Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Февральский свет — новое стихотворение в стиле Бориса Пастернака

Февральский свет — новое стихотворение в стиле Бориса Пастернака

Творческое продолжение поэзии

Это художественная фантазия в стиле поэта Борис Пастернак. Как бы мог звучать стих, вдохновлённый творчеством мастера?

Оригинальный отрывок

Февраль. Достать чернил и плакать!
Писать о феврале навзрыд,
Пока грохочущая слякоть
Весною чёрною горит. — Борис Пастернак, «Февраль»

— Борис Пастернак

Февраль. Но свет уже не тот —
не зимний, нет. Какой-то рваный,
как будто кто-то через лёд
просунул руку. Непрестанно
меняется — то жёлт, то сер,
то вдруг ударит прямо в лужу
и расплескается. Пример
бессмысленной щедрости. Наружу

всё лезет — капли, птичий гам,
и запах мокрых досок с крыши.
Я сам не знаю — что я там
искал. Наверно, просто вышел.

А улица — она жила
своим. Трамвай за поворотом
звенел, и женщина несла
батон; и с этим вот батоном
она казалась мне — зачем? —
почти мадонной. Просто — тенью
на фоне стен, на фоне схем
сосулек. Странное сцепленье

вещей: батон, трамвай, вода,
и свет — неправильный, косматый.
Такое было — да, — когда?
В каком-то марте. Или в мае.
Нет, точно в феврале. Вот так:
февраль, и свет, и всё — впервые.
Как будто вынули пятак
из-под подкладки, и — живые

те деньги, медные, ничьи,
блестят. Не купишь на них — ладно.
Но всё-таки — лежат. Ручьи
текут по ним. И это складно,
хоть смысла нету. Вот и весь
февраль — он именно такой:
он есть, он тут, он рядом, здесь,
но объясненья — никакой.

И я стою, и свет течёт
мне в рукава, за ворот, мимо.
Февраль. Ещё не март. И вот —
уже невыносимо.

Петербургская зима

Петербургская зима

Творческое продолжение поэзии

Это художественная фантазия на тему стихотворения «Хорошо, что нет Царя» поэта Георгий Иванов. Как бы мог звучать стих, если бы поэт продолжил свою мысль?

Оригинальный отрывок

Хорошо, что нет Царя.
Хорошо, что нет России.
Хорошо, что Бога нет.

Только жёлтая заря,
Только звёзды ледяные,
Только миллионы лет.

Хорошо — что никого,
Хорошо — что ничего,
Так черно и так мертво,
Что мертвее быть не может
И чернее не бывать,
Что никто нам не поможет
И не надо помогать.

— Георгий Иванов, «Хорошо, что нет Царя»

Петербургская зима

Снег идёт. Как тогда. Как всегда.
Чёрный Невский. Фонарь. Темнота.
Эту зиму — забыть. Никогда
Не забыть. Никогда. Ни черта.

Я стою у Казанских колонн —
Ну, не я, а мой призрак, мой дым.
Я в Париже. Я — вечный поклон
Этим улицам, белым, пустым.

Было — что? Было: чай у Донона,
И актриса с мушкой на щеке,
И стихи, и журнал, и колонна
«Аполлона» — в моей же строке.

Было — имя. Потом — ерунда.
Эмиграция. Бедность. Тоска.
Снег идёт в Петербурге — туда,
Где меня уже нет. Ни куска

Этой жизни. Ни звука. Ни дня.
Только память — и та не моя:
Чья-то бабушка помнит — меня?
Или путает с кем-то. Ноя-

Брь. Декабрь. Январь. Всё равно.
В Петербурге зима — как вино:
Пьёшь — и горько, и сладко, и дно
Не видать. Потому что — темно.

И — прекрасно. И — страшно. И — всё.
Больше нечего. Снег. Тишина.
Кто-то ходит по Невскому — в чьё-
То пальто. И не помнит — ни сна,

Ни меня, ни стихов, ни свечей.
Только — снег. Только — холод. И — тень.
Петербург мой — ничей. Весь — ничей.
Но прекраснее — с каждым — мой — день.

В Париже — дождь. Мне — всё равно.
Я — не здесь. Я — в снегу, на Литейном,
В девятнадцатом — нет, в каком? — давно.
Так давно, что уже — запредельно.

И фонарь — тот же самый. И мост.
И извозчик — которого нет.
И весь город — прозрачный, как тост
За ушедших. За — невский — за — свет.

