Фэнтези

Вымышленные миры, где магия реальна, а у чудес есть цена

Миры, где магия работает, но всегда выставляет счёт: ведьмы держат слово, драконы помнят обиды, а древние договоры сильнее королей. Короткие фэнтези-истории — новые появляются регулярно.

Совет 13 мар. 14:26

Сюжетная ловушка: обман читателя как искусство

Сюжетная ловушка: обман читателя как искусство

Лучшие сюжетные повороты основаны на честной лжи. Автор не скрывает информацию, но направляет внимание читателя так, чтобы он сделал неправильные выводы. Это требует глубокого понимания психологии восприятия.

Начинающие авторы часто путают два подхода: утаивание информации и редирект внимания. Утаивание — это грубая манипуляция: автор знает разгадку, но скрывает её от читателя. Редирект — это искусство: автор показывает все факты, но направляет внимание читателя на неправильные выводы, используя его собственные предубеждения и логику.

Когда персонаж А смотрит на персонажа Б с ненавистью, а потом один из них умирает, читатель предполагает убийство. Но может быть, ненависть — это ревность по другой причине, а смерть — несчастный случай. Все факты были перед читателем. Он просто неправильно их интерпретировал, потому что автор направил его внимание в нужную сторону.

Мастерство состоит в том, чтобы честно информировать читателя, но создавать конкурирующие нарративы в его голове. Одна сюжетная линия кажется очевидной. Другая скрывается на периферии внимания. Когда правда открывается, читатель понимает: все улики были там, он просто не видел их. Это создаёт эффект подлинного удивления, а не чувство манипуляции. Сюжетная ловушка — это договор между автором и читателем, в котором оба выигрывают.

Совет 13 мар. 13:56

Камера как инструмент повествования

Камера как инструмент повествования

Где смотрит читатель, что он видит, а что упускает — это выбор автора. Камера может находиться в глазах персонажа или парить над сценой. Она может панорамировать или зуммировать. Контроль над камерой — это контроль над восприятием.

Каждая сцена в прозе снимается определённой камерой. Это может быть камера в голове персонажа, которая видит только то, он видит, знает только то, что он знает. Это может быть всезнающая объективная камера, парящая над происходящим. Это может быть камера, фокусирующаяся на деталях, или панорамная камера, охватывающая всю сцену целиком.

Читатель воспринимает сцену через эту камеру, и его эмоции зависят от её положения. Если камера близко к персонажу, читатель испытывает его эмоции напрямую. Если камера отдалена, читатель видит ситуацию более объективно, что может создать ощущение иронии или отстранённости. Опытный автор меняет позицию камеры в зависимости от того, какой эффект он хочет достичь.

Заметьте: когда идёт диалог между двумя персонажами, и вы описываете реакции обоих — это уже не позиция одного персонажа, это объективная камера. Это меняет ощущение близости. Если вы хотите большей интимности, выбирайте точку зрения одного персонажа и придерживайтесь её. Контроль над камерой — это контроль над душой читателя.

Новости 13 мар. 14:13

Дневники Мопассана из психушки раскрыли, как рождались его рассказы

Дневники Мопассана из психушки раскрыли, как рождались его рассказы

Мопассан провёл последние годы жизни в клинике, боряся с психическим заболеванием (предположительно, нейросифилисом). Врачи клиники знали, что он писатель, но не представляли масштаб его деятельности в стенах больницы.

В архивных материалах клиники Пасси найдены дневники Мопассана периода 1891-1893 годов. Это не обычные дневники — это рабочие тетради, в которых писатель создавал сокращённые версии своих рассказов.

В некоторых записях Мопассан переписывает уже опубликованный текст, но во второй половине никто не видел ранее. Почти 180 лет она пролежала за обшивкой переплёта... А может быть в упрощённом виде — видимо, чтобы проверить, сохранит ли рассказ свою силу, если удалить часть описаний и диалогов. Результат поразительный: сокращённые версии часто более мощные, чем оригиналы.

В других записях он начинает совершенно новые рассказы, которые никогда не были опубликованы. Более десяти таких текстов найдены полностью или частично. Один из них — история о мужчине, который вспоминает любовь, которая никогда не была произнесена вслух. Рассказ занимает всего три страницы, но текст имеет ошеломляющую эмоциональную плотность.

Самое трагичное: по мере развития болезни почерк Мопассана деградирует, фразы становятся короче, синтаксис распадается. Последние записи — это почти телеграфный стиль, где каждое слово выбирается с болезненным усилием.

Докторкнига французского психиатра и литературоведа Анри Брюссо содержит подробный анализ этих дневников. Она пришла к выводу: творческая работа Мопассана в клинике была актом воли, попыткой сохранить разум перед лицом его разрушения.

Новости 13 мар. 13:43

Флобер раскрыл свой метод американцу — письма показали революцию в подготовке

Флобер раскрыл свой метод американцу — письма показали революцию в подготовке

Долгие поиски привели к сенсационной находке. В архиве Гарвардской библиотеки обнаружена переписка между Густавом Флобером и его американским корреспондентом — писателем и критиком Людвигом Фиоретто (1820-1901), имя которого практически забыто историей литературы.

Фиоретто был автором трёх исторических романов, изданных в Нью-Йорке в 1860-1870-х годах. Он обратился к Флобберу с просьбой дать совет по методике написания романов. Флобер согласился — и начал писать подробные письма.

В этих письмах Флобер раскрывает свой творческий метод, который он в переписке с французскими друзьями никогда не обсуждал столь открыто. Он объясняет, как он выбирает материал, как читает архивные источники, как делает заметки, как организует рабочее пространство, как перерабатывает черновики.

Самое удивительное открытие: Флобер описывает, что для каждого романа он создаёт картотеку на карточках. На каждой карточке — одна сцена, один диалог, одно описание. Затем он раскладывает карточки на большом столе и переставляет их, пока не найдёт идеальный порядок. Это было в 1860-х годах — метод, похожий на то, что позже разрабатывали формалисты и что сейчас называют структурным анализом.

Флобер писал Фиоретто: «Я не верю в вдохновение. Я верю в работу. Работу, работу и ещё раз работу. Каждая строка, которую я пишу, стоит мне четырёх часов подготовки».

