Фантастика

Одно допущение — и привычный мир уже не тот

Короткая фантастика в лучших традициях жанра: одно допущение, доведённое до предела. Искусственный интеллект, чужие планеты, будущее, которое уже почти наступило — и человек посреди всего этого.

Ночные ужасы 03 апр. 11:15

Сладкий запах чистоты

Сладкий запах чистоты

Запах. Вот что ударило первым, когда Джулия Бернарди переступила порог мастерской. Не парфюмерный — хотя парфюмерия жила в стенах века два, три, может быть, дольше. Не химический. Совсем другой. Сладко пахнет, маслянисто, и под этим... под этим что-то живое, органическое. Её нос — обученный нос, Грассе, Милан, всё такое — квалифицировал мгновенно: жир, щелочь, нагрев. Мыло. Обычное мыло. Но в этом мыле была нота, которой там не должно быть. Точно не должно.

Мастерская досталась от двоюродной тетки. Единственной в семье Бернарди, с которой Джулия могла просидеть час, два, не мучаясь духом. Тетка умерла в январе. Во сне, спокойно, оставив палаццо XVI века на виа Борголокки в Корреджо — маленький город в Эмилии-Романье, где все знают друг друга и никого, честно, в подробностях не волнует. В палаццо мастерская. В мастерской — два столетия рецептов, медные перегонные кубы, эссенции, стеллажи, и внизу подвал.

К подвалу тетка при жизни никого не пускала. Точка.

Джулии тридцать девять. Парфюмер — училась в Грассе, работала в Милане, потом разное было. Главный инструмент — нос. И вот этот нос (кому интересно) ей говорит: там внизу что-то не так.

Спустилась на третий день. После бумаг, нотариуса, всего прочего. Подвал оказался сухой — кирпичные стены, три арочные ниши. В двух полки с банками, склянками, свёртками какими-то. В третьей стол деревянный, тетрадь и жестяная коробка. Из-под печенья, похоже.

Тетрадь.

Почерк не теткин. Старше, мельче, завитки как в тридцатые-сороковые, когда так писали. Женский почерк, по нажиму видно. Рецепты. Джулия читала их, как музыкант партитуру — сначала общее, потом каждый элемент отдельно.

Рецепт первый: мыло. Основа — жир. Тип жира не указан, зато указаны параметры — температура плавления, омыления, концентрация щелочи. Джулия эти цифры знала. Они были оптимальны не для оливкового масла, которое веками используют здесь, не для сала. Для чего-то иного по жирным кислотам. Для чего-то совсем...

Она остановилась.

Руки не дрожали. Выучка.

Рецепт второй — печенье с жиром из первого, переработанным. Третий — свечи. Четвёртый — крем для рук, тоже с жиром из первого. Женщина, писавшая эту тетрадь, не тратила ничего. Каждый грамм ходил в работу. Никакой траты, полная рациональность, что ли.

Кукушка, кукушка — сколько мне жить? Джулия слышала эту песню в России, когда за березовым дегтем ездила для одного из ароматов. Архангельская область, деревня, радио в машине. Певец с надломленным голосом, и ответа на такой вопрос не бывает. В Корреджо тоже не отвечали. Сколько проживёшь — зависит только от того, кому ты нужна и кому нет.

В коробке жестяной — фотографии. Три карточки. Три женщины. Немолодые, усталые лица. На обороте каждой дата и слово: «Готово». 1939. 1940. 1940.

Джулия поднялась из подвала, подошла к медному кубу в центре мастерской — стоит здесь с основания палаццо, вероятно. Наклонилась, принюхалась. Куб чистили много раз, но запах жил в порах металла. Сладко, масло, и под ним то самое.

Открыла ноутбук и набрала: «Корреджо 1940 мыло убийство».

Результаты загрузились мгновенно. Она читала полчаса, может, дольше. Женщина — одна, суеверная, убеждённая, что жертвы защитят её сына от войны. Три жертвы. Мыло. Печенье. Свечи. Суд. Приговор. Тюремная психиатрическая больница. Смерть в заключении.

Закрыла крышку ноутбука и долго сидела, глядя на свои руки.

Свои руки.

Которыми сегодня с утра она намазала себя кремом. Из банки с туалетного столика теткиного. Банка без этикетки, крем домашний. Тетка пользовалась им каждый день — сорок лет. Руки у неё были, как у девочки, мягкие.

Джулия спустилась в подвал и нашла четвёртый рецепт. Крем для рук. Сверила с банкой — запах совпал. Основа: жир. Тип: см. рецепт первый.

Вымыла руки. Один раз. Второй. Третий. Девятый. Мыло закончилось. Обмылок в ладони. Посмотрела и подумала: а из чего, собственно, сделано это мыло?

Запах остался. Сладкий. Не смывался.

Ночные ужасы 03 апр. 11:15

Установка на завтра

Установка на завтра

Генка нашёл кассету в материной квартире. Среди тридцати. Или тридцати двух — он не считал, зачем считать. В ряд лежали, как солдаты, если солдаты скучно выглядят. Все подписаны фломастером: «Кашпировский, 1 сеанс», «Кашпировский, 2 сеанс» — и далее по списку. Почерк аккуратный, мелкий, буквы тесно прижимались друг к другу, будто мать боялась их потерять. Такой почерк бывает у людей, которые всего боятся.

Но одна. Одна кассета лежала без подписи.

Чистая белая наклейка. Просто — наклейка. И всё.

Генка подумал (он часто так делает — думает о глупостях, пока руки заняты): может, пустая, может, мать хотела что-то записать и забыла. Засунул в видик — так, от скуки, с той же скукой, с которой перебирал вещи, раскладывал по коробкам. Видеомагнитофон — «Электроника ВМ-12» — ещё работал, что удивляло. Мать три недели как умерла, а техника пережила. Знаете, советскую технику не убить — разве что атомной бомбой, и то не факт.

Телевизор. Пузатый «Рубин». Зашипел, выплюнул полосу помех — и устоялся.