Ночные ужасы 30 апр. 13:21

Бобина без подписи

Бобина без подписи

Денис двенадцать лет копался в чужих воспоминаниях.

Не в чужих головах — в чужих пленках. Восьмимиллиметровка, шестнадцатимиллиметровка, «Свема», «Тасма», немецкая «Орво» — у него в студии на Партизанской пахло уксусом, как на старой пленочной базе. Ацетатный синдром, говорил он клиентам, пожимая плечами. Пленка умирает. Пленка пахнет. Пленка превращается в труху, и если вы ее не оцифруете, то потеряете не только бабушкину свадьбу, но и саму бабушку — ее больше нигде не будет.

Клиенты кивали. Платили. Уходили с флешками, на которых лежали покойники.

Его это давно не трогало. Профессия такая.

Студия — две комнаты на втором этаже над магазином сантехники. Окно во двор. Во дворе — клен, помойка, старая голубятня, в которой никто уже не живет. Зимой Омск замирает в минус тридцать, и клен стоит черный, как обугленная спичка. Денис любил эту картину. Один из тех видов, которые нельзя снять — снимешь, а получится открытка.

Дома у него — кот Ленин. Рыжий, с подранным ухом. Назвал так потому что слушал Летова, а Летова надо было чтить хоть как-то. Хоть в коте. Летов был омский. Летов был свой. Летов лежал на Старо-Восточном кладбище, в восьмой версте, и Денис ходил туда раз в год, в феврале, в его день рождения. Стоял минут десять. Уходил.

Цикорий с молоком. Только так. Кофе он не любил — мать всю жизнь пила цикорий, экономила, и теперь любой нормальный кофе казался ему дорогим самозванцем. Сын учительницы биологии, Денис.

Так вот. Бобины.

В пятницу, в начале декабря, в студию пришел мужик. Высокий, в черной кожанке поверх свитера — для Омска в декабре это идиотизм, в кожанке только дезертир из дурдома гуляет. Лет ему было от сорока пяти до шестидесяти, не разберешь. Лицо такое — обветренное, без особых примет, как асфальт. Принес картонную коробку из-под конфет «Птичье молоко», советскую еще, мятую.

— Оцифровать. Восьмерка. Двенадцать бобин.

— Откуда пленки?

— Гараж. Снос на Старой Московке. Покойник родственник.

Денис кивнул. Ему было все равно, откуда. Главное — целы ли. Открыл коробку. Бобины лежали ровно, без подписей. Это уже странно: люди подписывают. Год, праздник, имя ребенка. Голые бобины — это или очень ленивый хозяин, или очень аккуратный.

— Дам цену. Завтра скажу.

— Сегодня. Аванс.

Мужик положил на стол шесть тысяч. Пятитысячная и тысяча. Без сдачи.

— Заберу через две недели.

— Имя оставите?

— Оставлю.

Он не оставил. Дверь закрылась, на бумажке для имени осталась пустая строчка. Только в самом низу, мелко — десять цифр. Номер.

Денис посмотрел на коробку. Вздохнул. Включил чайник.

Цикорий. Молоко. Тишина.

И эта коробка.

С первой бобиной все было обычно. Школа, советская, лет восьмидесятых. Линейка, мальчики и девочки в форме, флаг, духовой оркестр фальшивит. Это был не их выпуск — оператор снимал чужой класс, второй ряд, три мальчика. Долго. Минут пять только этих троих. Денис прокрутил, отметил себе: фокус странный, оператор не родитель — родитель снимает своего, а тут будто документалист.

Вторая бобина. Турбаза. Лес — то ли ставрополье, то ли южнее, не определишь, но точно не Сибирь. Те же три мальчика, плюс еще двое. Костер. Гитара. Инструктор — мужчина лет тридцати пяти, аккуратная бородка, очки в тонкой оправе. Улыбается. Денис, как профессионал, оценил кадр: оператор и инструктор — один человек, штатив на дереве, режим автосъемки. Это чувствуется по композиции.

Третья. Четвертая. Походы. Мальчики поют. Мальчики моются в реке. Мальчики спят в палатке. Камера задерживается. Камера задерживается слишком долго.

У Дениса в груди что-то дернулось, как рыба на крючке.

Он закурил у окна. На улице мел снег — мелкий, противный, такой, который не падает, а стоит в воздухе и колется. Из проходного двора кто-то вышел — мужик в черной кожанке, тот самый. Постоял, посмотрел на окно. Денис отступил вглубь комнаты. Когда снова выглянул — никого.