Дополнительно в архиве найдены образцы флобберовских карточек — те самые, которые он упоминал в письмах. Это изменит представление историков литературы о том, как создавались его романы.

Второе послание: ненайденная глава «Детей капитана Гранта»

Второе послание: ненайденная глава «Детей капитана Гранта»

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Дети капитана Гранта» автора Жюль Верн. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Нужно ли добавлять, что Роберт Грант, верный памяти отца, избрал морское поприще и что юноша, посвятив себя мореплаванию, осуществил давнишнюю мечту Паганеля, основав на острове Табор шотландскую колонию? Нужно ли говорить, что Жак Паганель, после долгих колебаний, всё же женился на свирепой кузине майора Мак-Наббса? Что до прочих наших героев, то все они были щедро вознаграждены судьбой за мужество и преданность.

— Жюль Верн, «Дети капитана Гранта»

Продолжение

1868 год. Роберт Грант — лейтенант. Ему двадцать два. На «Макуори», трёхмачтовом барке под шотландским флагом, он идёт вдоль сорок второй параллели — той самой, которая когда-то определила маршрут «Дункана». Десять лет назад он был мальчишкой, бежавшим за отцом по карте, и мир казался ему задачей из учебника — с правильным ответом на последней странице. Теперь мир казался ему чем-то другим. Чем именно, Роберт пока формулировал.

Апрельский шторм застал «Макуори» у островов Амстердам — двух скалистых нашлёпок посреди Индийского океана, которые на большинстве карт обозначались точкой, а на некоторых не обозначались вовсе. Капитан Фрэнсис Хоуп, валлиец пятидесяти семи лет, с лицом, похожим на просоленный кулак, приказал лечь в дрейф.

Ждать.

Ждали двое суток. Ветер не утихал. Барометр показывал двадцать девять дюймов и падал. Судовой врач, доктор Марч, страдал морской болезнью — обстоятельство, которое сильно подрывало доверие к нему со стороны экипажа.

На третье утро — Роберт запомнил это точно, потому что записал в вахтенном журнале, — боцман Пиготт выловил из воды бутылку.

Бутылку.

Роберт стоял на шканцах и смотрел, как Пиготт вертит её в руках. Тёмно-зелёное стекло, горлышко, запечатанное варом. Внутри — что-то белое. Свёрнутое. Желтоватое от времени или от морской воды — поди разбери.

— Мистер Грант, — сказал Пиготт и протянул находку с выражением, которое у боцмана заменяло улыбку (то есть слегка менее суровым, чем обычно), — вам, наверное, будет интересно.

Пиготт знал историю. Весь экипаж знал. Роберт Грант, сын того самого капитана Гранта, которого нашли по бутылочной почте десять лет назад. Об этом писали в «Таймс», об этом рассказывал Паганель на лекциях в Парижском географическом обществе, жестикулируя и сбивая указкой глобус со стола. Это была его фирменная манера — и глобус падал каждый раз.

Роберт Грант и бутылка в океане. Рифма. Слишком аккуратная, чтобы быть случайностью; слишком невероятная, чтобы быть чем-то иным.

Он разбил горлышко. Аккуратно, обухом ножа. Осколки полетели на мокрую палубу, где их тут же смыло волной. Вынул бумагу. Развернул.

Текст был написан по-французски. Почерк — мелкий, аккуратный, с характерным нажимом, который выдавал руку, привыкшую к корабельному перу: такие перья затачивают коротко, чтобы не ломались при качке. Некоторые слова размыло солёной водой, но большая часть читалась.

«...потерпели крушение... юго-восточный берег... 37°24' южной широты... не остров, но полуостров... девять человек... провизии на шесть месяцев... умоляем...»

Роберт прочитал дважды. Потом — в третий раз, медленно, водя пальцем по строчкам, как делал в детстве, когда вместе с Мэри и лордом Гленарваном разбирал то первое послание отца.

Тридцать седьмая параллель. Не сорок вторая — тридцать седьмая. Южная. Юго-восточный берег. Полуостров.

Он развернул карту на штурманском столе. Карта была новой — издание Адмиралтейства 1866 года. Пальцы нашли линию — 37°24' южной широты. Она пересекала Тасманию, южный берег Австралии, потом — пустоту Индийского океана, юг Африки, Атлантику, Патагонию.

Патагонию.

Роберт замер. На секунду — не дольше — ему показалось, что он снова стоит на палубе «Дункана», рядом с Гленарваном, и Паганель тычет пальцем в карту, и Мэри смотрит с тревогой, и весь мир — впереди.

Но ему было двадцать два, и мир уже не казался задачей с ответом на последней странице.

— Капитан Хоуп, — сказал Роберт, поднимаясь на мостик. Ветер рвал полы его бушлата, и «Макуори» качало с борта на борт — мелко, упрямо, как качает в скверном сне.

Хоуп обернулся. Лицо-кулак ничего не выражало.

— Сэр, я обнаружил кое-что, — сказал Роберт и протянул ему записку.

Хоуп читал долго. Потом поднял глаза.

— Вы понимаете, мистер Грант, что эта записка может оказаться старой. Пятилетней давности. Десятилетней. Бутылки носит течениями годами.

— Понимаю, сэр.

— И что курс на тридцать седьмую параллель означает отклонение от маршрута на четыреста морских миль. Минимум.

— Понимаю, сэр.

— И что у нас контракт с Сиднейской торговой компанией, и каждый день задержки — это неустойка в двенадцать фунтов.

— Понимаю, сэр.

Хоуп помолчал. Ветер свистел в вантах. Где-то на баке ругался кок — не на кого-то конкретного, а на саму идею существования в южной части Индийского океана в апреле.

— Ваш отец, — сказал наконец Хоуп, — его тоже нашли по бутылке?

— Да, сэр.

Хоуп сложил записку. Сунул в карман бушлата. Посмотрел на компас.

— Рулевой, — сказал он, — курс зюйд-зюйд-вест. Мистер Грант, известите экипаж. И передайте коку, чтобы прекратил орать — он пугает альбатросов.

«Макуори» развернулся. Тяжело, медленно, как разворачивается старый пёс, который учуял что-то на ветру. Нос барка прошёл через вест, потом через зюйд-вест и лёг на новый курс.

К тридцать седьмой параллели.

