Сказки на ночь

Волшебные истории, чтобы сладко уснуть

Волшебные истории, после которых легко уснуть: говорящие звери, добрые чудеса и уютные миры. Каждый вечер здесь появляется новая короткая сказка — читайте бесплатно, без регистрации, вслух детям или про себя.

Тетради Марвела: неоконченная хроника невидимого

Тетради Марвела: неоконченная хроника невидимого

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Человек-невидимка (The Invisible Man)» автора Герберт Уэллс (H.G. Wells). Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

— Он лежал на земле — обнаженный и невидимый. Кто-то накинул на него одеяло. Когда одеяло коснулось его поверхности, стали проступать очертания тела, словно сквозь туман. Сначала — смутно, потом все яснее. Истощенное, изможденное лицо молодого человека лет тридцати, с тонкими чертами и бледной кожей. Волосы белые, как у альбиноса, глаза — гранатового цвета. Так кончил свою странную и ужасную жизнь Гриффин — первый из людей, сумевший стать невидимым, — Гриффин, бездарный ученый с гениальной формулой.

— Герберт Уэллс (H.G. Wells), «Человек-невидимка (The Invisible Man)»

Продолжение

Глава, которой не было

Трактир «Веселые Сверчки» стоял на отшибе, где дорога из Бердока делала нелепый крюк мимо заброшенной мельницы. Марвел — тот самый Марвел, бродяга с красным носом и вечно расстегнутой жилеткой — сидел в задней комнате, которую хозяин отвел ему из странной смеси жалости и любопытства.

На столе перед ним лежали три тетради.

Он не решался их открывать уже четвертый день.

Нет, это неточно. Он открывал. Первую — дважды. Но дальше титульной страницы, исписанной убористым, злым почерком, продвинуться не мог. Буквы были мелкие, и половина слов — на латыни, другая половина — на каком-то шифре, где цифры чередовались с химическими формулами. Марвел грамоте-то выучился поздно, лет в двадцать семь, у бродячего проповедника, который брал за урок пинту.

«Я должен это сжечь», — говорил он себе каждое утро.

«Я должен это продать», — поправлял он себя к полудню.

К вечеру он не делал ни того, ни другого.

В тетрадях пахло чем-то горьким — не чернилами, нет, а чем-то лабораторным, едким. Марвел однажды лизнул палец после того, как перелистнул страницу, и полдня ходил с онемевшим языком. Это, надо сказать, испугало его сильнее, чем сам Невидимка при жизни.

А Невидимка был мертв. В это Марвел верил — он сам видел тело, проступившее из воздуха, как проступает изображение на фотографической пластине. Сначала — сетка вен, потом мышцы, потом кожа, бледная, восковая, мертвая. Лицо было молодое. Это поразило Марвела больше всего. Он ожидал старика.

Но тетради — тетради жили.

Он не мог этого объяснить рационально, и не пытался. Просто: когда он оставлял их на столе и уходил в общий зал, ему казалось, что из задней комнаты доносится шорох. Не мышиный — другой. Как будто кто-то перелистывает страницы. Он возвращался — тетради лежали так же, как он их оставил.

Или нет?

Вторая тетрадь, кажется, была открыта на другой странице. Или ему показалось. Свет от свечи дрожал, тени прыгали. Мало ли.

***

На шестой день Марвел начал читать.

Он начал не с формул — их он все равно не понимал — а с полей. На полях Гриффин писал по-человечески. Обрывками. Без системы. Иногда — одно слово на целый разворот.

«Холодно».

Это было на странице 14 первой тетради. Просто — «холодно». И Марвел, сидя у огня, вдруг почувствовал такой озноб, что зубы стукнули.

Дальше шли формулы, длинные, в три строки, перечеркнутые и переписанные заново. А потом, на полях, мелко:

«Кошка кричала всю ночь. Утром шерсть на подушке. Шерсти не видно, но я знаю, что она есть. Я слышу, как она хрустит, когда я сжимаю подушку».

Марвел отложил тетрадь. Посмотрел на свои руки. Руки были на месте — красные, грубые, с грязью под ногтями. Видимые. Он пошевелил пальцами. Вздохнул с облегчением.

На седьмой день он дошел до второй тетради.

Здесь Гриффин писал иначе. Формул стало меньше, записей на полях — больше. Почерк изменился: из убористого стал рваным, нервным, буквы наклонялись то влево, то вправо, будто их писали на ходу. Или на бегу.

«15 марта. Собака на Грейт-Портленд-стрит. Учуяла. Они всегда чуют. Зрение обмануть можно, слух — можно, но нос — никогда. Животные знают. Они знают, что я здесь, даже когда меня нет».

«17 марта. Дождь. Дождь — мой враг. Каждая капля — предатель. Я стою на перекрестке, и тысячи капель рисуют мой силуэт в воздухе. Человеческая фигура из воды. Из ничего. Я бегу, и капли бегут за мной, и какая-то женщина кричит, потому что видит бегущую пустоту».

«20 марта. Я не сплю уже трое суток. Когда я закрываю глаза, я вижу свои веки изнутри. Это не так, как у всех. У всех — темнота. У меня — красный свет, пробивающийся сквозь ткань, которой больше нет. Я вижу сквозь собственные веки. Я не могу перестать видеть».

Марвел прочитал последнюю запись трижды. Потом задул свечу и сидел в темноте, слушая, как колотится его сердце.

***

Третья тетрадь была самой тонкой. И самой страшной.

Здесь не было формул вообще. Были только слова. И между словами — пространства, белые, пустые, как сам Гриффин.

«Я начинаю забывать свое лицо. Вчера пытался вспомнить — и не смог. Я помню, что у меня были глаза. Но какого цвета? Я не помню. Я стою перед зеркалом, и зеркало пусто. Человек без отражения — это не человек. Это дыра в мире. Я — дыра в мире».

И через десять страниц:

«Формула обратима. Я знаю это. Я вычислил это еще в Лондоне. Три компонента, правильная последовательность, и я снова стану видимым. Но я не хочу. В этом все дело. Я больше не хочу, чтобы меня видели. Я привык быть никем. Нет — я привык быть всем. Я повсюду и нигде. Я — воздух. Воздух не нуждается в лице».

Марвел закрыл третью тетрадь.

Его руки дрожали. Он посмотрел на них — и на секунду, на одну только секунду, ему показалось, что кончики пальцев стали прозрачными. Он моргнул. Пальцы были на месте. Красные. Грубые. С грязью под ногтями.

Он аккуратно сложил все три тетради, перевязал бечевкой и убрал в железный сейф, который выпросил у хозяина трактира.

Потом вышел на крыльцо, закурил трубку и долго смотрел на дорогу из Бердока, по которой никто не шел.

Но воздух над дорогой чуть дрожал — так, как дрожит горячий воздух над костром. Хотя костра не было.

Марвел докурил, сплюнул и вернулся внутрь.

Тетради в сейфе лежали тихо.

Пока лежали тихо.

Второе пари Филеаса Фогга, или Шестьдесят дней в обратную сторону

Второе пари Филеаса Фогга, или Шестьдесят дней в обратную сторону

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Вокруг света за 80 дней» автора Жюль Верн. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Филеас Фогг выиграл свое пари. Он совершил кругосветное путешествие в восемьдесят дней! Для этого он использовал все средства передвижения: пароходы, железные дороги, экипажи, яхты, торговые суда, сани и даже слона. Эксцентричный джентльмен проявил в этом деле все свои изумительные качества хладнокровия и аккуратности. Но что же он выиграл? Что привез из путешествия? Ничего, скажете вы? Нет — жену, прелестную женщину, которая сделала его счастливейшим из людей.

