Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Байки 17 июля 13:42

Кольцо на дне у Пхукета

Работаю дайвинг-инструктором на Пхукете, седьмой год. Сам из Новосибирска, а сюда занесло случайно — приехал в отпуск, да так и остался.

Народ к нам разный ездит. Больше всего запомнилась одна пара из Екатеринбурга — молодожены, медовый месяц. Он — программист, она — стоматолог, оба спокойные, вежливые, только он все время нервничал почему-то, хотя, казалось бы, чего нервничать — вода теплая, тридцать градусов, рыбки красивые.

Ныряем мы обычно на риф у острова Раша, глубина небольшая, метров двенадцать, для новичков в самый раз. Инструктаж провел, снаряжение проверил, пошли.

На глубине минут через пятнадцать смотрю — этот парень мне знаки подает, руками машет, вверх-вниз, явно взволнован. Думаю, худо с ним — может, в ушах заложило, может, паника. Подплываю, а он показывает на руку.

Кольцо потерял. Обручальное. Только вчера расписались, свадьба была на пляже, а тут — соскользнуло с пальца, палец от холодной воды и давления сузился, кольцо великовато оказалось.

Жена его пока ничего не заметила, плывет себе, рыбок фотографирует.

Ситуация, прямо скажем, не подарок. Дно песчаное, местами кораллы, видимость метров пять, течение слабое, но есть. Кольцо — золото, блестит, теоретически найти можно, если не унесло далеко.

Минут двадцать мы вдвоем ползали по дну, руками песок разгребали. Я уже думал — все, пиши пропало, будет ему история для внуков про первый день после свадьбы.

И тут — вижу блеск. Не кольцо, правда, а осколок бутылочного стекла, обкатанный водой. Обидно. Ищем дальше.

В итоге кольцо нашла жена. Подплыла узнать, что мы тут копаемся в песке, увидела блеск сама, метрах в трех от нас, ткнула пальцем — вот же оно. Муж чуть баллон не выронил от радости, начал жестами объяснять — руками махать, на палец показывать, обнимать ее через два регулятора и маску.

Всплыли — жена еще не понимала до конца, что случилось, я по-английски, ломано, объяснил историю. Она сначала расхохоталась, потом сказала мужу что-то по-русски, я не разобрал, но по интонации — что-то вроде «раззява ты мой».

Кольцо он потом на цепочку повесил, на шею, до конца поездки не рисковал надевать на палец под водой. Правильное, в общем, решение — хотя и с опозданием на двадцать минут поиска по дну Андаманского моря.

Байки 17 июля 13:12

Баржа опоздала на свадьбу

Работаю смотрителем шлюза на Волго-Донском канале, двенадцатый год. Шлюз у нас не самый крупный, но движение плотное — баржи с зерном, с песком, туристические теплоходы летом.

Порядок простой: подошел состав — записываешься в очередь, заполняешь шлюз, ждешь. Иногда часа два-три набегает, если затор.

Как-то в июле подходит баржа «Капитан Say-Say» — название такое, не спрашивайте почему, у них еще капитан был со странностями. Капитан, немолодой уже мужик, Степаныч, выскакивает из рубки, бежит ко мне через весь причал. Кричит: «Мне дочь замуж выдают сегодня, в Калаче, к пяти вечера, а у меня три часа хода да еще очередь!»

Смотрю в журнал — впереди него два состава, баржа с зерном и танкер с мазутом. Танкер шлюзуют отдельно, по правилам, это минут сорок только на подготовку.

Степаныч места себе не находит. Форму парадную достал прямо на палубе переодеваться начал — китель с медалями, галстук. Матросы над ним посмеиваются, а он злится, кричит, чтобы не отвлекали.

Я, честно, по инструкции обязан очередь соблюдать. Но тут смотрю — человек весь извелся, дочь ведь единственная. Позвонил диспетчеру, спросил, можно ли переставить очередность, раз повод такой.

Диспетчер — тетка Валентина, у нее самой три внучки, отзывчивая — говорит: давай, только танкер потом первым пойдет, чтобы график не сбить совсем.

В общем, пропустили Степаныча без очереди. Шлюзование прошло быстро, баржа рванула вниз по каналу на всех парах, аж волна за кормой.

Через неделю приходит по почте бандероль. Открываю — коробка сладостей и фотография: Степаныч в том самом парадном кителе, при галстуке, стоит рядом с невестой, ведет ее к алтарю. Опоздал, кстати, все равно — минут на двадцать, но успел, самое главное, до того как расписались.

На обороте фото подпись: «Спасибо, что не по инструкции. Иногда важнее успеть, чем соблюсти очередь».

Сладости мы с диспетчером Валентиной вместе съели в дежурке — по такому поводу не грех. А журнал очередности с тех пор у меня всегда рядом с телефоном лежит: мало ли, вдруг еще у кого дочь замуж выходит, а он на барже застрял.

Приведи заказчика на IT-проект — получи 10%

10% от суммы контракта

Реферальная программа для разработки под задачу: приведи заказчика на IT-проект (сайт, CRM, Telegram-бот, AI-ассистент, мобильное приложение, интеграция, парсер, AI/ML) — и получи 10% от суммы контракта, когда сделка закроется. Команда с опытом коммерческой разработки более 20 лет.

Горькая фата

Горькая фата

Калуга пахнет яблоками. В сентябре — точно. Лера знала это с детства, когда бабушка возила ее на дачу через весь город, и маршрутка, пропахшая бензином и чужим потом, тряслась по улице Кирова, а в окно тянуло сладким.

Сейчас — сентябрь. Сейчас — Калуга.

Яблоками не пахнет.

Пахнет сырой штукатуркой и чем-то непонятным — кисловатым, плотным, будто воздух в погребе, который не открывали годами. Лера стояла перед зеркалом. Вернее — перед тем, что когда-то было зеркалом: овальная рама с облупившейся позолотой, а внутри — мутное стекло, в котором она видела себя как сквозь воду. Кремовое платье. Волосы подобраны, несколько прядей выбились — специально, так посоветовала подруга Маша, которая, впрочем, на свадьбу не приехала. Никто не приехал.