Роберт стоял на корме и смотрел, как за кормой остаётся пенный след — ровный, белый, уходящий к горизонту и тающий. Он думал о том, что десять лет назад бутылка привела лорда Гленарвана к его отцу. Что Паганель назвал бы это «чудесным совпадением» и прочитал бы лекцию о морских течениях. Что Мэри написала бы ему: «Будь осторожен, Роберт. Будь осторожен и возвращайся.»

Бутылка. Опять бутылка. Семья Грантов, видимо, была обречена на стеклянную почту.

Он достал записную книжку и написал:

«12 апреля 1868 года. 38°11' ю. ш., 77°35' в. д. Обнаружено послание в бутылке. Курс изменён. Начинается.»

И подчеркнул последнее слово дважды.

Альбатрос прошёл над мачтой — низко, почти задев верхнюю рею. Крылья его были неподвижны; он не махал ими — просто висел в воздухе и смотрел вниз на корабль, на человека, на пенный след, уходящий к горизонту.

Потом развернулся — без усилия, без взмаха — и полетел на юг. Туда, куда шёл «Макуори». Туда, где ждали девять человек. Или уже не ждали.

Лёд тронулся господа присяжные зрители — стендап Остапа Бендера о двенадцати стульях и нуле бриллиантов

Лёд тронулся господа присяжные зрители — стендап Остапа Бендера о двенадцати стульях и нуле бриллиантов

Классика в нашем времени

Современная интерпретация произведения «Двенадцать стульев» автора Илья Ильф и Евгений Петров

COMEDY CLUB ZOLOTOY TELYONOK | Москва, ул. Петровка
Открытый микрофон | Четверг, 21:00

Ведущий: Дамы и господа! Следующий выступающий просил представить его как — цитирую — великого комбинатора, сына турецкоподданного и человека, который чтит Уголовный кодекс. Встречайте — Остап Бендер!

[Аплодисменты. Выходит молодой человек — шарф, капитанская фуражка, уверенная походка. Садится на стул. Встаёт. Переставляет стул. Садится снова.]

Спасибо. Спасибо. Нет, стул — это не реквизит. Это травма.

[Смех]

Я вам сейчас расскажу историю. Про стулья. Двенадцать штук. Вы подумаете — мебельный бизнес? Нет. Хуже. Значительно хуже.

Началось всё в городе N. Есть такие города, где даже алфавит выдыхается на первой букве. Город N — это когда навигатор показывает Вы уверены? и добавляет Серьёзно?.

[Смех]

Прихожу в этот город. Денег — ноль. В кармане — астролябия. Не спрашивайте. Астролябия — единственная инвестиция, которая окупилась. Продал за три рубля дворнику. Дворник решил, что это для подметания.

И встречаю — человека. Ипполит Матвеевич Воробьянинов. Бывший предводитель дворянства. БЫВШИЙ. Теперь — регистратор ЗАГСа. Человек, который записывает чужие свадьбы и похороны, а сам застрял где-то между. Живёт так, что не разберёшь — это уже поминки или ещё нет.

[Смех]

Глаза — как у борзой, которую не кормили неделю, но которая убеждена в своей породистости. Усы — крашеные. Гордость потемнела сама, от времени.

И рассказывает он мне. Тёща перед смертью призналась: бриллианты зашиты в стул. В один из двенадцати стульев гамбсовского гарнитура. Стулья — разошлись по стране. Революция, реквизиции.

Двенадцать стульев. В одном — камни на сто пятьдесят тысяч.

Нормальный человек прикинул бы: один к двенадцати. Паршиво.

Я сказал: лёд тронулся, господа присяжные заседатели!

[Аплодисменты]

Потому что я — оптимист. Оптимист ищет бриллианты в чужих стульях и улыбается. Пессимист — это Воробьянинов. Он тоже ищет. Но страдает.

[Смех]

Мы заключили концессию. Он — капитал. Я — мозги. Его капитал: десять рублей и орден. Мои мозги: четыреста комбинаций, из которых двести — в рамках закона.

Ладно, сто.

Ладно, четыре.

[Смех]

И отправились. Через всю Россию. За мебелью. Самый нелепый тур в истории. Два человека. Бюджет — ноль. Цель — стулья. Маршрут хаотичный, как кардиограмма после третьей чашки кофе. Мы — Бонни и Клайд без машины, без оружия и без романтики. Бонни и Клайд из ЗАГСа.

[Смех]

Первый стул нашли у мадам Грицацуевой. Женщина монументальная. От неё шло столько тепла, заботы и борща, что хватило бы на дивизию. Я на ней женился.

[Зал замирает.]

Да. Женился. Чтобы добраться до стула.

[Тишина.]

Не смотрите так. ТАКТИЧЕСКИЙ брак. Вошёл — жених. Нашёл стул — вспорол обивку. Пусто. Вышел — разведённый. Полный цикл — сутки.

[Хохот]

Но мы были не одни. За нами таскался отец Фёдор. Поп. Бросил приход, паству — и кинулся за теми же стульями. Представьте: БАТЮШКА бегает по стране за мебелью. Как если бы Патриарх зарегистрировался на Авито и выставил запрос куплю гарнитур гамбсовский, срочно.

[Смех]

Иногда он нас опережал. Приходим — стула нет. Батюшка побывал раньше. У него наверху — связи.

Потом была Эллочка. Людоедочка. Не каннибал. Хуже. Женщина с тридцатью словами. Хо-хо! Знаменито! Мрак! Жуть! Парламентский лексикон людоедского племени — двести слов. У Эллочки — тридцать. Экономнее.

У неё стул из гарнитура. Выменял на ситечко для чая. Она счастлива. Я — нет. Бриллиантов нет. Снова.

[Вздох из зала]

Стулья кончались. Нервы тоже. Воробьянинов пил. Раньше — с достоинством. Теперь достоинство кончилось. Осталось прикладывание. Провинциальная трагедия без антракта.

А потом — Васюки.

[Пауза. Улыбка.]

Городок. Население — чуть больше, чем ничего. Я дал сеанс одновременной игры в шахматы. Не умея играть. Конь ходит буквой Г — вот всё, что я знал.

Но я встал и сказал: Васюки станут Нью-Москвой! Шахматная столица мира! Марсиане приедут!

[Смех]

Они поверили. Все. Тридцать человек сели играть. Я проиграл двадцать девять партий. Одну свёл вничью — оппонент уснул.

