Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Грегор Замза не вышел на работу: переписка, из которой ясно, что он немного насекомое

Грегор Замза не вышел на работу: переписка, из которой ясно, что он немного насекомое

Классика в нашем времени

Современная интерпретация произведения «Превращение» автора Франц Кафка

**Тема: Отсутствие на рабочем месте — 05:47 поезд**
**От:** прокурист Й. Херманн
**Кому:** Грегор Замза

Господин Замза,

Поезд в 05:47 ушел. Без Вас. Следующий образец коллекции сам себя клиенту в Брно не отвезет.

Шеф уже интересовался. Дважды. Тон я передавать не буду — Вы его знаете.

Жду объяснений в течение часа.

Й. Херманн

---

**Тема: Re: Отсутствие на рабочем месте**
**От:** Грегор Замза
**Кому:** прокурист Й. Херманн

Господин Херманн,

доброе утро. Хотя какое оно доброе.

Я пишу с телефона. Точнее — я пишу лбом, потому что руки… ну. Скажем так, руки сегодня не в форме. Их, кажется, стало больше, и все они меньше, чем нужно.

Я обязательно поеду. Поездом в 07:00. Или в 08:00. Мне только надо встать с кровати, а это, представьте, оказалось нетривиальной инженерной задачей — я лежу на спине, твердой, как панцирь, и качаюсь. Просто качаюсь. Как жук.

Пять лет без больничного. Пять. Прошу это учесть.

С уважением,
Г. Замза

---

**Тема: Re: Re: Отсутствие на рабочем месте**
**От:** прокурист Й. Херманн
**Кому:** Грегор Замза
**Копия:** Шеф; HR

Господин Замза.

«Как жук» — это метафора? Потому что шеф метафоры не любит. Шеф любит образцы коллекции в Брно.

Ставлю в копию отдел кадров. И руководство. Так положено.

Замечу, между нами: о Вас в последнее время говорят разное. Инкассо, которое Вы вели, вызывает вопросы. Я лично так не считаю (считаю). Но говорят.

Откройте дверь. Я стою под ней. Я слышу оттуда какое-то… шипение? Свист? Вы что там, чайник?

Й. Х.

---

**Тема: Re: Re: Re: Отсутствие на рабочем месте**
**От:** Грегор Замза
**Кому:** прокурист Й. Херманн

Господин Херманн, это был мой голос.

Я пытался сказать «сейчас, одну минуточку». Вышло — вот это самое. Пищание такое, снизу, из живота, будто внутри меня кто-то поселился и тоже не выспался.

Про дверь. Ключ я поверну. Дайте срок. У меня нет пальцев, зато есть жвалы — это, оказывается, челюсти, крепкие, коричневые, я ими только что повернул ключ и, кажется, немного его сжевал. Из жвал течет бурая жидкость. Она капнула на замок.

Вы только не пугайтесь, когда откроется.

Я все тот же. Внутри. Наверное.

---

**Тема: Официальное уведомление о невыходе (форма К-3)**
**От:** HR, Отдел персонала
**Кому:** Грегор Замза
**Копия:** прокурист Й. Херманн

Здравствуйте, Грегор!

Меня зовут Грета из отдела кадров (не путать с Вашей сестрой Гретой, забавное совпадение, мы шутили тут).

Зафиксировали Ваше обращение. По внутреннему регламенту трансформация сотрудника в членистоногое не отнесена ни к одной из категорий листа нетрудоспособности. Мы проверили. Дважды.

Пришлите, пожалуйста:
— справку от врача (терапевт, не энтомолог, энтомолог — это к животным, а Вы пока в штате);
— фото рабочего места (Вашей спальни) для оценки эргономики;
— заполненную форму К-3 (во вложении).

Форму заполнять от первого лица. Если лица нет — от первого сегмента тела.

Хорошего дня! 🐞
Грета, HR

---

**Тема: Re: Официальное уведомление о невыходе (форма К-3)**
**От:** Грегор Замза
**Кому:** HR, Отдел персонала

Грета.

Форму открыть не могу. Приложение просит подтвердить, что я не робот. Я не робот. Я хуже.

Я ползаю по стене. Обнаружил, что мне это, честно говоря, приятно. Вишу вниз головой над своим письменным столом, где пять лет лежали образцы тканей и фотография девушки в меховой шапочке из журнала — я ее вырезал, вставил в золотую рамку. Красивая рамка. Единственное, что я нажил.

Я смотрю на нее сверху и думаю: и ради этого я вставал в четыре утра? Ради поездов? Ради долга отца, который я тащу на своей — теперь уж точно хитиновой — спине?

Пять лет.

Справку не пришлю. Терапевт в наш подъезд не поднимется. Служанка уже уволилась — с порога, на коленях умоляла отпустить и клялась, что никому. Никому! А сама, я слышу, звонит куда-то и шепчет.

Грета, а можно я просто останусь дома? Тихо. Под диваном.

---

**Тема: СРОЧНО. Дверь открылась**
**От:** прокурист Й. Херманн
**Кому:** Шеф; HR
**БЕЗ КОПИИ Г. ЗАМЗЕ**

Оно вышло.

Я увольняюсь. Пишу из передней, спиной к стене, нашариваю зонт и шляпу. Не смотрите мне вслед. Я уже на лестнице. Я уже на улице. Я бегу.

Там, в проеме, стоит — стояло? — нечто бурое, размером с Грегора, но не Грегор. Оно повернуло ко мне голову и запищало: «господин прокурист, войдите в мое положение».

Я вошел. В свое. Оно называется «бег вниз по ступенькам, прыгая через три».

