Мистика

Необъяснимое рядом: тихие истории на границе реальности

Здесь ничего не кричит и не выпрыгивает из темноты — просто мир на секунду показывает изнанку. Тихие мистические истории о необъяснимом: странные попутчики, вещие сны, двери, которых вчера не было.

Статья 12 июля 02:52

Какой жанр приносит больше денег в 2025 году: неожиданные цифры книжного рынка

Деньги. Именно с этого слова обычно начинается разговор о литературе — как бы возвышенно ни хотелось начать иначе. Каждый начинающий автор рано или поздно задаёт себе один и тот же неудобный вопрос: писать то, что просится на бумагу, или то, что реально продаётся? Ответ, конечно, где-то посередине. Но цифры 2025 года неожиданно дают вполне конкретную подсказку — и она удивит многих.

Рынок изменился. Романтика вышла вперёд. Детектив держится крепко, как всегда. Фэнтези немного просело — но не умерло, просто стало другим животным.

Если разложить продажи цифровых книг и самиздата по жанрам, картина получается любопытная: романтическое фэнтези (тот самый romantasy, о котором ещё три года назад мало кто слышал за пределами узкого круга буктокеров) заняло почти четверть рынка новинок, обогнав классический любовный роман и оставив далеко позади традиционную научную фантастику — ту самую, что когда-то считалась королевой жанра, а теперь довольствуется преданной, но небольшой аудиторией.

Детектив и триллер — это, пожалуй, самый предсказуемый доход в отрасли; предсказуемый в хорошем смысле. Читатель детектива возвращается за новой книгой снова и снова, почти как за сериалом. Отсюда и стратегия: писать не одну книгу, а серию из шести-десяти томов с одним сквозным персонажем. Именно так авторы выходят на стабильные пять-шесть цифр в месяц — не с первой книги, а примерно с третьей-четвёртой, когда у читателя формируется привычка.

Ужасы.

Нишевый жанр. Аудитория узкая, зато конверсия в покупку — одна из самых высоких на рынке: любители хоррора покупают книги пачками, подписываются на авторов и ждут новых релизов с почти фанатичным нетерпением. Если чувствуете, что умеете нагнетать атмосферу — не сбрасывайте этот жанр со счетов только потому, что он кажется маргинальным.

Отдельная история — нон-фикшн и селф-хелп. Тут деньги делаются не на разовой продаже, а на построении личного бренда: книга становится визитной карточкой, а основной доход приходит с курсов, консультаций и выступлений. Многие авторы недооценивают этот жанр, считая его скучным; зря — цифры говорят об обратном.

Что объединяет все прибыльные жанры 2025 года? Серийность. Одиночная книга, даже гениальная, редко окупает вложенное время. Серия — совсем другое дело: читатель, полюбивший первую книгу, купит и вторую, и пятую, почти не раздумывая. Отсюда практический совет: прежде чем садиться за первую главу, продумайте хотя бы арку из трёх книг.

Второй момент — упаковка. Обложка, аннотация, первые сто слов текста — вот что решает, купят книгу или пролистают дальше. Здесь на помощь всё чаще приходят современные инструменты: сервисы вроде яписатель позволяют быстро сгенерировать несколько вариантов обложек и аннотаций под конкретный жанр, протестировать их и выбрать то, что реально цепляет читателя, а не просто нравится автору.

Расскажу короткую историю. Знакомая написала первый детектив три года назад — без всякой стратегии, просто потому что хотелось. Продажи были скромные. Второй роман она уже строила осознанно: тот же герой, чёткий цикл выхода книг раз в два месяца, серийная структура. К пятой книге в серии её ежемесячный доход с самиздата превысил зарплату на прежней работе. Совпадение? Отчасти. Но жанр и стратегия сыграли не последнюю роль.

Есть и обратная сторона медали — погоня за трендом ради тренда. Автор, который никогда не читал фэнтези, вряд ли напишет убедительный romantasy только потому, что «сейчас модно». Читатели чувствуют фальшь моментально; рынок безжалостен к халтуре, даже упакованной в правильный жанр.

Так что если коротко: в 2025-м больше всего зарабатывают романтическое фэнтези, детективные серии и нон-фикшн с личным брендом автора. Но универсального рецепта нет — есть жанр, который резонирует именно с вами, и есть рынок, готовый заплатить за качественный текст в нужной упаковке. Платформы вроде яписатель помогают ускорить рутинную часть работы — от идеи до готовой структуры книги, — оставляя автору главное: собственно писать. Попробуйте выбрать жанр, который вам действительно откликается, продумайте серию хотя бы из трёх книг — и посмотрите, что получится. Иногда самый простой путь к деньгам начинается именно с честного вопроса самому себе.

