Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Формула поражения

Формула поражения

Грасс пах жасмином.

Нет. Не так. Грасс пах деньгами, которые притворяются жасмином. Целая индустрия, построенная на том, что людям нравится нюхать цветы, за которые они не хотят платить живыми.

Дина Ракитская прилетела утренним рейсом, и её тошнило — не от турбулёнции, от злости.

Леон Карский.

Даже имя — как удар. Коротко, точно, больно. Два слога — Ле-он — и ты уже проиграла.

***

История простая, если смотреть снаружи. Дина — парфюмер, свой маленький бренд, ручная работа, три года бессонницы. Леон — тоже парфюмер, но из тех, у кого инвесторы и пиарщик. Год назад она показала ему формулу на отраслевой встрече. По глупости? По доверию? По той странной открытости, которая случается, когда кто-то смотрит тебе в глаза и говорит: «Расскажи, как ты это сделала».

Она рассказала.

Через четыре месяца он выпустил аромат. Не копию — он был умнее. Вариацию. Ту же базу, другой верх. Как если бы кто-то переписал твою песню в другой тональности и сказал: «Совпадение».

Хит сезона. Его лицо на обложке Vogue.

А она — с долгами и ощущением, что её вывернули наизнанку.

***

Выставка Expo Parfum в Грассе. Февраль. Мимоза уже цветёт — жёлтая, нахальная, пахнет так, что хочется чихнуть и заплакать одновременно.

Дина приехала не показывать коллекцию. Она приехала его найти.

План был. Был, честное слово. Подойти. Сказать при журналистах. Положить на стол распечатки переписки — она всё сохранила, каждое сообщение, каждый голосовой. Устроить скандал. Красиво. Публично.

Но.

Она увидела его на террасе отеля.

Он сидел один. Бокал — нетронутый. Рукой подпирал лоб. И выглядел так, словно его тоже тошнило. Не от турбулёнции.

Она подошла.

— Карский.

Он поднял голову. Секунда — и лицо изменилось: насторожённость, потом что-то другое. Она не сразу поняла. Потом — поняла. Облегчение. Он был рад её видеть.

Это не укладывалось ни в один план.

— Ракитская. — Голос тихий. — Я думал, ты не приедешь.

— Думал — или надеялся?

— Думал, — повторил он. — И боялся.

Она села напротив. Не потому что хотела. Потому что ноги подвели; мерзкое предательство тела, когда голова командует «стой», а колени — нет.

***

Они говорили два часа. Вернее — она говорила, а он слушал. Так слушают приговор: не перебивая.

Про формулу. Про доверие. Про четыре месяца, когда она ходила в аптеку за снотворным и не могла заставить себя зайти в парфюмерный магазин. Про деньги — он не представляет, каково потерять деньги, когда у тебя нет инвесторов, когда каждый флакон — из своего кармана.

Он слушал.

Потом сказал:

— Я знаю. Я знал тогда. И сделал это всё равно.

Не оправдание. Не «ты неправильно поняла». Не «это был другой контекст». Просто: да, я виноват.

Дина моргнула. Злость — она готовилась к ней, копила, хранила, как оружие, — вдруг потеряла форму. Не исчезла. Расплылась. Стала чем-то другим, чему она не могла (не хотела?) дать название.

— Зачем? — спросила она.

Он поднял бокал. Отпил. Поставил.

— Потому что это было гениально. Твоя формула. Она была... — он запнулся. — Знаешь, я двадцать лет в этом бизнесе. Я перестал чувствовать запахи по-настоящему лет десять назад. Профессиональная деформация. Всё — ноты, аккорды, химия. А потом ты показала мне эту вещь, и я...

Пауза.

— И я снова почувствовал. Как в первый раз. Как в детстве, когда бабушка варила варенье и весь дом пах так, что...

Он замолчал. Сжал губы.

— Это не оправдание, — сказал он.

— Нет, — согласилась она. — Не оправдание.

***

Вечером он пригласил её в лабораторию. Свою. Арендованную здесь, в Грассе, — на втором этаже старого дома с голубыми ставнями (один оторван; висит косо, как пьяный). Пахло нероли и чем-то древесным.

