Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Статья 26 авг. 11:07

Как «непристойный» роман Драйзера довёл Америку до суда — и изменил её литературу навсегда

Как «непристойный» роман Драйзера довёл Америку до суда — и изменил её литературу навсегда

27 августа 1871 года в захолустном городке Терре-Хот, штат Индиана, родился мальчик, которого потом называли то гением, то порнографом — в зависимости от того, кто держал в руках его книгу. Сегодня Теодору Драйзеру исполнилось бы 155 лет. И повод вспомнить о нём — не юбилейная формальность, а хороший случай разобраться, почему один из главных американских романистов XX века всю жизнь провёл, по сути, в статусе подсудимого.

Буквально. С прокурорами. С цензорами. С обществом по борьбе с пороком — было и такое.

Семья Драйзеров жила бедно — отец, немецкий католик-эмигрант, зарабатывал гроши на текстильной фабрике, а детей у него было тринадцать, и Теодор оказался где-то посередине этой лестницы голодных ртов, привыкнув с раннего возраста к тому, что еда — не данность, а результат чьего-то унижения перед хозяином или лавочником. Эту нищету он не забудет никогда: она станет главным героем почти всех его романов, только будет являться под разными именами — Керри Мибер, Клайд Гриффитс, Фрэнк Каупервуд.

Работать начал репортёром — Чикаго, Сент-Луис, Питтсбург. Газетная школа жизни научила его одному: люди лгут, а факты — нет. Этот принцип он потом протащит через всю прозу, за что современники будут его то хвалить, то плеваться.

В 1900 году вышел роман «Сестра Керри» — история провинциалки, которая приезжает в большой город, становится содержанкой, потом актрисой, и в финале... ничего страшного с ней не происходит. Ни болезни, ни раскаяния, ни смерти под колёсами поезда — вопреки всем законам викторианской морали, где падшая женщина обязана была умереть в назидание читателю. Жена издателя Фрэнка Дублдея, прочитав рукопись, пришла в ужас; сам Дублдей уже подписал контракт, отступать было поздно, но книгу выпустили тиражом с гулькин нос и практически не рекламировали. Продали то ли 456, то ли 466 экземпляров — цифра гуляет по источникам, — и Драйзер, вложивший в этот роман душу, чуть не свихнулся от нищеты и разочарования. Несколько лет депрессии. Работа корректором. Попытки покончить с собой — по некоторым свидетельствам, вполне серьёзные.

Вот вам и слава.

Настоящий скандал разразился позже — в 1916 году, когда роман «Гений» запретили по требованию Нью-Йоркского общества по борьбе с пороком, того самого, которое возглавлял некий Джон Самнер, профессиональный охотник за непристойностью. Книготорговцам под угрозой ареста запрещали продавать роман; писатели устраивали петиции в защиту Драйзера — среди подписавших, к слову, был Синклер Льюис, будущий первый американский нобелевский лауреат по литературе. И вот ирония: спустя годы именно Льюис, получая Нобелевскую премию, публично заявит, что Драйзер «открыл дверь» всей современной американской прозе, показал, что можно писать про людей — не про ангелов и не про демонов, а именно про людей, с их похотью, трусостью и мелочным расчётом.

Писал Драйзер, честно говоря, коряво. Критик Генри Менкен — друг и одновременно главный его редактор-мучитель — прямо называл его прозу неуклюжей: длинноты, повторы, канцеляризмы, слово «психический» через фразу. И всё равно эта проза давила, как каток. Потому что дело было не в изяществе фразы, а в безжалостной, почти клинической точности взгляда на то, как деньги и желание перемалывают человека.

Финансовую сторону этого перемалывания Драйзер разобрал в трилогии о Фрэнке Каупервуде — «Финансист», «Титан» и посмертный «Стоик». Прототипом послужил реальный магнат Чарльз Йеркс, строивший трамвайные империи и разорявший конкурентов без малейших угрызений совести. Каупервуд у Драйзера — не злодей в привычном смысле. Он вообще без комплексов. Хочет власти — берёт власть. Хочет женщину — берёт женщину. И читателя это раздражает страшно, потому что автор отказывается его осуждать.

