Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Посторонним вход воспрещен, или Чья это смена

Посторонним вход воспрещен, или Чья это смена

У Людмилы Петровны было три врага: сквозняк, посторонние и те, кто подпирает дверь подъезда кирпичом.

С первыми двумя она справлялась. С кирпичом война шла двенадцатый год, с переменным успехом.

Сидела она на вахте в девятиэтажке на окраине Твери. Стол, лампа под зеленым абажуром, электрический чайник с накипью, пульт домофона и журнал дежурств в коричневой клеенчатой обложке — вот и все царство. Камера над дверью не писала уже который месяц. Об этом знала только Людмила Петровна.

И еще кое-кто знал.

Потому что между тремя и четырьмя ночи подъезд переставал быть просто подъездом.

Это она поняла не сразу. Поняла постепенно, как понимаешь, что сосед сверху — алкаш: по мелочам, по звукам, по тому, что вода подтекает не оттуда. Сначала — шаги на лестнице, когда лифт стоит и никто не входил. Потом тени, которые ложились не в ту сторону. Потом посетители.

Первого она чуть не пустила. Высокий, в пальто не по сезону, вежливый до приторности. Спросил квартиру, которой в доме нет, — тринадцатую на несуществующем этаже. Людмила Петровна сверилась с журналом (в журнале было все; журнал не врал) и сказала то, что говорила тридцать лет всякому, кто совался без дела: «Посторонним вход воспрещен».

И он ушел. Растворился в тамбуре, как сахар в чае.

Тогда-то она и смекнула, что за работа ей досталась на самом деле.

Правила тут были простые, русские, вахтерские. Ничто не войдет в дом без записи в журнале. Ничто записанное не выйдет, пока не выпишешь. Порядок — это не бумажки, порядок — это граница. А граница — это она, Людмила Петровна Гаврюшина, пятьдесят восемь лет, тапочки с помпонами, валидол в ящике стола.

В ту ночь дождь шел стеной.

В три сорок домофон не пискнул — а дверь открылась. Вошел мальчик.

Кирюша из тридцать четвертой. Ну, почти.

— Добрый вечер, Людмила Петровна, — сказал мальчик и вежливо улыбнулся.

Вот тут у нее под ребрами и дернулось что-то, холодное, как ключ, упавший за батарею.

Потому что настоящий Кирюша не здоровался. Никогда. Буркнет под нос, ткнет кнопку лифта раньше, чем войдет, пальто комом, шнурок волочится. А этот стоял ровненький, чистенький, и улыбался, и смотрел прямо в глаза — а дети так не смотрят, дети отводят.

И еще. За ним по линолеуму не осталось мокрых следов. А на улице — стена воды.

Людмила Петровна медленно закрыла журнал ладонью.

— Кирюша, — сказала она ласково, как говорят с теми, кого боятся спугнуть. — А чего ж так поздно? Мама знает?

— Знает, — сказал мальчик. — Я домой. Я тут живу.

— Живешь, — согласилась она. И открыла журнал на нужной странице. Тридцать четвертая. Семья Снегиревых. И запись ее собственной рукой: «18 числа убыли на дачу, трое, вернутся 25-го». Сегодня было двадцать первое.

На даче Кирюша. Трое суток как.

— Пропуск покажи, — сказала Людмила Петровна буднично, будто просила показать квитанцию.

Мальчик моргнул. Улыбка на секунду сползла — и под ней мелькнуло что-то такое, отчего чайник на столе сам собой перестал булькать.

— Какой пропуск? Я же тут живу.

— Кто живет — у того ключ. Покажи ключ. Назови, кто дома в квартире. Собаку вашу как зовут.

Оно — она уже думала о нем «оно» — молчало. Оно не знало. Ему и не надо было знать: ему надо было только войти, записаться жильцом, занять пустое теплое место мальчика, которого три дня нет. Прописаться. А дальше уж как-нибудь.

Паниковать Людмила Петровна не умела. Тридцать лет на вахте выжигают эту способность начисто. Она налила в стакан кипятка — медленно, обстоятельно.

— Чаю хочешь? — спросила. — Пока разбираемся.

И пока оно смотрело на пар, она писала. В журнале. Не имя его — имя записать значило впустить, прописать, отдать место. Нет. Она выводила поперек пустой строки, нажимая так, что ручка рвала бумагу: «ОТКАЗАНО. Посторонний. Личность не установлена. Вход воспрещен».

Дом вздохнул.

Она это почувствовала — стенами, трубами, старым лифтом. Дом был на ее стороне. Дом вообще уважает тех, кто ведет журнал.

— Не положено, — сказала Людмила Петровна и развернула журнал к мальчику. — Распишись вот тут. В получении отказа. И иди, откуда пришел. Ноги только вытри сперва, натоптал.

Следов не было. Но оно вытерло. Машинально. Против вахтерского «вытри ноги» не попрет даже нечисть.

А потом взяло ручку когтистыми пальцами и расписалось в графе «отказано».

Вот только журнал так просто не отпускает. За отказ полагается подпись и с другой стороны — стороны, которая не пустила. Людмила Петровна знала это, как знала, что в среду привозят хлеб. Она обмакнула перо и расписалась сама. Знакомым росчерком. Гаврюшина Л. П.

И, расписываясь, в сотый раз скользнула взглядом по собственной строке в журнале — самой первой, на самой первой странице, выцветшей добела.

«Гаврюшина Людмила Петровна. Заступила на пост».

Дата заступления была.

Даты выбытия — не было. Никогда не было. И не будет.

Потому что она не уходит домой после смены. Пост — это и есть ее дом, давно, дольше, чем помнит хоть один жилец, дольше, чем стоит сама пятиэтажка напротив. Граница не уходит с границы. Такая цена, а какая же еще.

Она это знала и так. Просто старалась не думать по будням.

Мальчик — то, что было похоже на мальчика, — втянулся в тамбур спиной вперед и пропал. Дождь за дверью кончился разом, будто кран завернули.

