Пассажир последнего вагона
Между Бологое и Тверью, на сто сорок седьмом километре — вот там машинисты не любят ехать. Не знаю почему начальство это упускает. Лес, насыпь, ничего странного на первый взгляд. Три километра прямой дороги, и вот. Примерно там, ночью, в осенние месяцы чаще всего, стоит один парень.
Стоит. Просто стоит.
Заметает ли каждый поезд — нет. Но те, кто видел, не забывают. Волков, машинист, в депо рассказывал: мол, «прямо у полотна, рука вверх, как автостоп в советское время. На нём форма, старая — такую сорок лет как не производят, давно уж». Сигнал дал, мол, не шелохнулся. «Проехали — я в зеркало посмотрел. Стоит. Руку не опустил. Как в цементе», — вот так вот он говорил.
Сёмин видел два раза.
Второй раз он как-то более... детально всё заметил. «Лицо рассмотрел нормально. Немолодой. Усы чёрные, фуражка. Но глаза, блин, не знаю как объяснить». И тут Сёмин делал паузу, потому что действительно не знал. «Смотрит не на поезд. Смотрит внутрь. Через стекло, через стены. Как просвечивает». Что-то в этом роде он толковал.
Начальство — тьфу на них. Раздражённо вздохнет и скажет: усталость, ночной однообразный ритм, который ломает мозг, вот и видится всякое. Тепловоз ТЭП70 на сто тридцать километров — мало ли что привидится в лобовое стекло. Штампованный ответ, знаешь.
А потом случилось.
Третьего декабря. Поезд 042, Москва — Петрозаводск, внезапно встал. Именно там. Экстренное торможение сработало само по себе, автоматика. Машинист доложил диспетчеру, что ложное срабатывание, причину установить не удалось. Просто. Остановились.
Одиннадцать минут стояли.
Проводница Надежда Фёдоровна из последнего вагона вышла в тамбур — покурить, понимаешь. Холод, темнота, лес. Запах мороза, креозота, той специфической гадости, которой пропитаны шпалы. Затянулась один раз, выдохнула дым.
И вот — видит его.
На нижней ступеньке вагона. Не снаружи. На самой ступеньке. На ступеньке, понимаете. Или вошёл, пока они стояли, или... или он был здесь всегда, и только теперь Надежда обернулась.
Форма путейца. Старая. Шинель длиннющая, пуговицы латунные, на груди какие-то значки, фуражка — да, та самая фуражка, которую Надежда помнила по фотографиям деда, тоже железнодорожника, тоже путейца, тоже из семидесятых. Может, 1970-е, не позже. На ней лица выражения никакого.
Мужчина. Молчит.
Лицо обветренное, усы (серые или чёрные — в темноте не различить), глаза. Тёмные. И неподвижные совсем. Как булавки.
И запах. Не тот, что от алкоголиков бездомных. Другой. Земля. Сырая земля, осенняя, тяжёлая. Именно такой запах, когда на кладбище копают. Специфический. Она его потом не забывала никогда.
«Вы кто?» — спросила Надежда. Голос ей не дрогнул. Двадцать лет на железной дороге, видела разное: пьяных, нарушителей, один раз почти труп. Так что вот.
Молчание.
«Билет у вас есть? Документы?»
Он поднял глаза. До этого вниз смотрел, на ступеньку. Теперь — на неё. На неё смотрит. И потом Надежда говорила подробно: «Как будто не видит. Смотрит мимо. Или сквозь. На что-то позади меня. Позади стены, может быть». Она мне потом рассказывала это в депо, и я видел, как её колбасило.
Поезд дёрнулся. Состав начал движение, колёса покатились, ускорение медленное, но уверенное. Надежда за поручень схватилась. Мужчина — ничего. Стоит. Как привинченный совсем.
«Заходите или идите, мы ехать начали!» — крикнула она.
Он сделал шаг. Но не внутрь и не наружу. Вбок. Прямо в металлическую стену. И — Надежда клялась на здоровье внучки и всех святых — прошёл сквозь неё. Не рядом. Сквозь. Через металл.
На ступеньке остались следы. Мокрые, грязные. Земля. На самом металле ступеньки — отпечаток ладони. Чёткий. Пять пальцев. Грязь той же самой, осенняя грязь, которой он пах.
Надежда начальника вызвала. Он посмотрел, пару фото сделал, рапорт написал. Рапорт потом куда-то делся, по словам Надежды. Просто исчез.
Но она свои фотографии сделала. Потом в депо показывала, в общежитии, на планёрке. След ладони. Грязь, а при ближайшем рассмотрении — не совсем грязь. Мелкие белые фрагменты внутри. Зубной техник из соседнего дома посмотрел фото и так, осторожно: «Похоже на костную ткань. Но я могу ошибаться, не специалист я по костям». Или что-то в этом роде.
После этого Надежда начала копать. Архивы железнодорожного музея в Бологое. Нашла газету 1979 года. На том же сто сорок седьмом километре — несчастный случай. Путевой обходчик Чесноков, инициалы Ю.А., погиб при невыясненных обстоятельствах. Тело у полотна. Фотографий не было в газете.
Но в архиве кадровой службы нашлась карточка. С фото. Мужчина. Форма, усы, лицо обветренное, глаза тёмные. Тот самый. Он самый.
Надежда уволилась через месяц. Не от страха, кстати. Она говорила, что страх быстро прошёл. Даже не помнит, как.
А потом началось другое.
«Я стала его слышать. Не видеть — слышать. По ночам, когда поезд проходит перегон. Стук. Не колёсный. Другой. Как будто кто-то по крыше вагона ходит. Медленно. Тяжело. От хвоста вагона к голове». Она паузу сделала. Потом: «И потом стук в окно. В мой вагон. Стук в моё окно. Три часа ночи. Каждый рейс».
Слова её, не мои.
Новая проводница, молодая девушка из Твери, два рейса продержалась. На третий отказалась вообще из купе выходить. По медицинским её списали потом, хотя медицинского ничего не было, просто истеричка стала.
А поезд 042 ходит. По-прежнему ходит. И на том же месте машинисты видят парня у путей. Иногда. Стоит. Рука поднята.
Говорят — говорят, понимаешь — что однажды поезд ему остановится. По-настоящему. И он наконец сядет.
Загрузка комментариев...