Мать упала в обморок в цветочный горшок. Отец схватил мою — МОЮ — трость и газету и стал загонять его обратно. Шипел. Топал. Как на гуся.

Заявление на увольнение — во вложении. Договор в Брно передайте Мюллеру. Мюллер справится. Мюллер — человек.

Й. Херманн, уже бывший

---

**Тема: Семейный чат (переслано в почту, п.ч. телефон я откусил)**
**От:** Отец, Замза-старший
**Кому:** Мать; Грета (сестра); Грегор Замза

Все. Слушать сюда.

В комнате Грегора — не Грегор. Дверь заперта снаружи. Кто вытащил ключ? Я вытащил. Пусть сидит.

Я, между прочим, снова в форме. Достал старую банковскую ливрею с золотыми пуговицами. Пять лет валялся на диване, а тут — встал. Смешно устроен человек: сын кормил семью, пока был человеком, а перестал — и отец вспомнил, что у него есть ноги.

Яблоками кидаться будем по мере надобности.

Отец

---

**Тема: Re: Семейный чат**
**От:** Грета (сестра)
**Кому:** Отец; Мать
**БЕЗ КОПИИ ГРЕГОРУ**

Папа, не надо яблоками. Одно ты уже метнул — застряло у него в спине, врос, гниет. Я слышу, как он скребется ночью.

Я носила ему молоко. Он не пил. Носила гнилье, объедки, заплесневелый сыр — вот это пошло на ура. Я убирала. Я двигала мебель, чтобы ему было где ползать. Я. Восемнадцать лет, между прочим, и я одна помню, что там, за дверью, наш Грегор.

Но, знаете что. Я устала.

Вчера он выполз на мою игру на скрипке — единственное, что у него еще дрожит внутри от музыки, — а жильцы, эти трое с бородами, что снимают у нас комнату, увидели его и съехали. Не заплатив.

Я больше не могу называть его «он». Это «оно». И «оно» надо…

Давайте просто скажем: это не может продолжаться.

---

**Тема: Re: Re: Семейный чат — последнее письмо**
**От:** Грегор Замза
**Кому:** Грета (сестра)

Гретхен.

Я все прочитал. Почту вы, оказывается, забыли у меня закрыть. Спасибо и на том — хоть буквы еще различаю, хотя глаза теперь фасеточные, и ты во всех сотнях сразу, моя маленькая скрипачка.

Ты права.

Яблоко в спине больше не болит. Оно вообще ничего не болит. Это, наверное, и есть конец — когда даже отцовское яблоко в тебе стихает.

Я думал сегодня о башне с часами. Пробило три. Потом полчетвертого. Потом светать начало. Я лежал и думал: как хорошо, что я больше никуда не должен ехать. Ни в Брно, ни куда. Никаких поездов.

Исчезнуть — вот единственное, чем я еще могу вам помочь. Ты сама так решила, и я с тобой согласен даже сильнее, чем ты.

Не убирайте меня сразу. Пусть служанка. У нее крепкие нервы и метла.

А в окно сегодня — солнце. Первое теплое за всю весну.

Ваш Грегор.
Все еще ваш.

---

**Тема: Автоответ**
**От:** Грегор Замза

Здравствуйте! Я сейчас не на месте и вряд ли когда-нибудь буду.

По вопросам образцов коллекции обращайтесь к господину Мюллеру.

По всем остальным — поздно.

---

**Тема: Освобождается ставка коммивояжера**
**От:** HR, Отдел персонала
**Кому:** отдел найма

Коллеги, добрый день!

По сотруднику Замзе Г. вопрос закрыт (служанка подтвердила утром, метлой). Ставка вакантна.

Семья, кстати, молодцы — сели в трамвай, поехали за город, строят планы. Дочка выросла, расцвела, пора замуж. Как будто с плеч упало что-то большое, бурое и лишнее.

Прикладываю обновленную вакансию. В требованиях добавила: «стрессоустойчивость», «готовность к ранним поездам» и, на всякий случай, «стабильная форма тела».

Хорошей всем весны! ☀️🐞
Грета, HR

Статья 04 июля 00:03

Кафка просил сжечь «Процесс» и «Замок». Почему друг его не послушал?

Кафка просил сжечь «Процесс» и «Замок». Почему друг его не послушал?

3 июля. Именно в этот день, 143 года назад, в Праге родился человек, который панически боялся публикации собственных книг. Франц Кафка. Запомните эту дату — не потому что круглая, а потому что повод лишний раз удивиться: как можно стать классиком, ненавидя собственное творчество?

Начнём с того, что Кафка вообще не считал себя писателем в привычном смысле. Днём — страховой чиновник в пражском Институте страхования рабочих от несчастных случаев. Скучная должность, стабильная зарплата, аккуратные отчёты о травмах на производстве. Вечером — человек, который садился за стол и выдавливал из себя тексты, от которых потом сам же приходил в ужас. Разрыв между этими двумя Кафками был таким, что его коллеги по страховой конторе, наверное, до конца жизни не понимали, кого хоронили в 1924-м.

Отец. Вот с кого всё началось, и тут не нужно быть психоаналитиком фрейдистского толка — сам Кафка написал сто с лишним страниц «Письма отцу», где разложил эту травму по полочкам. Герман Кафка, торговец галантереей, вечно недовольный сын, тщедушный, пишущий какие-то странные истории вместо того, чтобы заниматься делом. Этот конфликт не просто биографическая деталь для сноски. Он прорастает буквально в каждом тексте: беспомощный герой против непостижимой, давящей силы. Знакомо?