Пять утра. Или шесть. Кто считал. Посветлело.

Пришел настоящий мир: загудел лифт, спустился дворник Равиль, потопал на работу мужик из семнадцатой, зевая и не глядя. Живые. Теплые. Со своими ключами. Людмила Петровна каждому кивнула. Ради них, собственно, все и затевалось.

Она поставила чайник заново и перевернула страницу журнала — чистую подставить под новый день.

Страница была не чистая.

Внизу, чужим почерком, крупным и черным, кто-то уже вписал запись. На сегодняшнюю ночь. Загодя.

«Прибытие нового жильца. Квартира будет указана. Просьба подготовить место».

Людмила Петровна поправила очки. Прочла еще раз. Почерк был такой, что даже дом притих — а дом, мы помним, боялся немногого.

Она достала из ящика валидол, положила под язык. Подумала. Убрала обратно — еще чего, на посту-то.

Долила себе кипятку.

— Ну-ну, — сказала Людмила Петровна чужой записи. — Поглядим, что ты за жилец. У меня, милый, на всех пропускной режим.

И пододвинула журнал поближе. Смена не кончилась.

Мистика 17 окт. 20:31

Нулевой расход

Нулевой расход

Газовый контролер — профессия незаметная. Ходишь по квартирам, списываешь цифры со счетчика, ставишь галочку в обходном листе. Люди тебя не любят: думают, пришел штрафовать, грозить, отрезать. А я просто цифры переписываю. Тридцать лет переписываю.

Маршрут мой — пятиэтажки на улице Тенишевой. Смоленск, если что; кирпичные хрущевки, тополя под окнами, белье на балконах. Обход раз в полгода: звонишь, заходишь, фотографируешь счетчик на служебный телефон, хозяин расписывается. Скучнее работы не придумаешь. Мне нравилось.

Квартира тридцать семь, третий этаж.

Дверь дерматиновая, старая, с войлочным валиком по краю — такие теперь только у стариков и остались. Открывала всегда Зинаида Павловна. Маленькая, в ситцевом фартуке, пахло от нее ванилью и чем-то кисловатым, тестом, что ли. «Проходите, Аркадий Петрович. Чайку». И я проходил. Грех отказать.

На кухне — тепло. Конфорка горит синеньким венчиком, на ней чайник, старый, со свистком. Герань на подоконнике, вся в розовом. Кот — рыжий, толстый, древний — спал на табуретке и на меня даже не косился, только ухом дергал. Все как у людей.

А счетчик стоял. Ну почти. Цифры с прошлого раза сдвигались на самые крохи — будто в квартире не живут, а так, заглядывают изредка. Я каждый раз дивился: «Зинаида Павловна, вы ж газ жжете, вон чайник поет». Она махнет рукой, как от мухи: «Экономлю, милый. Одна живу, много ль мне надо». Распишется в листе — почерк старушечий, с завитушками, нажимом, «З. Кравцова». Нальет еще. И я шел дальше по этажам.

Так — год за годом. Весна-осень, весна-осень. Герань, кот, чайник, завитушки.

А прошлой осенью на участок пришел новый начальник. Молодой, с планшетом, стал базу чистить от, как он выразился, мусора. Вызывает меня. Что это, говорит, у тебя по тридцать седьмой на Тенишевой обходы десять лет подряд стоят? Квартира с две тысячи двенадцатого опечатана. Хозяйка, Кравцова Зинаида Павловна, умерла, наследников нет, газ по стояку отрезан. Там и счетчика-то нет давно — сняли при отключении.

Я говорю: как нет. Я ж там весной чай пил. С вишневым вареньем.

Он посмотрел на меня. Я знаю этот взгляд. Так в клубе когда-то сторож глядел на гардеробщицу, которая про чужой зонт толковала, — не знаю, просто вспомнилось почему-то, город тесный, слухи ходят.

Полезли в телефон, в галерею. Я ж каждый счетчик фотографирую, служба такая. Нашел тридцать седьмую, весенний снимок. И там — комната. Пустая. Пыль на подоконнике в палец толщиной, обои отстали лохмотьями, на месте плиты — ржавый след на полу и обрезанная труба с желтой заглушкой. Ни чайника. Ни герани. Ни кота.

А в обходном листе, бумажном, который я своей рукой сдавал в контору, — ее роспись. Свежая. С завитушками. «З. Кравцова».

Начальник все разложил по полочкам. Перепутал, говорит, адрес. Зашел в живую квартиру, в соседнюю, а записал в эту — дома-то одинаковые, лестницы одинаковые, голова под вечер дурная. Бывает. И я покивал. Оно ведь и вправду могло так статься. В тридцать пятой, через стенку, живет бабка, с виду похожая, и чаем раз меня поила. Все сходится.

Почти.

Только роспись за весну стоит числом — двенадцатого апреля. А двенадцатого апреля я лежал с радикулитом, не вставал, жена из аптеки капли носила. На работе меня в тот день не было вовсе — табель подняли, подтвердилось черным по белому.

И чай тот я помню. Горячий, крепкий, в граненом стакане с подстаканником. С вареньем — вишневым, с косточками. Косточку я на блюдце выложил, одну, помню отчетливо: гладкая, теплая.

Только у нас дома вишневого варенья отродясь не водилось. Жена вишню не признает — изжога.

Я теперь по Тенишевой хожу быстро. Тридцать седьмую обхожу стороной. А вот рыжий кот с той табуретки — его я иногда вижу. Сидит во дворе, на лавке у второго подъезда, толстый, старый, и смотрит на мои окна. Я ему молока вынес однажды.

Выпил. До капли.

Приведи заказчика на IT-проект — получи 10%

10% от суммы контракта

Реферальная программа для разработки под задачу: приведи заказчика на IT-проект (сайт, CRM, Telegram-бот, AI-ассистент, мобильное приложение, интеграция, парсер, AI/ML) — и получи 10% от суммы контракта, когда сделка закроется. Команда с опытом коммерческой разработки более 20 лет.