На столе — флаконы. Двадцать, может, тридцать. Без этикеток.

— Это всё — попытки, — сказал Леон. — Я пытался сделать что-то лучше твоей формулы. Свою версию.

— И?

— И не смог.

Она взяла один флакон. Открыла. Поднесла к запястью — привычка, автомат. Нанесла.

Запах развернулся медленно; тёплый, с горчинкой, как кофе, забытый на солнце. Хороший. Но — не тот. Чего-то не хватало; она знала чего, но не собиралась ему говорить.

— Базовая нота уходит слишком быстро, — сказала она. Чёрт. Сказала.

Он посмотрел на неё. Глаза — карие, с рыжими точками. Или это свет от лампы. Или это...

— Покажи, — попросил он.

И она — показала. Сама не поняла как: руки потянулись к пипеткам, к маслам, к колбам. Тело помнило; тело всегда помнит раньше головы. Он стоял рядом — близко, слишком близко для чужих людей — и смотрел, как она работает.

— Вот, — сказала она через двадцать минут. — Три капли ветивера в сердцевину. И сандал — не индийский, австралийский; он мягче.

Он наклонился к её запястью. Вдохнул.

И замер.

Близко. Его губы — в сантиметре от её кожи. Она чувствовала его дыхание; тёплое, прерывистое. Такое бывает, когда человек забывает дышать и вспоминает рывком.

— Дина, — сказал он в её запястье.

— Нет, — ответила она.

Но не отняла руку.

***

Они стояли так — минуту? пять? — в полутёмной лаборатории, среди флаконов и чужих запахов, и между ними было всё: кража, предательство, злость, восхищение, и что-то ещё, чему нет названия в парфюмерии, хотя парфюмерия — это и есть наука о невидимом.

Он выпрямился. Отступил на шаг.

— Я верну тебе формулу, — сказал он. — Публично. На завтрашней презентации. Скажу правду.

— Это убьёт твой бренд.

— Возможно.

— Зачем?

Он криво улыбнулся. Первая улыбка за вечер, и она была — ну, не радостная. Честная.

— Потому что я не хочу, чтобы каждый раз, когда ты на меня смотришь, ты видела вора.

Она вышла на улицу. Грасс ночью — тихий, тёплый; мимоза светится жёлтым в свете фонарей; кот на подоконнике соседнего дома щурится, как будто знает что-то.

Дина достала телефон. Набрала сообщение: «Не делай этого завтра. Приходи ко мне в отель в девять. Мы сделаем кое-что получше».

Отправила.

Потом дописала: «И принеси ветивер».

Что именно — «получше»? Она пока не знала. Совместный аромат. Или война. Или что-то третье, у чего нет формулы.

Но впервые за год ей хотелось это выяснить.

Тот, кто не чувствовал: ненаписанный эпилог «Парфюмера»

Тот, кто не чувствовал: ненаписанный эпилог «Парфюмера»

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Парфюмер. История одного убийцы» автора Патрик Зюскинд. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

На земле лежали одежда, башмаки, нож и фонарь маленького человека. А от него самого не осталось ни клочка, ни косточки, ни хрящика, ни единого волоска. Ничего. Среди пожирателей воцарилось лёгкое замешательство. Им было немного не по себе. Но зато они были необыкновенно горды. Впервые в жизни они совершили нечто из Любви.

— Патрик Зюскинд, «Парфюмер. История одного убийцы»

Продолжение

I.

Утро пахло мокрой известью и тухлой рыбой. Обычное парижское утро — июньское, тяжёлое, с серой плёнкой облаков, затянувших небо так низко, что казалось, протяни руку — и коснёшься этой промозглой ваты.

Двадцать шесть — или двадцать семь, или тридцать, кто уже разберёт — человек, участвовавших в ночном пиршестве на кладбище Невинных, расползлись по своим норам. Никто из них не заговорил о случившемся. Не потому что боялись. И не потому что стыдились — хотя, разумеется, стыдились тоже; человек всегда стыдится, когда не может объяснить собственных поступков. Просто не было слов. Французский язык, при всём его блеске, при всех его académiciens и dictionnaires, не располагал словарём для описания того, что они пережили.

Любовь? Нет. Голод? Ближе, но тоже нет.