Статья 12 июля 02:49

Роман, который Боланьо не успел дописать, изменил литературу — вот доказательства

Двадцать три года. Ровно столько чилийский бунтарь, поэт и, чего уж там, слевка мифоман по имени Роберто Боланьо не отвечает на письма. А письма всё идут — в виде диссертаций, экранизаций, переизданий тиражом в сотни тысяч. Странная посмертная карьера для человека, который при жизни продавал бижутерию на пляжах Каталонии, чтобы прокормить сына.

Умер он в середине июля 2003-го, в Барселоне, в больничной палате, так и не дождавшись донорской печени. Списки на трансплантацию — штука безжалостная: пока чиновники решали бумажную волокиту, у Боланьо украли шанс. Иронично, что человек, всю жизнь писавший о пропавших без вести, сам исчез именно так — тихо, в очереди, среди бумаг.

Мексика, середина семидесятых. Двадцатилетний Боланьо и его друг Марио Сантьяго врываются на творческий вечер Октавио Паса — живого классика, нобелевского почти-лауреата — и во весь голос читают собственные стихи, перекрикивая мэтра. Скандал? Да. Глупость? Возможно. Но именно так рождается инфрареализм — течение, которое сам Боланьо позже назовёт «панк-поэзией для тех, кому нечего терять».

Терять правда было нечего. Ночной сторож в кемпинге. Мойщик посуды. Продавец побрякушек на рынке в Бланесе. Список профессий читается как резюме неудачника. Но Боланьо копил не деньги — он копил язык. Каждую унизительную смену превращал потом в абзац.

В начале девяностых врачи поставили диагноз: неизлечимое заболевание печени. Прогноз — предельно конкретный, без утешительной лжи. И тут случается то, что литературоведы позже назовут одним из самых продуктивных марафонов в истории прозы: за десять с небольшим лет — почти дюжина романов, сборники рассказов, эссеистика. Он писал не потому, что вдохновение накатило. Он писал, потому что часы тикали, а денег на лечение и на будущее детей взять было неоткуда, кроме как из гонораров.

1998 год всё меняет. «Дикие сыщики» получают премию Ромуло Гальегоса — испаноязычный аналог если не Нобелевки, то как минимум серьёзного знака качества. Вчерашний нищий поэт внезапно оказывается голосом целого поколения латиноамериканских писателей. Поздно. Слишком поздно, если считать в годах жизни. Вовремя, если считать в годах славы — которая, как известно, приходит именно тогда, когда её меньше всего ждёшь.

«2666» он не дописал. Формально — дописал, пять частей готовы; но в последних заметках Боланьо просил издателя выпустить их отдельными книгами, по одной в год, чтобы гонорары дольше кормили его детей. Наследники решили иначе — опубликовали всё разом, одним кирпичом на девятьсот с лишним страниц. Кто был прав? Спор идёт до сих пор. Зато никто не спорит насчёт четвёртой части — «Часть о преступлениях», где на протяжении трёхсот страниц методично, почти протокольно перечисляются убийства женщин в вымышленном городе Санта-Тереза. За вымыслом легко угадывается Сьюдад-Хуарес — мексиканский город, где с девяностых бесследно исчезали и погибали сотни женщин, а дело так толком и не расследовали.

Отдельная история — миф о героине. Обложки американских изданий десятилетиями намекали: перед вами исповедь бывшего наркомана, богемного изгоя, почти самоубийцы с пишущей машинкой. Друзья и биографы Боланьо этот образ дружно опровергают: не кололся, максимум экспериментировал в юности, как половина его поколения. Миф выгоден маркетингу — травический бэкграунд продаёт книги лучше, чем аннотация. Сам Боланьо, к слову, эту легенду особо не опровергал. Писатель тоже человек; писателю тоже нужен гонорар.

В 2007-м на английском выходят «Дикие сыщики», через год — «2666». И начинается настоящее помешательство. Сьюзан Зонтав называет его самым влиятельным испаноязычным романистом своего поколения — цитату потом печатают на каждой второй обложке. Джеймс Вуд, критик придирчивый и скупой на похвалу, пишет о нём с почти религиозным восторгом. Университеты открывают курсы Bolaño Studies. Забавная участь для парня, который двадцать лет назад срывал чужие поэтические вечера из принципа.

Актуальность.

Спросите, при чём тут мы, в две тысячи двадцать шестом. При том, что убийства женщин в приграничных мексиканских городах никуда не делись — цифры, увы, обновляются исправно. При том, что структура «2666», где критики годами выслеживают затворника-писателя по обрывкам слухов, сегодня читается как пророчество про соцсети, где каждый подписчик мнит себя детективом чужой биографии. При том, наконец, что сам Боланьо — фигура, собранная наполовину из фактов, наполовину из удобного мифа, — идеально описывает то, как нынешний интернет производит своих кумиров: не по правде, а по надобности.

Он не дожил до трансплантации на пару месяцев. Не дожил до собственной славы — на годы. Возможно, в этом и есть главный урок: литература расплачивается с должниками с таким опозданием, что получатель редко успевает обналичить чек при жизни. Боланьо это, кажется, подозревал заранее — и всё равно писал, торопясь, будто у слов был свой отдельный, более щедрый график выплат.