— Жюль Верн, «Вокруг света за 80 дней»

Продолжение

Если бы кто-нибудь сказал Жану Паспарту, что ровно через год после возвращения из кругосветного путешествия он снова окажется на палубе парохода с чемоданом в одной руке и клеткой с канарейкой в другой, — он бы рассмеялся этому человеку в лицо. Потом заплакал бы. Потом, вероятно, ударил бы его. Потому что Паспарту за этот год наконец-то привык к спокойной жизни и полюбил ее всеми фибрами своей души и всеми складками своего располневшего живота.

Но случилось именно так.

Началось все, как и в прошлый раз, в Реформ-клубе. Мистер Фогг сидел в своем обычном кресле, читал «Таймс» и не разговаривал ни с кем — что, впрочем, было его нормальным состоянием. Брак с Аудой не изменил его привычек. Он по-прежнему завтракал в восемь часов двенадцать минут, обедал в половине первого и ужинал в семь двадцать. Ауда приняла этот распорядок с индийским терпением и английской невозмутимостью, которую она приобрела с поразительной быстротой.

В тот вечер в клубе появился маркиз Гастон де Ла Фуйяд — француз, что само по себе было событием необычным для заведения, в котором даже ирландцев терпели с трудом. Маркиз был высок, худ, носил усы закрученные штопором и имел репутацию человека, который однажды пересек Сахару на верблюде исключительно ради того, чтобы выиграть спор о том, можно ли пересечь Сахару на верблюде.

— Господа! — объявил маркиз, войдя в читальный зал с той степенью непринужденности, которая у французов считается хорошим тоном, а у англичан — дурным воспитанием. — Я намерен обогнуть земной шар за пятьдесят пять дней. С востока на запад. И ставлю на это двадцать тысяч фунтов.

В читальном зале воцарилась тишина.

Фогг перевернул страницу газеты.

— Пятьдесят пять дней — невозможно, — сказал Стюарт, один из партнеров Фогга по висту. — Фогг в прошлом году едва уложился в восемьдесят, и то лишь благодаря невероятному стечению обстоятельств.

— Прогресс не стоит на месте, — возразил маркиз. — За год открыты новые железнодорожные линии. Суэцкий канал углублен. Тихоокеанские пароходства увеличили скорость. А я, в отличие от мистера Фогга, поеду не на восток, а на запад, что дает мне преимущество попутных ветров и течений.

— А также потерю одного дня при пересечении линии перемены дат, — заметил Фогг, не отрывая глаз от газеты.

Маркиз повернулся к нему.

— О! Мистер Фогг! Я слышал о вашем путешествии. Замечательное предприятие. Для своего времени.

Фогг поднял глаза. Это «для своего времени» задело его — не потому что он был тщеславен, а потому что оно было фактически неточным. Год — это не эпоха.

— Я поеду с вами, — сказал Фогг.

— Простите?

— Я поеду одновременно с вами. Тем же маршрутом. И прибуду раньше.

Стюарт поперхнулся сигарой. Фланаган уронил газету. Фаллентин, который только что уснул в кресле, проснулся и сказал: «Что?» — что было, пожалуй, самым содержательным его высказыванием за весь вечер.

Маркиз расхохотался.

— Вы ставите двадцать тысяч?

— Я ставлю тридцать, — ответил Фогг.

Пари было заключено. Старт назначили через трое суток — время, необходимое маркизу для завершения приготовлений. Фогг не нуждался в приготовлениях: у него всегда был собран чемодан, и Паспарту знал об этом и жил в постоянном страхе.

Когда Фогг вернулся домой и сообщил Ауде о предстоящем путешествии, она выслушала его молча, кивнула и сказала:

— Я еду с вами.

— Это будет утомительно, — предупредил Фогг.

— Филеас, — сказала Ауда тоном, который не допускал возражений, — в прошлый раз вы путешествовали без меня, и это едва не стоило вам жизни. И двадцати тысяч фунтов. И рассудка Паспарту. Я еду.

Фогг подумал три секунды — ровно столько времени требовалось его мозгу для обработки информации, не связанной с расписанием поездов, — и согласился.

Паспарту, узнав новость, побледнел, потом покраснел, потом побледнел снова — лицо его в течение минуты напоминало французский флаг.

— Опять? — прошептал он.

— Опять, — подтвердил Фогг.

— Но, сударь... я только что... канарейка... у меня канарейка! Я не могу оставить Жюльетту!

— Возьмите канарейку с собой, — сказал Фогг и вышел из комнаты.

Паспарту посмотрел на Жюльетту. Жюльетта посмотрела на Паспарту. Обоим было одинаково тоскливо.

Третьего октября тысяча восемьсот семьдесят третьего года, в восемь часов сорок пять минут утра, два экипажа отъехали от Реформ-клуба. В первом сидел маркиз де Ла Фуйяд со своим слугой — молчаливым бретонцем по имени Ив, который, по слухам, однажды нес маркиза на спине через болота Камарга и с тех пор не произнес ни слова, то ли от усталости, то ли от отвращения.

Во втором — Фогг, Ауда и Паспарту. Паспарту держал на коленях клетку с Жюльеттой, завернутую в шерстяной платок, и бормотал что-то по-французски, чего Фогг демонстративно не слышал, а Ауда слышала, но не понимала, что, вероятно, было к лучшему.

Маршрут пролегал на запад: Ливерпуль — Нью-Йорк — Сан-Франциско — Иокогама — Шанхай — Калькутта — Суэц — и обратно в Лондон. Пятьдесят пять дней. Маркиз утверждал, что это возможно. Фогг утверждал, что сделает это быстрее. Паспарту утверждал, что умрет где-нибудь на полпути, и просил похоронить его по-христиански.

Уже на пароходе до Ливерпуля начались неприятности.

Маркиз де Ла Фуйяд оказался на том же пароходе — и в соседней каюте. Он приветствовал Фогга с изысканной любезностью, Ауду — с галантным поклоном, а Паспарту — с тем снисходительным дружелюбием, с которым французские аристократы обращаются к чужой прислуге, давая понять, что считают ее почти равной своей.

Паспарту немедленно возненавидел его.

— Этот человек, — сказал он Фоггу, — улыбается слишком часто. Человек, который так много улыбается, либо святой, либо мошенник. А святые не путешествуют первым классом.

Фогг не ответил. Он изучал расписание пароходов из Нью-Йорка и обнаружил, что «Аризона», на которую он рассчитывал, встала в док на ремонт. Это означало задержку в восемнадцать часов. Восемнадцать часов в путешествии, рассчитанном по минутам, — катастрофа.

Паспарту увидел выражение лица хозяина — точнее, отсутствие выражения, ставшее на четверть тона более отсутствующим, чем обычно, — и понял, что дело плохо.

— Начинается, — сказал он Жюльетте. Канарейка чирикнула. Паспарту истолковал это как согласие.

И действительно начиналось. Потому что маркиз, как выяснилось, забронировал место на единственном доступном пароходе из Нью-Йорка — и этот пароход брал только тридцать пассажиров первого класса. Двадцать девять мест были заняты. Тридцатое принадлежало маркизу.

Фоггу, Ауде и Паспарту предстояло либо ждать следующего судна — и потерять двое суток, — либо найти другой способ пересечь Атлантику... вернее, Тихий океан, ибо ехали они на запад.

— Мы что-нибудь придумаем, — сказал Фогг.