Скрип, или Как я на одной паре сапог в первые щеголи вышел

Скрип, или Как я на одной паре сапог в первые щеголи вышел

Шику я, братцы мои, всегда желал. Тихо, без нахальства, но желал. Другой проживет весь век в одних сапогах — подметка отвалилась, он ее бечевкой подвяжет и ходит, и радуется, как гусь под дождем. А я не таковский.

Мне надо, чтоб я по коридору прошел — и чтоб обо мне подумали. Хоть что-нибудь.

И вот надумал я купить сапоги.

Пошел не абы куда, а к частнику, в лавочку на углу. У частника, я считал, товар с понятием — не то что в тресте, где тебе сунут что под руку легло, и спасибо скажи. Хозяин, человек сладкий, с проборчиком, вынес мне из-за занавески пару. Хром. Голенище блестит, аж в нем лампа отражается и моя, можно сказать, физиономия. Шестнадцать рублей. Полторы получки, если начистоту. Но я решился.

Надел. Прошелся по лавке.

И вот тут, братцы мои, оно и случилось.

Сапоги запели. То есть не запели, а — заскрипели. Да так сочно, так густо, с переливом: скрип-скрип, скрип-скрип. Будто кто новую кожаную дверь туда-сюда качает. Я прямо обомлел от удовольствия. Хозяин глазом не моргнул: «Это, — говорит, — голос. Хром высшего сорту завсегда со своим голосом. Дешевка — та молчит, как рыба. А за голос, извольте видеть, отдельная цена».

Я и уплатил. За голос.

Назавтра являюсь в контору. Служил я тогда в жилотделе, по входящим бумагам — должность тихая, незаметная, пыльная. Двадцать лет меня, можно сказать, в упор никто не видел. А тут — вхожу.

Скрип-скрип.

Братцы мои. Весь отдел головы поднял. Машинистка Зоечка перестала стучать. Сам завканц, Пал Палыч, из кабинета носом повел. Я иду от двери до своего стола — семь шагов, не больше, — а будто по сцене прошел. С музыкой.

«Это что ж у вас, — спрашивает Зоечка, — поет?»

«Сапоги, — отвечаю я небрежно, вроде как между делом. — Хром. У настоящего хрома, Зоечка, завсегда голос».

И пошел я ходить. По всякому пустяку. То к шкапу, то за водой, то справиться, не пришла ли бумага, которой и не ждали. Хожу и скриплю. И чувствую — расту. В глазах людей расту, как тесто на дрожжах.

Один только человек меня невзлюбил. Нефед Палыч, счетовод. Старик желчный, сухой, из бывших сапожников — в молодости, сказывали, самому купцу первой гильдии голенища тачал. Сидит он над своими костяшками, щелкает, и все на меня косится. Косится и молчит. А молчание его, братцы, хуже всякого крику.

На третий день не вытерпел.

«Поешь?» — спрашивает.

«Пою», — говорю гордо.

«А ты знаешь, отчего он у тебя поет?»

«Оттого, — говорю, — что хром. Высшего сорту».

Старик отложил костяшки. Снял очки. И говорит тихо, с расстановочкой, будто гвоздь вбивает:

«Хром, милый мой, не поет. Хром молчит. А скрипит у тебя оттого, что промеж двух кож тебе картонную прокладочку заложили. Для звуку. Настоящая работа — она немая. Это тебя, голубь, обули. В прямом и переносном».

Обидно мне стало — слов нет. Я ему про голос, про высший сорт, про то, что за звук, мол, отдельно плачено. А он только рукой махнул: «За звук, за звук. Вот звук тебе один и достанется».

Поспорили мы с ним. На рубль. Я-то был уверен.

А тут, как на грех, под вечер хлынуло. Не дождь — потоп. Небо будто прохудилось. Бегу я домой через весь город, через лужи, напрямик, а сапоги подо мной хлюпают, захлебываются и — замолкают. Чем дальше бегу, тем тише. К подворотне своей дошел уже в полной, можно сказать, тишине. Как в рыбьих каких тапках.

А утром глянул — батюшки. Подметка отошла. Открывается, как рот, — туда-сюда. Внутри вместо голоса — мокрая бумажная каша. Тот самый картон. Пропел и растворился.

Побежал я к частнику. Так, мол, и так. Разошлись по шву за одну ночь, а звуку больше нет никакого.

Хозяин выслушал меня сладко, с полным сочувствием. Руками развел.

«Так ведь скрип-то, — говорит, — был? Был. Три дня скрипел? Скрипел. За скрип, дорогой товарищ, уплачено честно. А прочность — это уж статья отдельная, за нее и деньги отдельные. Вы ж голос брали. Голос вы свое отпел».

Пришел я в контору — в галошах на босу ногу. Тихий. Нефед Палыч на меня глянул поверх очков, рубль с меня взял и спрятал в жилетку. И ничего не сказал.

А зачем ему. Я теперь и сам, братцы мои, тихий. Хожу по коридору — и ни звука. И никто на меня головы не подымет.

Оно, может, и к лучшему. Дешевле, по крайности, выходит.

Эгретка, или Как я на одной свадьбе единственной женщиной побыть хотела

Эгретка, или Как я на одной свадьбе единственной женщиной побыть хотела

Выделяться я любила всегда. Тихо, по-женски — не локтями, а, знаете ли, поворотом головы. Другая войдет в комнату, сядет и сидит себе, как комод: красивый, дорогой, добротный, а все же комод. А я так не умею. Мне надо, чтобы вошла — и чтоб у кого-нибудь над стаканом ложечка замерла.

И погорела я на этом. На одной свадьбе.