На экране был он. Кашпировский. За столом, в светлом пиджаке, давно эти пиджаки не видела мода. Одна камера, неподвижная — так, как в кабинете дантиста, кажется. Студия (если студию можно назвать стеной и воздухом) отличалась от тех передач, что Генка смутно, вообще чуть-чуть помнил из детства. Никакого зала. Никакой публики, ни одного человека. Просто стена за спиной. Бежевая. Мёртвая.

Кашпировский смотрел прямо в объектив.

— Вы меня слышите.

Не вопрос. Констатация факта, как если бы говорить, что идёт дождь.

Генка хмыкнул, поставил коробку. Ладно, минутку посмотрю. Забавно, он себе так и представлял: мать перед экраном, каменная, абсолютно неживая, руки на коленях лежат, спина ровная-ровная, зрачки как стекло. Отец злился. «Цирк», кричал. «Цирк для идиоток». А потом в девяносто втором ушёл — может, потому что Кашпировский, может, потому что ещё какие-то причины были, но Генка всегда подозревал, что именно из-за этого.

— Даю установку.

Голос ровный. Слишком ровный, если честно. Генка заметил — заметил так, будто посторонний процесс в его теле нашёл — что он перестал двигаться. Просто стоит посреди комнаты, мототок скотча в руке держит, и смотрит.

— Вы чувствуете тепло. В кончиках пальцев. Это нормально. Не сопротивляйтесь.

Глупость. Сорок три года, работает логистом, таблицы Excel — вот его религия, ничего больше. Тепло в пальцах; это внушение, он где-то читал. Или не читал, может, слышал от кого-то.

А пальцы стали тёплыми.

Вот этого не ожидал. По-настоящему тёплые, как если сунуть в чашку с горячей водой. Он смотрит на них — руки обычные, с заусенцами, ноготь сломан (большого пальца), никакого фокуса, никаких трюков. Просто — тепло. Идёт от них.

— Хорошо, — сказал человек. — Очень хорошо.

И вот тут Генка понял что-то странное. На экране Кашпировский не мигал. Совсем. За всё время просмотра — ни разу. Генка начал следить специально. Секунда. Пять. Двадцать. Глаза открыты, неподвижны, как у чучела. Запись? Стоп-кадр? Но нет — губы движутся, руки чуть дрожат, живой человек, определённо. Просто — не моргает.

— Слушайте внимательно. То, что я скажу, — только для вас.

Генка почувствовал странное (потом он не смог бы это объяснить никому — слов просто нет) — что слова эти обращены не к телезрителям, не к его матери, конкретно к нему. К Геннадию Петровичу Лыткину, сорока трёх лет, разведённому, с мотком скотча в правой руке.

Тоже чепуха.

Но выключать не стал.

— Вам нужно открыть шкаф. Нижняя полка. Там тетрадь.

Генка моргнул — чуть ли не рефлекторно. Шкаф за спиной; советская стенка, полированная, стёкла потускнели. Нижняя полка; он помнит с детства это место. Там — барахло, наверное. Мать ничего не выбрасывала. Вообще.

Он не пошёл. С какой стати? Парень с кассеты — неизвестно какого года — говорит открыть шкаф, а он, что, послушается? Он не мать, в конце концов.

— Откройте, — повторил голос на экране. Терпеливо, как учитель ждёт, пока ребёнок что-то переписывает.

Генка подошёл к шкафу. Открыл нижнюю полку.

Тетрадь.

Толстая, в клеёнчатой обложке зелёной, с пятном — чай, может быть, или йод, неважно. Он такие помнил: школа, уроки труда. Или нет, была другая. Неважно, в общем.

Открыл её.

Почерк матери. Тот самый — бисерный, тесно сбитый, строчки друг на друга наползают. Содержание же...

Дата: 14 октября 1989.

«Установка №1. Каждый день в 3:00 встать. К окну подойти. Стоять 11 минут. Не думать. Ждать».

Дальше — перелистнул.

«Установка №2. В комнате сына под обоями за кроватью написать: ЖДЁМ. Он не найдёт. До времени».

Во рту пересохло. Не образно — язык прилипнул к нёбу, как наждачка.

Он вспомнил. Чёрт возьми, вспомнил. Мать ночами. Он же просыпался — семь лет? восемь? — и видит: она у окна стоит. Спина прямая, руки вдоль туловища. Стоит, молчит, смотрит. Он зовёт — «мам?» — она не отворачивается. Минута. Две. Потом — обратно в кровать, шаги совсем тихие, как по живому существу, которое спит.

Отец говорил: лунатизм. Генка поверил.

«Установка №7. Сын приедет сюда через тридцать шесть лет. Кассету без подписи найдёт. Они всегда находят».

Тридцать шесть. Да, так.

1989. Прибавить 36.

2025.

Сейчас.

Генка поднял взгляд на экран. Кашпировский смотрел прямо на него. По-прежнему. Не мигая.

— Вы нашли, — произнёс он. И улыбнулся, Генка мог бы клясться, — одним уголком рта. Левым. Еле видно.

Видик зажевал плёнку. Экран дёрнулся, полосы побежали горизонтальные — коллекция ошибок аналогового века, — и картинка исчезла. Шипение. Серая рябь, как когда-то.

Генка стоял с тетрадью в руках.

Листал дальше. Установки до сорок третьей. Мать выполняла — это было видно: пометки карандашом, галочки, даты, иногда слово: «сделано», «сделано», «сделано».

Установка №38 его остановила совсем.

«Банки на подоконник. Пять штук. На восток. В каждую соль. В третью ничего. Третья для него».

Он повернулся к окну медленно — это заняло, кажется, вечность.

На подоконнике стояли банки. Пять. Стеклянные, литровые. В четырёх — что-то белое, мелкокристаллическое, соль, видимо.

Третья пуста.

Нет. Не пуста.

Подошёл ближе; ноги как сами собой двигались, и это было — это было мерзко, хуже развода, хуже звонка из больницы, хуже всего, что когда-либо испытывал.

