930-й. Пятнадцать рассказчиков. Пятьдесят девять глав. Одна из них состоит из пяти слов: "Моя мать — рыба". Именно так, без пояснения, без сноски. Это говорит мальчик Вардаман про свою умершую мать, тело которой семья везёт через пол-Миссисипи в разгар жары, пока труп буквально разлагается по дороге. Чёрный юмор такой концентрации, что современные авторы до сих пор пытаются повторить — и почти всегда фальшивят.

Фолкнер написал этот роман, по легенде, за шесть недель, работая ночным сторожем на электростанции. Днём дежурство, ночью — страницы на коленке. Ни одного правленого слова, утверждал он позже. Вопрос — врал или нет — открыт до сих пор; сам он вообще не слишком старался быть скромностью в интервью.

Стоп. А зачем нам сейчас, в две тысячи двадцать шестом, вообще этот тяжеловесный юганин с его милями текста без точек?

Потому что сериалы вроде "Настоящего детектива" или книги вроде "Богов Америки" Геймана растут из одного корня — южная готика, распад семьи как метафора распада целой цивилизации, рассказчик, которому нельзя доверять ни на грош. Фолкнер придумал ненадёжного рассказчика раньше, чем это слово вошло в литературный обиход. Тарантино признавался, что структура "Криминального чтива" — рваная хронология, несколько точек зрения на одни события — выросла именно из фолкнеровской школы монтажа времени.

Есть ещё и другая, менее приятная сторона наследия. Фолкнер писал о рабстве, расизме и вине белого Юга без прикрас — но сам был человеком своего времени и своего штата, с противоречивыми, порой откровенно неудобными взглядами. Его тексты не оправдание, а диагноз: он показывал гниль изнутри, не притворяясь врачом со стороны. За это его сегодня одновременно изучают в университетах и вычёркивают из школьных программ — где-то по одной причине, где-то по прямо противоположной.

Он получил Нобелевку в 1949-м с формулировкой про "выдающийся и художественно уникальный вклад в развитие современного американского романа". В нобелевской речи, кстати, ни слова о технике письма — только о страхе и человеческом сердце в конфликте с самим собой. Речь, которую до сих пор цитируют чаще, чем любой из его романов целиком.

Читать его тяжело. Признаем честно — иногда невыносимо тяжело, продираешься через синтаксис, как через колючий кустарник, и хочется всё бросить на середине абзаца длиной в страницу. Но именно в этом сопротивлении текста и есть весь фокус: Фолкнер не разбёвывает. Он заставляет работать мозг так, как не заставит ни один аккуратно причёсанный бестселлер.

64 года прошло. А округа Йокнапатофа по-прежнему нет на карте. Зато он есть в голове у каждого, кто хоть раз дочитал "Шум и ярость" до конца — и понял, что это того стоило.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Вы пишете, чтобы изменить мир." — Джеймс Болдуин