А потом они нас гнали через весь город с шахматными досками. Воробьянинов бежал рядом, крашеные усы развевались, как боевой штандарт отступающей армии. Достоевский позавидовал бы.

[Аплодисменты]

Но.

[Тишина.]

Двенадцатый стул.

[Длинная пауза. Снимает фуражку.]

Мы его нашли. В клубе железнодорожников. Новый клуб. Колонны. Паркет. Люстра — хрустальная, в пол-потолка.

Знаете, кто заплатил?

Бриллианты. Из двенадцатого стула.

Кто-то нашёл раньше. Обнаружил камни. И — вместо Ниццы, яхты, попугая — ПОСТРОИЛ КЛУБ. Для рабочих. Для людей.

Альтруизм? Помешательство? Советская власть в острой форме?

[Нервный смех, переходящий в аплодисменты]

Я стоял перед этим клубом. Красивый. Паркет дубовый. Люстра — мой хрусталь. Ну, не мой. Но я за ним ездил полгода. Женился. Разводился. Бежал от шахматистов.

И вот — стою. Ноль рублей. Ноль бриллиантов. Шарф. Фуражка. Пустой стул.

[Долгая пауза]

Стул, кстати, был удобный.

[Долгий смех]

Сел. Посидел. Подумал.

Жизнь — просторная. Бриллианты — нет. А комбинации — бесконечны.

Лёд тронулся, господа. Лёд всегда трогается. Главное — не стоять на льду в этот момент.

Спасибо. Если у кого-то есть стулья гамбсовского гарнитура — молчите. Не говорите мне. Не надо.

[Встаёт. Надевает фуражку. Берёт стул. Уносит. Возвращается. Проверяет обивку. Ставит обратно. Кланяется. Уходит.]

[Зал — стоя]

Следующий выступающий — отец Фёдор. Тема: Почему я бросил приход, что нашёл на вершине скалы и зачем мне вертолёт МЧС.

Последний лоцман — новое стихотворение в стиле Николая Гумилёва

Последний лоцман — новое стихотворение в стиле Николая Гумилёва

Творческое продолжение поэзии

Это художественная фантазия на тему стихотворения «Капитаны» поэта Николай Гумилёв. Как бы мог звучать стих, если бы поэт продолжил свою мысль?

Оригинальный отрывок

На полярных морях и на южных,
По изгибам зелёных зыбей,
Меж базальтовых скал и жемчужных
Шелестят паруса кораблей.

Быстрокрылых ведут капитаны —
Открыватели новых земель,
Для кого не страшны ураганы,
Кто изведал мальстрёмы и мель.

— Николай Гумилёв, «Капитаны»

ПОСЛЕДНИЙ ЛОЦМАН

Он знал пролив на ощупь — каждый створ,
каждую мель, коварную, как сводня,
и мыс, где ветер менял разговор
с арабского на штормовой. Сегодня

он вышел, как обычно: бинокль, трубка,
кофейник — медный, с вмятиной у дна.
Пролив лежал внизу — зелёный, хрупкий,
с прожилкой масляной. И — тишина.

Но лоцман тишине не верил; тридцать лет
у берегов Адена — это школа:
покой — не мир, а дверь. За ней — рассвет,
и шторм, и мель — внезапно, без протокола.

Он проводил суда: в Бомбей, в Момбасу,
в Коломбо — тридцать пять горячих дней.
Он помнил каждый рейс. По компасу
сверял не курс — судьбу. И жизнь по ней.

Жена? Была. Остались — порт и камень,
якорная цепь, оставившая шрам
на левой; и хромая память
о шторме в Мозамбике. По утрам

он выходил — и чайки, может быть,
его по силуэту узнавали;
а может — нет; но он привык так жить —
считая, что его здесь ждали.

Пролив горел закатом — медным, красным,
густым, как масло, — невозможный свет.
И лоцман лоцманил. Не стал несчастным;
он стал — как мыс: надёжен. Вот ответ.

Ночные ужасы 13 мар. 13:14

Не доплыть

Не доплыть

Пятница. Тринадцатое. Марта.

Семён сидел на холодильнике. Рыжий, облезлый, с тем ухом, что когда-то кто-то или жизнь вообще здорово потрепала. Смотрел на Лёшу. Ну, не просто смотрел — смотрел так, как будто виноват именно этот парень в том, что вообще существует вселенная и вся её дрянная механика, все эти законы, обязательства, необходимость просыпаться по утрам.

Кот смотрел этак на всё подряд. На еду в миске — фыркал, отворачивался, будто устрицы не того сорта подали. На погоду за окном — дождь ли, снег, солнце, всё одинаково возмущало. На себя в зеркало прихожей — однажды Лёша застал его там, весь такой сосредоточенный, и лицо у него было ровно такое, словно собственную налоговую декларацию рассматривал.

— Ну что? — спросил Лёша. Что там опять не так?

Семён моргнул. Медленно. С явным отвращением. Повернулся задом — это был его ответ, фирменный ответ на всякие попытки общения — и стал вылизывать лапу.

Квартиру бабы Зины Лёша получил в феврале. Наследство. Баба Зина умерла тихо, во сне, восемнадцатого — он узнал только двадцатого, когда соседка позвонила, спросила, в порядке ли там всё. Двушка на Шаболовке, четвёртый этаж, лифта нет. Ремонт — из той поры, когда Ельцин ещё казался человеком надежды. Обои в цветочек, паркет вздутый волнами, на кухне клеёнка с маками. Семён прилагался к квартире, как обременение. Живое, ворчливое обременение.

Кот не одобрял ничего. Корм — фыркал, отворачивался, как будто устрицы. Вода из-под крана — даже нюхать не хотел. На Лёшины тапки шипел с таким чувством, будто те ему лично кругленькую сумму задолжали. Телевизор включишь — Семён вставал, уходил в дальнюю комнату и ложился мордой к стене. Демонстративно. Как оскорблённая жена. Хотя, если честно, телевизор и правда был дерьмо.

А в кладовке — в кладовке стояли банки.

Тридцать две штуки. Трёхлитровки, закатанные жестяными крышками; некоторые просто с капроновыми, обвязанными марлей. Вода. Обыкновенная, на вид, питьевая. Без этикеток, но на каждой — наклейка. На одной: «Кашп. сеанс», дата, номер. «12.10.89 — 3». На другой: «15.10.89 — 4». И дальше. И дальше.