Совпадение. Двор проходной. Тут все ходят.

Шестая бобина была другой.

Помещение. Деревянные стены, мачтовая сосна, бревенчатая изба или баня. Один мальчик. Тот, второй, со школьной линейки. Он сидит на табурете. Руки за спиной. Не связаны — он сам так держит, видно по плечам. Лицо спокойное, даже сонное. Мальчик смотрит мимо камеры, на кого-то слева, и кивает — будто его о чем-то спрашивают и он соглашается. Звука нет, пленка немая, восьмерка немая всегда. Денис смотрел минуты три. Мальчик ни разу не повернулся к камере. Будто его уже нет — будто он где-то в другом месте, а тело осталось.

Кадр обрывается. Черный экран. Конец бобины.

Денис вытащил кассету из аппарата. Руки тряслись — ну не то чтобы тряслись, мелко так, как у человека, который слишком много кофе выпил. Только цикорий же. Цикорий не должен.

Он включил Летова. Ему стало легче, когда Летов запел. Старая виниловая пластинка, потертая.

*Границы ключ переломлен пополам,*
*А наш батюшка Ленин совсем усоп.*
*Он разложился на плесень и на липовый мед,*
*А перестройка все идет и идет по плану.*

Денис подпел. Тихо. Под нос. Кот Ленин — рыжий, с подранным ухом, дома, далеко, — сейчас был ему очень нужен. Хотелось положить руку на его теплый бок и слушать, как он мурлычет.

Он позвонил по номеру, который заказчик все-таки оставил. Гудки. Гудки. «Абонент недоступен». Без автоответчика.

Седьмая бобина. Еще мальчик. Другой. Связь между бобинами Денис уже понял.

Восьмая. Девятая.

Он не смотрел до конца. Перематывал. Иногда останавливался — глаза цеплялись за какую-нибудь деталь. Стол со стаканом. Аппарат для фотопечати. Ботинки в углу — детские, маленькие, аккуратно поставленные, как в прихожей.

Эти ботинки его и доконали.

Он выключил аппарат. Налил еще цикория. Подумал, что цикорий — гадость, но другого ничего нет. Подумал, что надо в полицию. Подумал, что ему скажут: «А ты докажи, что это не художественный фильм». Подумал, что пленкам лет тридцать пять — сорок. Дело давнее. Всех уже посадили или похоронили, или и то и другое.

Он знал, что есть такое дело. Читал давно, в сети. Кружок туристический где-то на юге, инструктор-педагог, идеальная репутация, фотограф-любитель, восьмимиллиметровая камера. Несколько мальчиков за двадцать лет. Расстреляли в восемьдесят девятом. Имени Денис не помнил и не хотел помнить. Так лучше.

Но юг — югом, а гараж — Старая Московка. Омск. Левобережье.

Как пленки попали сюда?

Ответ был простой, и от этой простоты у Дениса под ребрами стало холодно. Гараж принадлежал кому-то. Этот кто-то — омич. Этот кто-то либо привез пленки оттуда, либо... либо снимал сам. По мотивам. По методичке. По образу и подобию.

Такие люди бывают. Денис знал. Профессия.

Он сложил бобины обратно в коробку из-под «Птичьего молока». Закрыл крышку. Поставил в угол.

Спустился во двор. Выкурил две подряд. Снег больше не шел. Стоял мороз, тот самый, омский, при котором железо обжигает голую кожу. Из голубятни выглянула голова — кто-то там сидел, в шапке. Денис пригляделся. Никого.

Воображение. Двенадцать часов в студии.

Он пошел домой. По Любинскому проспекту, мимо Гранд Отеля, мимо медной «Любочки» на скамейке — дамы из девятнадцатого века, которая зимой выглядит особенно одиноко. На углу свернул на Маяковского. Поднялся к себе.

Кот Ленин сидел на подоконнике и смотрел во двор. На клен. Денис тоже посмотрел.

Под кленом стоял мужик в черной кожанке. Не двигался. Просто стоял.

Денис задернул штору.

Утром мужика не было.

И коробки в студии тоже не было. Кто-то взял запасной ключ — Денис держал у соседки снизу, на случай потопа или газа. Соседка клялась семью внуками, что никому ключа не давала, что вообще не выходила со вчерашнего вечера и что Дениса она знает с девяносто восьмого, и как ему такое в голову, обижаешь.

Дверь не была сломана.