Было что-то третье — между восторгом и аппетитом, — для чего нет названия ни на одном языке мира.

К полудню на месте ночного пиршества не осталось вообще ничего. Кто-то забрал одежду маленького человека. Кто-то — нож. Фонарь утащили, очевидно, первым. А стеклянный флакон — крошечный, не больше напёрстка — валялся в грязи между булыжниками, и на него наступали, и пинали, и не замечали, пока он не закатился в щель между могильными плитами, куда даже крысы не совались.

Там он и остался.

II.

Четыреста лье к югу, в Грассе, отставной советник второго парламента Антуан Ришис сидел в кабинете своего дома на улице Друо и разглядывал стену. Просто стену. Белёную, с паутиной трещин, жёлтым пятном сырости в углу и дохлой мухой на подоконнике. Он занимался этим уже третий час подряд — с того момента, как горничная принесла завтрак, до которого он так и не дотронулся.

Лора была мертва восемь месяцев.

Ришис знал это, разумеется. Он не сошёл с ума — во всяком случае, не в том смысле, в каком сходили с ума здешние старухи, забывающие, какой нынче год, и зовущие к обеду давно покойных мужей. Нет. Рассудок его работал превосходно. Он помнил всё: и арест маленького подмастерья-парфюмера, и суд, и приговор, и — вот тут память делала кульбит, от которого мутнело в глазах — площадь.

Ту площадь.

Десять тысяч человек, которые пришли смотреть, как убийцу двадцати пяти девушек разорвут железными клещами и привяжут к лошадям. И вместо этого… Ришис потёр переносицу. Воспоминание было настолько абсурдным, настолько физиологически невозможным, что рассудок отказывался принимать его как факт. Факт же состоял в следующем: маленький уродливый человек встал на эшафот, и все — ВСЕ — его полюбили. И он, Ришис, тоже. Он помнил это чувство: горячее, густое, невыносимое, как ожог мёдом изнутри. Он хотел обнять этого человека. Усыновить. Он — отец убитой дочери — хотел усыновить её убийцу.

Потом чувство прошло. Как проходит угар от дрянного камина, как проходит лихорадка.

А стыд — остался.

III.

Был, однако, в Грассе человек, которого площадь не тронула вовсе.

Его звали Этьен Морель, и он был кожевник — вернее, бывший кожевник, потому что кожевничать с его лёгкими было уже невозможно, и он перебивался тем, что чинил обувь и конскую сбрую в мастерской на улице Тоннельри. Мужчина лет пятидесяти, сухой, малоразговорчивый, с руками, навсегда побуревшими от дубильных растворов.

Этьен Морель не чувствовал запахов.

Совсем. Уже двадцать два года — с того дня, когда, будучи подмастерьем на кожевенном дворе Гримальди, он по неосторожности опрокинул на себя чан с купоросным раствором. Раствор выжег ему слизистую — так сказал лекарь, хотя лекарь, по правде говоря, мало что понимал в слизистых и вообще во всём, что нельзя было ампутировать, — и с тех пор мир для Мореля существовал в четырёх измерениях вместо пяти. Он не чувствовал ни роз, ни навоза, ни жареной рыбы, ни гниющих трупов. Всё одинаково. Ничто.

Поначалу это казалось увечьем. Потом — привычкой. Потом, с годами, даже своего рода привилегией: Грасс вонял немилосердно — кожевни, бойни, красильни, сточные канавы — и Морель единственный из горожан мог пройти вдоль реки Фу в августовский полдень, не зажимая носа и не давясь.

На площади в тот день он стоял в третьем ряду.

И видел всё.

Он видел, как вывели маленького человека — невзрачного, сутулого, с лицом, которое ничего не выражало. Ни страха, ни раскаяния, ни злости. Вообще ничего — как у манекена из лавки портного, только грязнее. Он видел, как палач приготовил инструменты. Он видел, как маленький человек сделал что-то — достал пузырёк, или платок развернул, Морель не разглядел точно с такого расстояния, — и площадь переменилась.

Мгновенно. Как если бы кто-то повернул невидимый рычаг в механизме, управляющем десятью тысячами кукол.