На донышке третьей банки свёрнутый листок.

Достал его.

Почерк матери. Четыре слова:

«Генка, не оборачивайся. Беги».

Видик щёлкнул сзади. Сам по себе. Кассету же съела — Генка видел — а он включился. Экран вспыхнул. Не рябь. Не помехи.

Комната. Эта. Снята сверху, из угла у потолка, где камеры никогда не было. На экране Генка; он стоит у подоконника, листок в руке.

А позади — на экране, не в комнате, но (пока не в комнате?) — стоит кто-то. Высокий. Неподвижный. Руки вдоль тела.

Лицо размыто, но пиджак. Светлый. Тот самый.

Генка не обернулся.

Побежал.

Дверь не заперта — мать никогда не запирала. Подъезд. Лестница. Ступеньки через две. На улицу.

Март. Холодно. Час ночи, может больше; он не посмотрел на часы.

Стоит на тротуаре, дышит как загнанный, смотрит на окна третьего этажа. Материны.

Свет горит. Голубоватый. Телевизор светит.

А в окне кто-то. Неподвижно. Руки вдоль туловища. Спиной к стеклу.

Генка смотрел секунд тридцать; или минуту; или какое-то другое количество времени — время потеряло смысл.

Фигура в окне начала поворачиваться. Очень медленно. Невыносимо медленно.

Генка ушёл. Быстро, не оглядываясь. Поймал такси на проспекте; водитель спросил куда, Генка назвал адрес бывшей жены — потому что в голову ничего другого не пришло.

В квартиру матери не вернулся.

Никогда.

Тетрадь там осталась. Банки. Видик, который (Генка уверен, хотя уверенность ничего не стоит) всё ещё работает. Показывает комнату. Сверху, из угла.

Установка №43, последняя, которую Генка успел прочитать — уже в подъезде, под мигающей лампой — имела начало. Дальше не стал; не смог, руки тряслись.

«Установка №43. Когда выйдет из квартиры занять его место. Ждать следующего. Сеанс продолжается».

Иногда, перед сном — а спит он теперь урывками, со светом во всех комнатах, — Генка думает: а что если мать не умерла.

Что если она просто выполнила сорок третью установку.

И теперь ждёт.

Совет 03 апр. 11:15

Как реальный разговор звучит незаконченной музыкой

Как реальный разговор звучит незаконченной музыкой

"Я хотел сказать, что—" "Но я не—" "Просто, ты не понимаешь—" Реальный диалог не похож на книги. В жизни люди прерывают, не заканчивают, спохватываются. Новичок боится это писать — выглядит неправильно. Неправда. Когда диалог полон незаконченных фраз, он становится ПРАВДОЙ. Читатель верит, потому что узнает свою речь. Запинки. Переговаривание. Момент, когда понимаешь, что сказал не то. И это реальнее, чем любые идеальные диалоги.

Вот парадокс: если писать диалог как люди говорят на самом деле (перебивание, запинки, неграмматичность), текст становится более искренним и читаемым, чем если делать его "правильным". Люди не говорят полными предложениями. Они говорят кусками. Перебивают. Вспоминают, что хотели сказать, и вставляют посередине. Запинаются. Останавливаются, потому что поняли, что говорят не то.

"Я хочу сказать — нет, погоди — это не то, что имел в виду. Я имел в виду, что—" "Но давай обсудим позже?" Видишь? Оба персонажа ищут правду, но она ускользает. Техника: пиши диалог сначала полностью и правильно. Потом читай. Где люди прерывались бы? Где спохватывались бы? Добавь эти прерывания. Было: "Я люблю тебя, но должен уйти. Мне нужно найти себя." Стало: "Я тебя люб—" (останавливается, встречается взглядом) "Слушай, мне нужно уйти. Я не... я не понимаю, кто я такой." Второй вариант честнее.

Это показывает, как персонаж борется со словами. Как боль не дает закончить фразу. Главное — это преднамеренное решение. Ты должен знать, почему персонаж прерывается. Нервничает? Не хочет ранить? Сам не уверен? Это создает глубину и реальность.

Замок: глава, найденная между стенами

Замок: глава, найденная между стенами

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Замок (Das Schloss)» автора Франц Кафка. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Роман «Замок» остался незавершенным. По свидетельству Макса Брода, Кафка рассказал ему задуманный финал: К. так и не попадет в Замок, но на смертном одре получит извещение из канцелярии — ему дозволяется жить и работать в Деревне, хотя законных оснований для этого не существует. Последние сохранившиеся строки рукописи обрываются на разговоре К. с Пепи в трактире «У моста».

— Франц Кафка, «Замок (Das Schloss)»

Продолжение

К. проснулся оттого, что кто-то стоял над ним.

Не рядом — именно над ним, как будто потолок комнаты вдруг приобрел лицо. Это был чиновник. Маленький, с бледными руками и воротником, который казался слишком большим для его шеи, — или, вернее, шея казалась слишком маленькой для воротника, что, впрочем, одно и то же, хотя К. не мог бы сказать наверняка, потому что разница между этими двумя утверждениями, при всей их кажущейся симметрии, была, вероятно, принципиальна для кого-нибудь в Замке.

— Вы К.? — спросил чиновник.

— Да, — ответил К. и сел на кровати.

— Землемер?

— Землемер.

Чиновник кивнул. Не одобрительно и не осуждающе — просто кивнул, как кивает механизм, когда в него опускают монету. Затем он достал из портфеля — портфель был темной кожи, потертый, с медной застежкой, которая не закрывалась до конца, — стопку бумаг и принялся листать.

— Дело в том, — сказал чиновник, — что ваше прошение рассмотрено. Прошение от четырнадцатого числа, копия которого, заверенная Бюргелем, была направлена в секретариат Кламма, а оттуда — после надлежащей обработки — в подотдел регистрации земельных претензий, где оно пролежало некоторое время, и не потому, что было забыто, — ни в коем случае! — а потому, что подотдел в этот период проходил внутреннюю реорганизацию, связанную с пересмотром номенклатуры документов второй и третьей категории, к которой ваше прошение, строго говоря, не относилось, но могло бы относиться при определенных обстоятельствах, которые, к счастью или к несчастью — тут мнения расходятся — не наступили.