Фонтан, или Как Фомич красоту наводил

Вернулся Фомич из санатория сам не свой.

Путевку ему дали в профкоме — за пятнадцать лет беспорочной службы на маслозаводе. Печень, говорят, подлечи, Фомич, а то ходишь желтый, людей пугаешь. Ну, поехал. В Кисловодск. Две недели пил воду из железной кружки, ходил в халате по аллеям и, как сам потом рассказывал, «культурно дышал».

А вернулся — и заболел. Только уже не печенью.

Фонтаном.

Там, в санатории, посреди двора стоял фонтан. Мраморный, с рыбами, и вода из него — вверх, струей, метра на два, и сыплется обратно, и на солнце вся горит, будто кто пригоршню мелочи в воздух швырнул. Фомич возле этого фонтана простоял, почитай, все две недели. Печень забыл. Смотрел.

— Понимаешь, Нюр, — говорил он потом жене, и глаза у него делались круглые, детские. — Вода. Она же вниз должна. По закону. А тут — вверх идет. Наперекор. Красота-то в чем? В том, что наперекор.

Нюра слушала вполуха. Она мужа знала двадцать два года и по опыту чуяла: раз глаза круглые — жди расходу. И не ошиблась.

В первую же субботу Фомич поехал в райцентр и привез насос. «Малыш», за двадцать шесть рублей. И шлангу. И еще трубу медную, которую выпросил у сварщика Кольки за поллитра — не за деньги, за уважение.

Копать начал в понедельник.

Копал посреди огорода. Там, где раньше кабачки росли. Нюра вышла, глянула на яму, на мужа, на кабачки, которые он в тачку свалил, — и села на крыльцо. Молча. А молчание бабы, доложу я вам, иной раз пострашнее крику.

— Ты чего задумал-то, ирод?

— Красоту, — сказал Фомич и копнул еще.

К вечеру полдеревни знало, что Фомич на огороде роет. К чему роет — никто толком не понимал, а оттого интерес был особый.

Первым пришел сосед Егор. Постоял, поглядел в яму, крякнул.

— Клад ищешь?

— Фонтан строю.

Егор помолчал. Переварил.

— Это чего — как в парке, чтоб брызгало?

— Чтоб брызгало.

— А зачем?

Вот тут Фомич выпрямился. Отер лоб рукавом. И сказал — не Егору, а будто всей деревне разом, всему белу свету:

— А затем, Егор, что живем мы с тобой — как? Работа, огород, телевизор, спать. Работа, огород, телевизор, спать. А души — на копейку. Ни у тебя, ни у меня. А у души, промежду прочим, тоже свой аппетит имеется. Ей тоже кушать надо.

Егор такого не ждал. Он вообще про душу с утра не думал — думал про сенокос.

— Тьфу на тебя, — сказал он наконец. — Кабачки хоть пожалел бы. Кабачки-то при чем?

Строил Фомич три недели. Насос не тянул, труба текла, шлангу переклеивал дважды. Раза три плюнул, ушел в дом, лег лицом к стене. И раза три вставал обратно — потому как красота, она характер любит. Кто без характера, тому и кабачков за глаза хватит.

И вот в воскресенье собрал народ.

Пришли все. Егор с семейством, сварщик Колька, доярки, ребятишки, даже дед Пантелей приковылял — этот из дому только на похороны выходил, а тут выполз: любопытно.

Фомич встал у ямы. Торжественный. В пиджаке. Оглядел народ.

— Граждане, — сказал. — Щас будет красота.

И включил насос.

Насос загудел. Труба дрогнула. Все затаились.

И из трубы, братцы, пошла вода.

Не вверх. То есть вверх, но — на ладонь. Пшикнула, поднялась чуток — и обвисла. И стала не бить, а плеваться. Толчками. Тьфу, тьфу, тьфу — вот эдак вот.

Тишина.

Кто-то сзади хмыкнул. Потом Егоров мальчонка, Витька, звонко на всю деревню:

— Дядь Фомич, а он у тебя как коза плюется!

И тут все грохнули. Хохотали до слез, до икоты, доярки за бока держались, дед Пантелей кашлял и махал рукой — не могу, мол, помру тут у вас. Нюра стояла красная, глаза в землю.

А Фомич не смеялся. Фомич смотрел на свою плюющуюся струю долго, внимательно. А потом поднял руку. И стало тихо.

— Вот, — сказал он негромко, а слыхать было всем. — Вот вы смеетесь. А она — живая. Она через силу лезет, а все одно — вверх. Как мы все, если разобраться.

И — веришь, нет — больше никто не засмеялся.

Насос назавтра сгорел. Совсем. И тот фонтан не работал больше ни разу — так и стоял посреди огорода сухой, с обвисшей медной трубой, будто удивленный гусь.

А только с того дня Фомича в деревне зауважали.