Кирилл сказал: только мы.

Ладно. Только мы.

Они познакомились в апреле, в Москве, в очереди на выставку Серова в Новой Третьяковке. Лера стояла уже сорок минут и думала, что это безумие — торчать на Крымском Валу ради картин, которые можно посмотреть в интернете. Потом перед ней возник Кирилл. Именно так — возник. Не подошел, не встал рядом. Просто обнаружился, как обнаруживается синяк: вроде не было, а вот он. Высокий. Темные волосы, стриженные коротко — почти по-военному. Глаза — серые, но не холодные; скорее как дым. И скулы такие, что хотелось провести по ним пальцем, проверить: настоящие?

— Вы на Серова? — спросил он.

— Нет, я тут просто стою, — ответила Лера и тут же подумала: зачем я грублю.

Он засмеялся. Негромко, горлом, как будто смех был личным делом и никого больше не касался.

Пять месяцев. За пять месяцев — от случайной встречи до свадебного платья в заброшенной усадьбе посреди калужских лесов. Лера пыталась объяснить это маме, потом подруге, потом себе. Не получалось. С Кириллом — не получалось ничего объяснить. Он был как течение: не сильное, но постоянное, и в какой-то момент ты обнаруживаешь, что берег уже далеко, а ноги не достают до дна, и это должно пугать, но вместо страха — странное, тягучее спокойствие.

Усадьба Мещерских стояла в двадцати километрах от Калуги, за Перемышлем, на холме над рекой Жиздрой. Главный дом — двухэтажный, с колоннами, которые потрескались и оплелись плющом так густо, что казалось, именно плющ их и держит. Левое крыло обрушилось лет тридцать назад — торчали стропила, как ребра. Правое — стояло. Кирилл привез генератор, строительные лампы, свечи. Много свечей. Лера насчитала семьдесят три в одном только зале, где должна была состояться церемония, потом сбилась.

— Чья это усадьба? — спросила она в первый раз, когда Кирилл привез ее сюда, две недели назад.

— Моей семьи.

— Мещерские — это...

— Мамина фамилия. До замужества.

Лера проверила. Ну, как проверила — погуглила. Усадьба Мещерских, Перемышльский район, объект культурного наследия, состояние — аварийное, владелец — не установлен. В Википедии — три строчки. На форуме любителей заброшек — фотографии десятилетней давности: разруха, мусор, надписи на стенах. Ничего про семью Кирилла.

Впрочем, про семью Кирилла вообще ничего не было. Нигде.

Он говорил: родители умерли, родственников нет. Говорил это так, как говорят о погоде — без надрыва, без паузы. Факт. Мертвые родители — такой же факт, как температура за окном. Леру это... нет, не пугало. Но что-то внутри вздрагивало, как стрелка компаса рядом с магнитом.

Регистратор приехал из Калуги. Немолодой мужчина с портфелем и лицом человека, который видел всякое, но такое — впервые. Он оглядел зал со свечами, развалины за окном, невесту без гостей и жениха, который стоял у стены с выражением лица статуи — красивым и совершенно непроницаемым.

— Ну, — сказал регистратор и раскрыл портфель.

Церемония длилась одиннадцать минут. Лера запомнила: одиннадцать, потому что смотрела на часы в телефоне, когда все началось, а потом — когда Кирилл наклонился и поцеловал ее. Поцелуй был... странное слово, но — точный. Не нежный, не страстный; скорее как печать. Как будто он ставил штамп — не в паспорт, а в нее.

После регистратор уехал. Быстро. Слишком быстро, подумала Лера, но додумать не успела, потому что Кирилл взял ее за руку и повел на второй этаж.

Лестница скрипела под ногами — каждая ступенька на свой лад, будто они шли по клавишам расстроенного пианино. На площадке второго этажа — окно без стекла, и через него тянуло вечерним холодом и запахом реки. Жиздра внизу блестела; закат красил воду в цвет, которому Лера не могла подобрать имя — не красный, не розовый, а что-то такое, от чего хотелось одновременно плакать и целоваться.

Кирилл открыл дверь. Комната — неожиданно целая: паркет, камин, кровать с пологом. Свечи — опять свечи. Когда он успел?

— Ты здесь все подготовил? — Лера повернулась к нему.

Он стоял в дверном проеме, и свет от свечей делал его лицо другим. Не хуже, не лучше — другим. Тени ложились иначе, и на секунду Лере показалось, что перед ней — не тот человек, с которым она гуляла по Патриаршим, ела шаурму на Маросейке, засыпала под бормотание Netflix.

Нет. Другой.

— Кирилл?

— Да.

— Зачем именно здесь?

Он вошел в комнату, закрыл дверь. Медленно, как будто давая ей время передумать — хотя передумывать было поздно и (Лера знала это с пугающей ясностью) бессмысленно.

— Потому что этот дом ждал, — сказал он.

— Ждал чего?

— Тебя.

Он произнес это без пафоса. Так говорят: «молоко кончилось» или «завтра дождь». И от этой будничности по спине прошел озноб — настоящий, физический, с мурашками и тем самым ощущением, когда волоски на руках встают дыбом.

Лера хотела засмеяться. Получилось что-то среднее между смешком и вздохом.

— Дом не может ждать. Это дом.

Кирилл подошел ближе. Положил руку ей на шею — не сжимая, просто ладонь, теплая, сухая, — и большим пальцем провел по линии челюсти. От этого прикосновения Лера забыла, что хотела сказать. Забыла вообще все, кроме его глаз — дымчатых, близких, и чего-то в их глубине, что было похоже на голод.

Не на тот голод. На другой.

— Пойдем, — сказал он. — Я покажу тебе кое-что.

Они спустились по другой лестнице — узкой, служебной, о существовании которой Лера не подозревала. Ступени вели вниз, мимо первого этажа, в подвал — и Лера подумала: ну вот, сейчас начнется ужастик, — но вместо подвала оказался сад.

Нет. Не так.

Сад.