К. слушал. Он давно уже научился слушать так, как слушают шум воды: не вникая в каждое слово, но улавливая общее направление потока. Поток, как правило, шел по кругу.

— И каков результат? — спросил К.

Чиновник поднял глаза. В них было что-то — не удивление, нет, — скорее, мягкое разочарование, какое бывает у учителя, чей ученик задал вопрос, обнаруживающий полнейшее непонимание предмета.

— Результат? — переспросил чиновник. — Вы хотите знать результат?

— Да. Мое прошение — одобрено или отклонено?

Чиновник сложил бумаги. Потом разложил их снова. Потом снова сложил — но в другом порядке, так что верхний лист оказался внизу, а нижний — наверху, и К. подумал: а может быть, в этом и заключается весь процесс — бесконечное перекладывание одних и тех же страниц, каждый раз в новой последовательности, каждый раз — якобы другой документ.

— Видите ли, — сказал чиновник, и голос его стал мягче, почти доверительным, — понятия «одобрено» и «отклонено» несколько... как бы это выразить... устарели. Замок перешел на новую систему. Теперь прошения не одобряются и не отклоняются. Они — обрабатываются. Процесс обработки является непрерывным. Ваше прошение находится в состоянии обработки, и это, если позволите, наилучшее состояние, в каком прошение может находиться, потому что обработка означает, что им занимаются, в то время как одобрение или отклонение означало бы, что им перестали заниматься, а это, согласитесь, хуже.

К. встал. Ноги затекли — он спал прямо в одежде, на узкой кровати в трактире, и одеяло было влажным, и подушка пахла чужими волосами. Или своими. К этому моменту он прожил в деревне так долго, что его собственные волосы, его одежда, его запах — все стало частью этого места, как мох на камне.

— Мне нужно попасть в Замок, — сказал К.

— Да, — ответил чиновник. — Это известно.

— И?

— И вы стоите на верном пути. — Чиновник застегнул портфель (застежка, как и прежде, не закрылась). — Путь в Замок существует. Он задокументирован. Есть даже схема — семнадцатого года, и хотя с тех пор топография несколько изменилась, потому что была проведена малая перепланировка северо-западного крыла, а также демонтирован вспомогательный мост через ров, который, впрочем, никогда не использовался по назначению, — схема в целом остается действительной. При определенном допущении.

— Каком допущении?

— Что вы не будете ею пользоваться.

К. молчал.

— Это не парадокс, — поспешно добавил чиновник. — Схема верна, но предназначена для тех, кто уже находится в Замке. Для ориентации внутри. Для входа извне она не годится, потому что вход — это, строго говоря, не пространственная категория, а административная. Вы не входите в Замок — вам оформляют вход. Это разные процедуры, хотя результат... — он помедлил, как если бы сам запутался, но тут же выправился: — хотя результат, безусловно, совпадает. Или совпал бы. Если бы вопрос о результате стоял. Но он, как я уже объяснил, не стоит.

Чиновник направился к двери. На пороге обернулся.

— Ах, и еще. Вам назначен помощник. Некий Варнава — вы, кажется, знакомы. Он будет приносить вам сообщения из Замка. Регулярность доставки... ну, регулярность — понятие относительное. Скажем так: сообщения будут приходить. Когда — зависит от обстоятельств. Каких — выяснится по мере поступления.

Он ушел. Дверь закрылась. Не хлопнула, нет — закрылась ровно, тихо, как закрывается глава в книге.

К. сел обратно на кровать.

Внизу, в трактире, кто-то двигал мебель — скрежет ножек по каменному полу. Хозяйка, наверное. Или один из помощников — тех двоих, которых К. давно перестал различать, потому что они сами, казалось, не считали нужным различаться. Они были — функция. Два проявления одной и той же бесполезности.

К. подошел к окну.

За окном лежал снег — ровный, плотный, белый, как чистый бланк. Замок был там, наверху. К. видел его каждый день. Башни. Крыши. Стены. Иногда ему казалось, что Замок приближается — не физически, а как-то иначе; как приближается мысль, которую не можешь додумать, — вот она уже почти здесь, уже почти сформулирована, но всегда — всегда — в последний момент расплывается.

А может быть, подумал К., Замок и был — мыслью. Недодуманной, общей, ничьей мыслью, которая повисла над деревней, и все смотрели на нее снизу, и все о ней говорили, и никто — ни единый человек — не знал, о чем именно.

Фрида вошла без стука. Она делала так всегда — не из бесцеремонности, а потому что дверь в их отношениях давно перестала быть границей.

— Тебя опять искали, — сказала она.

— Кто?

— Не знаю. Кто-то. Мальчик из канцелярии. Или не мальчик. Маленький. С портфелем.

— Он уже был здесь.

— Другой.

К. посмотрел на нее. Фрида стояла у двери и выглядела так, как выглядят люди, которые давно перестали ждать чего бы то ни было, но еще не научились не ждать. Промежуточное состояние. Как прошение в обработке.

— Ты когда-нибудь была в Замке? — спросил К.

Фрида не ответила. Она подошла к окну, встала рядом с ним, и они оба смотрели вверх — на башни, на крыши, на стены, которые в утреннем свете казались ближе, чем когда-либо.

— Иногда, — сказала Фрида, не поворачиваясь, — мне кажется, что Замка нет.

— А что есть?

— Дорога. Дорога, которая ведет вверх. Только дорога.

К. промолчал. За окном маленький чиновник шел по снегу прочь от трактира. Портфель болтался в руке. Застежка поблескивала. Следы на снегу были ровные, одинаковые, как строчки в казенном формуляре.

К. оделся. Вышел.

Снег скрипел.

Дорога вела вверх.

Она всегда вела вверх.