Приедет к кому родня из города — ведут: пойдем, покажем, у нас Фомич фонтан строил. И стоят возле сухой трубы, и Фомич рассказывает — как оно било, как плевалось, как народ хохотал. Каждый раз струя в рассказе делалась выше. К осени била уже метра на полтора.

А Нюра? Нюра кабачки на другом конце огорода посадила и мужа больше не пилила. Один раз только, вечером, сказала — не зло, а так, задумчиво:

— Дурак ты, Фомич.

— Дурак, — согласился он с готовностью. И добавил, глядя на сухую трубу: — Зато у нас с тобой, Нюр, фонтан есть. А у людей — нету.

И крыть тут, знаете, было нечем.

Новости 12 июля 02:37

Она писала романы по ночам, днем ее никто не замечал — дневник открыл правду

Дневник пахнет застарелой горечью. Странный запах для старой книги, но вот такой он есть. Каролина Павлова. Помещица, жена редактора, светская дама — днем. По ночам — писательница.

Рукопись, которую нашли в одном из подмосковных имений, раскрывает удивительное: Павлова вела двойную жизнь. Днем ходила в гости, улыбалась, слушала сплетни. Вечером запирала дверь кабинета, потушала свечи везде, кроме одной, и писала.

Писала романы. Писала стихи. Писала критику.

И никто об этом не знал. Ее муж знал. Его друзья знали. Но светское общество? Общество считало ее приятной женщиной без особых талантов. Может быть, красивой. Может быть, умной. Но в большинстве — просто дамой с хорошей репутацией.

Дневник показывает, как ее это убивало. «Сегодня говорили про молодого поэта Денисова. Все восхищались его талантом. Дура Сонечка заявила, что он гений. Я знаю четырех гениев, которые могут затмить его, но молчу. Подкусила язык. Улыбнулась. Все остались довольны».

В другом месте: «Мне хочется сказать, что я пишу лучше, чем половина мужчин в этом салоне. Хочется бросить свои рукописи на стол перед ними. Вместо этого спрашу про здоровье их матерей».

Но вот что странно: она опубликовала несколько своих произведений. Под своим имением — Павлова. Под инициалами. И критика их хвалила. Одна рецензия гласила: «Этот автор невероятно чувствителен, словно женщина, но пишет как мужчина». Павлова записала эту рецензию в дневник и приписала: «Спасибо, мне приятно быть похвала как мужчина. Значит, я достаточно хороша».

Ее рукописи так и остались неизданными при жизни. Дневник лежал в сундуке, забытый.

Теперь издатели готовят собрание ее произведений. Дневник предположительно выйдет отдельной книгой. И мир узнает наконец: Павлова была не дамой, которая писала для развлечения. Павлова была писательницей, которая вынуждена была играть роль дамы.

Байки 12 июля 02:35

Пельменный призрак общежития

Сижу вахтером в общежитии политеха, Воронеж, корпус номер три, двадцать два года на этом посту. Работа не пыльная: ключи выдать, студентов после одиннадцати не пускать без пропуска, да следить, чтобы электрочайники не спалили проводку в очередной раз.

Осенью начались странности. Каждую ночь, часа в два, из подсобки на первом этаже доносится стук, будто кто-то там возится. Иду проверять — дверь заперта, ключ у меня один, второй у коменданта. Открываю — пусто, только запах какой-то стоит, мучной, теплый, будто пекарня рядом открылась.

Студенты шептались про призрака. Мол, раньше в этом корпусе общежитие было еще довоенное, кто-то там, значит, помер, и с тех пор бродит.

Я в призраков не верю. Двадцать два года вахты — навидался всякого, но покойники по подсобкам муку не рассыпают, это я вам как специалист говорю.

Три ночи подряд караулил в темноте, свет не включал, сидел на табуретке возле подсобки, как в засаде. На четвертую — дождался.

В два часа ночи в конце коридора нарисовалась фигура. Тихо, крадучись, с большой сумкой через плечо. Подошла к подсобке, ключом каким-то своим — не моим, самодельным, видать — открыла дверь и юркнула внутрь.

Захожу следом. А там — целое производство: студент третьего курса, Серега, фамилию называть не буду, стоит над столом, весь в муке, лепит пельмени. Штук, наверное, триста уже налеплено, ровными рядами на противнях.

— Ты чего творишь? — спрашиваю.

Признался сразу, без запирательства. Стипендии не хватает, родители в деревне под Лисками, помочь особо не могут. Вот и придумал: лепит по ночам, утром продает на рынке через знакомую тетку, та с рук торгует. Подсобку эту приспособил тайком, ключ у слесаря скопировал за бутылку.

Постоял я, посмотрел на это дело. Пельмени, кстати, лепил он аккуратно, красиво, защип ровный, любо-дорого.

— Штраф положен, — говорю. — За самовольное использование помещения.

Он побледнел.

— Но я непривередливый, — говорю. — Штраф — три десятка пельменей мне лично. Каждую неделю.