Внутренний двор, окруженный стенами усадьбы, — и в нем росли розы. Черные. То есть не совсем черные, конечно, — темно-бордовые, почти черные в сумерках, — но их были сотни, может быть тысячи, и они цвели, хотя был сентябрь, хотя усадьба стояла брошенной десятилетия, хотя за ними никто не ухаживал.

Или ухаживал?

— Это... — Лера не договорила.

— Мама их посадила, — сказал Кирилл. — Давно. Они не умирают.

— Розы умирают.

— Эти — нет.

Он снял пиджак. Остался в белой рубашке, расстегнутой у горла, и в свете, который непонятно откуда брался — луна? отражение свечей от стен? — выглядел так, что у Леры перехватило дыхание. Не красиво — нет. Правильно. Как будто он принадлежал этому месту, а место — ему, и оба были частью чего-то, что Лера не понимала, но чувствовала кожей, позвоночником, той частью мозга, которая отвечает за «беги» и «останься» одновременно.

Она осталась.

Кирилл протянул ей розу — срезал откуда-то, она не заметила — и когда Лера взяла цветок, шип уколол палец. Капля крови упала на лепесток и исчезла. Не скатилась, не осталась — впиталась, как в промокашку.

— Ой.

— Ничего, — сказал он и поднес ее руку к губам. Поцеловал палец. — Дом принял тебя.

Лера хотела сказать: «Ты ненормальный». Или: «Это какой-то спектакль?» Или просто: «Мне страшно». Вместо этого она шагнула к нему, запустила пальцы в его короткие волосы и поцеловала — сама, первая, жадно, — потому что страх и желание оказались одним и тем же чувством, и разделить их было невозможно.

Розы пахли. Не так, как обычные розы. Тяжелее. Гуще. С нотой чего-то железного.

Где-то в доме хлопнула дверь. Или окно. Или что-то третье, чему Лера предпочла не давать имени.

Она была замужем. За мужчиной, у которого не было прошлого, в доме, который не должен был стоять, в саду, где цвели розы, которые не могли цвести.

И ей было — хорошо.

Вот это и пугало больше всего.

Часы, или Как я сам себе подарок преподнес

Вот говорят: подарок — дело сердечное. От души, дескать, дарят, не для ради корысти. Врут, братцы мои. Подарок — дело хозяйственное. И ежели ты хозяин рачительный, то у тебя один и тот же подарок может годами по гостям гулять, будто чиновник по инстанциям. Я это на собственной, можно сказать, совести проверил. Через одни бронзовые часы с лошадью да три рубля извозчику.

Служу я в конторе счетоводом. Дело тихое, цифирь к цифири, обиды никакой. И вот, извольте, женится у нас младший конторщик Птицын. Мальчонка вертлявый, в галстуке, волос напомажен так, что муха поскользнется. Женится, значит, и всю контору к себе на именины сзывает. То бишь на свадьбу.

А идти без подарка — это, братцы мои, все одно что в баню без мыла прийти. Стыд.

Стал я думать. Думал вечер. Думал два. Денег на подарок отпущено у меня в бюджете — ноль целых. Жалованье вышло, а до аванса еще, как до Луны раком. Супруга моя, Клавдия Петровна, женщина строгая, глянула на меня и говорит:

— А ты, — говорит, — Кузьмич, не мудри. Отдай ты им те часы, что на шкафу пылятся. Все равно стоят без пользы. Показывают без четверти три с тысяча девятьсот двадцать какого-то года.

И ведь права, чертовка. Стояли у меня на шкафу часы. Бронзовые. С лошадью на боку — конь этот копытом бьет, будто на паровоз сердится. Тяжеленные, аж рука отваливается. Откуда взялись — я, признаться, и позабыл начисто. Стояли и стояли. Пыль на них садилась, я ее тряпочкой сгонял, а откуда конь — не помню, хоть режь.

Обрадовался я. Подарок — вот он, готовый, солидный, буржуазный даже, я извиняюсь. Завернул я эту лошадь в газетку «Гудок», перевязал бечевкой, три рубля извозчику отдал — не пешком же этакую тяжесть через весь город переть — и поехал на свадьбу гоголем.

Приезжаю. Народу — тьма. Стол накрыт, гости шумят, невеста краснеет, теща в кружевах сидит, как генерал на параде. Я вошел культурно, поклонился и говорю:

— Дозвольте, — говорю, — молодым от чистого сердца. За долголетие семейного, так сказать, очага.

И ставлю коня на стол. Бух. Аж посуда подпрыгнула.

Ах, братцы, какой пошел шум! Хороший шум, лестный. Все ахают. Теща лорнетку наставила. Птицын руки потирает.

— Бронза! — говорят. — Настоящая! С конем!

Стою я именинником. Грудь колесом. Думаю: вот тебе и ноль целых в бюджете, а вышел я щедрее всех. Сорок лет живешь, а такой минуты, чтоб тебя всем столом хвалили, поди дождись.

И тут теща, старая грымза, — ей бы сидеть да пирог кушать, — переворачивает моего коня кверху брюхом. Разглядеть, значит, клеймо. Хозяйственная старуха.

— А тут, — говорит, — гравировочка. Батюшки. Читай, Володенька, у меня очки не те.

И Птицын, жених, берет часы, щурится и читает вслух, громко, на всю комнату:

— «До-ро-го-му Ивану Кузьмичу... в день двадцатилетия беспорочной службы... от сослуживцев».

Тишина.

Такая тишина настала, братцы мои, что слышно было, как в соседней квартире у кого-то примус вздыхает. Иван Кузьмич — это, между прочим, я. Мне их дарили. Два года назад. За выслугу. Я и позабыл, дурак, а супруга, видать, и не читала никогда, ей бы только со шкафа спихнуть.

Стою красный. Ушам горячо. А Птицын вдруг как хлопнет себя по напомаженной башке:

— Кузьмич! Да я ж за эти часы сам сорок копеек вносил! Мы всей конторой скидывались! Помните, Синицын еще список пускал?