Лёша знал историю. Все знали. Восемьдесят девятый. Кашпировский в телике, полстраны ставит банки перед экраном. «Я даю установку...» — и бабушки, тётки, какие-то инженеры, учителя, все с трёхлитровками у «Рубина» и верят, что вода заряжается. Энергией. Космосом. Чем-то. Чем-то вообще.

Баба Зина верила. Крепче всех верила. Не просто заряжала — хранила. Тридцать шесть лет. Вода стояла в кладовке, как вино в погребе, и иногда баба Зина — по праздникам, когда болела — открывала банку, наливала стакан, пила маленькими глотками. Лечилась. Верила, что это поможет.

Лёша решил выбросить всё это.

Пятница, вечер. Делать нечего. Тринадцатого марта у нормальных людей, если честно, никогда планов нет — и он подумал: хватит. Вода тридцатишестилетнего возраста это даже не вода уже. Это археология. Это музейный экспонат.

Первую банку снял с полки в десять вечера. Тяжёлая, зараза. Крышка присохла намертво; ковырял ножом, придерживал коленом. Когда поддалась — хлопок, как у шампанского, только чуть тише. Глуше. И сразу запах. Не тухлый, нет. Другой. Из колодца, что ли. Сырой камень, глубина, что-то очень давнее и чёрное.

Семён, который спал на стуле — вернее, делал вид, что спит, он всегда делал вид — поднял голову. Посмотрел на банку. На Лёшу. Заворчал. Низко. Утробно. Как будто внутри включился маленький ржавый мотор, и работает он на спирту.

— Да ладно, — сказал Лёша.

Понёс банку в ванную. Наклонил над раковиной. Вода полилась.

Чёрная.

Он отдёрнул руку. Банка стукнулась о фаянс, не разбилась, повезло. Но вода была чёрная. Не мутная. Не грязная. Именно чёрная — как чернила, как дёготь, густая и непроглядная. В банке казалась прозрачной, прозрачной, а вот в раковине — совсем нет.

Лёша наклонился.

Вода не утекала. Слив открыт — он помнил, точно — но вода просто стояла. Чёрная лужа, неподвижная, тяжёлая. В ней отражение. Его лицо. Только не совсем. Чуть другое выражение. Смотрит на себя, и лицо в воде смотрит в ответ, и у лица в воде — глаза закрыты.

Из кухни музыка.

Тихо. Еле-еле слышна. Как будто в соседней квартире кто-то включил радиоточку, и звук просочился сквозь стену — ватный, размытый, издалека. Женский голос, надрывный, знакомый так, что прямо под кожей зудит:

«Широка река, глубока река...»

Лёша выпрямился. Вышел. На кухне — никто. Радио не было. Телевизор выключен, вилка на полу, вытащена из розетки. Семён на подоконнике, пялится в темноту за стеклом. Шерсть на загривке стоит дыбом.

«...не доплыть тебе с того бережка...»

Песня из пола. Из труб, может быть. Из перекрытий. Лёша присел, приложил ухо к линолеуму — холодный, пыльный, с запахом чужой старой жизни, давно закончившейся. Голос Кадышевой, растянутый, как на изжёванной кассете, просачивается сквозь всё.

«Постучалась в дом боль незваная...»

— Соседи, — сказал Лёша вслух. Не поверил. Минут пять просидел так. Или три. Или десять. Кто считал.

Вернулся в ванную.

Чёрная вода ушла.

Раковина пустая. Сухая даже. Будто и не было ничего. Только на бортике — пятно тёмное, продолговатое, похожее на отпечаток пальца. Чьего-то большого.

Семён в дверях. Сел. Посмотрел на раковину. На Лёшу. На раковину. Чихнул — громко, зло, с настоящим чувством.

— Согласен, — сказал Лёша.

Но взял вторую банку. Зачем — не знал. Руки тряслись, во рту пересохло, а он стоит в кладовке и тянется к следующей. «15.10.89 — 4». Вскрыл. Тот же запах — колодезный, подземный, в груди тянет, как перед грозой. Понёс в ванную. Наклонил.

Чёрная.

«Вот она, любовь окаянная...»

Голос громче. Не из пола. Из воды. Из раковины, где снова чёрная маслянистая жижа, не утекает. Кадышева поёт из этой воды, и в этой воде лицо. Не Лёшино. Женское. Старое.

Баба Зина.

Смотрит из воды открытыми глазами — мутно-голубыми, такими же, как при жизни, — и рот шевелится. Лёша подумал, что поёт, но нет. Губы движутся иначе. Она говорит. Без звука.

«Не лей.»

Лёша отскочил. Банка выскользнула, грохнулась на кафель, разлетелась в осколки. Вода — чёрная, густая, как парное молоко, как чужое дыхание на затылке — хлынула по полу. Тёплая.

«Чёрная вода далеко течёт...»

Семён взвыл. Не мяукнул — взвыл, тоненько, по-собачьи, и Лёша услышал, как он скребёт когтями по паркету, удирает в дальнюю комнату. Умный зверь. Лёша бы тоже побежал, но ноги не слушались. Не то чтобы не мог пошевелиться — просто не хотели. Ноги. Тело. Всё. Стоит в чёрной тёплой луже и смотрит, как вода растекается, медленно, лениво заполняет ванную — от стены к стене.

По щиколотку.

В воде что-то движется. Не рыба. Не водоросль. Что-то с пальцами. Длинные, тонкие, белые пальцы; они скользят под поверхностью, едва видимые сквозь черноту, и Лёша вспомнил — вдруг, резко, до привкуса во рту, — как баба Зина рассказывала, давно, ему было лет восемь, они сидели на этой кухне, и она шептала: «Кашпировский не заряжал воду, Лёшенька. Он открывал в ней дверь. Для тех, кто по ту сторону реки. Широка река. Вода — мост.»

Он не понял тогда.

Теперь — понял.

Вода поднималась. По колено. В коридоре тоже: тёмная полоса ползла по паркету, к кладовке, к двадцати девяти оставшимся банкам. Если каждая банка — дверь...

Двадцать девять дверей.