Племянница моя, Мурочка, выходила за инженера. Инженер был солидный, с окладом, с кашлем и с маменькой — и маменька эта, Серафима Генриховна, уже на смотринах оглядела меня так, будто прикидывала, за сколько меня можно сдать в комиссионный. С этого все и пошло.

«Нет, — сказала я себе дома, перед зеркалом. — Нет».

К мадам Жанетт, что на Караванной, я пошла пешком — беречь гривенник на извозчике, чтобы потом не считаться с собой за шляпу. Логика, конечно, дамская; я свою логику знаю и не спорю с нею — себе дороже.

Мадам Жанетт, надо вам сказать, никакая не Жанетт, а Прасковья Фоминична, и французского в ней ровно на вывеску. Но руки золотые, а язык — тот и вовсе из чистого серебра. Она усадила меня, обошла кругом, пощелкала языком и вынесла — на вытянутых руках, как икону, — шляпу. И на шляпе — оно. Перо. Эгретка. Белая цапля, вздернутая к небу, трепещущая от одного моего дыхания.

— Вот, — сказала мадам Жанетт тихо, будто в церкви. — В таком у генеральши Брыкиной на Пасхе весь притвор обомлел.

Брыкина. Ну знаете. Против Брыкиной я ничего не имею, но и под Брыкину ложиться не намерена.

— А подороже чего нет? — спросила я. Вырвалось само. Так и стоит у меня в ушах мой собственный голос — глупый, гордый.

Подороже нашлось. Разумеется. Четырнадцать рублей. Потом — с подбоем из тюля — двадцать три. Я торговалась не из скупости, а из достоинства: мне надо было, чтобы вещь стоила ровно столько, сколько я вешу в этом городе. Сошлись на двадцати одном. Домой я летела, прижимая коробку к груди, и прохожие, кажется, расступались. Или не расступались. Кто их считал.

А ночью пришел ужас.

Лежу я, значит, в темноте — и вдруг как ножом: а что, если у кого еще такая? Что, если войду я в этой моей цапле, вся в предвкушении замерших ложечек, — а навстречу мне из угла, из-за фикуса, кивает мне такая же белая голова? И вторая. И третья.

Села я на постели. Сердце — не то чтобы сжалось, а так, дернулось под ребром, неприятно, как будто кто леску потянул.

И тут меня осенило. По-настоящему, с потолка.

«Дура ты, — сказала я себе ласково. — Все напялят перья. Все до одной будут цапли. А истинная тонкость, — тут я даже привстала от восторга, — истинная тонкость в простоте. Войду без ничего. Гладко. Скромно. И среди всего этого птичника я одна буду — человек».

Логика, повторяю, дамская. Но ночью она сверкает, как бриллиант.

Перо я спрятала в шкаф, к зимнему. Поплакала немножко над двадцатью одним рублем — без слез плакать я не умею, деньги все-таки, — и успокоилась. И наутро пошла на венчание в скромнейшей своей шляпке, серенькой, прошлогодней, с одной линялой ленточкой. Святая простота.

В церкви было тесно, свечи, пахло воском и чьими-то духами.

Я вошла.

И обмерла.

Они стояли передо мной — все. Двенадцать дам. И над каждой — белая цапля. Трепещущая. Вздернутая к небу. Ровно моя. Эгретка на эгретке, целое болото, целая стая перед взлетом; и когда они, заслышав меня, повернули головы — головы эти качнулись разом, в лад, и перья колыхнулись, как от ветра над осокой.

Оказалось, картинку-то все срисовали из одного «Модного света». Мартовский номер. И Брыкина оттуда. И мадам Жанетт оттуда.

Секунду — одну сладкую секунду — я праздновала. Я была права! Я одна, единственная, без пера, без птицы, гладкая и строгая, как мысль. Я выделялась. Я торжествовала. У меня даже ложечка в душе замерла.

А потом ко мне подплыла Серафима Генриховна, оглядела мою серенькую ленточку, мою честную бедную головку — и, наклонившись, сказала теплым, участливым шепотом:

— Голубушка, а вы ведь из прислуги, да? Вы уж, душенька, тогда шубки в передней поприглядите. А то народ чужой ходит.

Перо мое белое так и висит в шкафу. К зимнему. Вынимаю иногда, глажу. Красивое перо. За двадцать один рубль побыть человеком — оно, пожалуй, и недорого. Только человека во мне в тот день никто, кроме меня самой, так и не разглядел.

Ваши клиенты не зомби. Зомби — это ваши непрочитанные

0 ₽ — посмотреть, о чём вообще спрашивают ваши зомби

Восьмой день обороны. Дверь подпёрта шкафом, на стене палочки — по одной за каждый день, когда вы «ответите чуть позже». Они лезут в окна. Они хотят знать, сколько стоит, есть ли на четверг и работаете ли вы в субботу. Они пишут «Здравствуйте» и уходят к тем, кто ответил. А потом приходит кот. Барсик не уходит на обед, не берёт отпуск и не говорит «уточню и наберу вас». Отвечает сразу — на сайте, в Telegram, MAX и WhatsApp, и помнит, о чём вы с человеком говорили в прошлый вторник. Типовые вопросы и заявки забирает себе. Сложное честно отдаёт вам: диагнозов не ставит, цену вслепую не называет, за мастера не расписывается. Выбрать на витрине, скормить знания о своём деле, поставить код. Пять минут — и в осаде уже не вы.

Анекдот 18 окт. 10:38

Лишних не бывает

Лишних не бывает

Собрал мужик шкаф. Три часа по инструкции, в поту. Собрал — а деталей целый пакет остался.
Звонит на фабрику:
– У вас в комплекте лишние детали! Болты, уголки, шурупы — полпакета!
– Это не лишние, мужчина. Это запасные.
– Запасные к чему? Шкаф-то один!
– Пока один. Вы ж теперь умеете. Следующий соберете сами, без инструкции. Мы, можно сказать, в вас поверили.