И тут все — как грохнут. Гогочут, за животы держатся, теща лорнеткой машет, невеста платочек кусает. А громче всех — жених. Свой же подарок обратно получил, да еще и приплатил за него когда-то сорок копеек.

Что мне было делать? Хохотать со всеми? Плакать? Я взял да и сказал — тихо, с достоинством:

— Носите, — говорю, — на здоровье. Часы фамильные. По рукам ходят.

И, доложу вам, братцы, домой я ехал уже пешком. Три рубля извозчику я на дорогу туда потратил, а обратно поберег — бюджет есть бюджет. Иду через весь город, ноги гудят, а на душе, знаете, легко. Потому как понял я великую вещь.

Вещь та бессмертная. Часы эти, с конем, никакого хозяина не признают. Погостят у Птицына годик, конь попылится — а там у Птицына кто-нибудь женится, племянник или сват. И поедет мой конь дальше. Копытом бить. По новым столам. И будет он всех нас, скупердяев, переживать.

Одно меня гложет. Ежели он, стервец, круг сделает да ко мне обратно вернется — я ведь опять не вспомню. И опять кому-нибудь подарю. С гордостью.

Байки 17 июля 02:20

Медовый переполох в Улу-Теляк

Держу пасеку в Улу-Теляк, это Башкирия, сорок километров от Уфы. Тридцать четыре улья, гречишный мед, липовый — кто понимает, тот знает цену. Соседи по деревне то и дело просят: «Данилыч, свадьба у нас, можно у тебя на пасеке фотографии поделать? Красиво же, ульи, цветы кругом».

Разрешаю. Чего не разрешить.

В июле приехали молодожены из Уфы. Жених — весь наглаженный, костюм-тройка, галстук-бабочка. И одеколон. Боже, какой одеколон. За версту слышно — что-то цветочно-сладкое, наверное французское, дорогое.

Пчелы такое не прощают.

Он встал у первого улья позировать, фотограф командует «улыбочку», и тут — гул. Не просто гул, а такой, нарастающий, как самолет на взлете. Рой снялся с летка и пошел прямо на этот одеколон.

Побежал.

В костюме-тройке, по грядкам, через малину, с воплем, который я запомню до старости. Невеста хохотала так, что упала на скамейку и не могла встать. Фотограф — молодец, кстати — все это снял, кадры потом в интернете разлетелись.

Пчелы, конечно, не злые, просто запах их с толку сбивает; ужалили пару раз, не насмерть же. Отсиделся парень в машине, потом вернулся, извинялся передо мной, будто это он виноват в моих пчелах.

А через неделю приходит снова. Без одеколона. В старой рубашке. Говорит: покажите, как ульи открывать, интересно стало. Я даже опешил.

Теперь уже год он у меня каждые выходные — качает мед, ульи собирает, лицевую сетку носит криво, но упрямый. Жена его приезжает с ним, сидит в тенечке, смеется: «Мой теперь пасечник в душе, а раньше от осы шарахался».

Мед у него, честно скажу, пока так себе получается — то передержит, то соты помнет. Но старается.

А одеколон он с тех пор вообще не покупает. Говорит, аллергия развилась.

Хотя я думаю, дело не в аллергии.

Байки 12 июля 01:05

Кольцо, которое не терялось

Кольцо, которое не терялось

Живу в Будве три года, таксую по вечерам — днем жара, туристам не до поездок, а вот с полуночи до утра самая работа. Машина у меня скромная, «Опель Астра» девяносто восьмого года, зато мотор — часы.

Как-то в три ночи сажаю в машину компанию: жених с мальчишником, уже никакой, галстук на боку, рубашка расстегнута. Остальные разбрелись по клубам, а этот — один, растерянный, как в чужом городе, хотя приехал сюда третий раз в жизни.

— Брат, — говорит по-русски, хотя я и сам русский, просто с номерами черногорскими, — кольцо потерял. Обручальное.

Ну, началось. Едем в клуб «Топ Хилл» — нет там кольца, официанты только плечами пожимают. Едем в кафе на набережной — тоже пусто. Он в панике, я в панике за компанию, счетчик крутится, а человеку явно не до денег.

Заезжаем в третье место, четвертое. Уже светает над заливом, горы розовеют, красота — а моему пассажиру не до красоты совершенно.

На пятой остановке, у какой-то забегаловки с чевапчичами, он вдруг замирает.

— Погоди, — говорит. — А чего это у меня палец не тот?

Смотрит на левую руку. Кольца нет. Смотрит на правую.

Кольцо там. Спокойно сидит себе на безымянном, только не на той руке, к которой он привык за месяц помолвки.

Тишина в машине минуты две, не меньше. Потом он начинает хохотать — так, что чуть дверь машины не открыл на ходу от избытка чувств.

Приезжаем обратно к отелю. Счетчик показывает сумму, за которую в Будве можно неделю жить. Он достает бумажник, отсчитывает евро — и еще сверху накидывает, чуть не втрое больше положенного.

— Ты мне брак спас, — говорит серьезно, пожимая руку. — Если бы я без кольца на свадьбу заявился — все, конец истории.

Взял я деньги. Что тут скажешь.

Только позже, когда высаживал следующего пассажира из той же компании, узнал: свадьбы никакой не было. Мальчишник устроили другу просто так, ради шутки, кольцо — бутафорское, из ювелирного отдела супермаркета, три евро цена.

Но деньги-то я потратить уже успел.

Лоза и пепел

Лоза и пепел

Кахетия начинается за Гомборским перевалом. Ну, формально — раньше, но по ощущению — именно там, когда серпантин выплевывает машину на другую сторону хребта, и открывается долина, и свет другой, и воздух другой, и ты понимаешь, что попал.

Марина попала.

Она приехала в Телави фотографировать винодельни для московского журнала. Обычная командировка: трое суток, четыре объекта, пятнадцать тысяч гонорар, половину из которого сожрет билет. Стандартная фриланс-арифметика, где минус на минусе — и ты почему-то еще жив.

Третьим объектом было поместье.

Нет — не поместье. Руина.