Вершиной стал роман 1925 года «Американская траведия» — основанный на реальном деле об убийстве Честером Джиллеттом своей беременной любовницы Грейс Браун в 1906 году. Драйзер превратил газетную хронику в эпос о том, как американская мечта — сама её механика, вот эта вера, что упорством можно выбраться наверх, — методично уничтожает человека, у которого нет ни денег, ни фамилии, ни шанса. Роман раскупили мгновенно. Голливуд экранизировал его дважды, второй раз — под названием «Место под солнцем», с Монтгомери Клифтом и Элизабет Тейлор, и лента получила шесть «Оскаров».

А потом Драйзер поехал в СССР.

1927 год, турне по советской России, книга путевых заметок «Драйзер смотрит на Россию» — вполне восторженная, чем сильно подпортил себе репутацию у части американской элиты. В 1945-м, за несколько месяцев до смерти, он официально вступил в компартию США. Для человека, который всю жизнь писал про то, как капитализм ест людей заживо, шаг вполне логичный — вопрос только, многим ли он тогда казался логичным.

Умер Драйзер 28 декабря 1945 года в Голливуде, немного не дожив до того момента, когда его репутация из «порнографа» и «неуклюжего натуралиста» окончательно перевернётся в стороны «отца американского реализма». Сегодня «Американскую трагедию» изучают в университетах, а «Сестру Керри» давно признали одним из важнейших романов о городе, деньгах и женской независимости. Хорошая метафора для всей его судьбы, если вдуматься: та самая книга, которую в 1900-м стыдливо прятали под прилавком, стала классикой. Иногда цензоры проигрывают. Не всегда, но иногда — и это уже неплохо.

Статья 26 авг. 11:03

Сталин написал на полях его рукописи «сволочь». Платонов выжил — но какой ценой?

Сталин написал на полях его рукописи «сволочь». Платонов выжил — но какой ценой?

127 лет назад в Ямской слободе под Воронежем родился мальчик, которому предстояло переписать русский язык — и чуть не поплатиться за это жизнью собственного сына. Андрей Платонов. Запомните: он не сочинял метафоры, а монтировал их, будто инженер собирает мост из ржавой арматуры — со скрипом, с перекосом, но насмерть прочно.

Семья — двенадцать детей, отец слесарь-самоучка на паровозоремонтном заводе, который чинил всё, что можно было починить, и кое-что, что чинить было уже поздно; Андрей — старший, а значит, с четырнадцати лет не до гимназических сантиментов, а к станку, потом в депо, потом инженером на мелиорации, бороться с засухой в Воронежской губернии, где земля трескалась так, что туда можно было положить ладонь и не почувствовать края трещины.

Вот отсюда его язык. Не из книг — из полей.

Официальная советская проза 1920-х говорила бодро и правильно: заводы гудят, урожаи растут, светлое будущее не за горами. Платонов писал будто через сломанный радиоприёмник — фразы искривлены, слова стоят не на своих местах, канцелярит и библейская торжественность свалены в одну кучу. Критики потом придумают термин «языковой сдвиг». Сам он бы, наверное, просто пожал плечами: он писал так, как думал человек, которого запрягли строить утопию, не спросив, хочет ли он в неё.

«Чевенгур» (1928) — роман о городе, где решили одним махом построить коммунизм: буржуев, то есть просто оставшихся не пойми кого, вывели за черту города и, скажем мягко, устранили, а дальше стали ждать, когда наступит счастье само. Оно не наступило. Роман настолько разошёлся с генеральной линией, что при жизни автора его не издали ни разу целиком. В СССР книга вышла только в 1988-м, спустя тридцать семь лет после смерти Платонова.

«Котлован» (1930) — ещё жёстче. Рабочие роют яму под фундамент дома будущего, огромного, на всех пролетариев мира сразу. Яма растёт. Дом — нет. А в котловане тем временем умирает девочка Настя, символ того самого будущего, ради которого всё затевалось. Символичнее, кажется, не придумаешь — только Платонов ничего не придумывал, он с холодной точностью инженера фиксировал, что получается, когда абстракцию пытаются построить буквально, лопатами.

Опубликуют повесть тоже посмертно. В 1987-м.

А теперь — к заголовку. В 1931 году Платонов напечатал в журнале «Красная новь» рассказ «Впрок» — о коллективизации, без прикрас. Экземпляр попал Сталину. Тот читал с карандашом и оставлял пометки прямо на полях: «дурак», «пошляк», «балаган», и, по одной из версий, самое известное — «сволочь». Не в переносном смысле. Буквально, красным по белому, на полях журнала, который потом десятилетиями хранился в архиве.