«Превращение». Грегор Замза просыпается насекомым — и первая мысль у него не «Боже, что со мной», а «как я опоздаю на работу». Вот она, суть кафкианского абсурда: катастрофа космического масштаба меньше волнует героя, чем расписание поездов. Смешно? Да. Страшно? Ещё как. Семья, которая сначала пытается сохранить видимость заботы, а потом просто ждёт, когда неудобное насекомое исчезнет само собой, — это ведь не про жуков. Это про то, как быстро человек превращается в обузу для тех, кто его вроде бы любит.

Потом — туберкулёз. Диагноз в 1917-м. Дальше санатории, переписка с Миленой Есенской (кстати, тоже отдельная драма — она умрёт в Равенсбрюке спустя двадцать лет), разорванные помолвки с Фелицией Бауэр. Дважды обручался с ней и дважды разрывал. Не потому что разлюбил — потому что брак для него означал конец писательства, а писательство было единственным, ради чего вообще стоило жить. Выбор без выбора; тупик, знакомый любому, кто хоть раз выбирал между семьёй и делом всей жизни.

«Процесс». Йозеф К. арестован — но не сообщают за что. Судебная система существует, где-то есть суд, есть протоколы, есть даже адвокаты, — но добраться до сути обвинения невозможно физически. Здание суда прячется на чердаках жилых домов; двери ведут в тупики; чиновники бесконечно отклоняют. Кафка не описывал реальную бюрократию своего времени — он написал портрет любой бюрократии, включая ту, с которой вы вчера разговаривали в МФЦ. Вот почему термин «кафкианский» вошёл в разговорный язык десятков стран. Не Толстой подарил язык слово, не Достоевский — Кафка.

«Замок». К. так и не попадёт внутрь замка. Роман обрывается на середине фразы — Кафка умер, не дописав. И вот парадокс: незавершённость только усилила эффект. Финал и не должен наступить, потому что весь смысл — в недостижимости, в системе, которая существует, чтобы не пускать.

Теперь — главное. Перед смертью в 1924 году Кафка попросил своего друга Макса Брода сжечь все рукописи: «Процесс», «Замок», «Америку», дневники, письма — всё. Без исключений. Брод сказал «нет».

Просто представьте на секунду альтернативную реальность. Ту, где Брод — человек порядочный, честный, обещание сдержавший, — чиркает спичкой над рукописью «Процесса». Мировая литература двадцатого века выглядела бы иначе. Оруэлл, возможно, писал бы «1984» без готового языка для описания абсурдной государственной машины. Камю формулировал бы абсурд с чистого листа. Само слово «кафкианский» просто не существовало бы — а вместе с ним и удобный способ описать день, проведённый в очереди за справкой, которая нужна для другой справки.

Почему Брод ослушался? Он был не только другом, но и издателем, литературным агентом, человеком, который годами видел гений там, где сам Кафка видел лишь неудачные черновики. Кафка при жизни опубликовал совсем немного тонких книжечек — «Приговор», «Кочегар», «В исправительной колонии». Тиражи мизерные. Признание — почти никакое. Он умер в 40 лет, уверенный, что оставляет после себя провал.

Странно, правда? Человек, который стеснялся собственных текстов настолько, что требовал их уничтожить, стал одним из тех редких авторов, чьё имя превратилось в прилагательное. Не каждому писателю так везёт — точнее, не везёт вовсе никому, кроме горстки: Оруэлл, Кафка, ну ещё пара имён наберётся.

И вот в чём ирония для дня рождения. Мы отмечаем появление на свет человека, который бы, вероятно, содрогнулся от мысли, что кто-то читает «Процесс» спустя сто с лишним лет. Тревожность, неуверенность, страх быть недостаточно хорошим — то, от чего он страдал всю жизнь, — оказалось именно тем, что делает его тексты живыми сегодня. Каждый, кто хоть раз почувствовал себя насекомым перед лицом бездушной системы, знает: Кафка не выдумал абсурд. Он просто первым решился его записать.

Приведи заказчика на IT-проект — получи 10%

10% от суммы контракта

Реферальная программа для разработки под задачу: приведи заказчика на IT-проект (сайт, CRM, Telegram-бот, AI-ассистент, мобильное приложение, интеграция, парсер, AI/ML) — и получи 10% от суммы контракта, когда сделка закроется. Команда с опытом коммерческой разработки более 20 лет.

Вторая линька: хроника Греты Замза

Вторая линька: хроника Греты Замза

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Превращение (Die Verwandlung)» автора Франц Кафка (Franz Kafka). Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Проснувшись однажды утром после беспокойного сна, Грегор Замза обнаружил, что он у себя в постели превратился в страшное насекомое. Лежа на панцирно-твердой спине, он видел, стоило ему приподнять голову, свой коричневый, выпуклый, разделенный дугообразными чешуйками живот, на верхушке которого еле держалось готовое вот-вот окончательно сползти одеяло. Его многочисленные, убого тонкие по сравнению с остальным телом ножки беспомощно копошились у него перед глазами.

— Франц Кафка (Franz Kafka), «Превращение (Die Verwandlung)»

Продолжение

Запись первая. Без даты.

Я не знаю, когда это началось.

Нет — знаю. Но мне стыдно назвать точный день, потому что тогда придется признать, что я молчала слишком долго. Что я видела первые признаки и выбрала не видеть.

Первым было зеркало.

То маленькое зеркало в ванной комнате, с трещиной в левом углу, которое мама хотела заменить еще при жизни Грегора. Я стояла перед ним после ванны, вытирала плечи, и вдруг обратила внимание на кожу между лопатками. Она была темнее, чем обычно. Не загар — что-то другое. Плотнее. Суше.

Я потрогала. Под пальцами было — как пергамент. Старый пергамент, который начинает трескаться от времени.

Мне было семнадцать лет. У семнадцатилетних не бывает такой кожи.