Стояла она в шести километрах от Телави, на холме, по дороге, которую Google Maps рисовал пунктиром, а местные называли «бакинка» — почему, Марина так и не выяснила. Подъезд — сквозь виноградники: старые, запущенные лозы, которые вились по проволоке как артритные пальцы. Некоторые еще плодоносили — мелкий, темный виноград, который грузины называют «саперави» с такой нежностью, будто это имя любимой женщины.

Поместье принадлежало — или когда-то принадлежало — семье Кобиашвили. Марина читала об этом в брифе: род виноделов, девятнадцатый век, революция, конфискация, колхоз, запустение. Типичная кавказская история, где красота и горе замешаны в одном кувшине.

Гия ждал у ворот.

Высокий. Очень. Марина — метр семьдесят три, и ей пришлось задрать голову. Черные волосы до плеч (кто сейчас так носит?), нос — ну, грузинский нос, хороший нос, — и глаза цвета квеври, того самого глиняного кувшина, в котором бродит вино: темно-коричневые, с медовым отблеском.

— Марина? — спросил он.

— Да.

— Гия. Я вам писал.

Голос — низкий, с акцентом, который не столько искажал русские слова, сколько придавал им вес. Каждое слово — как камень в стену: ляжет и не сдвинешь.

Она не помнила, чтобы Гия ей писал. Координатор проекта — Нино из тбилисского офиса — договаривалась обо всем, и в цепочке писем Марина не видела имени «Гия». Но спрашивать не стала. Почему? А вот не стала. Может, потому что он смотрел на нее так, будто ответ был неважен; важно было только то, что она приехала.

Поместье внутри оказалось лучше, чем снаружи. Вернее — иначе. Стены первого этажа стояли крепко: тесаный камень, толщиной в метр, переживший землетрясения и войны и советскую перепланировку. Второй этаж — деревянный, с резными балконами, — просел, но держался на честном слове и кавказском упрямстве. В главном зале — потолок с росписью: виноградные лозы, переплетенные с чем-то, что при ближайшем рассмотрении оказалось змеями.

— Красиво, — сказала Марина и подняла камеру.

— Подождите.

Гия встал перед ней. Не загораживая — рядом, но рядом так, что между ними осталось сантиметров двадцать, и Марина почувствовала запах: вино, дерево, что-то дымное.

— Сначала — марани. Потом — дом.

Марани — это винный погреб. Марина знала. Главное место в грузинском доме; святилище, если честно. Гия повел ее вниз, и в погребе было прохладно, и пахло землей и ферментацией — кисло-сладким, живым, — и в полу торчали горлышки квеври, вкопанных по самый край.

— Здесь сорок три кувшина, — сказал Гия. — Восемь — полные.

— Вы делаете вино?

— Вино делает себя. Я — присматриваю.

Он присел, достал из-за камня глиняный кувшинчик, налил в две пиалы. Протянул ей. Вино было темным, непрозрачным, с осадком — не похожее ни на что, что Марина пила раньше. Вкус ударил по небу, спустился в горло, разлился по телу — теплый, густой, с привкусом, который она определила бы как «земля после дождя», если бы это не звучало абсурдно.

— Ого, — сказала она.

Гия улыбнулся. Улыбка у него была — (Марина потом долго подбирала слово) — неторопливая. Как будто он решал: улыбнуться или нет, и решение принималось где-то глубоко, на уровне корней.

Они пили вино. Марина фотографировала — кувшины, стены, свет, который пробивался сквозь щели в потолке полосами, как в церкви. Гия рассказывал: про семью, про лозы, про то, как его дед прятал вино от колхозного председателя, закапывая квеври ночью и высаживая сверху помидоры.

Потом он сказал:

— Завтра здесь будет свадьба.

Марина опустила камеру.

— Чья?

— Моя.

Пауза. Длинная, вязкая, как то вино.

— О. Поздравляю. И кто невеста?

Гия посмотрел на нее. Долго. Без улыбки.

— Еще не знаю.

Марина решила, что это шутка. Грузинский юмор, подумала она, — специфический. Засмеялась. Гия не засмеялся.

— Вы... серьезно?

— Да.

— Как можно жениться завтра, если нет невесты?

— Невеста приедет. Всегда приезжает.

Вот тут надо было уйти. Марина это понимала — тем отделом мозга, который отвечает за самосохранение и который она систематически игнорировала тридцать один год. Красивый мужчина в заброшенном поместье говорит странные вещи — уходи. Тебе мама в детстве что говорила? Не разговаривай с незнакомыми. Особенно если они красивые. Особенно если они наливают тебе вино в погребе.

Она не ушла.

Вечером Гия накрыл стол во дворе: лаваш, сулугуни, зелень, ткемали, цыпленок на углях. Свечи — толстые, церковные, в глиняных плошках. Вокруг — виноградники, за ними — горы, темные хребты Кавказа, и закат был таким, что Марина положила камеру и просто смотрела, потому что фотография не передала бы и десятой доли.

— Расскажите о себе, — попросил Гия.

— Зачем?

— Хочу знать.

Марина рассказала. Больше, чем собиралась: про Москву, про фриланс, про бывшего мужа (ничтожество, но обаятельное), про съемную квартиру в Люблино, про маму в Саратове. Говорила, и вино помогало, и ночь помогала, и Гия слушал так — всем телом, подавшись вперед, — что казалось: каждое ее слово для него как виноградина, и он давит ее, пробует, запоминает вкус.

— Вам здесь нравится? — спросил он, когда она замолчала.

— Да.

— Останьтесь.

Одно слово. Тихое. Без нажима. Но что-то в нем — в слове или в голосе — зацепилось за что-то внутри Марины. За ту часть, которая устала от Люблино. От бывшего мужа. От гонораров, которые не покрывают билетов. От московского серого неба, которое давит на плечи восемь месяцев в году.

— Я не могу, — сказала она.

— Можете.

— Я вас не знаю.

— А я вас — знаю.

Марина встала. Стул скрипнул по камню. Сердце — что-то с сердцем, не боль, а ускорение, как перед прыжком.

