Третья вахта на Аниве
Мыс Анива — это край. Дальше только вода, потом Курилы, потом ничего.
Маяк стоит на скале Сивучья, отдельной, оторванной от берега, как обломанный зуб. Девять этажей ржавого бетона, поставленных японцами еще до войны. Внизу бьется Охотское море — не так, как в кино, а по-настоящему: без ритма, без пауз, злобно. Здесь два течения, теплое и холодное, вгрызаются друг в друга, и над ними всегда туман. Даже в ясный день — туман.
Нас было трое. Я — Гуляев, механик. Дема, электрик, молодой, с наушниками, вечно жующий. И Палыч, бригадир, который на этом маяке служил еще в восьмидесятых, когда его не бросили.
Задача простая: снять аппаратуру, законсервировать, уехать. Три дня. Катер придет в пятницу.
Палыч, пока лезли по внутренней лестнице — а лестница там винтовая, узкая, ступени скользкие от вечной сырости, — рассказывал.
— В сорок шестом тут смена пропала. Три человека. Как мы. Пришел снабженец с большой земли — а маяка нет. То есть маяк есть, а людей нет. Дверь открыта. На столе — ужин, недоеденный. Одно кресло опрокинуто. Один плащ на крючке, два — нет. Часы стоят. Собака воет на пороге и внутрь не идет.
— И чего? — Дема даже жвачку перестал жевать.
— Ничего. Не нашли. Ни тел, ни следов. Море, сказали, забрало. — Палыч сплюнул в лестничный колодец, и плевок летел долго. — Только море так не работает, пацаны. Оно если берет, то оставляет. Сапог там, рукав. А тут — чисто. Будто ушли сами. Наверх.
Я не суеверный. Я в железо верю. В моменты затяжки, в марку стали. Но в ту первую ночь, когда мы затопили буржуйку на четвертом этаже и разложили спальники, я услышал шаги.
Наверху. Над нами. Медленные, тяжелые, будто кто-то очень усталый поднимается по винтовой лестнице к фонарю.
— Ветер, — сказал Палыч. Но глаза у него были не как у человека, который верит в ветер.
Дема врубил свою колонку, чтобы не так жутко. Играл старый Наутилус, его отец слушал.
«С причала рыбачил апостол Андрей, / А Спаситель ходил по воде. / И Андрей доставал из воды пескарей, / А Спаситель — погибших людей...»
Шаги наверху стихли. Ровно на этой строчке. «Спаситель — погибших людей».
Утром Демы не было.
Спальник его лежал пустой, еще теплый. Наушники на подушке. Жвачка — початая пачка — рядом. Люк наверх задраен изнутри, как мы и оставили. Дверь внизу заперта на засов, засов на месте. Из башни девять этажей вниз, к воде, — никак. Наверх — люк.
Мы кричали в туман до хрипоты. Море отвечало.
— Катер в пятницу, — сказал Палыч. Губы у него были белые. — Двое суток. Продержимся.
День мы работали молча, спина к спине. Я все оглядывался на лестницу. Знаете это чувство, когда затылком видишь? Мерзкий такой холодок под ребрами, будто кто-то стоит на ступеньку выше и смотрит тебе в шею. Я оборачивался. Пусто. Только винтовая лестница уходит вверх, в темноту, где горел когда-то фонарь.
Вечером я нашел Демину колонку. Она играла сама. Тихо, в углу, куда я ее не ставил.
Ту же песню. По кругу.
«А Спаситель — погибших людей...»
Палыч сидел напротив буржуйки и смотрел в огонь.
— Оно берет по одному, — сказал он тихо, не мне, себе. — Так и в сорок шестом было. Сначала один. Потом другой. А последний... последний сам поднимается. Наверх. К свету. Ему кажется, что зовут.
— Кто зовет?
Он не ответил. Он смотрел мимо меня, на лестницу. И улыбался. Нехорошо так, будто уже решил.
Я уснул под утро. Провалился. А когда открыл глаза — Палыча не было.
Люк наверх был открыт. Оттуда тянуло холодом и туманом, и оттуда — я слышал — кто-то звал меня по имени. Голосом Палыча. Голосом Демы. Двумя голосами сразу, ласково, вперемешку с плеском воды, которого на четвертом этаже быть не может.
«Гуляев. Гуляев, поднимайся. Тут хорошо. Тут светло».
Сейчас утро пятницы. Туман такой, что я не вижу моря — только слышу. Катер должен прийти. Я сижу спиной к стене, лицом к лестнице, и пишу это в бортовой журнал сорок шестого года, который нашел в шкафу. Последняя запись в нем — тем же почерком, что я сейчас узнаю как свой, хотя писал не я:
«Нас все еще трое. Мы поднимаемся».
Шаги на лестнице. Медленные. Тяжелые. Усталые.
Они спускаются.
Загрузка комментариев...