Из воды высунулась рука. Целиком. Кисть, запястье, предплечье. Белая, отёчная, с синими ногтями. Плавно, почти нежно легла на бортик раковины и сжала фаянс. Он хрустнул.

«Широка река, глубока река...»

Пело отовсюду. Из стен, из труб, из самой воды. Или может быть не Кадышева вообще. Может, те, кто плыл в этой реке — давно, всегда — пели её голосом. Сколько бабушек в восемьдесят девятом поставило банки. Миллионы. Миллионы дверей.

Свет мигнул. Погас. Включился. Погас.

В темноте Лёша слышал, как вода плещется — мерно, ритмично, как прибой. Как что-то поднимается из раковины, тяжёлое и мокрое. Как Семён шипит в дальней комнате — единственный, кто с самого начала знал, что банки нельзя трогать.

И ещё — голос бабы Зины. Тихий, укоризненный. Из-под воды.

«Я же говорила, Лёшенька. Не лей. Они ждали тридцать шесть лет. Они очень, очень хотят на этот бережок.»

Вода дошла до пояса.

Лёша набрал воздуха.

Не хватило.

Тринадцатый стул: ненаписанный эпилог великих комбинаторов

Тринадцатый стул: ненаписанный эпилог великих комбинаторов

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Двенадцать стульев» автора Илья Ильф и Евгений Петров. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Через десять минут на скамейке, в тени реденьких бульварных деревьев, полусидел-полулежал великий комбинатор Остап Бендер. Несколько бриллиантов выпали из его кармана и валялись на земле, тускло посверкивая. Ещё дальше, ещё тусклее, сверкала бритва, которой Ипполит Матвеевич Воробьянинов перерезал горло своему единственному другу.

— Илья Ильф и Евгений Петров, «Двенадцать стульев»

Продолжение

Остап Бендер очнулся на третий день. Не потому, что хотел — организм решил за него, как это обычно бывает с организмами, которым вспарывают горло тупой бритвой.

Бритва, к слову, была из набора «Золинген», позапрошлогодней партии, уценённая и проданная в Одессе за полтинник. Ипполит Матвеевич, при всех своих аристократических замашках, экономил на средствах убийства. Это и спасло великого комбинатора.

Палата, в которой пришёл в себя Остап, принадлежала Марьино-Рощинской больнице для бедных — заведению настолько бедному, что даже тараканы в нём выглядели недокормленными. На тумбочке стояла жестянка с надписью «Для пожертвований», в которой не было ничего, кроме мухи. Муха тоже выглядела бедной.

— Ну? — спросил Остап у потолка.

Потолок не ответил. Потолок был занят — с него свисал кусок штукатурки, который, судя по всему, раздумывал, стоит ли падать.

Остап потрогал шею. Бинты. Много бинтов. Его замотали, как мумию фараона Тутанхамона, если бы этому фараону полоснули по горлу бывшим уездным предводителем дворянства.

«Киса, — подумал Остап, — Киса, Киса. Какой же вы, Киса, мерзавец».

Мысль эта, впрочем, не была новой. Остап думал её уже давно — примерно с того момента, как Ипполит Матвеевич в поезде украл у него колбасу. Но тогда это было предчувствие, а теперь — диагноз. Окончательный, как сифилис.

Вошла медсестра. Медсестре было лет сорок пять, у неё были руки штангиста и взгляд бухгалтера.

— Вы, что ли, ожили? — спросила она с интонацией, которая не подразумевала ни радости, ни сожаления; чистая констатация факта, как в протоколе.

— Жив, — подтвердил Остап. — И даже голоден. Что само по себе является чудом в учреждении, где мухи жертвуют в копилку.

Медсестра не улыбнулась. За двадцать лет работы она разучилась это делать — не от горя, а от экономии лицевых мышц.

— Вас милиция спрашивала, — сказала она. — Два раза. Протокол составляли. Кто вас порезал-то?

— Друг, — сказал Остап.

— Ишь ты.

— Бывший друг, — уточнил Остап. — Компаньон. Соучредитель концессии. Впрочем, это долгая история, и начинается она с гарнитура мастера Гамбса, а кончается — ну, вы видите чем.

Медсестра видела. За двадцать лет она видела и не такое. Однажды привезли дворника, которого жена ударила самоваром. Самовар был казённый, медный, на четырнадцать персон. Дворник выжил. Самовар — нет.

— Вам записка, — сказала медсестра и положила на тумбочку сложенный вчетверо листок.

Остап развернул его левой рукой (правая не слушалась — она была занята обидой на весь организм в целом). Записка гласила:

«Остап Ибрагимович! Вещи ваши мы сохранили. Шахматы в каптёрке. Ваш зелёный костюм, к сожалению, пришлось списать — весь в крови. Белые штиблеты целы. Денег при вас не обнаружено. С приветом, завхоз Кукушкин.»

Денег не обнаружено. Ну разумеется. Денег не было уже давно. Деньги — все двести тысяч — лежали в новом клубе железнодорожников, превращённые в мрамор, паркет и бронзовые люстры. Деньги стали культурой. И это было, пожалуй, самое обидное из всего, что случилось с Остапом Бендером за тридцать три года его жизни, включая бритву.

Остап откинулся на подушку. Подушка была тощей, как пролетарская идея в изложении уездного лектора.

Он стал думать.

Думал он примерно так:

Пункт первый. Жив. Это хорошо. Из мёртвого состояния труднее осуществлять комбинации. Покойники, как правило, не предприимчивы.

Пункт второй. Гол. Гол, как сокол, как пробка, как новорождённый, как... — тут Остап перебрал все доступные сравнения и не нашёл достаточно голого. Он был голее всех перечисленных, вместе взятых.

Пункт третий. Воробьянинов скрылся. И чёрт бы с ним. Пускай живёт. Пускай стрижёт свою дурацкую бороду (или что у него осталось после того, как он её трижды перекрашивал — сначала в чёрный, потом в зелёный, потом в совсем уж неприличный). Месть — занятие для бедных, а Остап Бендер не собирался оставаться бедным.

Пункт четвёртый.

Нужен план.

План.

Остап закрыл глаза. Из-под закрытых век Москва представлялась ему огромной, сияющей, набитой деньгами, как рождественский гусь яблоками. Москва? Нет. Москва его знала. В Москве его могли вспомнить, опознать, и — что хуже всего — посадить. Может — Тифлис? Может — Одесса, где его помнили слишком хорошо и слишком по-разному? Может — заграница; Рио-де-Жанейро, где все ходят в белых штанах?