— Гия. Вы мне нравитесь. Вы... — она запнулась, потому что честность давалась ей хуже, чем вино, — вы очень красивый, и поместье, и ужин, и все это — как сон. Но я не выхожу замуж за людей, которых знаю шесть часов.

Гия встал тоже. Медленно. Обошел стол. Встал перед ней — те же двадцать сантиметров, — и Марина поняла, что не отступит. Физически — могла. Эмоционально — нет. Ее ноги приросли к камням, которые помнили пять поколений Кобиашвили, и камни держали крепче, чем любые слова.

— Шесть часов — это много, — сказал он. — Моя бабушка вышла за деда через двадцать минут после знакомства. Семьдесят лет вместе. Счастливы.

— Другое время.

— Время — одно.

Он поднял руку. Медленно, как к испуганному животному, — и Марина подумала: вот оно, вот сейчас, — и его пальцы коснулись ее щеки, и прикосновение было горячим, как будто у него температура, или нет — как будто его пальцы помнили огонь.

Она не отстранилась.

Гия наклонился. Не поцеловал — коснулся губами виска. Там, где пульс; там, где кожа тоньше всего. И прошептал что-то по-грузински, чего Марина не поняла, но тело — поняло. Мурашки от виска — по шее — по позвоночнику — до самых пяток, и колени стали ватными, и Марина положила ладони ему на грудь, не отталкивая — упираясь. Чтобы не упасть.

Потом он отступил. Резко, как будто обжегся.

— Спокойной ночи, — сказал он. — Ваша комната — на втором этаже. Третья дверь.

И ушел. Растворился в темноте между лозами, и Марина стояла одна, среди свечей и тарелок с остывшей едой, и не могла понять: это был сон или она проснулась впервые в жизни.

Утром Марина проснулась в комнате на втором этаже, на кровати с резным изголовьем, под одеялом, которое пахло лавандой и старым деревом. Одна. В платье — спала в платье, господи. За окном — виноградники и свет, бело-золотой, кахетинский. На стуле — вешалка.

На вешалке — платье.

Белое. Нет — кремовое. Старое; кружево пожелтело, но ткань целая, и крой — дореволюционный, с высоким воротом и длинными рукавами.

На подоле — вышивка: виноградные лозы. Переплетенные со змеями.

Марина взяла платье. Подержала. Приложила к себе — и оно оказалось по размеру. Идеально по размеру. Как будто его шили для нее, для Марины Дмитриевны Корольковой, рост сто семьдесят три, размер сорок четыре.

Из двора доносился запах углей и мяса, и голоса — много голосов, которых вчера не было.

Гости.

Марина посмотрела на платье. На виноградник за окном. На телефон, который показывал «нет сети» уже двенадцать часов.

На лестницу, ведущую вниз.

Она надела платье.

Пиджак, или Как я на чужой свадьбе в казенной красоте щеголял

Пиджак, или Как я на чужой свадьбе в казенной красоте щеголял

Вот говорят: по одежке встречают. Врут, братцы мои. По одежке нынче не встречают — по одежке разоблачают. Я это на собственной, можно сказать, спине проверил.

Через один пиджак.

Дело было к осени. Сестра моя, Нюра, выходила замуж за монтера из трамвайного парка — человека положительного, хотя и с бородавкой. И вот перед этаким торжеством глянул я на себя в зеркало и, доложу вам, огорчился. Пиджачишко на мне ходил еще, извиняюсь, с тех времен, когда я был помоложе да поуже. А теперь он на мне сидел, как хомут на корове — вроде и по делу, а гляди косо.

Ну, я и решился. Понес тридцать восемь рублей в артель «Свой труд», что на углу, возле бывшей аптеки. Пошив, значит, индивидуальный, по фигуре, с примеркой.

Приемщик там сидел, Семен Палыч, — мужчина солидный, с сантиметром через шею, будто с орденом. Обмерил он меня со всех, можно сказать, географических сторон, записал что-то в амбарную книгу химическим карандашом, послюнявил и говорит:

— Готово будет к пятнице. Материал ваш, приклад наш. Красота выйдет неописуемая.

Я, конечно, обрадовался. Неописуемая — это ведь не абы что.

Прихожу в пятницу. А там — не готово. И в понедельник не готово. Портной, объясняют, захворал животом, а другого нету, потому как другой в отпуску по семейным. Я уж и волноваться начал: свадьба-то катит, как трамвай под горку, — не остановишь.

И вот наконец, в самый, можно сказать, канун, выносит мне Семен Палыч сверток. Разворачивает. И у меня, братцы мои, в груди что-то дернулось, как рыба на крючке. От восторга.

Пиджак!

Синий, в чуть заметную полосочку, с подкладкой шелковой, скользкой — рукой проведешь, а она под ладонью так и уплывает. Пуговицы литые. Строчка ровнехонькая, будто по линеечке швея дышала. Я такой красоты и в кино не видал, а в кино, доложу вам, показывают всякое.

Примерил. Сидит! Не то чтобы прямо влитой — в плечах великонек самую малость, — но кто ж на плечи смотрит, когда подкладка такая играет. Заплатил, что оставалось, и пошел домой гоголем. По дороге в каждую витрину заглядывал. И везде, знаете, стоял такой видный гражданин, положительный, будто заведующий чем-нибудь важным.

На свадьбе я был, не скрою, не последним лицом. Жениха-то с бородавкой, конечно, чествовали. Но и на меня поглядывали. Одна дамочка, свояченица монтерова, даже спросила через стол:

— А вы, гражданин, не по научной ли части будете?

Я приосанился и говорю уклончиво:

— Бываем и по научной.

Вру, конечно. Я по снабженческой. Но подкладка обязывала.

И вот в самый разгар, когда уже кричали это самое, сладкое, и жених тянулся к Нюре через миску с винегретом, — входит в комнату гость. Поздний. Солидный до чрезвычайности, в жилете, при часах на цепочке. Товарищ Кудельников, из жилотдела, дядя жениха по матери.

Сел он напротив меня. Огурчик берет. И вдруг — замер. Смотрит на меня. Да не в лицо, а куда-то, извиняюсь, в район моей груди. В лацкан.