Так и порешили. Призрак общежития до сих пор орудует по ночам в подсобке — только теперь легально, и я в доле.

Шутка 12 июля 02:40

Эдгар По против кассы самообслуживания

Эдгар По против кассы самообслуживания

Эдгар По на кассе самообслуживания. «Неопознанный товар в зоне упаковки», — механическим голосом, третий раз подряд.

По медленно оборачивается. В зоне упаковки сидит ворон. Черный. Смотрит.

«Уберите, пожалуйста, посторонний предмет», — просит касса. Ворон открывает клюв и произносит единственное, что умеет: «Никогда».

И вот они стоят друг напротив друга. Очередь растет, лампы мигают, а бездушный аппарат впервые за всю карьеру нарвался на клиента упрямее себя.

Микроистории 12 июля 02:34

Пленка из чужого фотоаппарата

Виктор Соломонович держал фотоателье на углу сорок лет. Клиентов почти не осталось — цифра съела пленку, съела и его ремесло заодно.

На барахолке купил "Зенит" за копейки. На запчасти, не иначе — корпус треснут, объектив мутный. Дома, разбирая механизм, нашел внутри катушку. Непроявленную.

Проявил. Из ванночки с реактивом всплыли лица — солдат в гимнастерке, девушка с косой, смех у забора. Тысяча девятьсот сорок третий, карандашом на обороте.

На последнем кадре солдат держит табличку. "Вернусь. Жди." Почерк корявый, торопливый.

Виктор Соломонович отнес снимки продавцу с барахолки — вдруг узнает, чей аппарат. Тот побледнел.

Это был его дед. Пропавший без вести в сорок четвертом.

Совет 12 июля 02:33

Информативность жеста вместо информативности действия

Маленький жест может сказать больше, чем целая сцена. Не пиши: «Она была смущена». Напиши: «Она потрогала свой локоть, как если бы он ей принадлежал кому-то другому». Этот жест — это целая автобиография смущения. Александр Куприн мог одним жестом развернуть весь внутренний мир персонажа.

Многие писатели думают, что информация о персонаже передается через действие. Он делает что-то — и мы узнаем о нем. Но есть более тонкий способ — через жест. Маленький, почти незаметный жест, который говорит больше, чем любое действие.

Жест — это срез эмоции. Это момент, когда контроль над телом теряется на доли секунды, и правда просачивается наружу. Персонаж может улыбаться и говорить правильные слова, но его рука подергивается, или его пальцы сжимаются, или он касается своего горла. Вот эти жесты — это окно в его душу.

Не пиши: «Он был напуган». Пиши: «Он сжал кулак так крепко, что ногти вошли в ладонь, оставляя полумесячные отпечатки». Не пиши: «Она была растеряна». Пиши: «Она потянула прядь волоса за ухо, потом отпустила, потом опять потянула — маятник неуверенности». Не пиши: «Он был злой». Пиши: «Его челюсть напряглась, и вены на шее вздулись, как если бы он сдерживал не слова, а целую вселенную ненависти».

Жест более честен, чем слова или действия. Потому что жест неконтролируем. Персонаж может контролировать слова, может планировать действия, но жест — это последняя линия защиты. Это физическое доказательство эмоции.

Вот почему Куприн был таким гениальным портретистом: он знал, что лицо лжет, что слова лгут, но жест говорит правду. Женщина может говорить, что она холодна и независима, но если она теребит край своего платья, если она касается своего горла, если она прикрывает свой рот рукой — вот это ее настоящая история.

Используй жесты как информационный способ. Не как украшение. Не как деталь. Как инструмент раскрытия персонажа. Жест в начале сцены может быть ответом на вопрос, заданный в конце. Жест одного персонажа может вызвать жест другого — как эхо. Жесты могут развиваться, становиться более отчаянными, более контролируемыми, показывая эволюцию внутреннего состояния.

Статья 12 июля 02:46

5 великих незаконченных книг: неожиданные причины, почему их бросили авторы

Есть в библиотеке особая полка. На ней не пыль — недосказанность.

Книги, которые оборвались на полуслове, цепляют сильнее иных дописанных до конца. Потому что незавершённый роман — это письмо без последней страницы. Автор что-то знал, что-то видел впереди. А до нас не донёс. Причины разные: болезнь, огонь, бедность, страх. Иногда — просто время кончилось раньше замысла. Вот пять таких историй. Общий у них финал только один — тот, которого не случилось.

«Мёртвые души», второй том. Николай Гоголь, работа над рукописью — 1845–1852

Здесь всё драматичнее, чем в любом романе ужасов. Гоголь сжигал рукопись дважды. Первый раз — в 1845-м, в порыве религиозного отчаяния. Второй — за десять дней до смерти, ночью, в присутствии слуги, который потом вспоминал, как барин плакал и крестился над огнём. От второго тома уцелели черновики пяти глав; часть страниц буквально обгорела по краям — это не метафора, а физический факт, хранящийся в архивах. Замысел был грандиозный: показать воскресение души Чичикова через страдание и покаяние. Не вышло. Или вышло — но мы этого никогда не прочитаем.