Люди начали плакать. Обниматься. Падать на колени. Женщина рядом с Морелем — пожилая, в чепце, судя по фартуку — жена мясника или булочника — бросилась к совершенно незнакомому мужчине и целовала его, и рыдала, и бормотала что-то бессвязное; а тот стоял с выражением блаженного кретинизма на физиономии и гладил её по спине. По всей площади, насколько Морель мог видеть, творилось примерно одно и то же: массовое помешательство, которое — он это прекрасно понимал — не было помешательством, потому что десять тысяч человек не сходят с ума одновременно и одинаково. Это было что-то другое.

А он — стоял.

И ничего не чувствовал. Точнее — чувствовал недоумение. И страх. Тот особый, скручивающий кишки страх, который возникает не от опасности, а от абсолютного, тотального непонимания происходящего. Морель стоял посреди ликующей толпы, как камень посреди кипящей реки, и смотрел на маленького человека на эшафоте, и маленький человек был просто маленьким человеком — жалким, безобразным, с приплюснутым, как у мопса, носом — и ничего больше.

Ничего.

Позже, когда безумие схлынуло и площадь опустела, и осталась только грязь, и утоптанная земля, и забытый кем-то башмак, Морель пытался рассказать об увиденном жене. Она выслушала и сказала: «Ты напился». Он не напился. Он попробовал рассказать соседу — башмачнику Гарье. Тот отвернулся и процедил: «Не надо об этом». Кюре перекрестился и посоветовал молиться.

Больше Морель не рассказывал никому.

IV.

Прошло два года. Или три — время в Грассе текло густо, как патока в январе; одно лето наползало на другое, и разницу между ними могли уловить разве что по качеству урожая лаванды, а Морель и этого не улавливал, потому что лаванда для него пахла ровно так же, как булыжник мостовой.

Маленького человека так и не казнили. Он исчез из тюрьмы — обстоятельства были мутные, показания стражников путаные, дело замяли с той поспешностью, с какой замятают дела, в которых все виноваты и никто не хочет разбираться. Ришис уехал в Париж. Говорили — занялся коммерцией. Морель подозревал, что он бежал. Просто бежал, как бегут от чумы — не оборачиваясь.

Сам же Морель остался. Он чинил сбрую. Латал башмаки. Ужинал луковым супом — безвкусным, как всё, что он ел последние двадцать два года, — и каждый вечер перед сном думал о площади. Не потому что хотел. Мысль приходила сама, как приходит ноющая боль в старом переломе перед дождём. Он прокручивал эту сцену снова и снова, как ярмарочный механизм с картинками, и каждый раз возвращался к одному и тому же выводу, который его — человека простого, необразованного, не прочитавшего за свою жизнь ни одной книги — пугал до самых печёнок.

Запах правит миром.

Не деньги. Не Бог. Не армия. Не разум. Запах. Невидимый, невесомый, не оставляющий следов — и всемогущий. Один человек с пузырьком правильной жидкости поставил на колени десять тысяч. Один. А он, Морель, уцелел лишь потому, что был калекой. Изувеченный оказался единственным зрячим — вот ведь штука.

И — это не давало ему спать — если тот маленький уродец сумел однажды создать это зелье, кто поручится, что другой не создаст снова?

V.

Морель не знал, конечно, что в щели между могильными плитами на парижском кладбище Невинных лежит стеклянный флакон размером с напёрсток. Не знал, что в нём осталось несколько капель жидкости, которой хватило бы, чтобы небольшая — человек в тридцать — толпа сделала всё, что ей прикажут. Не знал, что крысы, жившие в кладбищенских подземельях, обходили это место кругом — не из страха, нет, а из какого-то необъяснимого, не свойственного крысам почтения, как обходят гробницу святого.

Он ничего этого не знал.

Но по ночам, перед самым сном, в те несколько секунд между явью и забытьём, ему мерещилось — именно мерещилось, потому что это было невозможно, абсолютно невозможно для человека, двадцать два года не ощущавшего ничего, — ему мерещилось, что он чувствует запах.

Слабый. Сладковатый. Ни на что не похожий.