Байки 18 окт. 09:08

Абонемент на трамвай

Абонемент на трамвай

Двенадцать лет вожу такси в Екатеринбурге, больше ночью: днем пробки, а ночью люди. Бывают разные. Те, что едут в аэропорт; те, что из аэропорта; те, что просто едут, потому что дома стало тесно.

Эту пассажирку я запомнил.

Заказ пришел в ноль сорок, Эльмаш, улица Старых Большевиков. Выходит женщина лет пятидесяти пяти: халат, поверх него пуховик, на ногах резиновые сапоги, в руке пакет из «Пятерочки». Села на заднее и говорит:

— Молодой человек, за трамваем.

— За каким?

— За пятым. Он только что ушел с кольца. Давайте, давайте!

Я человек не первой молодости, но азарт — вещь вечная. Рванули. Трамвай впереди плыл по проспекту, светился окнами, как аквариум, и ехал на удивление бодро; мы отстали на светофоре у «Эльмаша», потом пошли дворами, подрезали маршрутку, и женщина все это время прижимала пакет к груди и приговаривала: «Только бы не до депо, только бы не до депо».

— Что у вас там? — спрашиваю. — Документы?

— Ключ.

Я решил, что от квартиры. Нет.

Пятерку догнали на остановке «Машиностроителей». Когда я притормозил, женщина вывалилась из машины и побежала по рельсам к кабине в своих сапогах, размахивая пакетом, как флагом. Из окна высунулся вагоновожатый — мужик лет шестидесяти, усы, форменная куртка, и выражение лица такое, будто его застали у холодильника в три часа ночи.

В пакете лежала рукоятка контроллера. Оказывается (она рассказала это потом, пока я ждал оплату, а ждать пришлось: трамвай застыл посреди проспекта, пассажиры вышли на остановку и смотрели с интересом, как в театре), у них на этих вагонах рукоятка у каждого своя, личная, и без нее трамвай ни с места. Двадцать шесть лет он возит людей. И раз в месяц непременно забывает ее дома.

— Не от рассеянности, — сказала она, поправляя халат под пуховиком. — Я один раз не догнала, в девяносто восьмом. Так он с полдороги вернулся, сам, в слезах почти. Теперь, думаю, нарочно оставляет. А я делаю вид, что не знаю.

Я посмотрел на счетчик: триста восемьдесят рублей. Она отсчитала четыреста пятьдесят, сказала «сдачи не надо» и, подумав, добавила:

— Вы по первым вторникам свободны?

С тех пор вожу ее по первым вторникам. Ровно в ноль сорок, Старых Большевиков, абонемент. Трамвай, между прочим, ни разу не опоздал. Вагоновожатый, говорят пассажиры, на этой остановке теперь всегда стоит ровно полминуты лишних — и улыбается.

Угадай книгу 18 окт. 08:08

Угадай книгу: роскошный лайнер и неожиданный финал

Подсказка 1: начало XX века, философский рассказ о смысле жизни и смерти.
Подсказка 2: богач с семьей плывет на роскошном океанском лайнере в Европу, но путешествие неожиданно обрывается.
Подсказка 3: корабль в рассказе назван «Атлантида».

Из какой книги этот отрывок?

Новости 18 окт. 07:38

Верн написал роман о будущем, издатель отказал, и рукопись больше ста двадцати лет пролежала в сейфе

Верн написал роман о будущем, издатель отказал, и рукопись больше ста двадцати лет пролежала в сейфе

Жюль Верн, которого знают все, однажды написал книгу, которую никто не хотел печатать. Ну, почти никто.

В 1863 году он закончил роман «Париж в XX веке». Действие разворачивается в 1960 году. Огромные здания из стекла и металла, поезда, которые ходят быстрее любого экипажа, и город, где деньги и техника важнее стихов. Главный герой, молодой поэт, в этом мире задыхается. Звучит знакомо? Для читателя 1860-х это казалось бредом. Для нас это немного похоже на прогноз.

Издатель Пьер-Жюль Этцель его не принял. При этом тот же Этцель в том же 1863 году выпустил «Пять недель на воздушном шаре», и эта книга стала первым большим успехом Верна. Так что издатель не отверг писателя. Он просто выбрал другую книгу.

Рукопись легла в семейный сейф. Про нее не то чтобы забыли. Ее просто не доставали. Больше ста двадцати лет роман пролежал в тишине.

В 1989 году его нашли потомки писателя. В 1994 году книга вышла во Франции, а потом разошлась по другим языкам.

Важно понимать: Верн не был прорицателем. Он был внимательным наблюдателем, который писал про технику, экономику и людей. Просто тогда его предсказания читались как фантастика, а не как инструкция.

Кто знает, может, и с нынешними рукописями так же. Сначала сейф, потом бестселлер.

Шутка 18 окт. 07:08

Поэты в книжном клубе

Поэты в книжном клубе

Ахматова и Цветаева впервые пришли в книжный клуб. Думали — будут про стихи.

За вечер обсудили ремонт, чужой сад и чей-то развод. Книгу — ни словом.

А под конец их вежливо попросили в общем чате клуба кидать поменьше стихов. Не тот формат. Грузит.

Статья 18 окт. 06:38

Личный бренд писателя: неожиданная проверка на прочность и семь шагов, которые работают

Личный бренд писателя: неожиданная проверка на прочность и семь шагов, которые работают

Допустим, вы дописали книгу. Три года работы, четыре папки с черновиками, один многострадальный ноутбук (не спрашивайте). Нажимаете «опубликовать» и ждёте, что мир ахнет. Мир не ахает. Мир вообще не в курсе, что вы существуете.

Тишина.

Вот тут и выясняется неприятная вещь: хороший текст сам себя не продаёт. Читатель, который стоит перед тысячей незнакомых обложек, почти всегда выбирает ту, за которой угадывается человек — узнаваемый, понятный, чем-то симпатичный. Личный бренд писателя — это вовсе не логотип и не пафосная аватарка с задумчивым взглядом вдаль, а честный ответ на простой вопрос: «Почему читать нужно именно этого автора?». Если ответа нет ни у вас, ни у читателя, то продвигать, при всём желании, нечего.