Паспарту закрыл глаза. Он знал, что означает «мы что-нибудь придумаем» в устах его хозяина. Это означало, что через сутки он, Паспарту, окажется либо на грузовом судне, либо на рыбацкой шхуне, либо — и этого он боялся больше всего — на воздушном шаре.

Жюльетта чирикнула снова. На этот раз тревожно.

Горькая фата

Горькая фата

Калуга пахнет яблоками. В сентябре — точно. Лера знала это с детства, когда бабушка возила ее на дачу через весь город, и маршрутка, пропахшая бензином и чужим потом, тряслась по улице Кирова, а в окно тянуло сладким.

Сейчас — сентябрь. Сейчас — Калуга.

Яблоками не пахнет.

Пахнет сырой штукатуркой и чем-то непонятным — кисловатым, плотным, будто воздух в погребе, который не открывали годами. Лера стояла перед зеркалом. Вернее — перед тем, что когда-то было зеркалом: овальная рама с облупившейся позолотой, а внутри — мутное стекло, в котором она видела себя как сквозь воду. Кремовое платье. Волосы подобраны, несколько прядей выбились — специально, так посоветовала подруга Маша, которая, впрочем, на свадьбу не приехала. Никто не приехал.

Кирилл сказал: только мы.

Ладно. Только мы.

Они познакомились в апреле, в Москве, в очереди на выставку Серова в Новой Третьяковке. Лера стояла уже сорок минут и думала, что это безумие — торчать на Крымском Валу ради картин, которые можно посмотреть в интернете. Потом перед ней возник Кирилл. Именно так — возник. Не подошел, не встал рядом. Просто обнаружился, как обнаруживается синяк: вроде не было, а вот он. Высокий. Темные волосы, стриженные коротко — почти по-военному. Глаза — серые, но не холодные; скорее как дым. И скулы такие, что хотелось провести по ним пальцем, проверить: настоящие?

— Вы на Серова? — спросил он.

— Нет, я тут просто стою, — ответила Лера и тут же подумала: зачем я грублю.

Он засмеялся. Негромко, горлом, как будто смех был личным делом и никого больше не касался.

Пять месяцев. За пять месяцев — от случайной встречи до свадебного платья в заброшенной усадьбе посреди калужских лесов. Лера пыталась объяснить это маме, потом подруге, потом себе. Не получалось. С Кириллом — не получалось ничего объяснить. Он был как течение: не сильное, но постоянное, и в какой-то момент ты обнаруживаешь, что берег уже далеко, а ноги не достают до дна, и это должно пугать, но вместо страха — странное, тягучее спокойствие.

Усадьба Мещерских стояла в двадцати километрах от Калуги, за Перемышлем, на холме над рекой Жиздрой. Главный дом — двухэтажный, с колоннами, которые потрескались и оплелись плющом так густо, что казалось, именно плющ их и держит. Левое крыло обрушилось лет тридцать назад — торчали стропила, как ребра. Правое — стояло. Кирилл привез генератор, строительные лампы, свечи. Много свечей. Лера насчитала семьдесят три в одном только зале, где должна была состояться церемония, потом сбилась.

— Чья это усадьба? — спросила она в первый раз, когда Кирилл привез ее сюда, две недели назад.

— Моей семьи.

— Мещерские — это...

— Мамина фамилия. До замужества.

Лера проверила. Ну, как проверила — погуглила. Усадьба Мещерских, Перемышльский район, объект культурного наследия, состояние — аварийное, владелец — не установлен. В Википедии — три строчки. На форуме любителей заброшек — фотографии десятилетней давности: разруха, мусор, надписи на стенах. Ничего про семью Кирилла.

Впрочем, про семью Кирилла вообще ничего не было. Нигде.

Он говорил: родители умерли, родственников нет. Говорил это так, как говорят о погоде — без надрыва, без паузы. Факт. Мертвые родители — такой же факт, как температура за окном. Леру это... нет, не пугало. Но что-то внутри вздрагивало, как стрелка компаса рядом с магнитом.

Регистратор приехал из Калуги. Немолодой мужчина с портфелем и лицом человека, который видел всякое, но такое — впервые. Он оглядел зал со свечами, развалины за окном, невесту без гостей и жениха, который стоял у стены с выражением лица статуи — красивым и совершенно непроницаемым.

— Ну, — сказал регистратор и раскрыл портфель.

Церемония длилась одиннадцать минут. Лера запомнила: одиннадцать, потому что смотрела на часы в телефоне, когда все началось, а потом — когда Кирилл наклонился и поцеловал ее. Поцелуй был... странное слово, но — точный. Не нежный, не страстный; скорее как печать. Как будто он ставил штамп — не в паспорт, а в нее.

После регистратор уехал. Быстро. Слишком быстро, подумала Лера, но додумать не успела, потому что Кирилл взял ее за руку и повел на второй этаж.

Лестница скрипела под ногами — каждая ступенька на свой лад, будто они шли по клавишам расстроенного пианино. На площадке второго этажа — окно без стекла, и через него тянуло вечерним холодом и запахом реки. Жиздра внизу блестела; закат красил воду в цвет, которому Лера не могла подобрать имя — не красный, не розовый, а что-то такое, от чего хотелось одновременно плакать и целоваться.

Кирилл открыл дверь. Комната — неожиданно целая: паркет, камин, кровать с пологом. Свечи — опять свечи. Когда он успел?

— Ты здесь все подготовил? — Лера повернулась к нему.

Он стоял в дверном проеме, и свет от свечей делал его лицо другим. Не хуже, не лучше — другим. Тени ложились иначе, и на секунду Лере показалось, что перед ней — не тот человек, с которым она гуляла по Патриаршим, ела шаурму на Маросейке, засыпала под бормотание Netflix.

Нет. Другой.

— Кирилл?

— Да.

— Зачем именно здесь?

Он вошел в комнату, закрыл дверь. Медленно, как будто давая ей время передумать — хотя передумывать было поздно и (Лера знала это с пугающей ясностью) бессмысленно.

— Потому что этот дом ждал, — сказал он.

— Ждал чего?

— Тебя.

Он произнес это без пафоса. Так говорят: «молоко кончилось» или «завтра дождь». И от этой будничности по спине прошел озноб — настоящий, физический, с мурашками и тем самым ощущением, когда волоски на руках встают дыбом.

Лера хотела засмеяться. Получилось что-то среднее между смешком и вздохом.

— Дом не может ждать. Это дом.

Кирилл подошел ближе. Положил руку ей на шею — не сжимая, просто ладонь, теплая, сухая, — и большим пальцем провел по линии челюсти. От этого прикосновения Лера забыла, что хотела сказать. Забыла вообще все, кроме его глаз — дымчатых, близких, и чего-то в их глубине, что было похоже на голод.

Не на тот голод. На другой.

— Пойдем, — сказал он. — Я покажу тебе кое-что.

Они спустились по другой лестнице — узкой, служебной, о существовании которой Лера не подозревала. Ступени вели вниз, мимо первого этажа, в подвал — и Лера подумала: ну вот, сейчас начнется ужастик, — но вместо подвала оказался сад.

Нет. Не так.

Сад.

Внутренний двор, окруженный стенами усадьбы, — и в нем росли розы. Черные. То есть не совсем черные, конечно, — темно-бордовые, почти черные в сумерках, — но их были сотни, может быть тысячи, и они цвели, хотя был сентябрь, хотя усадьба стояла брошенной десятилетия, хотя за ними никто не ухаживал.

Или ухаживал?

— Это... — Лера не договорила.

— Мама их посадила, — сказал Кирилл. — Давно. Они не умирают.

— Розы умирают.

— Эти — нет.