На столе, на месте коробки, лежала одна бобина. Без коробки. Голая.

Бирка была. Бумажная, выцветшая, с печатной машинки. С твердым знаком в нужном месте.

«Продолженiе».

Денис стоял и смотрел на эту бирку. Долго. Цикорий остыл, впрочем он и горячим был дрянной. Кот Ленин — нет, кот был дома, — но Денису казалось, что Ленин рядом, теплый, мурлычет.

Из проигрывателя, который он забыл выключить, все еще крутился Летов:

*А перестройка все идет и идет по плану.*

Денис снял бобину со стола. Подержал в руке. Тяжелая. Полная.

Он не знал, что с ней делать.

Он включил аппарат.

И только когда пленка пошла, и в кадре появилась его собственная студия — снятая откуда-то сверху, из-за вентиляционной решетки, которую он никогда сюда не вешал, — только тогда Денис понял, что это не «продолжение».

Это начало.

Хайку 03 апр. 11:15

Зимняя память

Зимняя память

Зима глотала
Со мною в даль уходят дни
И помнит про май

Участок 11,8 сот. ИЖС + проект виллы-яхты

2 400 000 ₽
Калининградская обл., Зеленоградский р-н, пос. Кузнецкое

Участок 1180 м² (ИЖС) в зоне повышенной комфортности. Газ, электричество, вода, оптоволокно. В комплекте эксклюзивный проект 3-этажной виллы ~200 м² с бассейном, сауной и террасами. До Калининграда 7 км, до моря 20 км. Окружение особняков, первый от асфальта.

Собака за деревней — подражание стилю Николая Рубцова

Собака за деревней — подражание стилю Николая Рубцова

Творческое продолжение поэзии

Это художественная фантазия на тему стихотворения «Тихая моя родина» поэта Николай Рубцов. Как бы мог звучать стих, если бы поэт продолжил свою мысль?

Оригинальный отрывок

Тихая моя родина!
Ивы, река, соловьи...
Мать моя здесь похоронена
В детские годы мои.

— Где тут погост? Вы не видели?
Сам я найти не могу. —
Тихо ответили жители:
— Это на том берегу.

— Николай Рубцов, «Тихая моя родина»

Собака лает за деревней.
На что — не знает и сама.
Над крышей — месяц. Над деревней —
Такая тихая зима,

Что слышно, как скрипит калитка
У дома Стёпиных — на той
Стороне. Собака — скулит-ка?
Нет, лает. Лает на покой,

На тишину, на то, что — пусто,
Что — ни огня, ни голосов.
И от собачьего лая — грустно
Становится. И — без часов

Понятно, что давно за полночь.
Я вышел — в валенках — стою.
Мороз. Но мне не нужна помощь.
Мне — хорошо. Я — узнаю

Вот эту звёздочку — над баней.
Вот этот дым — над крышей — столб.
Вот этот снег — ночной и ранний —
Он выпал только что. Он — тёпл.

Нет, снег не тёплый — это я
Придумал. Просто — не морозит
Так, чтобы зябко. Вся — моя —
Деревня — спит. А кто-то — возит

Дрова — поутру — или нет —
Показалось. Тишина. Собака
Тявкнула — и пропал — и след.
И — только — месяц. Только — мрака

Спокойный, мягкий полумрак.
Я докурю — и спать. К печи.
К тулупу. К подушке. Вот так.
Собака, ладно. Не молчи.

А утром — встанешь. Чай. Синица
В окно стучит. Январь — в снегу.
И — не приснится и не снится,
А — просто — жизнь. И я — могу

Вот так — вот — жить. В деревне. Тихо.
Со звёздами — один на один.
И в этом нету ни шутихи,
Ни фокуса. Один. Один.

И — ничего. И — хорошо.

Зимняя станция — подражание стилю Николая Некрасова

Зимняя станция — подражание стилю Николая Некрасова

Творческое продолжение поэзии

Это художественная фантазия на тему стихотворения «Железная дорога (1864)» поэта Николай Некрасов. Как бы мог звучать стих, если бы поэт продолжил свою мысль?

Оригинальный отрывок

Славная осень! Здоровый, ядрёный
Воздух усталые силы бодрит;
Лёд неокрепший на речке студёной
Словно как тающий сахар лежит;

Около леса, как в мягкой постели,
Выспаться можно — покой и простор!
Листья поблёкнуть ещё не успели,
Жёлты и свежи лежат, как ковёр.