Байрон и ночное вдохновение: романтический миф?

Байрон и ночное вдохновение: романтический миф?

Джордж Байрон писал только ночью при свечах, веря, что дневной свет краденет творчество, и нанял охранника гонять посетителей.

Правда это или ложь?

Статья 03 апр. 11:15

Заработок на электронных книгах в 2025 году: разоблачение мифов и реальные схемы дохода

Заработок на электронных книгах в 2025 году: разоблачение мифов и реальные схемы дохода

Рынок электронных книг в 2025 году — это не золотая лихорадка. Скорее, устойчивое производство, где побеждает тот, кто умеет работать системно, а не тот, кто написал «бестселлер» и ждёт у моря погоды.

Начнём с цифр, которые многие предпочитают не замечать. Глобальный рынок электронных книг в 2024 году превысил 18 миллиардов долларов, и к 2027-му аналитики прогнозируют рост ещё на 30%. Но вот что важно: 80% этих денег забирают 20% авторов. Это не значит, что остальным ловить нечего — это значит, что нужно понять, что делает тех 20% другими.

Откровенно.

Они не просто пишут. Они выстраивают систему.

**Что реально работает в 2025-м**

Самиздат — или self-publishing — перестал быть территорией чудаков с рукописями в ящике стола. Amazon Kindle Direct Publishing, Литрес в России, Ridero, Bookmate — всё это зрелые платформы с реальной аудиторией. Автор, который публикует серию книг в нише нон-фикшн (скажем, личные финансы или продуктивность), может выйти на доход от 30 до 150 тысяч рублей в месяц за 12–18 месяцев системной работы. Не мгновенно. Но стабильно.

Ключевое слово — серия. Одна книга почти никогда не приносит хорошего пассивного дохода. Это ловушка, в которую попадают большинство новичков: пишут одну, ждут продаж, не дожидаются, разочаровываются. На самом деле каталог — вот где деньги. Читатель, которому понравилась одна ваша книга, купит следующую. Потом ещё одну. Это называется LTV читателя, и в нишевом нон-фикшне он может быть очень высоким.

**Ниши, которые продаются**

Можно написать роман про любовь и звёзды — и он будет лежать мёртвым грузом. А можно написать практическое руководство «Как вести бюджет семьи при нестабильном доходе» — и продавать его годами. Это не призыв бросить художественную литературу. Это призыв думать о рынке.

В 2025 году стабильно продаются: нон-фикшн в нишах здоровья, финансов, отношений, карьеры; практические руководства и воркбуки; коуч-контент, оформленный в виде книги. Жанровая художественная фикшн — там работает частота публикаций. Авторы, выпускающие книгу раз в 2–3 месяца, держат алгоритмы платформ живыми и читателей — в ожидании.

**Деньги: откуда и сколько**

Модели монетизации электронных книг в 2025-м: прямые продажи (KDP даёт 70% роялти при цене от $2.99), подписочные платформы (за прочтенные страницы), собственные продажи через Telegram, и книга как лид-магнит для курсов и консультаций. Последнее — самая недооценённая модель: здесь книга идёт почти бесплатно, но привлекает клиентов на основной продукт.

Считайте сами: если книга стоит 299 рублей, а вы получаете 40% — за 200 продаж в месяц выходит 24 000 рублей. Не космос. Но с каталогом в 10 книг — уже совсем другой разговор.

**Почему большинство не зарабатывает**

Вот три реальные причины — без прикрас.

Первая: пишут одну книгу и называют это бизнесом. Нет. Это проба пера. Бизнес начинается с третьей-четвёртой книги.

Вторая: игнорируют обложку и описание. Обложка — это единственное, что читатель видит в поиске. Дешёвая обложка = нулевые продажи, даже если текст шедевральный.

Третья: нет маркетинга. Сама платформа не продаёт за вас. Нужно что-то: Telegram-канал, блог, рассылка. Хоть что-нибудь, но регулярно.

**С чего начать прямо сейчас**

Если вы только думаете о том, чтобы попробовать, вот честный минимальный маршрут: выберите нишу — напишите первую книгу (воркбук или практическое руководство, не роман) — опубликуйте на двух платформах — начните строить аудиторию хотя бы через Telegram — повторите. Вторая книга. Третья. Это и есть система.

При написании некоторые авторы используют платформу яписатель — она помогает структурировать главы, генерировать идеи для сцен и ускорять работу над черновиком. Не заменяет автора, но экономит часы там, где раньше уходили дни.

Заработок на электронных книгах — это огород. Посеял, поливал, подождал — и вот оно. Плоды. Если у вас есть что сказать и вы готовы говорить это снова и снова — начните. Просто начните.

Хайку 03 апр. 11:15

Листопад в книге

Листопад в книге

Упал осенний
Чернила в словах мне
О вечности вниз

(Исправлена первая строка: 5 слогов вместо 6 для соответствия форме хайку)

Новости 03 апр. 11:15

Экспедиция в архивы раскрывает неизвестные факты о жизни писателя Салтыкова-Щедрина

Экспедиция в архивы раскрывает неизвестные факты о жизни писателя Салтыкова-Щедрина

Архивная экспедиция российских историков литературы выявила в региональных архивах Твери редкую переписку и личные дневники Михаила Салтыкова-Щедрина, которые были считаны утраченными. Документы раскрывают детальную историю политических убеждений писателя, его конфликтов с цензурой и взаимоотношений с влиятельными фигурами литературного мира того времени. Найденные материалы содержат критические замечания о социальной политике государства и размышления о роли литературы в обществе. Находки позволяют переоценить значимость Салтыкова-Щедрина в истории русской литературы и его влияние на развитие сатирической традиции. Материалы будут опубликованы в полном объеме в специальном сборнике.

Последний трамвай — новое стихотворение в стиле Булата Окуджавы

Последний трамвай — новое стихотворение в стиле Булата Окуджавы

Творческое продолжение поэзии

Это художественная фантазия на тему стихотворения «Песенка об Арбате» поэта Булат Окуджава. Как бы мог звучать стих, если бы поэт продолжил свою мысль?