Он снял пиджак. Остался в белой рубашке, расстегнутой у горла, и в свете, который непонятно откуда брался — луна? отражение свечей от стен? — выглядел так, что у Леры перехватило дыхание. Не красиво — нет. Правильно. Как будто он принадлежал этому месту, а место — ему, и оба были частью чего-то, что Лера не понимала, но чувствовала кожей, позвоночником, той частью мозга, которая отвечает за «беги» и «останься» одновременно.

Она осталась.

Кирилл протянул ей розу — срезал откуда-то, она не заметила — и когда Лера взяла цветок, шип уколол палец. Капля крови упала на лепесток и исчезла. Не скатилась, не осталась — впиталась, как в промокашку.

— Ой.

— Ничего, — сказал он и поднес ее руку к губам. Поцеловал палец. — Дом принял тебя.

Лера хотела сказать: «Ты ненормальный». Или: «Это какой-то спектакль?» Или просто: «Мне страшно». Вместо этого она шагнула к нему, запустила пальцы в его короткие волосы и поцеловала — сама, первая, жадно, — потому что страх и желание оказались одним и тем же чувством, и разделить их было невозможно.

Розы пахли. Не так, как обычные розы. Тяжелее. Гуще. С нотой чего-то железного.

Где-то в доме хлопнула дверь. Или окно. Или что-то третье, чему Лера предпочла не давать имени.

Она была замужем. За мужчиной, у которого не было прошлого, в доме, который не должен был стоять, в саду, где цвели розы, которые не могли цвести.

И ей было — хорошо.

Вот это и пугало больше всего.

Золото Пунта

Золото Пунта

Творческое продолжение поэзии

Это художественная фантазия на тему стихотворения «Капитаны» поэта Николай Гумилев. Как бы мог звучать стих, если бы поэт продолжил свою мысль?

Оригинальный отрывок

На полярных морях и на южных,
По изгибам зеленых зыбей,
Меж базальтовых скал и жемчужных
Шелестят паруса кораблей.

Быстрокрылых ведут капитаны —
Открыватели новых земель,
Для кого не страшны ураганы,
Кто изведал мальстремы и мель.

— Николай Гумилев, «Капитаны»

Золото Пунта

В Адене мальчик — тощий, шестипалый —
продал мне карту за осколок драхмы.
«Вот, — ткнул ногтем, — вот Пунт. Вот храм. Бывалый? —
ну, так ступай. А дальше — пальмы.

И — в пальмах — зверь. Не ходи.» И — сгинул.
Я развернул папирус: зной такой,
что буквы плыли — словно кто-то двинул
весь мир — и тот потек рекой.

Но разобрал: храм; зверь; и дерево мирры;
и надпись стертая: «Войди — умри — живи».
Забавный выбор. Половину мира
я пересек ради таких — в крови

начертанных загадок. Снарядил баркас —
матросов шестеро — и доктор мой, который
крестился при каждом шквале. В добрый час
мы вышли. Море — синее. И скоро —

семнадцать дней — и берег: рыжий, низкий.
Без птиц. Молчание — густое, как смола.
Мы высадились. След в песке — нелюдский:
широко в локоть — и как будто два крыла

по бокам ступни. Мой доктор сел.
А я — пошел. Три дня — лианы, духота —
и храм. Из камня черного; он цел —
стоял сквозь все века — и пустота

гудела в нем, как в раковине. Зверь
на крыше — из стекла зеленого — смотрел
устало. Не враждебно. Словно: верь —
я ждал тебя. Таков твой жребий и удел.

Я не вошел. Впервые. Взял монету
из пыли у порога — и назад.
Она горячая — не остывает к лету,
и к зиме — и вот мой тайный клад.

И зверь зеленый снится. И шепчу
во сне: «Войду». Но — утро. Порт. И мир —
обычный. Только жжет в кармане. Я молчу.
И Пунт далек. И Пунт — мой вечный тир.

Угадай автора 03 апр. 11:15

Узнай мастера психологического портрета

Он был до того худо одет, что иной, даже и привычный человек, посовестился бы днём выходить в таких лохмотьях на улицу. Впрочем, квартал был таков, что костюмом здесь было трудно кого-нибудь удивить.

Угадайте автора этого отрывка:

Статья 03 апр. 11:15

Инсайд: как убеждённый коммунист из Брно стал иконой свободной мысли — и никогда не объяснился

Инсайд: как убеждённый коммунист из Брно стал иконой свободной мысли — и никогда не объяснился

Он не давал интервью тридцать лет. Просто отказывался — молча, без объяснений, без пресс-релизов. Публика злилась. Критики шептались. Он не реагировал.

Милану Кундере 1 апреля исполняется 97 лет (посмертно, что ли — он умер в июле 2023-го в Париже, но дата рождения никуда не делась). 97 лет — и примерно столько же лет ведутся споры о том, кем он был на самом деле: диссидентом или конформистом, гением или моральным банкротом, великим европейцем или перебежчиком. Правда, как это часто бывает, немного хуже любого варианта.

Итак, факт первый — и он неудобный: Кундера был коммунистом. Не «сочувствовал», не «разочаровался потом» — вступил в партию в 1948 году, когда ему было 19, с явным энтузиазмом. Исключили его в 1950-м. Восстановили в 1956-м. Снова исключили в 1970-м — уже окончательно, после того как он осмелился поддержать Пражскую весну. Эта биография — не грязное пятно, которое пытаются скрыть биографы. Это, собственно, и есть Кундера: человек, который на собственной шкуре испытал то, о чём потом писал, — как идеология сначала обещает рай, а потом требует душу.

«Шутка» — первый его роман, 1967 год. Людвик Яхл посылает открытку подруге: «Оптимизм — опиум народа! Здоровый дух воняет идиотизмом. Да здравствует Троцкий!» Шутка. Чёрный юмор студента, который дурачится. Итог: исключение из партии, армейский штрафной батальон, перекроенная жизнь. Роман вышел в оттепель 1967-го, мгновенно стал бестселлером — и был запрещён сразу после советских танков в августе 1968-го. Кундеру вычеркнули из всех каталогов, уволили из всех университетов. Как будто его никогда не было.

Но было. Ещё как было.

В 1975-м он уехал во Францию. Не «эмигрировал в поисках лучшей жизни» — его фактически вытолкали. В 1979-м чехословацкое правительство лишило его гражданства. Кундера стал апатридом — человеком без паспорта, без Родины, без права вернуться. Зато с пишущей машинкой. И с грандиозным раздражением, которое он методично перегонял в прозу.

Потом была «Книга смеха и забвения» (1979). Странная вещь — не совсем роман, не совсем эссе; что-то посередине, с главами, которые, кажется, могут идти в любом порядке, и с автором, который вдруг вылезает прямо в текст и говорит: «Вот, кстати, про меня». Книга о памяти и её отсутствии — о том, как режим стирает неудобных людей из истории, буквально ретушируя фотографии. И о том, что забывать умеют не только режимы. Обычные люди справляются с этим ничуть не хуже.

А потом — «Невыносимая лёгкость бытия» (1984). Вот тут мир окончательно сошёл с ума по Кундере. Томаш и Тереза. Прага, 1968. Эрос и Танатос, история как задник, философия Ницше, объяснённая через постельные сцены. Звучит как пошлость? Именно это поначалу и раздражало критиков. Но Кундера делал нечто хитрое: прятал диагноз эпохи в личную историю двух людей, которые никак не могут договориться — что важнее, свобода или привязанность. Томаш хочет лёгкости. Тереза тянет его в тяжесть. Оба правы. Оба проигрывают. История смотрит на них и не комментирует.