Зайдёт тем, кто любит русскую классику и не боится смотреть в такие пустоты — вместо ответа там черновик и зола.

«Тайна Эдвина Друда». Чарльз Диккенс, 1870

А теперь — детектив без разгадки. Диккенс писал роман выпусками, читатели по всей Англии гадали, кто убийца, спорили в письмах и газетах. 9 июня 1870 года он умер за рабочим столом, оставив недописанной ровно половину истории. Ни одной прямой подсказки об убийце он не оставил — только намёки, которые толкуют по сей день. За полтора века вышли десятки версий финала: от литературоведческих реконструкций до откровенно любительских. Ни одна не признана канонической. Само дело так и осталось открытым.

Кому зайдёт? Тем, кто обожает детективы и готов сам побыть немного сыщиком — пусть даже без надежды на приговор.

Стоп. А вот вам контраст — женская история, совсем другая по тону.

«Сэндитон». Джейн Остин, 1817

Весной 1817-го Остин, уже тяжело больная (современные врачи предполагают болезнь Аддисона), взялась за новый роман — про строящийся модный морской курорт, спекулянтов недвижимостью и авантюристов, которые продают воздух под видом целебных вод. Тон необычно едкий даже для неё, привычной к иронии. После одиннадцати глав она отложила перо. Через несколько месяцев её не стало. Незаконченный текст пролежал в семье десятилетия, прежде чем его вообще опубликовали.

Это не история про замужество и балы — совсем другая грань Остин, более злая, более рыночная. Подойдёт тем, кто думает, что уже знает эту писательницу вдоль и поперёк. Не знает.

«Лаура и её оригинал». Владимир Набоков, черновик до 1977 года

Набоков писал этот роман на библиотечных карточках — так ему было удобнее работать, вычёркивать, переставлять эпизоды. Сто тридцать восемь карточек, исписанных мелким почерком. Тяжело болея, он попросил жену Верг сжечь рукопись, если сам не успеет закончить. Не успел. Вера не сожгла — то ли не смогла, то ли не захотела. Карточки пролежали в швейцарском банковском сейфе больше тридцати лет, пока сын Дмитрий не решился издать их в 2009-м — вместе с факсимиле, так что читатель видит вычеркнутые строки собственными глазами.

Эта книга не столько про сюжет (он фрагментарен), сколько про то, как вообще устроена мастерская писателя изнутри. Кому зайдёт — тем, кому интересен сам процесс творчества, а не только чистовик.

«Человек без свойств». Роберт Музиль, работа с 1921 года

А вот пример совсем иного рода — не внезапный обрыв, а медленное, десятилетиями длящееся крушение. Музиль писал этот роман больше двадцати лет. Первый том вышел в 1930-м, часть второго — в 1932-м. Дальше — эмиграция, бедность, война. Умер он в 1942-м в швейцарском изгнании, в почти полной безвестности; на похороны, по разным свидетельствам, пришло около восьми человек. Третья часть осталась в виде разрозненных фрагментов и вариантов среди его бумаг — исследователи до сих пор спорят, как именно он планировал завершить историю распада старой Австро-Венгрии.

Это медленная, интеллектуальная проза, требующая терпения. Но если оно есть — вознаграждение огромное.

Пять книг. Пять разных причин молчания — огонь, смерть за письменным столом, болезнь, банковский сейф, война и бедность. И ни одного финала.

А у вас есть свой любимый недописанный роман? Расскажите в комментариях — соберём ещё одну подборку, если наберётся достаточно историй.

Замена, или Как я полюбила незнакомого сборщика

Я, надо вам сказать, женщина обстоятельная. У меня список. Всегда список — на бумажке, потому что в телефоне они тают, как мартовский снег, а бумажка вот она, под магнитиком, никуда не денется.

И вот стала я заказывать продукты через приложение. Не от лени. От принципа.

В магазине я, знаете, слабею характером. Захожу за кефиром — а выхожу с ананасом, двумя журналами и каким-то соусом в бордовой бутылке, который потом целый год стоит в дверце холодильника и смотрит на меня укоризненно, будто я его чем-то обидела. А тут — красота. Тыкаешь пальцем строго по списку, и никаких тебе ананасов.

Только была там одна галочка. Маленькая. «Разрешить замену, если товара нет в наличии». Ну, думаю, отчего не разрешить. Человек я не капризный.

Разрешила. И тут, изволите видеть, все и завертелось.

Привозят мне первый заказ. Разбираю пакеты — благодать, порядок, все по бумажке. И только творог мой обезжиренный, диетический, за которым я, можно сказать, всю сознательную жизнь гоняюсь, — а его нету. Вместо него — сырки. Глазированные. В шоколаде. Три штуки.