Он не мог понять — память подбрасывает ему фантом, как подбрасывает фантомную боль в ампутированной руке, или это что-то настоящее. Что-то, что доносилось с севера — хотя откуда именно с севера и что именно доносилось, он, разумеется, объяснить бы не сумел.

История Этьена Мореля, впрочем, ничем особенным не кончилась. Он прожил ещё одиннадцать лет, умер от грудной болезни зимой 1778 года и был похоронен на кладбище Святого Панкратия, в дальнем углу, без надгробия. Жена пережила его на четыре года. Детей у них не было. О нём забыли — быстро, как забывают всех, кто не оставляет ни книг, ни долгов, ни потомства.

О маленьком парфюмере в Грассе тоже забыли. Быстрее, чем можно было ожидать, — но люди вообще забывают быстрее, чем можно ожидать, особенно то, чего стыдятся. Через пять лет никто не помнил его имени. Через десять — само убийство двадцати пяти девушек превратилось в невнятную байку, в которой путали всё — имена, даты, количество жертв; какой-то приходской священник использовал эту историю в проповеди как притчу о дьявольском искушении, и, пожалуй, это было наименее глупое из возможных объяснений.

Флакон на кладбище Невинных пролежал ещё двенадцать лет — до тех пор, пока кладбище не закрыли указом парламента и не начали переносить останки в катакомбы. Рабочий, разбиравший плиты — здоровый парень из Нормандии, с обветренным лицом и руками, привыкшими к лопате, — нашёл пузырёк. Повертел. Вытащил пробку. Понюхал.

Выражение его лица сделалось странным — мечтательным и голодным одновременно, — как у человека, которому приснился самый прекрасный сон в жизни, и он отчаянно пытается не проснуться.

Он постоял так с минуту. Покачиваясь.

Потом убрал пузырёк в карман.

К вечеру пузырёк был пуст. Рабочий вылил остатки — несколько капель — себе на шею и пошёл домой, и жена, которая не разговаривала с ним третью неделю из-за чего-то, что он уже и сам забыл, встретила его у порога и обняла так, как не обнимала с их свадьбы, и плакала, и шептала, что любит, любит, любит; и он — большой, тупой (положа руку на сердце), немытый человек с лопатой — стоял, обалдевший, и не понимал, что с ней такое, но это было, чёрт побери, приятно.

Наутро запах выветрился. Жена снова не разговаривала с ним.

Пузырёк он выбросил в Сену.

Новости 06 февр. 04:34

В Праге открылась библиотека ароматов: 3000 книг можно «прочитать носом»

В Праге открылась библиотека ароматов: 3000 книг можно «прочитать носом»

В историческом центре Праги открылось уникальное культурное пространство — Библиотека литературных ароматов. Проект, разработанный коллективом парфюмеров и литературоведов, предлагает посетителям совершенно новый способ знакомства с классикой.

Каждое из 3000 произведений мировой литературы представлено специально созданным ароматом, передающим атмосферу, эмоции и ключевые образы книги. Сеанс «обонятельного чтения» длится 15 минут и включает последовательность из 7-12 ароматических нот.

«Преступление и наказание» Достоевского открывается запахом петербургской сырости и дешёвого табака, достигает кульминации нотами крови и ладана, завершаясь ароматом свежего сибирского воздуха. «Сто лет одиночества» Маркеса построен на тропических цветах, горячем металле и застарелом пергаменте.

Основатель проекта Мирослав Гавел объясняет: «Обоняние — самое древнее чувство, напрямую связанное с эмоциональной памятью. Мы не заменяем чтение, а создаём новый вход в литературу».

Особой популярностью пользуется зал детской литературы, где ароматы проще и ярче. Билет стоит 25 евро, бронирование обязательно.

Участок 11,8 сот. ИЖС + проект виллы-яхты

2 400 000 ₽
Калининградская обл., Зеленоградский р-н, пос. Кузнецкое

Участок 1180 м² (ИЖС) в зоне повышенной комфортности. Газ, электричество, вода, оптоволокно. В комплекте эксклюзивный проект 3-этажной виллы ~200 м² с бассейном, сауной и террасами. До Калининграда 7 км, до моря 20 км. Окружение особняков, первый от асфальта.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Писать — значит думать. Хорошо писать — значит ясно думать." — Айзек Азимов