Концепция «kitsch» у Кундеры — отдельная история, довольно жуткая. Он вкладывал в это слово не «безвкусица», а нечто точнее: потребность в мире, где дерьма не существует; умиление перед упрощёнными картинами бытия; слезливый восторг перед флагами, детьми на лугу, первомайскими парадами. Китч — это тоталитаризм чувств, отказ признавать сложность. И Кундера видел его везде: в коммунизме, в масс-культуре, в либеральных лозунгах. Никого не щадил — что раздражало всех подряд, что само по себе, в общем-то, неплохой знак.

Нобелевскую премию он не получил. Ни разу. Несмотря на слухи о бесчисленных номинациях. Версии «почему» разные — от дипломатических до личных. Но в 2008 году в эту историю влетел неприятный эпизод: чешский журнал «Respekt» опубликовал архивный документ, якобы свидетельствующий, что в 1950-м молодой Кундера донёс полиции на западного агента. Доказательства — спорные. Кундера всё отрицал. Историки спорят до сих пор. Дело не закрыто — ни в архивах, ни в умах.

Стоп.

Важный момент, который легко пропустить: даже если донос был — это не отменяет «Невыносимую лёгкость бытия». Хорошие книги пишут самые разные люди, включая людей с тёмными страницами в биографии. Это неудобно, но правда. Кундера, собственно, сам об этом и писал — о том, что человек не монолитен, что прошлое не смывается, но и не перечёркивает всё остальное. Он был живым доказательством собственных тезисов. Что само по себе — либо ирония, либо последовательность.

Последние десятилетия он жил в Париже, в Шестом округе, почти невидимо. В 2019-м ему вернули чешское гражданство — символический жест спустя сорок лет. Он принял молча. Говорили, что почти ослеп. Говорили, что писал до конца. Говорили разное — проверить было невозможно, потому что он по-прежнему никого не пускал. Умер 11 июля 2023 года. Некрологи были огромные и искренние.

97 лет. Не круглая дата — но в этом что-то кундеровское. Он бы не выбрал юбилей с нулём. Слишком очевидно. Слишком китчево.

Новости 03 апр. 11:15

Исследователи раскрыли причину странной болезни Сергея Есенина в последние годы жизни

Исследователи раскрыли причину странной болезни Сергея Есенина в последние годы жизни

Группа современных исследователей, работавших с архивными материалами московских клиник начала XX века, обнаружила полный комплект медицинских документов, связанных с лечением Сергея Есенина в его последние годы. Записи врачей содержат подробное описание симптомов, которые указывают на сочетание нескольких физических недугов, усугубляемых психологическим состоянием. Медики того времени определили заболевание как результат истощения нервной системы. В истории болезни упоминаются также головные боли невротического происхождения, проблемы со сном, ощущение усталости и отчаяния. Интересно, что врачи рекомендовали смену климата и отдых, однако Есенин продолжал интенсивную творческую деятельность. Некоторые исследователи предполагают, что именно физическое недомогание способствовало все более депрессивному тону его произведений конца 1920-х годов. Документы позволяют выстроить более объективную картину того, как состояние здоровья влияло на творческие процессы. Это открытие переворачивает биографические представления о финальном периоде жизни одного из величайших русских лириков.

hh.ru/vacancy/666: Infernal Solutions ищет партнера — полный соцпакет, вечная молодость, мелкий шрифт

hh.ru/vacancy/666: Infernal Solutions ищет партнера — полный соцпакет, вечная молодость, мелкий шрифт

Классика в нашем времени

Современная интерпретация произведения «Фауст (Faust. Eine Tragödie)» автора Иоганн Вольфганг фон Гете

**hh.ru — Поиск работы и сотрудников**

━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━

🔥 **ВАКАНСИЯ #666** | Infernal Solutions GmbH
**Партнер по программе «Абсолютное Знание»**
*Контрактная основа / Удаленка невозможна / Город: любой*

**О компании:**
Infernal Solutions GmbH — старейшая консалтинговая компания в истории. Дата основания уточняется; было это, мягко говоря, до появления календарей. Специализация — персональное развитие, трансформация личности и исполнение амбициозных запросов. Портфолио — от фараонов до финтех-стартаперов. Входим в топ-1 рейтинга «Компании, от которых невозможно отказаться». Буквально.

**Чем предстоит заниматься:**
— Получать все, о чем мечтали (и кое-что сверху — сюрприз)
— Проживать жизнь на максимальной интенсивности
— Подписать один (1) документ
— Не задавать лишних вопросов про пункт 14.6

**Мы предлагаем:**
✅ Безлимитные знания о мироздании (без ограничения трафика)
✅ Возврат молодости — клинически подтвержденный, сертификат ISO 666
✅ Исполнение любых желаний в рамках согласованных KPI
✅ Персональный менеджер 24/7 (буду рядом. Всегда. Нет, правда — всегда.)
✅ Корпоративный пудель (опционально)

**Мы ожидаем:**
— Ученую степень или эквивалент
— Глубокий экзистенциальный кризис (обязательно; легкая хандра не считается)
— Готовность подписать NDA кровью (формальность, не более)
— Отсутствие привязанности к... скажем так, к долгосрочным последствиям

**Условия контракта:**
Бессрочный. Расторжение — исключительно по инициативе работодателя. Подробности — мелким шрифтом, кегль 0.5. И да: если вы произнесете фразу «Остановись, мгновенье, ты прекрасно» — контракт автоматически закрывается. Что это значит? Ну. Узнаете.

📩 Контакт: m.mephistopheles@infernal.de
🔴 Откликнуться: кнопка **«Продать душу»**

━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━

## ОТКЛИКИ НА ВАКАНСИЮ

━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━

### Отклик #1
👤 **Фауст Иоганн Генрих**
📍 Виттенберг, Саксония
🎓 Доктор философии, медицины, теологии, юриспруденции
💼 Опыт: 30+ лет академической деятельности

**Ключевые навыки:** латынь, древнегреческий, алхимия, натурфилософия, вызов духов (базовый), самокопание (эксперт).

**Достижения:** четыре докторские. Знание всего. Результат — ноль. Абсолютный, звенящий, космический ноль.

**Сопроводительное письмо:**

Уважаемый г-н Мефистофель,

Два часа ночи. Кабинет. Не проветривался — я не помню, сколько. Может, десять лет. На столе — черепа, колбы, фолианты, пыль. Пыль повсюду, она как метафора моей жизни, только метафора хотя бы красива, а пыль — просто пыль.

Я тридцать лет просидел за этим столом. Могу сказать с уверенностью: я не знаю ничего. Нет — хуже. Я знаю ВСЕ, что можно знать в рамках человеческого разума, и от этого знания мне тошнее, чем было бы от полного невежества. Невежда хотя бы надеется, что где-то есть ответ. У меня такой роскоши нет.

Студенты тупы. Это не высокомерие — это факт, задокументированный тридцатью годами экзаменационных ведомостей. Коллеги завистливы и мелочны. Вагнер, мой ассистент, задает вопросы, от которых хочется залезть в пентаграмму и не вылезать.

Кстати, о пентаграммах. Яд я уже пробовал. Не помогло — церковный хор помешал. Пасхальный, представляете? Только подносишь чашу ко рту — и тут колокола. Длинная история, грустная, с плохой драматургией.

Ваша вакансия — единственное за тридцать лет, что не показалось мне тотально бессмысленным.

Готов к собеседованию. Мне все равно не спится. Мне вообще — все равно.