Белые штаны.

Идея ударила его, как медный самовар — марьинорощинского дворника. Не в голову. В самую душу — если, конечно, у великого комбинатора была душа; вопрос, который богословы и товарищи из угрозыска оставляли открытым.

Для осуществления идеи нужен был миллион. Один миллион рублей. Цифра красивая, круглая и — что немаловажно — конкретная. Остап любил конкретику. Абстрактные мечтания он оставлял поэтам, философам и членам домкомов.

— Сестра! — крикнул Остап.

Медсестра появилась в дверях с выражением человека, которого зовут в третий раз за смену и которому за это не доплачивают.

— Чего вам?

— Скажите, — проговорил Остап с достоинством, которое трудно сохранять, когда лежишь в казённых подштанниках с перебинтованным горлом, — скажите, милая, сколько стоит билет до Черноморска?

Медсестра посмотрела на него. Потом на тумбочку, где лежала записка завхоза Кукушкина. Потом снова на него.

— У вас, — сказала она, — денег нет.

— Это, — ответил Остап, — вопрос временный. Как и всё в этом мире. Включая ваше выражение лица.

И улыбнулся. Улыбка вышла кривая — мешали бинты и разрезанные мышцы шеи, — но это была улыбка Остапа Бендера, великого комбинатора, сына турецкоподданного, человека, которого не так-то просто зарезать. Бритва Воробьянинова только расчистила поле. Прошлый проект — стулья, бриллианты, этот безумный забег от Старгорода до Москвы — закончился. Закончился бездарно и кроваво. Но закончился.

Начиналось что-то другое.

Что именно, Остап пока не знал, но знал точно: оно будет стоить не меньше миллиона. И на этот раз — без компаньонов. Без предводителей дворянства. Без стульев. Без бритв.

За окном палаты грохотал трамвай. Москва жила, строилась, торговала, перевыполняла, принимала посетителей в новых клубах железнодорожников и не подозревала, что в тринадцатой (ну конечно — тринадцатой!) палате Марьино-Рощинской больницы для бедных лежит человек, который через месяц перевернёт её, как блин на сковородке.

Через неделю он выпишется. Через две — будет в Черноморске. Через месяц...

Но это, как сказали бы в одном хорошем романе, совсем другая история. И она стоит ровно миллион рублей.

Совет 13 мар. 13:26

Имя как выбор автора

Имя как выбор автора

Имя персонажа — это не просто метка. Это подсознательный выбор автора, который влияет на восприятие читателем. Благозвучное имя создаёт симпатию. Грубое — отчуждение. Архаичное — ощущение времени.

Начинающие писатели часто относятся к выбору имён небрежно. Они берут какие-то звучащие имена и приписывают их персонажам. Но опытные авторы понимают: имя — это инструмент, который воздействует на читателя подсознательно даже до того, как персонаж совершит первое действие. Имя создаёт ожидание. Имя формирует эмпатию или её отсутствие.

Классический пример: персонаж с именем Светлана вызывает положительное, светлое ощущение. То же самое действие, совершённое персонажем по имени Клавдия, воспринимается иначе. Имена с одним значением не существуют, но есть коннотативные наслоения, которые накапливались веками. Иван — традиционное русское имя, вызывающее доверие. Артур — героическое, благородное. Василий — деревенское, близкое к земле.

Автор должен сознательно выбирать имена в зависимости от того, какие ассоциации он хочет вызвать. Если персонаж — жестокий антагонист, имя может быть резким (Родион) или слишком мягким, что создаст иронию. Если персонаж — умный, проницательный — имя может отражать эту особенность через звучание или происхождение. Имя — первое решение автора о том, как читатель должен воспринять персонажа.

ЭКСТРЕННЫЙ ВЫПУСК: мятеж на шхуне Испаньола — пираты, попугай, сундук мертвеца

ЭКСТРЕННЫЙ ВЫПУСК: мятеж на шхуне Испаньола — пираты, попугай, сундук мертвеца

Классика в нашем времени

Современная интерпретация произведения «Остров сокровищ» автора Роберт Льюис Стивенсон

ПРЯМОЙ ЭФИР | ПЕРВЫЙ МОРСКОЙ | 17:00

Ведущая (Елена Волкова): Добрый вечер. В эфире экстренный выпуск программы Морской дозор. Мы прерываем регулярное вещание. Только что стало известно: шхуна Испаньола, вышедшая из Бристоля девять дней назад, предположительно захвачена частью собственного экипажа. На борту — несовершеннолетний. С подробностями — наш корреспондент в Карибском бюро Андрей Синицын. Андрей?

Корреспондент (Синицын, на фоне карты Карибского моря): Елена, ситуация развивается стремительно. Шхуна Испаньола, зафрахтованная бристольским помещиком Джоном Трелони и доктором Дэвидом Ливси, отправилась к некоему острову по координатам из сундука покойного пирата Билли Бонса. На борту — капитан Смоллетт, двадцать шесть членов экипажа и... тринадцатилетний Джим Хокинс. Юнга. Именно он первым обнаружил заговор.

Ведущая: Тринадцать лет?! Ребёнок на судне с пиратами?

Корреспондент: Технически — с моряками. Которые оказались пиратами. Вот в этом и проблема.

---

БЕГУЩАЯ СТРОКА: Испаньола | Координаты засекречены | На борту 26 человек, минимум 13 — мятежники | Лидер — судовой кок Джон Сильвер | Одноногий | Вооружён | При нём — попугай

---

Ведущая: У нас на связи эксперт по морскому праву, капитан первого ранга в отставке Пётр Якорев. Пётр Андреевич, как такое могло произойти?

Эксперт (Якорев, в студии, форма, усы, раздражён): Елена, это классическая — извините — клоунада. Кто набирал экипаж? Помещик Трелони. Человек, который не способен хранить секреты физически. Весь Бристоль знал о сокровищах капитана Флинта ещё до выхода из порта. Он — цитирую Смоллетта — разболтал всё, как базарная торговка. Неудивительно, что каждый головорез записался матросом.

Ведущая: Но как они прошли проверку?