— Николай Некрасов, «Железная дорога (1864)»

Зимняя станция

На полустанке, в метельной глуши,
Где только ветер считает версты, —
Мужик с котомкой. Молчит. Не спешит.
Стоит у закрытых дверей, у версты.

Тулуп латаный — не греет давно.
Борода в инее. Пальцы синеют.
Ему бы в тепло, да закрыто окно,
И станционный смотритель не верит,

Что этот мужик — не бродяга, не вор,
А плотник. Иван. Из Берёзовки дальней.
Идёт на заработки — с каких уже пор! —
И каждый год — по такой же печальной,

Такой же заснеженной, дикой тропе,
Через сугробы — на поезд товарный.
Жена его Марья осталась в избе
С детишками. Четверо. Старший — угарный:

Семь лет, а всё лезет на крышу, шалит,
Корову гоняет — а та уж не доит.
И Марья кричит, и посуда гремит...
Но это — потом. А покамест лишь стоит

Мужик на платформе. И тихо. И тьма.
И поезд далёкий гудит за лесами —
Там тёплые окна, там чья-то зима
С перинами, чаем, с горячими щами.

Проносится мимо — не сбавив хода.
Вагоны мелькают, как карты шулера.
Мужик провожает. Молчит. Борода
В снегу. И в глазах — ни слезы, ни укора.

Он к этому привык. Россия — большая.
А он в ней — песчинка. Снежинка. Верста.
Стоит. Ожидает. Метель нарастает.
И кажется — вечность стоит у моста.

Но вот через час — или два, кто считает? —
Товарный состав, замедляя свой ход,
Со скрежетом, лязгом к платформе причалит —
И Ваня полезет в теплушку. И вот

Поедет. В Москву. На чужую работу.
На стройку, где балки, леса, кирпичи.
Поедет — по русскому вечному счёту,
Который никто не оплатит.
Молчи.

Ты что ему скажешь? Что будет иначе?
Что внуки его доживут до весны,
Когда перестанут — вот так, наудачу —
Мотаться по рельсам великой страны?

Не скажешь. И я промолчу. Только ветер
Всё дует. И гасит фонарь у путей.
И кто-то — быть может, Господь — не ответит
На эту молитву замёрзших людей.

Сказки на ночь 06 мар. 02:34

Часовщик и потерянные полночи

Часовщик и потерянные полночи

В часовой мастерской пахло старым деревом и маслом. Ещё — чем-то сладким, почти как корица, хотя никакой корицы там отродясь не водилось. Мастер Авель Тихонов знал это и не объяснял.

Маша пришла в первый раз случайно. Шла домой из бабушки — поздно, позже, чем можно, — и увидела свет в витрине. Один-единственный огонёк среди заспавшегося переулка. В три часа ночи. В декабре.

Стоп.

В три часа ночи часовая мастерская не должна работать.

Но она работала.

Авель Тихонов был маленьким, круглым человеком с очками на кончике носа и волосами, которые торчали в стороны так, будто он только что опустил два пальца в розетку. Собственно, мастер объяснял: одно время именно так и делал. По молодости. Когда верил, что электричество поможет ему понять, как работает время. Не помогло — но волосы с тех пор так и остались.

— Заходи, — сказал он Маше, не оборачиваясь. — Чай есть. Сахар нет.

Маша зашла. Потому что декабрь, потому что три ночи, потому что огонёк. И потому что внутри было такое количество часов — настенных, напольных, каминных, карманных под стеклом — что у неё перехватило дыхание. Целый лес из циферблатов. Целый лес, который молчал.

Они все стояли.

Все до единого — на полночи. На 00:00.

— Почему они не идут? — спросила Маша.

— Идут. — Авель поставил перед ней кружку. — Просто не все минуты одинаковые. Вот эту — с полуночи до одной минуты первого — я собираю. Снимаю с часов и складываю вот сюда.

Он показал на стол в углу. Там стояла шкатулка. Деревянная, с медной защёлкой, совершенно невзрачная. Маша бы мимо прошла. Оглядела снова: на полке — гиря для напольных часов, рядом — стопка тетрадей с записями, чернильница, и — совершенно непонятно зачем здесь — обычная шариковая ручка среди перьев в стакане. Как чужая.

— Зачем?

Авель Тихонов снял очки, протёр их краем халата, водрузил обратно.

— Потому что именно в эту минуту рождаются сны. Не все, нет — только лучшие. Те, которые потом помнишь утром и думаешь: что за чертовщина, откуда это взялось? Вот откуда. Из той самой первой минуты нового дня. Она особенная. Если её не собирать, она рассыпается и пропадает. Я собираю уже сорок лет.