Шаг первый — позиционирование. Одна фраза, не больше. «Пишу фэнтези для тех, кто устал от избранных мальчиков с мечами». «Сочиняю уютные детективы про провинциальных библиотекарей». Узко? Прекрасно: узкое запоминается, широкое растворяется. Возьмём условного Андрея, который полгода называл себя «писателем вообще» и собирал аплодисменты от трёх родственников. Стоило ему сформулировать «рассказываю исторические байки о забытых русских изобретателях» — и люди начали пересылать его посты друзьям. Те же тексты, между прочим. Изменилась только упаковка мысли.

Шаг второй: площадка. Выберите одну, максимум две. Telegram, ВКонтакте, Дзен, собственный сайт — вариантов масса, но размазавшись по пяти сервисам сразу, вы будете присутствовать нигде. Ориентируйтесь не на моду, а на то, где живёт ваш читатель: молодая аудитория фантастики чаще сидит в мессенджерах и соцсетях, а любители исторической прозы и детективов охотно читают длинные тексты в Дзене. Дайте выбранной площадке три месяца. Не неделю, не «ну, я пробовал» — три месяца. Потом смотрите, где отклик живее.

Шаг третий — голос. Пожалуй, самое сложное, потому что его нельзя купить или скопировать. Пишите в блоге так, как звучите в книгах, только чуть расслабленнее; если ваша проза ироничная, не превращайтесь в канцелярит ради «солидности». Читатель, влюбившийся в интонацию заметки, с высокой вероятностью потянется и к роману — а вот человек, получивший сухой пресс-релиз, зевнёт и пойдёт дальше, даже не дочитав до вашей фамилии, которая, увы, ему ничего не говорит.

Шаг четвёртый: свой список читателей. Соцсети — это арендованная земля, и правила аренды хозяин меняет когда захочет; сегодня алгоритм вас любит, завтра — нет. Поэтому собирайте почту или закрытый чат. Предложите что-нибудь взамен: удалённую главу, рассказ-приквел, набросок карты вашего мира. Сто человек, которые добровольно оставили адрес, ценнее десяти тысяч случайных подписчиков, нажавших кнопку из жалости.

Шаг пятый — закулисье. Люди обожают процесс. Как рождался герой, какую сцену вы вычеркнули в три часа ночи и почему до сих пор жалеете, с каким скрипом удалась развязка. Сфотографируйте черновик с жирным зачёркиванием, расскажите про дурацкую ошибку в хронологии, которую заметили только на пятой вычитке. Это не слабость, это то, что превращает «автора с книгой» в живого человека. Заведите три рубрики — например, «из черновика», «мой читательский список», «вопрос недели» — и чередуйте их, чтобы не изобретать тему каждое утро с нуля.

Инструменты? Они, конечно, помогают, хотя и не вместо вас. Современные платформы вроде яписатель берут на себя рутину: подсказывают идеи для сюжета и персонажей, помогают отредактировать текст, структурируют большой проект, а заодно освобождают время для того, на что у многих авторов вечно не хватает сил, — для общения с читателями. Главное правило здесь простое: машина может предложить вариант, но голос, интонация и взгляд на мир должны оставаться вашими. Иначе бренд получится красивым и совершенно ничьим.

Теперь об ошибках, которые встречаются чаще всего. Продавать в лоб в каждом посте («купите, купите, купите») — верный способ приучить аудиторию вас пролистывать. Накручивать подписчиков ботами — бессмысленно: боты книг не покупают. Обижаться на критику — тем более; один неудобный отзыв иногда полезнее десятка тёплых. Пропадать на полгода, а потом возвращаться с криком «я выпустил книгу!» — тоже мимо. Рабочая пропорция выглядит так: восемь постов из десяти — польза, история, развлечение; два — прямое предложение книги. Скучновато, зато работает.

Что считать успехом и когда его ждать? Честно: минимум год регулярной работы, и это не преувеличение. Следите не за красивой цифрой подписчиков, а за живыми сигналами — комментариями, пересылками, письмами, вопросами «а когда продолжение?». Если такие сигналы появились, значит, бренд уже складывается, даже если банковский счёт пока этого не заметил.

И последнее. Не ждите идеального момента, идеальной обложки или идеального слогана. Начните с одной фразы о себе — прямо сегодня, на бумаге, хоть на салфетке. Потом опубликуйте первый пост. Потом второй. Если захочется поддержки на этом пути, загляните на яписатель: там можно собрать идеи, довести рукопись до ума и подготовить книгу к публикации, пока вы выстраиваете диалог со своей аудиторией. А дальше — дело за вами и за вашей историей, которую, между прочим, никто, кроме вас, рассказать не сможет.

Беликов увольняется: выходное интервью человека, который боялся выхода

Беликов увольняется: выходное интервью человека, который боялся выхода

Классика в нашем времени

Современная интерпретация произведения «Человек в футляре» автора Антон Павлович Чехов

**ВЫХОДНОЕ ИНТЕРВЬЮ (EXIT INTERVIEW)**
**Муниципальное образовательное учреждение «Губернская классическая гимназия»**
**Отдел по работе с персоналом**

---

Сотрудник: Беликов А.И.
Должность: преподаватель древнегреческого языка
Стаж в организации: 15 лет
Причина увольнения: *(со слов сотрудника — «по состоянию обстоятельств»; формулировка уточняется)*
Дата: заполнено лежа, на дому у сотрудника, по его настоятельной просьбе

Интервьюер: Маврикиевна Е.П., специалист по кадрам

---

**HR:** Антон Иванович, спасибо, что согласились. Процедура стандартная, минут двадцать. Вы не против, если я буду записывать?