После этого Платонова перестали печатать почти на десять лет. Не расстреляли, не посадили — просто вычеркнули из литературы, что по тем временам было относительно мягким приговором. Историки литературы спорят до сих пор: то ли сама пометка Сталина сработала как своего рода охранная грамота, потому что тронуть писателя, которого лично прочитал вождь, боялись сильнее, чем тронуть безвестного; то ли наоборот, это чистая случайность, и Платонову просто повезло меньше остальных, но не до конца.

Повезло не всем. В 1938 году арестовали пятнадцатилетнего сына писателя, Платона. Обвинение — шпионаж, разумеется нелепое. Пять лет лагерей. Вернулся уже больным туберкулёзом, в 1940-м, по личной, говорят, просьбе Платонова к Фадееву и Шолохову. Ненадолго. Отец ухаживал за сыном сам, заразился той же болезнью и в 1943-м похоронил Платона.

Восемь лет спустя, в 1951-м, туберкулёз забрал и его самого. Тихо, в московской квартире, почти без некрологов.

И вот тут начинается настоящая ирония этой истории. Писателя, которого при жизни фактически стёрли, сегодня преподают в Оксфорде и Сорбонне как одного из главных прозаиков XX века наравне с Кафкой и Замятиным. Бродский называл его «трагическим гением советской эпохи» — не советским гением с трагической судьбой, а именно так: гением той трагедии, которую власть сама себе устроила и не заметила. «Котлован» переведён на десятки языков; студенты филфаков до сих пор ломают голову над платоновским синтаксисом, потому что перевести его так, чтобы сохранился этот скрежет живого языка о мёртвую идеологию, почти невозможно.

Вот что стоит запомнить в этот день, 127 лет спустя: Платонов не был диссидентом в привычном смысле — он не боролся с системой на баррикадах, не писал памфлетов. Он просто описывал её настолько честно, буквально, без иронии и без пафоса, что сама эта честность прозвучала как приговор. Иногда для того, чтобы стать опасным писателем, достаточно уметь смотреть и записывать. Остальное система делает сама.

Монтэг закрывает спринт: дейли-стендап пожарной бригады 451

Монтэг закрывает спринт: дейли-стендап пожарной бригады 451

Классика в нашем времени

Современная интерпретация произведения «451 градус по Фаренгейту» автора Рэй Брэдбери

**КАНАЛ #dept-451-daily. Дейли-стендап. 9:15.**

Правила простые. Каждый говорит три вещи: что закрыл вчера, что берет сегодня, что блокирует. Не растекаемся. У нас velocity, у нас burndown, у нас Продакт-Оунер, который смотрит на график и мрачнеет.

Битти ведет. Битти всегда ведет.

---

**БИТТИ (Scrum-мастер):** Так. Доброе утро, джентльмены. Стендап. Стоя, как положено — кто сядет, тот докладывает лежа. Ха. Погнали по кругу. Стоунмен.

**СТОУНМЕН:** Вчера закрыл SPRINT-114 — двухэтажный на Элм-стрит. Оценивали в пять поинтов, ушло пять. Керосина по норме. Хозяйка кричала, но это не мой стори-поинт, это к службе поддержки. Сегодня беру SPRINT-119, чердачная библиотека, там, по данным Оунера, целая полка запрещенки. Блокеров нет.

**БИТТИ:** Красиво. Вот так и надо — оценил, сжег, закрыл. Блэк.

**БЛЭК:** Аналогично. Вчера два мелких тикета, по два поинта, подкинул кому-то Библию в почтовый ящик перед выездом — стандартная практика, чтоб велосити не проседало. Все в «Done». Сегодня подчищаю бэклог. Блокеров нет.

**БИТТИ:** Люблю эту команду. Монтэг?

Пауза.

Знаете, бывает такая пауза, когда человек будто ищет в кармане ключ, которого там нет; шарит, шарит, а сам уже понял, что забыл дома, но продолжает шарить — потому что перестать значит признать. Вот такая пауза.

**МОНТЭГ:** Э-э. Да. Вчера. Вчера я... был на выезде.

**БИТТИ:** Мы все были на выезде, Монтэг. Стори-поинты.

**МОНТЭГ:** SPRINT-117.

**БИТТИ:** Это который? Дом старухи?

**МОНТЭГ:** Да.

**БИТТИ:** И?

Опять пауза. Кофе у Монтэга стоял нетронутый. Впрочем, кофе тут у всех дрянной, машина старая, ее бы сжечь — но она не из бумаги, ей можно.