С уважением и некоторым количеством отчаяния,
Генрих Фауст

P.S. Пудель — это вы были, верно? Хороший мальчик. Хотя для пуделя вы как-то подозрительно крупный.

━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━

### Отклик #2
👤 **Вагнер Кристоф**
📍 Виттенберг
🎓 Магистр философии (с отличием!)
💼 8 лет — ассистент проф. Фауста

**Сопроводительное письмо:**

Добрый день!

С большим интересом ознакомился с вашей вакансией. Не совсем понял про «подпись кровью» — это метафора agile-контракта? Если да, то я знаком с Scrum и Kanban.

Немного о себе. Я — человек системный. Конспекты. Таблицы. Планирование. Люблю рамки. Профессор Фауст — мой наставник, но между нами: в последнее время он стал... ну. Странноватый — это мягко. Разговаривает с пуделями. Ночью бормочет заклинания. Вчера заглянул к нему — а там дым, знаки на полу, запах серы и что-то красное на столе. Нормальный рабочий процесс выглядит иначе, я проверял в методичке.

Хотел бы развиваться в направлении «Абсолютного Знания», но поэтапно: KPI, ретроспективы. Возможна ли стажировка?

С уважением, К. Вагнер

P.S. Пудель — какой породы? Спрашиваю из научного интереса.

━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━

**↳ ОТВЕТ HR:**

Уважаемый г-н Вагнер,

К сожалению, профиль не соответствует. Обязательное условие — глубокий экзистенциальный кризис. Ваша анкета демонстрирует стабильную, почти пугающую удовлетворенность конспектами. Нам нужны надломленные — вы даже не погнутый.

Рекомендуем вакансию «Архивариус вечности» — каталогизация, тишина, никакого смысла. Ваше.

М. Мефистофель, старший партнер

━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━

### Отклик #3
👤 **Маргарита (Гретхен)**
📍 Пригород
🎓 Домашнее образование

**Сопроводительное письмо:**

Здравствуйте.

Наверное, не туда пишу. Подруга скинула ссылку: мол, тут «исполняют желания». У меня желание одно — чтобы мне кто-нибудь объяснил, что происходит. На улице подошел мужчина — пожилой, но вдруг молодой (?) — предложил руку. С ним был второй, в черном, улыбался так, что хотелось перекреститься.

Мне не нужны знания — мне семнадцать. Мне нужны ответы. Почему маменька после тех капель так крепко уснула? Кто оплатил шкатулку с драгоценностями? Зачем соседка Марта врет?

Если не к вам — извините.
Маргарита

━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━

**↳ ОТВЕТ HR (личный):**

Маргарита, заявка принята. Вы не кандидат. Вы — бонусный пакет.

М.

━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━

## ОТЗЫВЫ О РАБОТОДАТЕЛЕ | Glassdoor

**Infernal Solutions GmbH** | 2.1 из 5

**1/5 — «Читайте. Мелкий. Шрифт.»**
*Бывший партнер | ≈1587 г.*

Плюсы: первые 24 года — фантастика. Деньги, власть, Елена Прекрасная (да, та самая). Летал на драконах. Показывал фокусы императору. Жизнь, о которой пишут книги. Собственно, написали.

Минусы: на 25-й год пришли за оплатой. Пришли — мягко сказано. Приволокли. Контракт оказался... окончательным. Рекомендую? Нет. Из ада не рекомендую.

**5/5 — «Лучший оффер!»**
*Действующий партнер | Текущий год*

Плюсы: молодость! Знания! Красивая девушка! Менеджер всегда рядом — иногда прямо ЗА спиной, но кто считает.

Минусы: контракт не дочитал. Шрифт — лупа не берет. Менеджер говорит: «ничего интересного». Наверное, прав.

*(Примечание модератора: отзыв обновлен через 8 месяцев. Новый текст: «НЕЕЕЕЕЕЕЕЕЕЕТ». Аккаунт удален.)*

**3/5 — «Стабильно, но специфично»**
*Внутренний HR | Бессрочный контракт*

Работаю с основания. Коллектив — ну, какой есть. KPI требуют «души» — метрика спорная, но план выполняем. Корпоративы в кругах (их девять). Столовая сносная, если привыкнуть к температуре. Кондиционер сломан с начала времен.

Рекомендую? Если у вас нет души — отличное место.

━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━

## ПЕРЕПИСКА В hh.ru

**Мефистофель:** Генрих, добрый вечер! Резюме впечатляет. Давно не видел такой концентрации бессмысленных достижений в одном PDF. Встретимся?

**Фауст:** Где и когда.

**Мефистофель:** Ваш кабинет. Я уже здесь.

**Фауст:** ...Как вы вошли? Дверь заперта.

**Мефистофель:** Пентаграмма на полу — это приглашение. Но детали. Суть: я исполняю любое желание. Если скажете мгновению «остановись» — контракт закрывается. Все.

**Фауст:** Подвох?

**Мефистофель:** Генрих. Вы 30 лет преподаете логику. Вы ЗНАЕТЕ, что подвох есть. Вопрос — насколько вам уже все равно.

**Фауст:** ...

**Фауст:** Где подписать.

**Мефистофель:** 📎 *Контракт_FINAL_не_открывать_Вагнер.pdf*
Подпись кровью. Нет ланцета — курьер за 15 минут.

**Фауст:** У меня есть. Я же врач.

**Мефистофель:** Идеальный кандидат.

━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━

## КОММЕНТАРИИ ПОД ВАКАНСИЕЙ

**@ArchAngelMichael:** Модерация! Нарушение п. 7.3 — запрет на сделки с биоматериалами. Требую удаления.
↳ **@Mephisto_HR:** Михаил, мы это обсуждали в суде. Ты проиграл. Дважды.
↳ **@ArchAngelMichael:** Будет кассация.
↳ **@Mephisto_HR:** Буду ждать.

**@Wagner_MA:** А стажировка точно невозможна? У меня мотивационное на 12 страниц.
↳ **@Mephisto_HR:** Нет.
↳ **@Wagner_MA:** А с рекомендательным от профессора?
↳ **@Mephisto_HR:** Профессор занят. Насовсем.
↳ **@Wagner_MA:** Что значит «насовсем»?!

**@Martha_Schwerdtlein:** Милый мужчина в черном, обещавший свидетельство о смерти мужа — ваш сотрудник? Жду третью неделю!
↳ **@Mephisto_HR:** Марта, муж мертв. Честное нечестное.
↳ **@Martha_Schwerdtlein:** Ну слава богу!

**@GottDerHerr:** Пари в силе. Наблюдаю.
↳ **@Mephisto_HR:** 👍
↳ **@GottDerHerr:** Удачи не желаю.
↳ **@Mephisto_HR:** А она мне и не нужна.

Цитата 03 апр. 11:15

Волшебство жизни в простом — Виктор Астафьев

Не забывайте, что всякая жизнь — великое чудо, волшебство, непонятное нам. Нужно учиться видеть красоту в простом.

Вторая линька: хроника Греты Замза

Вторая линька: хроника Греты Замза

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Превращение (Die Verwandlung)» автора Франц Кафка (Franz Kafka). Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Проснувшись однажды утром после беспокойного сна, Грегор Замза обнаружил, что он у себя в постели превратился в страшное насекомое. Лежа на панцирно-твердой спине, он видел, стоило ему приподнять голову, свой коричневый, выпуклый, разделенный дугообразными чешуйками живот, на верхушке которого еле держалось готовое вот-вот окончательно сползти одеяло. Его многочисленные, убого тонкие по сравнению с остальным телом ножки беспомощно копошились у него перед глазами.