Я решила, что это от нового мыла. Выбросила мыло. Купила другое. Неделю мазала спину кремом.

Стало хуже.

***

Запись вторая.

Сегодня утром я нашла на простыне что-то. Коричневое. Тонкое. Изогнутое, как скобка. Полупрозрачное на свет.

Я долго держала это на ладони и не могла понять, что это такое.

Потом поняла. Это была чешуйка. Моя чешуйка. Она отслоилась ночью, пока я спала. Как у змеи. Как у — нет. Я не буду писать это слово.

Мама стирала белье и ничего не заметила. Или заметила и промолчала. Мама теперь часто молчит. После Грегора в нашем доме молчание стало формой разговора. Мы молчим друг другу разные вещи: мама молчит тревогу, отец молчит стыд, я молчу — я еще не знаю, что именно я молчу.

Страх? Нет, не совсем. Есть что-то за страхом. Узнавание. Вот что это. Я узнаю́ то, что происходит с моим телом, потому что я это уже видела. Видела, как это случилось с другим.

С братом.

***

Запись четвертая. (Третью я уничтожила.)

Спина теперь целиком. От шеи до поясницы — темная, сегментированная поверхность. Если провести пальцем, чувствуются границы между пластинами. Они чуть подвижны, как клавиши. Когда я дышу глубоко, пластины приподнимаются и опускаются с тихим щелчком.

Щелк. Щелк. Щелк.

Как часы.

Я больше не могу носить платья с открытой спиной. Впрочем, я никогда их и не носила — я всегда была скромной девушкой, хорошей дочерью, послушной сестрой. Послушной сестрой жука.

Вот. Я написала это слово. Жук. Грегор был жуком. И я — я тоже.

Нет. Не так. Грегор проснулся однажды утром и уже был. Полностью. Целиком. Шесть ног, панцирь, усики. Мгновенное превращение, как в сказке, только без феи и без обратного заклинания.

У меня — иначе. У меня это медленно. Как болезнь. Как беременность. Как старение. Постепенное, необратимое, ежедневное. Каждое утро я просыпаюсь и проверяю — что изменилось за ночь? Какая часть меня перестала быть человеческой?

Вчера это были локти. Кожа на внешней стороне стала твердой и глянцевой, как каштановая скорлупа.

Сегодня — ногти на ногах. Они потемнели и загнулись внутрь. Не больно. В том-то и ужас: не больно.

***

Запись шестая.

Разговор с мамой.

Она вошла в комнату без стука — раньше она никогда так не делала, но после Грегора двери в нашем доме потеряли значение. Я стояла перед зеркалом. Спина была к ней.

Она увидела.

Я знаю, что она увидела, потому что я услышала — не крик, нет. Вздох. Такой тихий, такой глубокий, как будто из нее вышел воздух, который она держала внутри целый год. С того самого дня.

— Грета, — сказала она.

— Да, мама.

— Давно?

— Несколько месяцев.

Молчание. То самое наше семейное молчание, плотное, как вата.

— Что ты чувствуешь?

Я думала долго. Что я чувствую? Этот вопрос предполагает, что я еще могу разделить себя на ту, которая чувствует, и то, что чувствуется. Но граница стирается. Каждый день граница стирается.

— Я чувствую, как я становлюсь чем-то, — сказала я наконец. — Не кем-то. Чем-то.

Мама подошла. Положила руку на мою спину — на панцирь. Ладонь была теплая. Панцирь — нет.

— Ты моя дочь, — сказала она.

Это не было ответом. Но это было все, что она могла сказать.

***

Запись девятая.

Звуки.

Я стала слышать вещи, которых раньше не слышала. Вибрацию водопроводных труб за стеной. Шаги жильцов двумя этажами выше. Сердцебиение мамы, когда она стоит рядом.

И еще — я слышу стены. Это невозможно объяснить человеческими словами, но я попробую, пока у меня еще есть человеческие слова. Стены гудят. У каждой стены свой тон. Комната Грегора — до-диез. Кухня — фа. Мой потолок — ля, чуть ниже, чем нужно, расстроенная.

Грегор тоже это слышал? Когда он сидел на потолке — он слышал ля?

Я поймала себя на том, что смотрю на потолок. Не просто смотрю — оцениваю. Поверхность. Текстуру. Прочность. Угол.

Мои ноги согнулись иначе, чем обычно. В коленях — и еще в одном месте, где раньше колена не было.

Я выпрямилась. Вышла из комнаты. Закрыла дверь.

За дверью потолок продолжал звучать ля.

***

Запись последняя.

Я пишу это левой рукой. Правая больше не держит перо — пальцы срослись попарно и загнулись внутрь, как крючки. Они очень сильные, эти крючки. Вчера я случайно раздавила дверную ручку.

Буквы получаются кривые. Скоро они перестанут получаться вовсе.

Я хочу записать одну вещь, пока могу.

Когда Грегор стал тем, кем он стал, мы — я, мама, отец — мы испугались. Мы отвернулись. Мы заперли его в комнате и ждали, пока он умрет. Мы сделали вид, что его больше нет, а когда он все-таки умер, мы вздохнули с облегчением и поехали на трамвае за город, и я потягивалась на солнце, молодая, красивая, живая.

Теперь я знаю, какова цена этого облегчения.

Теперь я знаю, что превращение — не наказание и не болезнь. Это наследство. Оно передается. Не по крови — по вине.

Мама приносит мне яблоки. Она режет их на тонкие дольки и кладет на тарелку у двери.

Я ем их по ночам, когда никто не видит.

Мне нравятся подгнившие.