**Беликов:** Записывать? А это... а это куда потом пойдет? Кто читать будет? Вы поймите, оно, конечно, ничего, а все же как бы чего не вышло. Запишете вы, а потом бумага ляжет не в ту папку — и все, и пошло-поехало. Вы галоши мои под дверь не поставили? Поставьте. На коврик. Не на паркет.

**HR:** Поставила. Начнем?

**Беликов:** Начнем. Только форточку. Закройте. Дует.

*(Форточка была закрыта. HR закрыла ее еще раз.)*

---

**Вопрос 1. Что вам нравилось в работе больше всего?**

Циркуляры.

Вот прямо так, одним словом, если можно. Циркуляры. Когда приходит бумага, и в ней черным по белому: сие дозволяется, сие воспрещается. Ясность, понимаете? Когда разрешено — тревожно, потому что непонятно, до какого предела разрешено; а когда запрещено — спокойно. Запрет — он как футляр. Обнимает. Я любил преподавать мертвый язык — мертвый, Елена Петровна, он уже все, он отбоялся, он лежит себе спрягается и никаких сюрпризов. Живые языки меняются. А этот — нет. Надежный, как заколоченный гроб.

*(HR-пометка: кандидат трижды оглянулся на дверь за время ответа.)*

---

**Вопрос 2. Опишите атмосферу в коллективе.**

Боялись.

Нет, вы не так поймите. Меня боялись — и это было правильно. Пятнадцать лет весь город держал себя в руках, потому что знал: Беликов услышит, Беликов увидит, Беликов доложит. Громко говорить — боялись. Письма посылать — боялись. Знакомства заводить, книжки читать, помогать бедным, учить грамоте — все боялись, и, доложу я вам, дышали ровнее от этого. Директор меня боялся. Директор! Человек, который боится собственного учителя греческого, — это, знаете, фундамент. На этом стоит порядок.

А я боялся всех. Вот так мы и держались. Круговая порука страха. Красиво же.

---

**Вопрос 3. Был ли у вас конфликт, повлиявший на уход?**

*(Долгая пауза. Сотрудник натянул одеяло до подбородка.)*

Прислали к нам новых. Учителя истории с сестрой. Коваленко. Хохлы — веселые, громкие, поют малороссийские романсы, хохочут так, что стекла дрожат. Она, Варвара Саввишна, — Варенька... Статная, щеки как яблоки, смеется запрокинув голову: ха-ха-ха! — на весь коридор.

И все вдруг решили, что нам с ней надо пожениться.

Мне! Пожениться! Я, Елена Петровна, два месяца не мог этого вынести. Женитьба — это ведь шаг. Это ответственность. Это, прости господи, дети, а дети — это уж совсем неизвестно чем кончится, за детей потом отвечай. Я похудел, побледнел, ушел еще глубже в футляр и все думал: а характер-то у нее бойкий. А ну как после свадьбы попаду в какую-нибудь историю.

И попал.

---

**Вопрос 4. Опишите инцидент подробнее. (Для внутреннего расследования.)**

Карикатура. Кто-то нарисовал меня под зонтом, под руку с Варенькой, и подписал: «влюбленный антропос». И разослал. Всем. Учителям, чиновникам, в семинарию. Я весь день ходил с таким чувством — будто мне под ребра засунули ледышку и она там тает, тает и не тает.

А на другой день — вижу.

Еду навстречу — на велосипеде. Он. И она. Коваленко с Варенькой. На велосипедах. Крутят педали, лица красные, довольные, она кричит: «Какая погода!»

Учитель. На велосипеде. Понимаете масштаб? Если учитель едет на велосипеде, то что остается ученикам? Им остается ходить на головах. Я всю ночь не спал. Утром пошел к Коваленко — объясниться. По-товарищески. Сказал, что ездить на велосипеде педагогу неприлично и что я буду вынужден доложить господину директору содержание нашего разговора.

А он взял меня за шиворот. И толкнул.

---

**Вопрос 5. Как вы оцениваете свое падение? (Переформулирую: как вы оцениваете завершение сотрудничества?)**

По лестнице.

Сверху вниз. Все пятнадцать ступенек, галоши отдельно, зонт отдельно, я отдельно. И знаете, что было страшнее самого падения? Внизу стояла она. Варенька. С двумя дамами. И смотрела.

И засмеялась.

Это «ха-ха-ха» — звонкое, во все горло — оно, Елена Петровна, и было моим выходным интервью. Настоящим. Все, что вы тут пишете в форму, — это уже так, формальность. По-настоящему уволил меня этот смех. Раскатился по лестнице, выкатился на улицу, и все кончилось: и сватовство, и жизнь земного Беликова, и педагогическая, так сказать, карьера. Потому что хуже всего на свете — стать смешным. Карикатуру еще можно пережить. Смех — нельзя.

Я пришел домой. Лег. И вот — лежу.

---

**Вопрос 6. Что мы могли бы улучшить как работодатель?**

Ничего не трогайте.

Особенно циркуляры. И еще: велосипеды. Я умоляю. Внесите в устав запрет. Прямо пунктом: «Педагогическому составу передвижение на велосипедах воспрещается ввиду неблагонадежности и соблазна для юношества». Одна строчка — а скольких бы она спасла. Меня, например.

А впрочем. Впрочем, нет. Запретите вы велосипеды — заведут что похуже. Автомобили какие-нибудь. Аэропланы. Жизнь, Елена Петровна, она такая: только залепишь одну щель — дует из другой. От нее не укроешься. Я пробовал. Пятнадцать лет. Галоши, зонт в чехле, часики в замшевом чехольчике, нож в чехольчике, лицо в воротнике, уши в вате. И все равно — долетело. Долетело это «ха-ха-ха».

---

**Вопрос 7. Рекомендовали бы вы нашу гимназию как место работы? (Шкала от 1 до 10.)**

А вот это не записывайте. Как бы чего не вышло.