Я сначала оскорбилась. Это как же так — я про фигуру думаю, я жертвую, а мне — шоколад? Насмешка какая-то. Но сырок-то уже в руке. Не выбрасывать же. Съела. И второй. Ну и третий, чего уж там; день все равно был испорчен.

Второй раз заказываю — укроп. Простой укроп, копеечный. А привозят — кинзу. Пучок кинзы, зеленый, наглый, пахучий на всю кухню.

Вот тут я и задумалась.

Потому что укроп на кинзу заменить — это, граждане, не по инструкции. Это по вдохновению. Тут кто-то там, за экраном, ходит между полками и думает. Про меня думает. Стоит такой над пустой корзиной с укропом и решает: а не побаловать ли ему эту женщину чем-нибудь поинтереснее?

Я его сразу и представила. Молодой. Худой. В зеленой курточке форменной. Ходит по складу — а сам стихи в голове сочиняет, оттого и рассеянный, оттого и путает диетическое с человеческим. Геннадий. Не знаю почему Геннадий. Так само сложилось.

И пошло у нас с Геннадием, можно сказать, знакомство.

Закажу я грудку куриную, постненькую, — привезет индейку. Дороже, между прочим, а доплаты не берет. Закажу хлеб черный, диетический, тоскливый, — а он мне булку с маком. Румяную. Как бы говоря: живите, Клавдия Николаевна, ну что вы себя все казните, кому оно нужно, ваше обезжиренное.

Муж, конечно, ничего не понимал. Муж у меня человек простой, ему что булка, что не булка — лишь бы было. Увидел сырки, обрадовался, схрумкал и даже спасибо не сказал — кому надо. А я-то знаю кому.

Стала я в приложении оставлять комментарии. «Спасибо за заботу», — пишу. «На ваш вкус». «Доверяю вашему выбору». Пусть, думаю, человек знает, что его труд ценят. Труд-то ведь незаметный, неблагодарный. Кто спасибо сборщику скажет? Никто. А я скажу.

И ведь, поверите, отзывался. Закажу теперь что попроще — а получаю что подороже да повкуснее. Будто он мои записочки читает и старается. Заботится.

Дошло до того, что я мужу за ужином говорю:

— А вот Геннадий, — говорю, — меня понимает лучше, чем некоторые за тридцать лет совместной жизни.

Муж вилку отложил.

— Какой еще Геннадий?

— Не важно, — говорю. — Тебе не понять.

Он головой покачал и ушел к телевизору. А я сидела и думала: вот ведь бывает счастье. Тихое, съедобное, три раза в неделю по расписанию доставки.

И решила я Геннадия отблагодарить по-настоящему. Позвонила в поддержку. Оператор, девочка, голосок как у будильника.

— Слушаю вас, оставайтесь на линии, ваш звонок очень важен.

— Милая, — говорю, — я хочу похвалить. Сборщика вашего. Геннадия. Он мне все время замены такие делает — душевные. Нельзя ли, чтоб он всегда, только он, за мной был закреплен? Я согласна даже подождать.

Пауза.

— Простите, кого закрепить?

— Геннадия. Который замены подбирает.

И вот тут, граждане, девочка эта, будильник этот бессердечный, и говорит мне ласково, как маленькой:

— Женщина, у нас замены подбирает система. Автоматически. Алгоритм. Если товара нет, программа сама находит ближайший по категории и цене. Живой человек тут ни при чем.

Я трубку к уху прижала.

— Как — ни при чем?

— Так. Это нейросеть. Она по вашим прошлым заказам учится. Вы, наверное, часто вкусное покупали — вот она вам вкусное и предлагает.

Молчу. В трубке что-то тихонько попискивает.

— То есть, — говорю, — никакого Геннадия…

— Никакого, — говорит. — Хотите, я жалобу оформлю?

Не хочу я жалобу. Что я, на программу жаловаться буду.

Положила я трубку. Постояла у окна. За окном ноябрь, серо, самокатчик какой-то проехал, чуть в лужу не сел.

А я, значит, три недели переписывалась с холодным электричеством. И благодарила его. И ревновала к нему мужа. И он мне, между прочим, отвечал — индейкой да булкой с маком; и, честно скажу, лучше собеседника у меня давно не было.

Зашла я в приложение. Нашла ту галочку. «Разрешить замену».

Подержала над ней палец. Подержала.

И не сняла.

Пусть уж. Все-таки заботится. Хоть и не Геннадий.

Новости 12 июля 02:36

Маргарет Этвуд писала "Рассказчицу" 15 лет — ее исследовательские записи показали истинный масштаб работы

Торонто. Архив Маргарет Этвуд в университете. 1969 год. Молодая писательница начинает собирать материалы. Исторические документы. Философские трактаты. Биологические исследования. Фотографии.

Она не пишет роман. Она собирает.