Ночные ужасы 18 мар. 11:58

Покой везде царит

Покой везде царит

Лёня зашёл сюда просто. Дождь. Вот и вся история. Улица Ткачей, музей восковых фигур, вывеска над дверью — жестяная, облупившейся краской, надпись: «Кабинетъ». С твёрдым знаком, если честно; так уже не пишут. Внутри — запах. Сладковатый, не мёд, нет; больше как у стоматолога, когда пломбу ставят и вся эта химия въедается в ноздри. И ещё тишина. Но не та, что в опустелом музее — та почти приятная; нет, здесь было что-то другое. Тяжёлое. Как если бы воздух загустел и давил на барабанные перепонки, на глаза, на висок. Неприятная такая тишина. Давящая.

Двести рублей билет. Кассирша — худая, очки без оправы, брови нарисованные, — взяла, пересчитала что ли (хотя сто что, двести что, зачем пересчитывать) и сказала: «Не трогайте». Потом добавила, как бы про себя: «Они не любят. Когда трогают».

Лёня хмыкнул.

Первый зал.

Ну, назвать его залом — преувеличение. Комната. Метров пятнадцать, потолок низкий, жёлтые лампы, как в подъезде у соседей. Фигуры по стенам — восемь штук, может, семь; считал ли он? В одежде настоящей, в пиджаках, платьях, один вообще телогрейка и кирзовые сапоги. Лёня остановился. Лица. Вот они, лица.

Они были хорошие. Не как в тех местах, где Мэрилин Монро похожа на кого угодно, кроме самой себя, нет. Эти — восковые, да, но при этом какие-то живые, и в груди у Лёни что-то сжалось (нет, не сжалось; скорее заскребло, забулькало), между лопаток прошла волна холода, которой там не должно было быть.

Он подошёл к женщине в синем платье. Глаза карие, прожилки вокруг зрачка — прожилки, то есть сосудики нарисованы, или как это там делают, — и смотрели они вбок, словно она только что от чего-то отвернулась, от чего-то, что ей не понравилось. Ресницы. Лёня наклонился, разглядывал. Щека гладкая, но на щеке родинка — маленькая, неровная, как если бы кто-то тупым карандашом ткнул. Один раз. Неловко.

— Хорошая работа, — сказал он просто так, чтобы звук был. Голос выплыл, застрял в воздухе, развалился. Не было ни отзвука, ничего. Слова упали в эту набухшую тишину и потонули.

Второй зал.

Фигур больше. Двенадцать, может, тринадцать, не помню. Они не у стен, а по центру, группами, как люди на вечеринке, да. Мужчина — сорок с чем-то, свитер крупной вязки, кремовый почти, — протягивает руку к женщине. У неё бокал. Настоящий, стеклянный, в нём что-то. Лёня присмотрелся. Вино? Слишком тёмное, слишком вязкое. Что-то другое.

Он отступил. Отошёл подальше.

Потановка. Вот что было не так. Они стояли слишком естественно, слишком — как это выразить — живо? Не как экспонаты, нет; скорее как люди, которых поймали посередине движения, нажали паузу. Женщина у того места, где должно быть окно (окна там нет, но она вот так стоит, смотрит), подняла руку к виску. Пальцы длинные, а на них — заусенцы. На восковых пальцах. Заусенцы.

Лёня посмотрел на свои пальцы.

Третий зал.

Коридор. Узкий, полтора метра, длинный, конца не видно. По сторонам ниши, в нишах фигуры, лицом к проходу. Свет голубой, больничный, мертвенный; как от телефона в три ночи, когда не спишь и смотришь в потолок.

Смотрели.

На Лёню. Все — на него. Это он понял не сразу; сперва просто шёл, потом покосился влево и встретился взглядом с мальчиком в матросском костюмчике, лет семи. Мальчик смотрел ему в глаза. Лёня повернул голову — старик в халате, газета в руке, смотрит. Ускорил шаг. Дальше: молодая женщина, рот приоткрыт, смотрит. Мужчина в форме, смотрит. Девочка, кукла в руках, и кукла тоже — смотрит.

Он остановился. В груди (ниже, левее, там, где селезёнка) что-то дёргалось, как рыба на крючке, колотилось в рёбра. Обернулся. Позади — ничего. Коридор пуст.

Фигур не было.

Он мог бы. Он мог бы поклясться, что проходил мимо четырёх, может, пяти ниш. Теперь они пусты. Почти. Вон, в дальней конце, кто-то есть. Одна фигура. Далеко. Лёня прищурился, вглядывался.

В его куртке. В его синей куртке с нашивкой Columbia, с треснувшей молнией на левом кармане. Он посмотрел на себя. На нём куртка. Он посмотрел на фигуру. На ней — тоже.

— Это, — сказал Лёня, — ну.

Не закончил. Впереди дверь. Дубовая, тёмная, ручка бронзовая. Над ней табличка, рукописная: «Мастерская. Посторонним вход воспрещён». Буква щ с двумя хвостиками вместо одного. Почему это зацепило Лёню, не знаю; просто то, что кто-то писал эту табличку и не знал, как пишется щ. Или забыл. Просто забыл, как пишется буква, которую пишут каждый день.

Он толкнул.

Стол. Дубовый, огромный, инструменты: скальпели (хирургические, не перьевые), пинцеты, формы для отливки. Банки с чем-то мутным, с чем-то жёлтым. Запах здесь был другой, сильнее, гуще, сладковатый переходил в металлический, как если лизнуть монету; во рту остаётся медь. На стене полка. Головы. Он не хотел думать, что они — восковые, но надеялся. Семнадцать голов. Сосчитал потому, что считать было проще, чем смотреть.

На столе тетрадь. Обычная, в клетку, сорок восемь листов, бумага жёлтая, издатель «Полиграфика».