Но если тихо, между нами... Напишите — ноль. Или нет. Напишите, что сотрудник затруднился с ответом ввиду того, что лучшее место работы для него теперь готовят в другом ведомстве. Тесное. Темное. Без форточек, без велосипедов, без Варенек. Вечный, окончательный футляр — тот самый, из которого я, кажется, никогда по-настоящему и не вылезал.

Понимаете?

Вот туда я и ухожу. Наконец-то спокойно. Наконец-то ничего — слышите, ничего! — уже не выйдет.

---

**HR-заключение:**
Выходное интервью проведено не до конца. На восьмом вопросе сотрудник отвернулся к стене и улыбнулся — по свидетельству интервьюера, впервые за все время беседы. Через месяц А.И. Беликов скончался. На похоронах у многих было приятное выражение лица, хотя никто в этом, разумеется, не признался — как бы чего не вышло.

*Личное дело передано в архив. Галоши — в бюро находок.*

*Форму заполнила: Маврикиевна Е.П. Подпись. Дата. Печать (в чехле).*

Ночные ужасы 17 окт. 20:21

Фары в оливковой роще

Фары в оливковой роще

Мертвые — лучшие соседи. Не шумят, не просят, не врут. Сорок лет сторожу кладбище на холме над Флоренцией и скажу вам как есть: я больше доверяю тем, кто под камнями, чем тем, кто еще ходит ногами по этой земле.

Кладбище у нас маленькое, деревенское, на самой макушке холма, среди кипарисов и оливковых террас. Внизу, в долине, по вечерам зажигается Флоренция — далекий купол Дуомо светится, как остывающий уголек. Пахнет тут землей, нагретым за день камнем и дымком от жженой лозы. Осенью — еще и прелыми оливковыми листьями, горько так, в самую душу.

Зовут меня Доменико. Сторожка моя лепится к стене у ворот: топчан, печурка, транзистор да оплетенная бутыль кьянти, которую я цежу по наперстку, чтоб на всю ночь хватило. Ужинаю просто. Ломоть хлеба, кусок пекорино, пара оливок из своей же бочки. Курю тосканскую сигару — злую, черную, крученую; мужики над ней морщатся, а мне в самый раз. Кот рыжий, Нероне, спит у печки и в ус не дует, что бы вокруг ни творилось.

Беда в том, что ниже кладбища, за оливами, есть проселок. Площадочка такая, пьяцца. Туда с давних пор ездит молодежь. На машинах. Фары погасят, стекла изнутри запотеют — ну, сами понимаете. Я не сужу. Молодые, живые, кровь горячая. Пускай.

Только с некоторых пор я стал этих фар бояться.

Потому что уже который год — все одно и то же, по теплым безлунным ночам. Приедет парочка. Погасит фары. Тишина. А потом — сухо, коротко: па-па. Будто сучья ломают через колено. Два раза, три. И — ни крика. Тишина после страшнее любого выстрела.

Карабинеры наезжают, топчутся, жужжат про «mostro», про то, что «это он опять», про какой-то один и тот же пистолетик, из которого он бьет уже... Господи, сколько же лет-то уже. А толку чуть. Ловят, ловят — и все не того хватают.

В ту ночь транзистор у меня тихонько играл. Васко, молодежь его любит, песня про девочку, нежная такая:

«Respiri piano per non far rumore,
ti addormenti di sera e ti risvegli col sole,
sei chiara come un'alba...»

«Дышишь тихо, чтоб не шуметь», — пел он. А внизу, на пьяцце, стояла белая машинка, фарами к оливам, и стекла ее запотели изнутри.

Я задремал было над бутылью. Разбудило — вот это самое: па. Па-па.

Сел на топчане. Нероне вздыбил шерсть, зашипел в темноту и сиганул под топчан, только хвост мелькнул. А я сижу, и во рту сухо, и кьянти не лезет. Внизу — тихо. Совсем тихо. Только Васко все поет про рассвет да свежий воздух, да так не к месту, что хоть транзистор об стену.

И тут я услышал шаги.

По террасам, снизу вверх, ко мне, к кладбищу. Не крадется — идет ровно, спокойно, будто с работы домой возвращается. Оливы шуршат, задетые плечом. Я задул лампу. Вжался в стену сторожки, у самых ворот, и не дышу, только сердце колотит в ребра, как кулак в запертую дверь.

Он прошел мимо. В двух шагах, не дальше. Я видел силуэт — обычный, неприметный, ни великан, ни урод, человек как человек, каких на рынке в Импрунете по сто на дню. В руке нес что-то, завернутое в тряпицу, и держал бережно, обеими руками, как держат теплый хлеб. Пахнуло порохом и еще чем-то, теплым, железным, от чего кот под топчаном завыл в голос, тонко.

Он остановился. У самых ворот.

Повернул голову — на кладбище, на меня, на мертвых моих. Постоял. Я слышал, как он дышит: ровно, сыто, без всякой спешки. Так дышит человек, сделавший дело и довольный собой.

«Buonanotte», — сказал он тихо. Кому — мне? Мертвым? Себе самому?

И пошел дальше, вниз по той стороне холма, в оливы, в темноту. Шаги стихли, растворились в стрекоте цикад.

Наутро на пьяцце стояла белая «Фиат-127». Карабинеры огородили лентой все поле, а меня к машине не пустили — и спасибо им за это, добрым людям. Молодой парень в форме отошел к оливам, согнулся, и его долго, мучительно рвало в траву.

Я сторожу кладбище и теперь. Куда мне деться на старости лет. Мертвые — соседи тихие, не чета живым.

Только с той ночи я боюсь не их. Я боюсь живых, что поднимаются по террасам ровным, спокойным шагом. И когда транзистор заводит ту песенку про девочку и про рассвет — я выключаю его к чертовой матери.

Потому что он все еще ходит там, внизу.

Вежливый.

Желает доброй ночи.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Пишите с закрытой дверью, переписывайте с открытой." — Стивен Кинг