— Франц Кафка (Franz Kafka), «Превращение (Die Verwandlung)»

Продолжение

Запись первая. Без даты.

Я не знаю, когда это началось.

Нет — знаю. Но мне стыдно назвать точный день, потому что тогда придется признать, что я молчала слишком долго. Что я видела первые признаки и выбрала не видеть.

Первым было зеркало.

То маленькое зеркало в ванной комнате, с трещиной в левом углу, которое мама хотела заменить еще при жизни Грегора. Я стояла перед ним после ванны, вытирала плечи, и вдруг обратила внимание на кожу между лопатками. Она была темнее, чем обычно. Не загар — что-то другое. Плотнее. Суше.

Я потрогала. Под пальцами было — как пергамент. Старый пергамент, который начинает трескаться от времени.

Мне было семнадцать лет. У семнадцатилетних не бывает такой кожи.

Я решила, что это от нового мыла. Выбросила мыло. Купила другое. Неделю мазала спину кремом.

Стало хуже.

***

Запись вторая.

Сегодня утром я нашла на простыне что-то. Коричневое. Тонкое. Изогнутое, как скобка. Полупрозрачное на свет.

Я долго держала это на ладони и не могла понять, что это такое.

Потом поняла. Это была чешуйка. Моя чешуйка. Она отслоилась ночью, пока я спала. Как у змеи. Как у — нет. Я не буду писать это слово.

Мама стирала белье и ничего не заметила. Или заметила и промолчала. Мама теперь часто молчит. После Грегора в нашем доме молчание стало формой разговора. Мы молчим друг другу разные вещи: мама молчит тревогу, отец молчит стыд, я молчу — я еще не знаю, что именно я молчу.

Страх? Нет, не совсем. Есть что-то за страхом. Узнавание. Вот что это. Я узнаю́ то, что происходит с моим телом, потому что я это уже видела. Видела, как это случилось с другим.

С братом.

***

Запись четвертая. (Третью я уничтожила.)

Спина теперь целиком. От шеи до поясницы — темная, сегментированная поверхность. Если провести пальцем, чувствуются границы между пластинами. Они чуть подвижны, как клавиши. Когда я дышу глубоко, пластины приподнимаются и опускаются с тихим щелчком.

Щелк. Щелк. Щелк.

Как часы.

Я больше не могу носить платья с открытой спиной. Впрочем, я никогда их и не носила — я всегда была скромной девушкой, хорошей дочерью, послушной сестрой. Послушной сестрой жука.

Вот. Я написала это слово. Жук. Грегор был жуком. И я — я тоже.

Нет. Не так. Грегор проснулся однажды утром и уже был. Полностью. Целиком. Шесть ног, панцирь, усики. Мгновенное превращение, как в сказке, только без феи и без обратного заклинания.

У меня — иначе. У меня это медленно. Как болезнь. Как беременность. Как старение. Постепенное, необратимое, ежедневное. Каждое утро я просыпаюсь и проверяю — что изменилось за ночь? Какая часть меня перестала быть человеческой?

Вчера это были локти. Кожа на внешней стороне стала твердой и глянцевой, как каштановая скорлупа.

Сегодня — ногти на ногах. Они потемнели и загнулись внутрь. Не больно. В том-то и ужас: не больно.

***

Запись шестая.

Разговор с мамой.

Она вошла в комнату без стука — раньше она никогда так не делала, но после Грегора двери в нашем доме потеряли значение. Я стояла перед зеркалом. Спина была к ней.

Она увидела.

Я знаю, что она увидела, потому что я услышала — не крик, нет. Вздох. Такой тихий, такой глубокий, как будто из нее вышел воздух, который она держала внутри целый год. С того самого дня.

— Грета, — сказала она.

— Да, мама.

— Давно?

— Несколько месяцев.

Молчание. То самое наше семейное молчание, плотное, как вата.

— Что ты чувствуешь?

Я думала долго. Что я чувствую? Этот вопрос предполагает, что я еще могу разделить себя на ту, которая чувствует, и то, что чувствуется. Но граница стирается. Каждый день граница стирается.

— Я чувствую, как я становлюсь чем-то, — сказала я наконец. — Не кем-то. Чем-то.

Мама подошла. Положила руку на мою спину — на панцирь. Ладонь была теплая. Панцирь — нет.

— Ты моя дочь, — сказала она.

Это не было ответом. Но это было все, что она могла сказать.

***

Запись девятая.

Звуки.

Я стала слышать вещи, которых раньше не слышала. Вибрацию водопроводных труб за стеной. Шаги жильцов двумя этажами выше. Сердцебиение мамы, когда она стоит рядом.

И еще — я слышу стены. Это невозможно объяснить человеческими словами, но я попробую, пока у меня еще есть человеческие слова. Стены гудят. У каждой стены свой тон. Комната Грегора — до-диез. Кухня — фа. Мой потолок — ля, чуть ниже, чем нужно, расстроенная.

Грегор тоже это слышал? Когда он сидел на потолке — он слышал ля?

Я поймала себя на том, что смотрю на потолок. Не просто смотрю — оцениваю. Поверхность. Текстуру. Прочность. Угол.

Мои ноги согнулись иначе, чем обычно. В коленях — и еще в одном месте, где раньше колена не было.

Я выпрямилась. Вышла из комнаты. Закрыла дверь.

За дверью потолок продолжал звучать ля.

***

Запись последняя.

Я пишу это левой рукой. Правая больше не держит перо — пальцы срослись попарно и загнулись внутрь, как крючки. Они очень сильные, эти крючки. Вчера я случайно раздавила дверную ручку.

Буквы получаются кривые. Скоро они перестанут получаться вовсе.

Я хочу записать одну вещь, пока могу.

Когда Грегор стал тем, кем он стал, мы — я, мама, отец — мы испугались. Мы отвернулись. Мы заперли его в комнате и ждали, пока он умрет. Мы сделали вид, что его больше нет, а когда он все-таки умер, мы вздохнули с облегчением и поехали на трамвае за город, и я потягивалась на солнце, молодая, красивая, живая.

Теперь я знаю, какова цена этого облегчения.

Теперь я знаю, что превращение — не наказание и не болезнь. Это наследство. Оно передается. Не по крови — по вине.

Мама приносит мне яблоки. Она режет их на тонкие дольки и кладет на тарелку у двери.

Я ем их по ночам, когда никто не видит.

Мне нравятся подгнившие.

Голос в 4:17

Голос в 4:17

Каждую ночь в четыре семнадцать Марина просыпалась. Мужской голос. Не дрожащий, не перепуганный — спокойный, словно говорил не в темноту квартиры, а кому-то рядом.

Не из соседней квартиры. Она проверила на второй ночи, выходила в подъезд, прислушивалась. Из стены. Прямо из кирпичной стены, за которой, согласно плану БТИ, находился только вентиляционный короб и ничего более. Ничего живого. Или, может быть, планы врут.

Голос произносил одно слово: «Открой».

Потом замолкал. Как выключатель.

Первые дни — очевидно, снится. Мозг под давлением. Марина работала аналитиком в банке, носила серые костюмы, верила в причинно-следственные связи, в то, что мир устроен по правилам; но новая квартира (съёмная, Таганка, третий этаж, окна во двор, вид как в тюрьме), работа адская, три часа сна в ночь — мозг может выдать что-то странное. На четвёртую ночь она включила диктофон, приложение на телефоне, с двух до шести утра.

Утром прослушала.

02:17:03. На этой отметке — голос, чёткий, без акцента, без помех. «Открой». И молчание. Молчание, которое длится, длится, становится почти физическим, вроде воды.