Оригинальный отрывок

Ты течешь, как река. Странное название!
И прозрачен асфальт, как в реке вода.
Ах, Арбат, мой Арбат, ты — мое призвание.
Ты — и радость моя, и моя беда.

— Булат Окуджава, «Песенка об Арбате»

Последний трамвай

По Москве — по ночной, по пустой —
идет трамвай. Один. Последний.
Он звенит — и звон этот простой
разрезает тишину, как бредни

режут сон. Кондукторша молчит,
потому что некому — «Ваш билет?»
Только лампочка желтая горит,
как упрямый маленький свет.

Я сижу у окна. За стеклом —
фонари, фонари, фонари.
Каждый — чей-то забытый дом.
Каждый — чья-то — ну, хочешь — бери.

А Москва за окном — велика.
А трамвай мой — мал и нелеп.
Но он едет — и это пока
мне важнее, чем утренний хлеб.

Потому что — покуда он едет,
покуда звенит — в три часа, —
значит, кто-то еще не уедет,
значит, будут еще голоса.

Будет утро. Будет метро.
Будет давка, и пот, и газета.
Но сейчас — ночь. Трамвай. Стекло.
И в стекле — отраженье поэта.

Нет — не поэта. Просто — лица.
Просто — человека в ночи.
Ах, Москва, перестань мне сниться!
Ах, трамвай, — звени и — молчи.

Совет 03 апр. 11:15

Описание как рассказ о душе

Описание как рассказ о душе

Истинное описание никогда не бывает нейтральным. Оно всегда окрашено восприятием персонажа. Один и тот же пейзаж выглядит совершенно иначе для счастливого человека и для отчаявшегося.

Самая распространенная ошибка молодых авторов — превращение описания в справку. Они пишут: «Комната была квадратная, пять на пять метров, с одним окном на север». Это не литература, это каталог недвижимости.

Действительно живое описание всегда субъективно. Когда Достоевский описывает Петербург, это не географический очерк — это показ того, как город входит в психику его персонажей. Серый, холодный, угрожающий Петербург отражает внутреннее состояние героя.

Попробуйте описать одну и ту же комнату глазами трех персонажей: человека, который в ней только что найден клад, человека, который в ней пережил предательство, и человека, который впервые здесь. Каждый увидит разные детали, с разной эмоциональной окраской.

Опишите не то, что видит камера, а то, что видит душа. Если закат мрачен для персонажа, он не будет красно-золотым — он будет кровавым и напоминать покойника. Описание, пропущенное через чувства персонажа, становится инструментом понимания его внутреннего мира.

Девушка с Обиспо

Девушка с Обиспо

Даниил приехал на Кубу. За сигарами, по его словам. На деле — за воздухом. Просто за воздухом. Московский февраль высосал из него всё подряд: сон, аппетит, слова нормальные (кроме матюков). Два развода — как две войны. А между ними мирного времени было ровно столько, чтобы купить квартиру на Патриарших и понять окончательно: жить в ней не с кем и, главное, зачем это вообще нужно.

Гавана встречает всех одинаково.

Ударом влажного тепла в лицо. Тридцать два градуса. Январь. Нормально для тамошних.

Habana Vieja — совсем другая планета. Колониальные фасады в четыре этажа, ободранные, красивые в своей разрухе; балконы с кованными решетками; белье на веревках между домами, как флаги капитуляции перед временем. Улица Обиспо узкая, крикливая, перенаселенная музыкой — из каждой двери сон, румба, что-то такое, от чего ноги начинают двигаться раньше, чем ты принял решение двигаться.

Рауль.

Его антикварная лавка стояла между баром «La Lluvia de Oro» и аптекой, превращенной в музей. Вывески не было. Дверь открыта. Внутри полумрак, запах старого дерева и табачного дыма, впитавшегося в стены за сто лет или даже больше.

Сам Рауль — коренастый, лысый, золотой зуб, манеры отставного дипломата. Продавал всё без разбора: от фарфоровых статуэток до советских телевизоров «Рекорд». Даниил заходил третий день подряд. Рауль не удивлялся; на Кубе никуда не торопятся, вот и все.

На четвертый день Даниил увидел его.

Портрет. Масло по холсту. Рама из красного дерева, простая, без затей. Стоял в углу, за пирамидой чемоданов «Samsonite» шестидесятых годов. Небольшой — сантиметров сорок на пятьдесят.

Женщина.

Молодая. Двадцать пять, может быть, двадцать семь. Кожа — цвета... как объяснить? Кофе с молоком, если молока мало, а кофе варили долго на слабом огне. Волосы черные, тяжелые, убраны назад, но одна прядь упала на лоб, и художник прописал ее так, что хотелось убрать пальцем — честное слово. Губы полные, чуть приоткрыты. Платье белое, простое, с одним голым плечом.

Но.

Глаза.

Глаза были зеленые. Не «зеленоватые», не «с зеленым оттенком» — зеленые, как бутылочное стекло на свет, как лист банана на полуденном солнце, как... нет, сравнения не работали до конца. Они существовали сами по себе. Точка.

— Это кто? — спросил Даниил.

Рауль пожал плечами.

— Пришла с домом. Купил я содержимое целого дома на Кайе Меркадерес восемь месяцев назад; старик умер, ни семьи, ни наследников, вот и остались мне его вещи. Кто она — черт его знает. Подпись на обороте есть, но я не разобрал.

Перевернули. Карандашом, полустершимся: «E.M., 1953, para siempre».

Навсегда. Даниил понял это сразу.

Купил. Не торговался, не прикидывался, просто купил. Рауль удивился — впервые за тридцать лет торговли.

***

Номер 403 в отеле «Ambos Mundos» — без вида на море, зато с балконом на Обиспо и потолочным вентилятором, который работал когда вздумается. Портрет Даниил повесил перед кроватью. Лег спать.

Проснулся в три ночи от запаха.