— А зачем собирать, если сны и так снятся людям?

— Снятся. — Он кивнул медленно, как педагог, который доволен вопросом. — Но плохие сны. Тревожные. Те, что из старого дня, не из нового. А я собираю новые — хорошие — и потом отпускаю. Медленно. Через всю ночь. Как сеять, только вместо зерна — минуты.

Маша посмотрела на шкатулку по-другому.

Она была совершенно обычная. И вместе с тем — нет. Что-то в ней чуть светилось. Или казалось, что светилось. Или просто рядом было окно, и луна в декабре — резкая, как осколок стекла, — давала странные блики.

— Покажите.

— Нельзя. — Авель сказал это без интонации, просто как факт. — Пока не соберу всё. Ровно полночи, со всего города. Как соберу — тогда.

Маша выпила чай без сахара. Кислый, травяной, немного горький. Нормальный.

— А вы давно это делаете?

— С тысяча девятьсот восемьдесят третьего. Когда понял, что моя дочка не может спать. Совсем. Ночь, другая — лежит с открытыми глазами. Плачет. Я сначала думал — болезнь. Потом понял: просто сны до неё не доходят. Где-то теряются по дороге.

Тишина.

Такая, что слышно, как в стакане оседает заварка.

— И помогло?

— Стала спать. — Он сказал это просто, без торжества. — Потом уехала в Петербург, вышла замуж, дети уже взрослые. А я остался. Собирать. Потому что пока я не собираю — городу снятся плохие сны. Мне кажется, это видно по лицам утром в маршрутке. Вы замечали? Когда у людей плохая ночь — лица серые, как штукатурка.

Маша замечала. Просто не знала, как это назвать.

В четыре минуты первого — что-то случилось.

Шкатулка щёлкнула. Авель встал, подошёл к ней, открыл медленно, осторожно, как открывают что-то живое. Маша вытянула шею.

Внутри не было ничего. Абсолютно ничего — просто темнота. Но тёплая какая-то. Живая. Не мёртвая темнота закрытого ящика, а та — особенная, — как перед рассветом, когда ещё не светло, но уже не страшно. И оттуда шёл запах: не корицы, нет. Что-то похожее на запах летнего утра. Травы. Воды где-то далеко.

— Вот, — сказал Авель. — Сегодня хорошая ночь. Много собралось.

Он закрыл шкатулку обратно.

— И что теперь?

— Теперь — спать. — Он посмотрел на неё поверх очков. — Иди домой. Сегодня тебе приснится что-то хорошее. Обещаю. Не как авторитет, — добавил он, — а как специалист.

Маша ушла.

На улице декабрь был всё тот же: холодный, тёмный, с луной-осколком над крышами. Но что-то в воздухе изменилось. Что-то стало мягче. Как будто ночь выдохнула — наконец, с облегчением, как человек, который долго ждал и дождался.

Дома она легла, не раздеваясь почти, — только сапоги сбросила, — и провалилась в сон.

И приснилось ей лето. Лето, которого ещё не было — впереди, — тёплое и медленное, с запахом травы и воды где-то далеко. Будто кто-то подарил ей кусочек времени, сбережённый специально, с заботой, чтобы именно в эту ночь она его нашла и не потеряла.

Авель Тихонов в это время запирал мастерскую. Гасил свет. Ставил шкатулку на полку.

Завтра — снова.

Это его устраивало.

Хайку 13 февр. 11:17

Снег на тетради

Первый снег упал
На раскрытую тетрадь
Чистый белый лист

Комната в феврале — новое стихотворение в стиле Иосифа Бродского

Комната в феврале — новое стихотворение в стиле Иосифа Бродского

Творческое продолжение поэзии

Это художественная фантазия на тему стихотворения «Я входил вместо дикого зверя в клетку» поэта Иосиф Бродский. Как бы мог звучать стих, если бы поэт продолжил свою мысль?

Оригинальный отрывок

Я входил вместо дикого зверя в клетку,
жёг свой срок и кусок с ворожбой пополам,
жил у моря, играл в рулетку,
обедал чёрт знает с кем во фраке.
С высоты ледника я озирал полмира,
трижды тонул, дважды бывал распорот.