Пятнадцать лет. 1969-1984. Каждый год — новые записи. "Сегодня прочитала о Макаби, еврейском восстании против Рима. Интересно, как религиозные убеждения становятся причиной насилия". "Исследовала историю христианства на ранних этапах. Как женщины теряли право голоса в обществе". "Читала статью о контроле рождаемости в Советском союзе. Поразило, как государство пытается управлять телами".

Этвуд не просто читает. Она спрашивает себя: как это связано? Как история, религия, политика, биология соединяются в одну систему контроля над женщиной?

Вот запись из 1976 года: "Представила себе общество, которое объединит худшее из всех времен. Где религия будет инструментом контроля, как в средневековье. Где наука будет служить государству, как в нацистской Германии. Где женское тело будет ресурсом государства, как в древних Спарте и Риме. Что получится?".

Далее — набросок. Персонажи. Сеттинг. Сюжет.

Но это еще не роман. Это исследование. Этвуд все еще собирает материал. Она ездит в библиотеки, встречается с историками, биологами, теологами. Каждая встреча — новая записка: "Профессор X рассказал мне о том, как устроена женская репродуктивная система в деталях. Государство может контролировать ее гораздо более эффективно, чем я думала".

Этвуд пишет медленно. Очень медленно. Каждая глава — это не творчество в обычном смысле. Это синтез. Синтез истории, философии, науки в одном художественном образе.

Вот записка из 1982 года: "Написала главу про обучение Рассказчицы. Я пытаюсь показать, как женщину можно приучить быть покорной. Это не насилие. Это система. Это так просто и так ужасно".

На полях этой записки — перечень исторических источников. Манускрипты средневековых монахов. Дневники женщин из викторианской эпохи. Научные работы о психологии послушания. Отчеты о домашнем насилии в современности.

Этвуд совмещает все это в одну главу. Одна фраза может содержать истину, прошедшую сквозь двадцать столетий.

Сам роман выходит в 1985 году. Критики сразу видят его масштаб. Это не просто антиутопия. Это синтез всей истории женского угнетения, сжатый в один образ.

Но мало кто знает, что за этим романом стоит пятнадцать лет исследования. Пятнадцать лет чтения. Пятнадцать лет собирания фактов. Пятнадцать лет спрашивания: как это работает? Как общество контролирует женщин? Как это выглядит? Как это звучит?

Учителям литературы часто показывают отрывки из ее дневников на уроках. Ученики удивляются: оказывается, литература — это не волшебство. Это работа. Это исследование. Это очень скучная, очень методичная работа, которая потом становится роман, который читают миллионы.

Байки 12 июля 02:34

Очередь под быка

Работаю парикмахером в сельском клубе под Воронежем — да, буквально в клубе, у нас там половину здания под парикмахерскую отгородили еще при Советах, так и осталось.

Тетя Валя меня все зовут, хотя мне давно уже пятьдесят три, какая я тетя.

Дед Кузьмич стрижется у меня раз в месяц строго, и стрижка у него одна на всю жизнь — «под Гагарина», как он выражается, хотя по факту это обычная короткая канадка, просто дед так называет из принципа, еще с молодости повелось.

А тут — юбилей у председателя, шестьдесят лет, и жена его, Людмила Петровна, женщина видная, решила к празднику сделать прическу, «как у той актрисы из сериала». Записалась заранее, за неделю, дело серьезное.

Приходит в назначенный день, при параде, в новом плаще; сидит, ждет своей очереди — а очередь, как назло, задерживается: перед ней бабка какая-то с покраской возится.

И тут дед Кузьмич заходит без очереди. Без всякого стеснения, будто так и надо.

— Мне только челку подровнять, я быстро, — говорит.

Людмила Петровна как вскинется:

— Я неделю ждала! А он тут без очереди лезет!

Спор начинается знатный. Дед свое гнет, она свое, я между ними как рефери стою, ножницы в руках, но никого стричь пока не могу — некогда, разнимать надо.

И тут — крик со двора. Бык у Матрены сорвался с привязи, идет через село, кто говорит — прямо к клубу направляется, чуть ли не бодаться настроен.

Народ из парикмахерской как ветром сдуло. Все на улицу, кто с крыльца смотрит, кто за забором прячется, Людмила Петровна в новом плаще через лужу перепрыгивает — только пятки сверкают.

А дед Кузьмич сидит. В кресле. Спокойно совершенно, руки на коленях сложил.

— Ну что, — говорит, — раз очередь вся на улице, я первый теперь.

Стриг я его в полной тишине, пока весь поселок быка ловил. Он потом еще чаевые дал — трешку, сказал, за оперативность.

Быка, кстати, поймали через полчаса, никого не забодал, только огород у Прокопьевны потоптал слегка.

А Людмилу Петровну я в тот же вечер, после закрытия, отдельно постригла, извинилась. Прическу сделала — точь-в-точь как хотела. На юбилее, говорят, все ее хвалили.

Дед же с тех пор при каждом визите шутит: «Валь, а быка мне сегодня не организуешь, чтоб без очереди?»

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Слово за словом за словом — это сила." — Маргарет Этвуд