Жасмин. Густой, плотный, почти осязаемый — не из окна, не с улицы. Из комнаты. Он повернул голову. От портрета запах шел — точно от портрета.

Но вот здесь в груди у него что-то дёрнулось, как рыба на крючке — женщина на холсте смотрела не туда, куда смотрела днем. Днем ее взгляд был направлен чуть левее зрителя. Сейчас прямо. На него.

Встал. Подошел. Пол теплый под босыми ногами; на Кубе всё теплое, даже камень, даже металл. Приблизил лицо к холсту.

Мазки. Масло. Пигмент. Ничего живого.

Но жасмин шел от нее — точно от нее. Даниил наклонялся к волосам, к шее, к открытому плечу, как идиот, как собака, вынюхивая. Жасмин везде — от волос, от шеи, от плеча.

Лег обратно. До семи не спал.

***

Малекон.

Набережная Гаваны в закатный час — это отдельный жанр, отдельный мир. Волны бьются о бетонный парапет и обрушиваются на тротуар; пацаны ловят рыбу на спиннинги; влюбленные сидят, свесив ноги над Мексиканским заливом, ничего не говоря. Небо оранжевое, потом розовое, потом — за пятнадцать минут — фиолетовое. Быстро тут темнеет. Без прелюдий.

Даниил сидел на парапете и курил. Cohiba Siglo II — единственное хорошее, что вывез из этой поездки.

Она прошла мимо.

Не похожая. Не напоминающая. Она. Кожа того самого оттенка. Волосы черные, убранные, одна прядь на лбу. Платье белое, другое, современное, но белое.

Зеленые глаза скользнули по нему. На секунду. Может, на полторы.

— Espera! — крикнул он. Подождите.

Не остановилась. Растворилась в толпе на Малеконе — между рыбаками и парочками — как будто Гавана её проглотила целиком.

Даниил добежал до перекрестка Малекона и Прадо за три минуты. Мимо здания бывшего Президентского дворца, мимо отеля «Sevilla» с его мавританской башенкой. Нигде её.

Вернулся в номер.

Портрет. Женщина. Зеленые глаза — и на губах улыбка. Улыбка? Её не было раньше. Или была, но легче, тоньше. А сейчас отчетливо видна. Дразнящая улыбка.

— Ты кто? — спросил он холст.

Вентилятор на потолке скрипнул. Жасмин поплыл по комнате волнами.

***

Третий вечер. Даниил гулял по Кайе Меркадерес — по той самой улице, где стоял дом, из которого когда-то пришел портрет.

Нашел восьмой номер.

Колониальный фасад в три этажа, голубые ставни, облупившаяся штукатурка. Дверь на замке. Окна первого этажа заколочены.

Соседка Долорес — семьдесят с чем-то, в халате и бигудях — вышла на крыльцо, словно специально дожидалась.

— Вы про дом Альберто Мендеса? Умер. Портрет — его жена. Эстела. Эстела Мендес. Красивая была, не выговоришь. Умерла молодой — тысяча девятьсот пятьдесят четвёртый год, по-моему. Или пятый. Он до конца с ней разговаривал. С портретом то есть. Мы думали — loco.

Долорес затянулась сигаретой, выпустила дым через ноздри медленно, как фокусница.

— А потом... знаете... я сама однажды видела. Ночью. Свет в окне второго этажа и два силуэта. Альберто и женщина. А Альберто жил один с семьдесят восьмого года.

Даниил поблагодарил. Ушел. На углу Меркадерес и Ампаро остановился.

Она стояла через дорогу.

Белое платье. Зеленые глаза. Смотрела и не прятала этого. Прямо. Спокойно. Как на портрете, но живая. Живая, черт возьми.

Даниил перешел улицу. Машин в старом городе почти нет — только разноцветные «шевроле» и «бьюики» пятидесятых годов, которые ездят по туристическим маршрутам и фыркают выхлопом, как обиженные лошади.

Она не двинулась.

Он подошел на расстояние вытянутой руки.

Жасмин.

— Эстела? — сказал он.

Она подняла руку. Пальцы — теплые, настоящие, живые — коснулись его щеки. Провели линию от скулы до подбородка. Медленно. Как если бы она трогала холст. Как если бы он был портретом, а она — зрительницей, изучающей свою же работу.

— No me olvides, — сказала она тихо. Не забывай меня.

И ушла. Через дверь восьмого дома на Меркадерес — через заколоченную, запертую дверь. Вошла, как входят домой: привычно, не оглянувшись. Полосатая кошка, дремавшая на подоконнике, лениво приоткрыла один глаз и тут же закрыла — видела, видимо, не впервые.

Даниил стоял. Щека горела. На ней запах жасмина, въедливый, как татуировка.

***

Уехал через два дня.

Портрет взял с собой. Повесил в спальне на Патриарших, напротив кровати.

Каждую ночь жасмин.

Каждую ночь зеленые глаза, которые смотрят не туда, куда смотрели утром.

Каждую ночь ощущение, что кто-то сидит на краю кровати. Теплый. Настоящий.

Или нет.

Он перестал это выяснять. Февраль кончился. Квартира на Патриарших впервые за три года пахла не пустотой — жасмином. И этого, решил Даниил, было достаточно.

Тетради Марвела: неоконченная хроника невидимого

Тетради Марвела: неоконченная хроника невидимого

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Человек-невидимка (The Invisible Man)» автора Герберт Уэллс (H.G. Wells). Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

— Он лежал на земле — обнаженный и невидимый. Кто-то накинул на него одеяло. Когда одеяло коснулось его поверхности, стали проступать очертания тела, словно сквозь туман. Сначала — смутно, потом все яснее. Истощенное, изможденное лицо молодого человека лет тридцати, с тонкими чертами и бледной кожей. Волосы белые, как у альбиноса, глаза — гранатового цвета. Так кончил свою странную и ужасную жизнь Гриффин — первый из людей, сумевший стать невидимым, — Гриффин, бездарный ученый с гениальной формулой.