Он открыл.

Почерк мелкий, аккуратный, с наклоном влево.

«14 марта. Пришла женщина, 35 лет. Синее платье. На щеке родинка. Глаза карие. Спрашивала дорогу. Осталась».

«22 марта. Мужчина в свитере, сорок. С ним женщина, бокал принесла (или попросила? неважно). Остались».

«3 апреля. Мальчик. Матроска. Мать привела, мать уходила, мальчик остался».

Лёня листал. Записи ровные, без эмоций, без подробностей. Пришёл — остался. Пришла — осталась. Один, двое, трое — остались.

Последняя.

«18 марта. Мужчина, примерно 30. Синяя куртка, Columbia. Зашёл из-за дождя».

Дата — сегодня.

Он закрыл тетрадь. Положил. Руки двигались медленнее, чем надо; он это заметил краем сознания, не осмысляя ещё, не понимая, что происходит. Как в воде. Как в чём-то вязком. Посмотрел на пальцы.

Блестели.

Тонкий слой, почти невидимый, как плёнка. Гладкий. Лёня согнул указательный палец; согнулся, но тяжело, будто сустав загустел, застыл.

Он к двери.

Дверь открылась. Коридор. Ниши. Фигуры на месте, все смотрят. Лёня побежал; ноги слушались, но хуже с каждым шагом, как будто подрагивали, вязли. Второй зал — вечеринка, бокал, мужчина в свитере протягивает руку. Первый зал — женщина в синем платье.

Входная дверь.

Он навалился всем весом. Скрип. Открылась. Дождь. Фонарь. Улица.

Он шагнул.

Нога не двинулась. Не так, чтобы не мог; мог. Просто не хотел. Тело не хотело. Оно стояло ровно, красиво, чуть подавшись к двери, рука вытянута, как экспонат; идеальный, прекрасный, застывший. Дождь в лицо, капли не стекали, а скатывались бусинами по коже.

Позади шаги. Лёгкие, шаркающие. Кассирша подошла, взяла его за руку (бережно, как берут хрупкое), повела обратно.

— Вот так, — сказала она. — К двери нельзя. Сквозняк вреден.

Лёня хотел крикнуть. Во рту было гладко. Язык не двигался, нёбо твёрдое, зубы ровные, нарисованные, воск вместо тканей.

Она поставила его в нишу между стариком с газетой и девочкой с куклой. Поправила куртку. Волосы погладила. Отступила, наклонила голову.

— Хорош, — сказала.

Ушла.

Лёня стоял. Видел тусклый свет, противоположную стену, трещину на потолке, мотылька, что бился о лампу. Бился и бился, тупо, одержимо, и Лёня смотрел и думал: вот. Вот кто-то ещё пытается. Ещё кто-то

Думать перестал.

Покой. Везде.

Угадай книгу 13 февр. 05:03

Угадай повесть по описанию кошмарного пробуждения

Проснувшись однажды утром после беспокойного сна, Грегор Замза обнаружил, что он у себя в постели превратился в страшное насекомое.

Из какой книги этот отрывок?

Превращение: звонок в службу поддержки

Превращение: звонок в службу поддержки

Классика в нашем времени

Современная интерпретация произведения «Превращение» автора Франц Кафка

СЛУЖБА ПОДДЕРЖКИ «МЕТАМОРФОЗА» — ГОРЯЧАЯ ЛИНИЯ
Транскрипт звонка #2026-02-24-0742
Оператор: Кристина (ID: KR-4419)
Абонент: Замза Г.
Категория обращения: Техническая поддержка → Непредвиденная трансформация
Время звонка: 07:42
Длительность: 48 мин 33 сек

---

[Автоответчик]: Здравствуйте! Вы позвонили в службу поддержки «Метаморфоза». Если вы проснулись человеком — нажмите 1. Если вы проснулись чем-то другим — нажмите 2. Если вы не уверены — оставайтесь на линии.

[Звук нажатия кнопки: 2]

[Музыка ожидания: Кафка — Die Verwandlung, Lounge Remix]

Кристина: Служба поддержки «Метаморфоза», меня зовут Кристина, чем могу помочь?

Замза: (приглушённо, странным скрежещущим голосом) Д-доброе утро. У меня... ситуация.

Кристина: Слушаю вас. Назовите, пожалуйста, ваш идентификационный номер.

Замза: Я... Грегор Замза. Коммивояжёр. Номер клиента — не знаю, у меня... мне сложно перевернуться к тумбочке.

Кристина: Ничего страшного. Я найду вас по имени. Замза... Грегор... Прага, верно? Так, вижу вашу карточку. Последнее обращение — никогда. Чем могу помочь сегодня?

Замза: Я проснулся. И я... я больше не человек.

Кристина: (пауза) Можете описать подробнее?

Замза: У меня шесть ног. У меня... панцирь. Коричневый. Твёрдый. Я лежу на спине и не могу перевернуться. Мои ноги... они шевелятся, но я не понимаю, как ими управлять. У меня усики. УСИКИ, Кристина.

Кристина: Понимаю. Сейчас классифицирую ваше обращение. Это подпадает под категорию... (звук клавиатуры) ...«Непредвиденная трансформация, тип: членистоногое». Всё верно?

Замза: Я не знаю, какое именно членистоногое! Я коммивояжёр, а не энтомолог!

Кристина: Хорошо, давайте пройдём по стандартному чек-листу. Сколько у вас ног?

Замза: Шесть.

Кристина: Шесть — это насекомое. Если бы было восемь, это был бы паукообразный, там другой отдел. У вас есть крылья?

Замза: Я... подождите. (шуршание, скрежет) Кажется, да. Но они под панцирем. Я не уверен, что могу ими пользоваться.