**МОНТЭГ:** Статус «In Progress».

**БИТТИ:** Прости, что?

**МОНТЭГ:** Тикет еще в работе.

**СТОУНМЕН:** Стоп. Мы вчера этот дом сожгли. Я лично тащил шланг. Старуха отказалась выходить, чиркнула спичкой сама — помнишь? — и все, факел до неба. Как тикет может висеть «In Progress», если объекта физически больше нет?

**МОНТЭГ:** Есть незакрытые сабтаски.

**БИТТИ:** Какие еще сабтаски.

**МОНТЭГ:** Инвентаризация.

Вот тут надо пояснить. По регламенту брандмейстер сжигает все и уходит. Не считает. Не листает. Не запоминает, на какой странице был загнут уголок. Инвентаризации нет в Definition of Done. Ее вообще нет.

**БИТТИ (медленно):** Монтэг. У нас в Definition of Done одна строчка. «Пепел». Все. Нет пепла — не «Done». Есть пепел — «Done». Откуда сабтаск на инвентаризацию?

**МОНТЭГ:** Я сам завел.

**БЛЭК:** Ты завел себе тикет на пересчет того, что должен был сжечь?

**МОНТЭГ:** ...Формально да.

---

В чате, если бы тут был чат, сейчас бы посыпались реакции. Огонечки. Много огонечков.

---

**БИТТИ:** Ладно. Проехали. Спишем на переработку — у тебя вчера ночная. Что берешь сегодня?

**МОНТЭГ:** Я... хотел поднять вопрос по процессу.

**БИТТИ:** На дейли не обсуждаем процессы. Для этого ретро в пятницу. Дейли — три вопроса. Что сделал, что делаешь, что мешает.

**МОНТЭГ:** Тогда — что мешает.

**БИТТИ:** Наконец-то по формату. Слушаю. Блокер?

И Монтэг сказал.

Он сказал негромко — но так, как говорят вещь, которую держали за зубами месяц, и она уже начала гнить, и ее надо выплюнуть, пока не отравился весь:

**МОНТЭГ:** Зачем мы это жжем?

Тишина.

Осязаемая, гулкая, та самая тишина, что заползает под воротник и садится на плечи, как мокрая кошка; тишина, в которой слышно, как в вентиляции гудит вытяжка, а где-то в стене — Монтэг знал где, Монтэг знал точно где, за третьей решеткой слева, — лежит книга, которую он вчера не сжег, а сунул под куртку, и она сейчас была горячее всякого керосина.

**БЛЭК:** Он серьезно?

**СТОУНМЕН:** Это блокер такого уровня, что его надо эскалировать. Это не блокер спринта. Это блокер продукта.

**БИТТИ:** Тихо.

---

Битти не рассердился. В том и штука. Плохой Scrum-мастер орет. Хороший — улыбается и цитирует.

**БИТТИ:** Монтэг. Знаешь, у нас у каждого раз в карьере всплывает этот тикет. Ровно этот. «Зачем». Приоритет — Blocker, исполнитель — весь отдел, срок — вся жизнь. И знаешь, что мы с ним делаем?

**МОНТЭГ:** Закрываете как «Won't Fix».

**БИТТИ (просияв):** Умница. «Won't Fix». Won't. Fix. Потому что чинить нечего. Книги делают людей несчастными — один говорит одно, другой другое, третий вообще стихами, и человек стоит посреди этого хора и не знает, кому верить, и ему плохо. А мы даем людям тишину. Ровную, гладкую, без единого противоречивого стори-поинта. Мы — единственная команда, которая доставляет счастье в срок. Каждый спринт. Стабильно.

**МОНТЭГ:** А если счастье не в тишине.

**БИТТИ:** Тогда это не наш эпик, Монтэг. Это чей-то чужой бэклог. Не лезь в чужой бэклог.

---

Повисло. Стоунмен смотрел в пол. Блэк — в телефон, делал вид, что грумит задачи, а сам, зараза, слушал в оба уха.

**БИТТИ:** Резюмирую дейли. Стоунмен — SPRINT-119, чердак. Блэк — подчистка. Я — на созвон с Оунером, он недоволен burndown, говорит, читателей меньше жжем, план по кострам горит. Каламбур. Монтэг.