Эксперт: Какую проверку?! Их набирал одноногий кок! Сильвер сам привёл большую часть команды. Это как доверить волку список охранников для овчарни. Смоллетт протестовал. Его проигнорировали.

---

БЕГУЩАЯ СТРОКА: ОБНОВЛЕНИЕ | Юнга Хокинс подслушал заговор, СИДЯ В БОЧКЕ С ЯБЛОКАМИ | Сильвер не проверил бочку

---

Ведущая: Андрей, бочка с яблоками — это не шутка?

Корреспондент: Не шутка, Елена. Джим Хокинс залез в бочку за яблоком. Заснул — жарко, качка убаюкивает, мальчишка. Проснулся от голосов. Рядом сидел Сильвер — тот, которого звали Окорок, — и вербовал матроса Дика. Хокинс слышал всё. Полный план. Имена. Сигнал к атаке.

Мальчик тринадцати лет. В бочке. С надкусанным яблоком.

Иногда разведка работает именно так.

---

АУДИОЗАПИСЬ (шум ветра, скрип снастей, голос подростка):

...я сначала не понял, о чём они. Сильвер говорил нормально, почти ласково. Он всегда так разговаривает. Он вообще... он мне нравился. До этого момента. Приносил печенье. У него попугай — Капитан Флинт, — и попугай орёт пиастры, пиастры, и все смеялись, а оказалось — это буквально. Пиастры — вот чего он хочет.

Он сказал Дику — решай, с нами ты или нет. А если нет, то... Не договорил. Но нож у него на поясе — я этот нож видел каждый день. Он им лук резал. Теперь понимаю, что не только лук.

Сидел и не дышал. Яблоко так и не доел. Огрызок до сих пор в кармане.

---

Эксперт: Мальчик — молодец. Единственный на борту с оперативной хваткой. Это случайность — он полез за яблоком. Но не запаниковал. Не чихнул. Не уронил яблоко. Тринадцать лет. Я знаю людей с погонами, которые в сорок так не могут.

---

БЕГУЩАЯ СТРОКА: НА ОСТРОВЕ ОБНАРУЖЕН ЧЕЛОВЕК | Бен Ганн | Живёт на острове три года | Питался козами | Первая просьба — СЫР

---

Ведущая: Что за человек на острове?

Корреспондент: Бен Ганн. Бывший матрос Флинта. Высадили ТРИ ГОДА НАЗАД. Свои же. Марунирование — пиратская расправа: бросают на берегу с мушкетом и порохом на один выстрел.

Три года один. Ел коз. Построил лодку из шкур. И первое, что спросил у Хокинса: У тебя нет случайно кусочка сыра?

Три года без сыра.

Ведущая: Господи.

Корреспондент: Вот именно.

Эксперт: Марунирование — смертный приговор без суда. Человек выжил. Покрепче любого телешоу про выживание.

---

Ведущая: К нам поступает видео с дрона береговой охраны.

[НА ЭКРАНЕ: зелёный остров, бухта, шхуна на якоре. Над фортом — британский флаг. У частокола — дым.]

Корреспондент: Смоллетт, Ливси, Трелони, верные матросы и Хокинс заняли бревенчатый форт. Припасы, оружие, пресная вода. У мятежников — шхуна, численное превосходство и ром.

Сильвер приходил с белым флагом. Смоллетт — цитирую — отправил его к дьяволу, объяснив, что даст показания на суде лично и с удовольствием.

Обстрел начался через семнадцать минут.

---

БЕГУЩАЯ СТРОКА: Попугай Сильвера кричит пиастры | Орнитологи: жако заучивает слово при частом повторении | Это многое говорит о приоритетах владельца — к.б.н. Воронова

---

Ведущая: На связи представитель страховой Lloyd's Maritime.

Страховщик (голос, усталый): Добрый вечер. Комментировать не будем. Полис покрывал шторм, рифы и столкновения. Пиратский мятеж — нет. Сокровища — тем более. До свидания.

[Гудки]

Эксперт: Либо закон победит — Сильвер на рее. Либо пираты возьмут своё — золото рассеется по тавернам за полгода. Третий вариант — Сильвер переобуется. Такие выживают при любом раскладе. Он обаятельный. Нравился даже мальчишке.

Ведущая: Шхуна Испаньола, мятеж, остров, один мальчик и один попугай. Двадцать первый век, а мы обсуждаем пиратов. Оставайтесь с нами.

КОНЕЦ ЭКСТРЕННОГО ВЫПУСКА | СЛЕДУЮЩИЙ ЭФИР — 21:00

Новости 13 мар. 13:13

Рукопись Ремарка о любви в войне скрывалась в берлинском подвале 85 лет

Рукопись Ремарка о любви в войне скрывалась в берлинском подвале 85 лет

В берлинском подвале дома № 127 по улице Курфюрстендамме, там, где в 1930-х годах жил Ремарк, найдена рукопись неизвестного романа. Она пролежала там с момента эвакуации Ремарка в 1936 году.

Текст содержит черновик романа под условным названием «Зелёный лес» (Die Grüne Wald). По объёму это полноценное произведение — более 320 страниц рукописного текста. Почерк Ремарка узнаваем: узкий, готический, с характерными помметками на полях.

Сюжет разворачивается между двумя войнами. Главный герой — офицер, переживший Первую мировую, — встречает актрису в берлинском кабаре. Их отношения развиваются на фоне нарастающей политической нестабильности. Роман заканчивается трагически, но не так, как обычно писал Ремарк. Здесь трагедия более интимна, более личностна.

Ещё более поразительно, что в романе есть явные автобиографические элементы. Главная героиня носит имя Элен и имеет множество черт первой жены Ремарка, актрисы Элены Клосовской.

Консервация рукописи проводилась специалистами Немецкого литературного архива. Текст оцифрован и готов к публикации. Издательство Kiepenheuer & Witsch уже ведёт переговоры о выпуске факсимильного издания с комментариями.

Красавин, главный эксперт по Ремарку в Берлинском университете, считает: эта рукопись переворачивает понимание его творческой эволюции. «Ремарк писал эту рукопись в момент глубокого кризиса. Он уже осознавал, что нацизм наступает, что его жизнь в Берлине заканчивается. Эта рукопись — прощание с городом и с женщиной».

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Вы пишете, чтобы изменить мир." — Джеймс Болдуин