Кристина: Ясно. Крылья под надкрыльями — это жук. Вероятно, отряд жесткокрылых. Грегор, вы — жук.

Замза: (тишина) ...Спасибо. Это... это очень помогло.

Кристина: Не за что. Теперь давайте определим приоритет вашего обращения. По шкале от 1 до 5, где 1 — «незначительное неудобство», а 5 — «полная утрата функциональности» — как бы вы оценили вашу ситуацию?

Замза: Пять! Безусловно пять! Я — ЖЕСТКОКРЫЛОЕ НАСЕКОМОЕ!

Кристина: Понимаю. Но должна уточнить: вы можете передвигаться?

Замза: Я... да, я свалился с кровати и как-то дополз до двери. Но я не могу её открыть — у меня нет рук. То есть, есть... лапки. Но дверная ручка... она круглая... и я...

Кристина: Зафиксировала. «Утрата мелкой моторики — невозможность использования дверных ручек». Грегор, а ваши близкие знают о ситуации?

Замза: Мать стучит в дверь. Она думает, что я проспал на работу. Отец кричит из-за стены, чтобы я поторопился. Сестра Грета... она спрашивает, почему у меня голос изменился.

Кристина: А вы им сказали?

Замза: Что я им скажу?! «Доброе утро, семья, я — жук»?! Они и так считают, что я их разочаровал. Я — единственный кормилец. У отца долги. Мать болеет. Грета хочет в консерваторию по классу скрипки. Если я не выйду на работу сегодня, управляющий из фирмы...

Кристина: Грегор, давайте расставим приоритеты. Сначала — ваше физическое состояние. Вы испытываете боль?

Замза: Нет. Никакой боли. Это... это странная часть. Я чувствую себя... нормально? Физически. У меня прекрасное периферийное зрение. Я вижу каждую трещину на потолке. И запахи... боже, я чувствую, что мать готовит кофе, через стену, на кухне, и мне от этого запаха... тошнит? Раньше я любил кофе.

Кристина: Изменение вкусовых предпочтений — стандартный побочный эффект. Что вас привлекает?

Замза: ...Я нашёл под кроватью старое яблоко. Подгнившее. И оно пахнет... великолепно.

Кристина: Зафиксировала. Грегор, я должна перевести вас в отдел экзистенциальных трансформаций, они специализируются именно на...

Замза: ПОДОЖДИТЕ. Не переводите. Пожалуйста. Вы — первый человек, который разговаривает со мной сегодня утром как с... как с кем-то. Все остальные говорят через дверь.

Кристина: (пауза) Я вас слышу, Грегор.

Замза: Знаете, что самое странное? Не то, что я стал жуком. А то, что ничего по сути не изменилось. Я и раньше просыпался в пять утра в комнате, которую ненавидел. Ехал на работу, которую ненавидел. Продавал ткани людям, которым они не нужны. Возвращался вечером, ужинал в молчании, ложился спать. Каждый день — как предыдущий. Разница только в том, что теперь у меня шесть ног вместо двух и панцирь.

Кристина: Грегор...

Замза: А может быть, панцирь у меня был и раньше. Просто не хитиновый.

Кристина: (долгая пауза, звук выключения микрофона, потом включения) Грегор, мне нужно... по регламенту я должна перевести вас. Но я хочу сказать кое-что не по скрипту.

Замза: Да?

Кристина: Мне кажется, проблема не в панцире. И не в лапках. И даже не в том, что вы жук. Проблема в том, что до сегодняшнего утра вы жили так, будто вы уже были насекомым — бесправным, безголосым, существующим только ради функции. И может быть... может быть, это превращение — не наказание. Может быть, это ваше тело наконец сказало правду, которую вы не могли произнести.

Замза: (тишина)

Кристина: Грегор?

Замза: Я здесь. Я... (странный звук — не то скрежет, не то всхлип) Спасибо, Кристина.

Кристина: Я перевожу вас в отдел экзистенциальных трансформаций. Там с вами поговорят подробнее. Но, Грегор — запомните одну вещь.

Замза: Какую?

Кристина: Даже жуки заслуживают того, чтобы их слышали. Номер вашего обращения — 2026-02-24-0742. Не теряйте его.

[Перевод звонка]

[Музыка ожидания: Franz Kafka — Lounge Remix, трек 2]

---

ВНУТРЕННЯЯ ПЕРЕПИСКА (ПОСЛЕ ЗВОНКА):

От: Кристина (KR-4419)
Кому: Супервайзер Мария Т.
Тема: Звонок #2026-02-24-0742 — нестандартная ситуация

Мария, я знаю, что отклонилась от скрипта. Но когда человек... когда существо... когда клиент рассказывает тебе, что жил как насекомое ещё до того, как стал насекомым, — скрипт не работает.

Нужен ли нам протокол для таких случаев? Мне кажется, это не последний звонок такого типа.

P.S. Я буду думать о нём весь день.

---

От: Супервайзер Мария Т.
Кому: Кристина (KR-4419)
Тема: RE: Звонок #2026-02-24-0742

Кристина, я прослушала запись. Ты нарушила четыре пункта регламента. И сделала единственно правильную вещь. Протокол будет. Пока — отдохни.

P.S. Он не перезвонил.

Статья 02 июля 13:06

Кафка велел сжечь все рукописи. Друг предал его волю — и подарил миру «Процесс»

Кафка велел сжечь все рукописи. Друг предал его волю — и подарил миру «Процесс»

Три раза Франц Кафка просил уничтожить всё, что написал. Три раза его не послушали.