Виталий-сантехник, толстый, потный, простучал стену костяшками. Пожал плечами, сказал «нормальный короб», взял деньги и ушёл. Электрик не дал никаких ответов. Хозяйка квартиры, старая женщина с астмой, ответила коротко: пять лет никто не жил, квартира стояла пустая.

Пять лет.

Марина не верила в приведения, но в четыре семнадцать причинно-следственные связи молчали, сбивались, падали как подбитые птицы.

На второй неделе она попробовала ответить.

— Открой — что? — спросила она стену. Голос вышел жалкий; три ночи без сна, до интонаций было плевать.

Молчание. Долгое, тяжелое. Она возвращалась на кровать, уже думала, что кончилось, — и тогда:

«Дверь».

Другое слово. Не повтор. Ответ.

Марина села, обхватила колени. В груди что-то дёрнулось, резко, неприятно — живо. Сердце не то чтобы колотилось, скорее тикало, ровно и быстро, как секундомер перед стартом, и она слышала каждый удар. Она должна была испугаться. Наверное, испугалась — но страх был какой-то неправильный, тот, при котором не бегут, а придвигаются ближе.

— Какую дверь? — спросила она.

Молчание.

Следующие три ночи — опять только «Открой», как заело. Одна пластинка на вечность. Она записывала, файлы копились, одинаковые, как близнецы. Показала звукорежиссёру; тот слушал на студийных мониторах, крутил эквалайзер, выпускал дым и говорил: «Живой голос, мужчина, лет тридцать пять — сорок. Не запись, не синтез. Откуда это?»

«Из стены», — сказала Марина.

Он засмеялся. Она — нет.

В субботу она купила зубило и молоток, как на войну. Встала перед стеной — обои в мелкий цветочек, арендодательский шик — и ударила. Один раз. Штукатурка посыпалась белой пылью.

И пахнуло.

Не пылью. Не бетоном. Чем-то живым. Тёплым, чуть горьковатым, как кожа человека после долгого сна, как чужая подушка, как... она не знала, как это назвать. Запах мужчины. Живого, тёплого, настоящего — из-за кирпичной кладки.

— Кто ты? — прошептала Марина в дыру размером с кулак. Темнота за стеной была абсолютной — фонарик не добивал.

«Не помню», — сказал голос. Прямо здесь, в полуметре от её лица. Без стены между ними звук стал другим — объёмнее, мягче. У неё мурашки побежали от затылка до поясницы.

— Ты... там? Физически?

«Не знаю. Может быть. Здесь темно. Давно темно».

— Сколько?

«Не знаю. Долго. Потом появилась ты. Я слышу тебя. Как ты ходишь. Как дышишь ночью. Как плачешь в ванной».

Марина отшатнулась. Она действительно плакала в ванной — один раз, после звонка бывшему, дурацкого, пьяного, о котором жалела потом три часа. Никто не мог знать.

— Ты подслушиваешь?

«Я не могу не слышать. Ты — единственное, что я слышу».

Она села на пол, прижалась спиной к стене. За стеной он стоял или сидел или просто существовал в темноте — и молчал. Они молчали вместе. Минуту. Пять. Десять; она не считала.

— Мне нужно спать, — сказала наконец.

«Я знаю. Ложись. Я буду тихо».

Она легла и заснула мгновенно, спокойно, как не засыпала месяцами. Будто его присутствие за стеной было чем-то вроде колыбельной.

Каждый вечер после работы она садилась у дыры в стене. Он рассказывал — обрывочно, путано — что помнил темноту и тепло, что слышал звуки города сквозь кирпич; что она первая ответила. «Другие жильцы не слышали?» — «Слышали. Уезжали».

Пять лет. Квартира пустовала пять лет.

— Ты их пугал?

«Нет. Они пугались сами. Все, кроме тебя».

Она купила штукатурку, заделала дыру. Потом ночью вскрыла снова. Утром закрыла. Вечером открыла. Так неделю; стена вокруг дыры стала похожа на лунный кратер.

— Это ненормально, — сказала она ему.

«Я знаю».

— Я разговариваю со стеной.

«Со мной».

— Я не знаю, кто ты. Что ты.

«Я тоже».

Пауза.

«Но я жду четыре семнадцать каждую ночь».

— Почему четыре семнадцать?

«Потому что в четыре семнадцать ты дышишь тише всего. И я могу... дотянуться».

Марина прижала ладонь к стене. Кирпич был тёплый. По ту сторону — она чувствовала, знала, хоть это было невозможно — лежала чужая ладонь. Зеркально. Палец к пальцу.

— Если я сломаю стену, — сказала она. — Всю. До конца. Что будет?

Долгое молчание.

«Не знаю. Или я выйду. Или исчезну».

— А если исчезнешь?

«Тогда ты снова будешь спать одна».

Она убрала руку. Потом прижала снова.

В прихожей стояли зубило и молоток. Стена была старая — сталинская кладка, крепкая, но конечная. Часа три работы. Может, четыре. Соседи вызовут полицию, хозяйка — истерику, на работе спросят про круги под глазами.

Марина встала. Подошла к инструментам.

— Четыре семнадцать, — прошептала она.

Часы на микроволновке показывали 4:16.

Она взяла молоток.

4:17.

Послевоенное

Послевоенное

Творческое продолжение поэзии

Это художественная фантазия на тему стихотворения «Сороковые, роковые...» поэта Давид Самойлов. Как бы мог звучать стих, если бы поэт продолжил свою мысль?

Оригинальный отрывок

Сороковые, роковые,
Военные и фронтовые,
Где извещенья похоронные
И перестуки эшелонные.

А это я на полустанке
В своей замурзанной ушанке,
Где звездочка не уставная,
А вырезанная из банки.

— Давид Самойлов, «Сороковые, роковые...»

В пятидесятых тишина
стояла плотная, как вата.
Как будто кончилась война
и мы вернулись. А куда-то

все не вернешься. Двор. Скамья.
Играют дети — мне чужие.
Качели скрипнут. Мяч. И я
стою в шинели. Дни такие.

Жена постарела. Сын подрос.
А я четыре года мерз,
и мок, и полз — но уцелел.
Стою. Июль. Такой удел.

Шинель повесил — пусть пылится.
Контора. Стол. Чернила. Быт.
Учусь не вздрагивать. А снится
все та же Висла, тот гранит

январского рассвета, и Серега —
живой — хрипит: «Не спи, браток».
А утром — все. Пустая дорога.
И снег. И каждый — одинок.

Ему двадцать три — навсегда.
А мне за сорок. Мне — варенье,
и вишня, и в колонке вода,
и тихое воскресенье.

Нальешь. Помянешь. Кадык сожмет.
«За наших, — скажешь, — за ребят.»
И замолчишь. Кто знает — тот поймет.
Молчим. Сидим. Глаза — глядят.

А во дворе — июль. Жара.
И кошка рыжая — воришка —
стащила рыбу. Мошкара.
И мяч летит. И крик мальчишки.

Я жив. Серега — нет. Не плачь.
А хочется. Неимоверно. Жадно.
Вот двор. Вот вишня. Вот тот мяч.
Вот мирный день. — Нескладно? — Ладно.

Сижу. Белье на ветру.
Плывут на запад облака.
Серега, слышишь? — я не вру:
я доживу. За двух. Пока

мне горько или лихо — все равно.
Двор. Мяч. И вишни — вот — поспели.
Я жив за двух. Давным-давно
сороковые отгремели.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Слово за словом за словом — это сила." — Маргарет Этвуд