Я грудь выпятил еще сильнее — думал, любуется.

А он побагровел, отложил огурец и говорит тихо, но с металлом:

— Гражданин. А позвольте полюбопытствовать. Где это вы такой пиджачок отхватили?

— В артели, — говорю с достоинством. — «Свой труд». Индивидуальный пошив, между прочим.

— Индивидуальный, — повторяет он. И расстегивает на мне, без спросу, верхнюю пуговицу. Заглядывает под борт. А там, братцы мои, — метка. Химическим карандашом. «Кудельн.»

Тишина упала на стол, как шкаф.

Оказалось — а я потом уж все дознался, — пока портной животом маялся, подменял его тот, что из отпуска, второпях. И два заказа перепутал местами, будто карты в колоде стасовал. Мой материал ушел, надо думать, на товарища Кудельникова. А кудельниковский шелк да полосочка достались, стало быть, мне.

И сидели мы теперь друг против друга, два обмеренных гражданина, в чужой, можно сказать, красоте.

— Снимайте, — говорит Кудельников. — Тут при всех.

— Как — снимайте? — лепечу. — А я в чем же?

— А вы, — отвечает, — в моем пришли. Вот в моем и уходите. Который вам полагается. Он на мне.

И начал, представьте, стягивать с себя пиджак. Мой. Настоящий. Тот, что по фигуре моей мерян. Сидел он на Кудельникове — не приведи господь: рукава коротки, в спине трещит. Он в него влезть-то толком не мог, оттого и злой был, как оса в стакане.

Поменялись мы прямо у стола. Он в свой шелковый влез — вздохнул, будто домой воротился. А я натянул свое, законное, суконное, мешковатое. Сел. И, доложу вам, впервые за вечер сел удобно. Плечи не жмут, локти гуляют, дышится.

Нюра смеется. Монтер смеется. Свояченица, что про науку пытала, отвернулась и губки поджала — разжаловала меня, стало быть, из ученых обратно в снабженцы.

А я сижу в своем законном пиджаке, и хорошо мне.

Потому как, братцы мои, вот какая наука вышла. Чужая красота — она ведь тоже по метке ходит. Понацепишь на себя не свое — жди, придет хозяин да при всем народе за пуговицу тебя и вернет на место.

Зато уж свое — оно хоть и мешком, да навсегда твое. И под мышкой не жмет.

Байки 10 июля 20:06

Ворона на счастье

Ворона на счастье

Снимаю свадьбы восемнадцать лет, в основном Подмосковье — Одинцово, Балашиха, иногда выезжаю подальше, если гонорар того стоит.

Работа как работа. Кольца забывают, тамада напивается раньше жениха, невеста в фате цепляется за люстру — было все. Но такое — один раз за всю практику.

Молодожены заказали классику: голуби на счастье, выпускают после росписи, я снимаю на длинный кадр — птицы разлетаются, кольцо крупным планом, все как положено.

Голубей привезли в клетке, накрытой тканью. Открывают — а оттуда вылетает не голубь. Ворона. Матерая, откормленная, крупная, будто из зоопарка сбежала.

Как она в клетке оказалась — до сих пор загадка. Видимо, поставщик голубей сэкономил, а может ворона сама вписалась, пока клетку грузили в машину.

Ворона делает круг над головами гостей — и садится жениху прямо на макушку. В момент поцелуя. Я щелкаю — рефлекс сработал, руки быстрее головы думают.

Жених стоит, невеста хохочет так, что чуть фату не порвала, теща в обмороке чуть не упала от возмущения, а на фото — счастливая пара, поцелуй, и ворона на голове с видом полного достоинства, будто так и задумано.

Эту фотографию молодожены повесили в гостиной вместо парадного портрета. Сказали — самая честная фотография со свадьбы, остальные постановочные, а тут жизнь настоящая.

Через двенадцать лет их дочь выходит замуж. Заказывают меня же. И первое, что говорят на встрече: «Нам нужна ворона на голове. Семейная традиция уже».

Ворону, конечно, не нашел — договорился с зоопарком, взял напрокат галку, благо похожа издалека. Гости не заметили разницы, а традиция — она и есть традиция, кто там будет паспорт у птицы проверять.

Клятва в зале мёртвых зеркал

Клятва в зале мёртвых зеркал

Клятва в зале мёртвых зеркал

Инга проверила объектив в третий раз. Руки не дрожали — она не позволяла им дрожать, — но что-то внутри, какой-то древний инстинкт, нашёптывал: разворачивайся и уезжай.

Усадьба Вольских стояла в тридцати километрах от ближайшего города, в конце аллеи из мёртвых лип. Деревья давно высохли, но не упали — стояли, как почётный караул, вытянув голые ветви к небу. Особняк за ними казался декорацией к фильму, который никто не захотел бы смотреть в одиночестве. Два этажа, облупившийся фасад цвета старой кости, заколоченные окна на первом этаже и — странно — идеально чистые на втором.

Заказ пришёл три недели назад. Анонимный перевод, двойная ставка, короткое письмо: «Свадебная съёмка. Усадьба Вольских. 18 октября. Приезжайте к шести вечера. Жених встретит вас лично».

Инга бралась за любые заказы — так было после развода, после потери студии, после всего. Двойная ставка не обсуждалась.

Он стоял на крыльце.

Марк Вольский — она узнала имя позже — был из тех мужчин, при виде которых забываешь, зачем достала телефон. Высокий, с тёмными волосами, зачёсанными назад, в чёрном костюме, который сидел так, будто был сшит не на него, а вместе с ним. Лицо — резкое, с высокими скулами и тенью на челюсти. А глаза — цвета мокрого асфальта после дождя.

— Вы Инга, — сказал он. Не спросил. Констатировал.

— А вы жених, — ответила она тем же тоном.

Он улыбнулся. Не широко — только один уголок рта дрогнул, — но Инга почувствовала, как в животе что-то сжалось. Не от страха. От чего-то значительно более опасного.