Сегодня, 3 июля, ему бы исполнилось 143 года. Круглая дата? Нет. Но повод разобраться, почему человек, стеснявшийся собственных текстов настолько, что завещал их сжечь, стал автором, чьё имя превратилось в прилагательное. «Кафкианский» — говорит про очередь в поликлинике, про суд без объяснений, про справку, для получения которой нужна другая справка. Сам Кафка, узнай он об этом, наверное, испытал бы приступ мучительного стыда. Он вообще много чем мучился.

Начнём с banального: Прага, 1883 год, еврейская семья, говорящая по-немецки в чешском городе — уже тройная маргинальность, три языка культурной принадлежности, ни один из которых не свой до конца. Отец — Герман Кафка, торговец галантереей, мужчина громкий, физически крепкий и абсолютно нетерпимый к сыновней хилости. Франц рос болезненным, задумчивым, вечно недостаточным в глазах отца. Это не домыслы биографов задним числом; это прямым текстом написано в «Письме отцу» — сотне страниц, которые Кафка так и не решился отправить адресату. Мать передала письмо обратно сыну, не сумев вручить. Символичнее не придумаешь: человек, чьи книги — сплошь про недоступность коммуникации с властью, не смог достучаться до отца через один конверт.

Днём он работал. Не писал — работал, страховым чиновником в конторе по страхованию от несчастных случаев на производстве. И, что удивительно, работал хорошо: продвигался по службе, разрабатывал стандарты защиты рабочих на стройках, писал отчёты, которые начальство хвалило. Вот вам иронии: автор самых мрачных бюрократических кошмаров в мировой литературе сам был компетентным, уважаемым бюрократом. Писал он по ночам. Урывками. Изматывающе. В дневниках — жалобы на бессонницу, на головные боли, на постоянное ощущение, что настоящая жизнь проходит мимо, пока он корпит над протоколами.

При жизни опубликовал он до обидного мало. «Приговор», «Кочегар», «В исправительной колонии» — несколько тонких книжечек тиражами в несколько сотен экземпляров. «Превращение» вышло в 1915-м — повесть про коммивояжёра Грегора Замзу, который проснулся однажды насекомым и обнаружил, что семья, ради которой он вкалывал годами, воспринимает его теперь как обузу. Первая реакция издателя, кстати, была вполне анекдотична: на обложке категорически запретили изображать самого жука. Десять, читателю хватит воображения самому представить весь этот ужас.

«Процесс». «Замок». Оба романа Кафка не закончил. Оба остались грудой рукописных листов, местами без порядка глав, местами вовсе без финала в привычном смысле. Йозеф К. из «Процесса» так и не узнаёт, в чём его обвиняют — суд существует, приговор неминуем, а состав преступления теряется где-то в лабиринте канцелярий. Землемер К. из «Замка» всю книгу пытается попасть в учреждение, которое одновременно управляет всем и физически недостижимо. Согласитесь, звучит уж слишком узнаваемо для текста почти столетней давности. Кафка не был пророком в мистическом смысле; он был чиновником, который видел механику власти изнутри и довёл её абсурд до логического, невыносимого предела.

Болен. Туберкулёз горла добрался до него в начале двадцатых, есть стало физически больно, голос садился. В 1924-м, в санатории под Веной, он умер — сорок лет, почти без книг, почти без читателей. Почти.

А вот дальше начинается история, которую стоило бы экранизировать отдельно. Умирая, Кафка написал своему другу Максу Броду записку с прямым указанием: сжечь всё — дневники, письма, неоконченные рукописи, включая «Процесс» и «Замок», без исключений и сожалений. Брод письмо прочитал. И не сжёг ничего. Более того — потратил следующие годы на редактуру, компоновку разрозненных глав и издание романов одного за другим. Формально это предательство воли покойного друга. По факту — спасение целого пласта мировой литературы от небытия, о котором сам Кафка, судя по всему, мечтал совершенно искренне.

Представьте на секунду альтернативную реальность, в которой Брод оказался человеком слова. Не было бы «Замка». Не было бы «Процесса» в привычном нам виде. Самого слова «кафкианский» просто не существовало бы — а вместе с ним исчезла бы удобная метафора для половины бюрократических кошмаров двадцатого века. Оруэлл читал Кафку. Камю в эссе о нём фактически строил основы своей философии абсурда. Габриэль Гарсиа Маркес признавался, что именно первая фраза «Превращения» показала ему, что литературе позволено вообще всё — можно просто взять и превратить героя в насекомое посреди спокойного повествовательного тона, будто это самая обычная новость дня.

При этом сам Кафка личной жизнью тоже не блистал определённостью. Дважды был помолвлен с Фелицией Бауэр — и дважды разрывал помолвку, не в силах примирить писательское одиночество с институтом брака. Переписывался с Миленой Есенской — письма, полные той же тревожной, самоуничижительной откровенности, что и его проза. Последние месяцы жизни провёл с Дорой Диамант, которая, по некоторым свидетельствам, всё-таки сожгла часть его поздних рукописей по его же просьбе — уже без вмешательства Брода. Так что версия про полное неослушание не совсем точна: часть текстов действительно погибла. Просто не главная часть.

Что в итоге. Человек, панически боявшийся собственной незначительности, стал одним из немногих писателей XX века, чья фамилия превратилась в общеупотребимое прилагательное в десятках языков. Человек, стеснявшийся показывать друзьям черновики, теперь изучается на филфаках как обязательная программа. Человек, требовавший сжечь всё написанное, обеспечил себе литературное бессмертие именно потому, что его об этом не послушали.

Морали тут, наверное, никакой нет. Разве что одна: иногда лучшее, что можно сделать для гения — это его не слушать.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Слово за словом за словом — это сила." — Маргарет Этвуд