— Иосиф Бродский, «Я входил вместо дикого зверя в клетку»

Комната в феврале

В феврале, когда воздух — лишь форма отсутствия тепла,
а фонарь за окном превращает снежинки в моль,
я сижу за столом, где тарелка давно остыла,
и пытаюсь припомнить, какую именно боль

я имел в виду, произнося «мне нехорошо».
Это, впрочем, неважно. Стена напротив бела
и обладает фактурой, достойной того, чтоб
архитектор признал: вот где форма угла

достигает предела. Батарея гудит,
как орган прихожанам, которые глухи.
За стеною, должно быть, кто-нибудь сидит
и прислушивается к собственной разрухе.

Циферблат потерял одну стрелку — ту,
что поменьше. Большая ползёт по кругу,
как арестант на прогулке, храня немоту,
не подозревая, что движется другу,

а не конвою, навстречу. Разница невелика.
Время, лишённое минут, становится чистым:
только часы — как гранитные блоки языка,
между которыми ветер гуляет со свистом.

Стакан на столе — наполовину пуст,
что означает: когда-то он был наполнен.
Как, собственно, комната. Каждый хруст
половицы твердит: здесь жили. Каждый проём

обжит отсутствием, как страница — полями.
Я думаю: пустота — это не минус вещей, а фон,
на котором предметы, не мучась словами,
складываются в тишину. Стул — вопрос. Стол — закон.

Лампа горит, порождая единственный текст —
свою тень на стене, ради которой она и горит.
Снег за окном заваливает подъезд,
и пейзаж — если выглянуть — белый антрацит.

Точнее — его изнанка: лист ненаписанный. Что, пожалуй,
честнее написанного: чистый лист хотя бы не врёт.
Я не выйду из этих стен раньше, чем станет жалко
даже стенам. А это, как правило, ближе к марту. Вот

что роднит меня с этой комнатой: мы оба — пространство,
заполненное тем, чего больше нет.
И если это — одиночество, то его убранство
вполне сносно: фонарь за окном и ровный свет.

Зимний вечер в деревне

Зимний вечер в деревне

Творческое продолжение поэзии

Это художественная фантазия на тему стихотворения «Гой ты, Русь моя родная» поэта Сергей Есенин. Как бы мог звучать стих, если бы поэт продолжил свою мысль?

Оригинальный отрывок

«Гой ты, Русь, моя родная, хаты — в ризах образа... Не видать конца и края — только синь сосёт глаза» — характерные есенинские образы родины, деревенского быта и природы вдохновили это новое стихотворение.

— Сергей Есенин, «Гой ты, Русь моя родная»

Зимний вечер в деревне

Опять метель за окнами поёт,
И печка тихо дышит теплотой.
Собака у порога сон ведёт,
А я сижу с нехитрою мечтой.

Мне видится родимый отчий край,
Где ивы спят над тихою рекой,
Где в каждой избе — свой уютный рай,
И пахнет хлебом, сеном и тоской.

Как хорошо в деревне зимним днём!
Снега лежат, как белый сарафан.
И месяц льёт серебряным огнём
На крыши изб, на дальний тёмный стан.

Старушка-мать прядёт у огонька,
И пряжа вьётся тонкою струёй.
Её морщины — словно облака,
Что проплывают над моей судьбой.

Я помню — в детстве бегал по полям,
Ловил стрекоз у синего пруда.
И не было печали и скорбям,
И не была ещё близка беда.

Теперь я странник, гость своей земли,
Меня давно столица приняла.
Но снятся мне берёзы у дали,
И материнских рук былых тепла.

Звенит гармонь в соседнем хуторке,
Девчата водят медленный свой круг.
И парень плачет в горьком кабаке
О той, что не пришла на первый луг.

Россия, Русь! Куда ты, дорогая?
Куда несёшь свой вековой обоз?
Я сын твой блудный, я тебя не знаю,
И оттого так много горьких слёз.

Но верю я — придёт ещё рассвет,
Когда метель уймётся за окном.
И я вернусь, где ждёт меня ответ
На всё, что снилось, грезилось потом.

А печка всё гудит, и угли рдеют,
И самовар поёт свою хвалу.
И на душе от этого теплеет,
Как будто я молюсь в родном углу.

Усни, деревня, спи, мой милый край,
Под белой шубой зимней тишины.
Я — гость случайный, залетевший в рай,
Где всё ещё живут мои сны.

Ночные ужасы 05 февр. 17:55

Она стоит под фонарём

Она стоит под фонарём

Каждую ночь в два часа под фонарём напротив моего окна появляется женщина.