— Герберт Уэллс (H.G. Wells), «Человек-невидимка (The Invisible Man)»

Продолжение

Глава, которой не было

Трактир «Веселые Сверчки» стоял на отшибе, где дорога из Бердока делала нелепый крюк мимо заброшенной мельницы. Марвел — тот самый Марвел, бродяга с красным носом и вечно расстегнутой жилеткой — сидел в задней комнате, которую хозяин отвел ему из странной смеси жалости и любопытства.

На столе перед ним лежали три тетради.

Он не решался их открывать уже четвертый день.

Нет, это неточно. Он открывал. Первую — дважды. Но дальше титульной страницы, исписанной убористым, злым почерком, продвинуться не мог. Буквы были мелкие, и половина слов — на латыни, другая половина — на каком-то шифре, где цифры чередовались с химическими формулами. Марвел грамоте-то выучился поздно, лет в двадцать семь, у бродячего проповедника, который брал за урок пинту.

«Я должен это сжечь», — говорил он себе каждое утро.

«Я должен это продать», — поправлял он себя к полудню.

К вечеру он не делал ни того, ни другого.

В тетрадях пахло чем-то горьким — не чернилами, нет, а чем-то лабораторным, едким. Марвел однажды лизнул палец после того, как перелистнул страницу, и полдня ходил с онемевшим языком. Это, надо сказать, испугало его сильнее, чем сам Невидимка при жизни.

А Невидимка был мертв. В это Марвел верил — он сам видел тело, проступившее из воздуха, как проступает изображение на фотографической пластине. Сначала — сетка вен, потом мышцы, потом кожа, бледная, восковая, мертвая. Лицо было молодое. Это поразило Марвела больше всего. Он ожидал старика.

Но тетради — тетради жили.

Он не мог этого объяснить рационально, и не пытался. Просто: когда он оставлял их на столе и уходил в общий зал, ему казалось, что из задней комнаты доносится шорох. Не мышиный — другой. Как будто кто-то перелистывает страницы. Он возвращался — тетради лежали так же, как он их оставил.

Или нет?

Вторая тетрадь, кажется, была открыта на другой странице. Или ему показалось. Свет от свечи дрожал, тени прыгали. Мало ли.

***

На шестой день Марвел начал читать.

Он начал не с формул — их он все равно не понимал — а с полей. На полях Гриффин писал по-человечески. Обрывками. Без системы. Иногда — одно слово на целый разворот.

«Холодно».

Это было на странице 14 первой тетради. Просто — «холодно». И Марвел, сидя у огня, вдруг почувствовал такой озноб, что зубы стукнули.

Дальше шли формулы, длинные, в три строки, перечеркнутые и переписанные заново. А потом, на полях, мелко:

«Кошка кричала всю ночь. Утром шерсть на подушке. Шерсти не видно, но я знаю, что она есть. Я слышу, как она хрустит, когда я сжимаю подушку».

Марвел отложил тетрадь. Посмотрел на свои руки. Руки были на месте — красные, грубые, с грязью под ногтями. Видимые. Он пошевелил пальцами. Вздохнул с облегчением.

На седьмой день он дошел до второй тетради.

Здесь Гриффин писал иначе. Формул стало меньше, записей на полях — больше. Почерк изменился: из убористого стал рваным, нервным, буквы наклонялись то влево, то вправо, будто их писали на ходу. Или на бегу.

«15 марта. Собака на Грейт-Портленд-стрит. Учуяла. Они всегда чуют. Зрение обмануть можно, слух — можно, но нос — никогда. Животные знают. Они знают, что я здесь, даже когда меня нет».

«17 марта. Дождь. Дождь — мой враг. Каждая капля — предатель. Я стою на перекрестке, и тысячи капель рисуют мой силуэт в воздухе. Человеческая фигура из воды. Из ничего. Я бегу, и капли бегут за мной, и какая-то женщина кричит, потому что видит бегущую пустоту».

«20 марта. Я не сплю уже трое суток. Когда я закрываю глаза, я вижу свои веки изнутри. Это не так, как у всех. У всех — темнота. У меня — красный свет, пробивающийся сквозь ткань, которой больше нет. Я вижу сквозь собственные веки. Я не могу перестать видеть».

Марвел прочитал последнюю запись трижды. Потом задул свечу и сидел в темноте, слушая, как колотится его сердце.

***

Третья тетрадь была самой тонкой. И самой страшной.

Здесь не было формул вообще. Были только слова. И между словами — пространства, белые, пустые, как сам Гриффин.

«Я начинаю забывать свое лицо. Вчера пытался вспомнить — и не смог. Я помню, что у меня были глаза. Но какого цвета? Я не помню. Я стою перед зеркалом, и зеркало пусто. Человек без отражения — это не человек. Это дыра в мире. Я — дыра в мире».

И через десять страниц:

«Формула обратима. Я знаю это. Я вычислил это еще в Лондоне. Три компонента, правильная последовательность, и я снова стану видимым. Но я не хочу. В этом все дело. Я больше не хочу, чтобы меня видели. Я привык быть никем. Нет — я привык быть всем. Я повсюду и нигде. Я — воздух. Воздух не нуждается в лице».

Марвел закрыл третью тетрадь.

Его руки дрожали. Он посмотрел на них — и на секунду, на одну только секунду, ему показалось, что кончики пальцев стали прозрачными. Он моргнул. Пальцы были на месте. Красные. Грубые. С грязью под ногтями.

Он аккуратно сложил все три тетради, перевязал бечевкой и убрал в железный сейф, который выпросил у хозяина трактира.

Потом вышел на крыльцо, закурил трубку и долго смотрел на дорогу из Бердока, по которой никто не шел.

Но воздух над дорогой чуть дрожал — так, как дрожит горячий воздух над костром. Хотя костра не было.

Марвел докурил, сплюнул и вернулся внутрь.

Тетради в сейфе лежали тихо.

Пока лежали тихо.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Начните рассказывать истории, которые можете рассказать только вы." — Нил Гейман