— Пойдёмте. Я покажу вам зал.

Он пропустил её вперёд, и она поймала его запах — что-то тёмное, древесное, с нотой дыма, будто он только что стоял у костра. Внутри усадьба была неожиданной. Пыльные полы, обвалившаяся штукатурка, паутина в углах — но в центральном зале горели свечи. Сотни свечей. Они стояли на полу, на подоконниках, на остатках мебели, и их пламя дрожало, хотя сквозняка не было.

А на стенах висели зеркала.

Огромные, в тяжёлых рамах, с потемневшей амальгамой — они отражали свечи, множили огоньки, и зал казался бесконечным коридором света и теней.

— Здесь венчались все Вольские, — сказал Марк, остановившись рядом с ней. Слишком близко. — С 1780 года. Каждый наследник. В этом зале.

— А зеркала?

— Традиция. Зеркала — свидетели. Они помнят каждую клятву.

Инга подняла камеру, сделала несколько кадров. В видоискателе зал выглядел ещё более жутким — свечи расплывались в золотые кляксы, а зеркала казались окнами в другие комнаты, где кто-то стоял и смотрел.

— Где невеста? — спросила Инга, опуская камеру.

Марк не ответил сразу. Он смотрел на одно из зеркал — самое большое, в раме из почерневшего серебра, — и выражение его лица изменилось. Стало мягче. Нежнее. Так смотрят на кого-то, кого любят до боли.

— Она будет, — сказал он наконец. — Она всегда приходит.

Что-то в его голосе заставило Ингу отступить на шаг. Но он повернулся к ней, и его глаза — этот мокрый асфальт — снова были спокойными, даже тёплыми.

— Пока мы ждём, можно я покажу вам дом? Здесь есть на что посмотреть.

Она должна была отказаться. Но вместо этого кивнула.

Он вёл её по коридорам, рассказывая историю семьи — голос был низким, бархатным, и Инга ловила себя на том, что слушает не слова, а интонации, и что идёт слишком близко к нему, и что каждый раз, когда он оборачивался, чтобы убедиться, что она рядом, её сердце делало что-то неуместное.

На втором этаже он остановился у двери.

— Комната невесты, — сказал он. — Здесь они готовились. Все невесты Вольских.

Он открыл дверь. Комната была маленькой, с овальным зеркалом на стене и букетом чёрных роз на туалетном столике. Розы были свежими.

— Вы принесли цветы? — спросила Инга.

— Нет.

Она посмотрела на него. Он не шутил.

— Марк, — она впервые произнесла его имя вслух, и это ощущалось странно интимно, — что здесь происходит? Где гости? Где невеста? Почему вы один?

Он шагнул к ней. Не угрожающе — медленно, давая ей возможность отступить. Она не отступила.

— Моя невеста... — он замолчал, подбирая слова. — Она не совсем здесь. И не совсем отсюда. Я возвращаюсь каждый год в этот день. Ставлю свечи. Вешаю зеркала. И жду.

— Жду чего?

— Когда она отразится.

Инга почувствовала, как по спине прошёл холод. Но Марк стоял так близко, что она чувствовала тепло его тела, и это тепло было реальнее любого холода.

— Вы думаете, я сумасшедший, — сказал он. Не спросил.

— Я думаю, что вы самый красивый сумасшедший, которого я встречала.

Он рассмеялся — коротко, неожиданно, и смех изменил его лицо, сделал моложе, человечнее. А потом он поднял руку и убрал прядь волос с её лица. Его пальцы были горячими.

— Вы не боитесь, — сказал он с удивлением.

— Я боюсь. Но не вас.

Это была правда. Она боялась того, что чувствовала. Этого притяжения, иррационального, мгновенного, словно кто-то внутри неё узнал его — не лицо, не имя, а что-то глубже.

Они спустились обратно в зал. Свечи горели ровнее, и тени на стенах замерли, словно тоже ждали. Марк встал перед большим зеркалом и замер.

— Скоро, — прошептал он.

Инга подняла камеру — инстинктивно, потому что это было единственное, что она умела делать, когда мир переставал подчиняться правилам. Она смотрела в видоискатель, наводила фокус на Марка, на его отражение в зеркале, и—

Она опустила камеру. Подняла снова. Проморгалась.

В зеркале рядом с Марком стояла женщина. В белом платье, старомодном, с кружевной вуалью. Инга видела её только в отражении — в реальном зале рядом с Марком не было никого.

— Марк...

Он обернулся. На его лице было выражение, от которого у Инги перехватило дыхание — такая нежность, такая тоска, такая любовь, что это было почти непристойно, как если бы она подсмотрела чей-то самый сокровенный момент.

— Снимайте, — попросил он тихо. — Пожалуйста. Я ни разу не видел её на фотографии.

Инга снимала. Её пальцы нажимали кнопку затвора снова и снова, а в видоискателе Марк протягивал руку к зеркалу, и женщина по ту сторону протягивала руку навстречу, и их пальцы почти соприкасались через стекло, и свечи вспыхнули ярче, и все зеркала в зале ожили — в каждом была она, в каждом — он, бесконечная галерея любви, разделённой стеклом и чем-то, чему Инга не знала названия.

А потом женщина в зеркале повернула голову и посмотрела прямо на Ингу.

И Инга узнала это лицо.

Она видела его каждый день.

В собственном зеркале.

Камера выпала из рук. Марк обернулся. Посмотрел на неё. Посмотрел на зеркало. Снова на неё.

— Значит, это ты, — сказал он, и его голос сломался.

Инга хотела сказать, что это невозможно, что она не та женщина, что зеркала лгут, что нужно уезжать, что она боится. Но вместо этого она подошла к нему. Встала рядом. И посмотрела в зеркало.

Два отражения — его и её — смотрели друг на друга. А между ними, в потемневшей глубине амальгамы, медленно таяло третье — в белом платье, с улыбкой, полной тайны и печали.

Марк взял Ингу за руку.

— Ты вернулась, — прошептал он.

И свечи погасли.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Начните рассказывать истории, которые можете рассказать только вы." — Нил Гейман