Я заметил её случайно — проснулся попить воды, выглянул в окно и увидел силуэт. Зимняя ночь, пустая улица, конус жёлтого света от старого фонаря — и она. Тёмное пальто до пят, платок на голове, руки опущены. Стоит лицом к моему дому.

Первый раз я подумал — ждёт кого-то. Или заблудилась. Или просто странная. Вернулся в кровать и забыл.

На следующую ночь я снова проснулся ровно в два. Как будто кто-то толкнул. Подошёл к окну — и она там. На том же месте. В той же позе. Неподвижная, как манекен.

Я смотрел на неё пятнадцать минут. Она не шевелилась. Ни разу. Даже не покачнулась на ветру — а ветер был сильный, я видел, как качаются ветки деревьев.

В три часа я отошёл от окна, чтобы налить чай. Когда вернулся — её не было. Только круг примятого снега под фонарём.

На третью ночь я приготовился. Поставил будильник на без пяти два, заварил кофе, сел у окна. В одну пятьдесят семь под фонарём было пусто. В одну пятьдесят девять — тоже. Ровно в два я моргнул.

Она уже стояла там.

Я не видел, как она пришла. Не видел, откуда появилась. Она просто — возникла. Как будто всегда там была, просто я не замечал.

В эту ночь я заметил кое-что новое. Её голова была повёрнута чуть выше, чем в прошлые разы. Раньше она смотрела на первый этаж. Теперь — на второй.

Я живу на пятом.

Следующие ночи я вёл записи. Каждую ночь её взгляд поднимался на один этаж. Третий. Четвёртый. Я фотографировал её на телефон, но на снимках выходило только пятно — размытое, нечёткое, как будто камера не могла сфокусироваться.

На пятую ночь она смотрела прямо на моё окно.

Я видел её лицо. Бледное, вытянутое, с тёмными провалами глаз. Губы были сжаты в тонкую линию. Она не моргала. Не шевелилась. Просто смотрела.

Я задёрнул шторы и не подходил к окну до утра.

Днём я вышел проверить место под фонарём. Снег был утоптан, как будто кто-то стоял там часами, переминаясь с ноги на ногу. Но вокруг — ни одного следа. Ни к фонарю, ни от него.

Я спросил у соседей — никто её не видел. Консьержка сказала, что по ночам улица пустая, камеры ничего не фиксируют. Я показал ей фотографии — размытые пятна. Она посмотрела на меня с жалостью, как на сумасшедшего.

Может, я и есть сумасшедший.

Но вчера я решил действовать. В два часа ночи, когда она появилась, я надел куртку и спустился вниз. Шёл медленно, не отводя глаз от окна — силуэт был на месте. Вышел из подъезда, повернул за угол.

Она стояла в двадцати метрах от меня. Под фонарём. Лицом ко мне.

«Эй!» — крикнул я. Голос дрогнул. — «Чего надо?»

Она не ответила. Не шевельнулась.

Я сделал шаг к ней. Потом ещё один. С каждым шагом воздух становился холоднее. Не от мороза — что-то другое. Как будто тепло вытягивалось из меня.

Когда до неё осталось пять метров, фонарь мигнул.

Я остановился.

Фонарь мигнул снова. И погас.

Темнота была абсолютной. Ни звёзд, ни света из окон — ничего. Только мой хриплый выдох и стук сердца в ушах.

А потом я услышал шаги. Медленные, тяжёлые, хрустящие по снегу. Они приближались.

Фонарь вспыхнул.

Под ним никого не было.

Но следы на снегу вели прямо ко мне. И дальше — мимо меня, к моему подъезду. Свежие следы, глубокие, словно от тяжёлого человека. Они заканчивались у двери.

Я бежал домой так быстро, как мог. Запер дверь на все замки. Пододвинул к ней шкаф.

Всю ночь я слышал шаги в подъезде. Медленные. Поднимающиеся. Этаж за этажом.

Они остановились у моей двери в четыре утра.

С тех пор — тишина. Женщина не появляется под фонарём.

Потому что теперь, каждую ночь, ровно в два часа, кто-то стоит за моей дверью.

Я слышу дыхание.

Сегодня ночью — впервые — я услышал, как она тихо постучала.

Три раза.

И прошептала моё имя.

Хайку 29 янв. 16:17

Зимний путь к книге

Снег заметает
Следы к библиотеке
Книга согреет

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Хорошее письмо подобно оконному стеклу." — Джордж Оруэлл