**МОНТЭГ:** Да.

**БИТТИ:** Твой SPRINT-117 переношу в «Done» волевым решением. А тебе даю новый. SPRINT-121.

**МОНТЭГ:** Адрес?

**БИТТИ:** Пока без адреса. Оценка — открытая. Но что-то мне подсказывает, поинтов там будет много.

Пауза — уже его, битти-евская, тяжелая, как крышка.

**БИТТИ:** Иногда, Монтэг, самый жирный тикет спринта — это дом самого исполнителя. Ты удивишься, как быстро оно перетекает из «To Do» в «In Progress».

Вытяжка гудела.

За третьей решеткой слева было тихо. Пока.

**БИТТИ:** Стендап окончен. Разошлись. И, джентльмены — держим velocity. Мир держится на нашей velocity.

---

**[тред в комментариях к дейли]**

**Стоунмен:** @Монтэг ты живой? Напиши если что, прикрою по тикетам

**Блэк:** не пиши ему в личку, лог сохраняется

**Стоунмен:** какой лог

**Блэк:** весь. все пишется. удали это сообщение

**Монтэг:** *(печатает...)*

**Монтэг:** *(печатает...)*

**Монтэг:** [сообщение удалено]

Чемодан вместо резюме: сопроводительное письмо гражданина без опыта, но с багажом

Чемодан вместо резюме: сопроводительное письмо гражданина без опыта, но с багажом

Классика в нашем времени

Современная интерпретация произведения «Чемодан» автора Сергей Донатович Довлатов

Кому: Отдел персонала, ООО «Северо-Западная логистика»
От: гражданина, у которого больше нет гражданства, зато есть чемодан
Тема: Отклик на вакансию «Менеджер по товарным потокам»

Здравствуйте.

Сразу оговорюсь: резюме у меня нет. То есть было. Лежало где-то между трудовой книжкой и повесткой, а потом мы уехали, и все это осталось там, где остается все, что не влезает. Влез только чемодан. Фибровый, с матерчатым ремнем. Двадцать лет он пролежал на шкафу, я про него забыл, а теперь, оказывается, это и есть мое портфолио.

Высылаю опись. Каждая вещь — отдельная строчка трудового стажа. Судите сами.

Позиция первая. Финские креповые носки.

Шестьдесят пар. Импортные, дефицит, по рубцу за пару взял, планировал по три. Это, если хотите, мой первый опыт в закупках и оптовой торговле. Логистика была отлажена: финн-контрабандист, я, приятель с наглостью вместо капитала. Схема работала ровно до утра, когда государство само выбросило эти носки в свободную продажу — по восемьдесят копеек. Рынок рухнул за ночь. Так я узнал, что такое неликвид, еще до того, как выучил слово. С тех пор к прогнозам спроса отношусь с уважением. И с ужасом.

Позиция вторая. Ботинки.

Номенклатурные. Снял их, признаюсь честно, с ноги начальства — точнее, из-под стола в номенклатурной прихожей, пока наверху решались судьбы. Не горжусь. Но обувь удобная, носил годами. Компетенция: умение оказаться в нужном месте. И быстро уйти.

Позиция третья — приличный двубортный костюм.

Шили мне его бесплатно. За счет киностудии. Меня, значит, взяли играть роль иностранца — так сказать, лицо капиталистического мира, — и под это дело выдали костюм. Фильм, кажется, так и не вышел. Или вышел, но без меня. Не помню; тогда многое проходило мимо, как поезд мимо человека, который опоздал и уже никуда не спешит. Зато костюм остался. Единственный гонорар, который со мной не расплатились деньгами, а одели.

Теперь серьезно.

Позиция четвертая. Офицерский ремень.

Я служил в охране лагеря. Да. В той системе. И вот об этом ремне — там была история с дракой, с пряжкой, с человеком, которого я то ли ударил, то ли спас, границы размылись. Кровь. Свисток. Начальник, который орал так, что вороны снялись с вышки. Я до сих пор не знаю, кем я был в тот день — конвоиром или таким же зэком, только с той стороны колючки, что похуже. Ремень тяжелый. Держу его в чемодане отдельно, завернутым. Как что-то, что лучше не трогать голыми руками.

Ладно. Дальше веселее.

Позиция пятая: куртка Фернана Леже.

Настоящая. Художника. Мне ее отдала вдова — просто так, по-человечески, потому что моя мать когда-то дружила с его женой. Куртка старая, штопаная, с пятнами краски на рукаве. Я в ней ходил в редакцию, где меня не печатали. Понимаете иронию? На плечах — мировая живопись, а в руках — рукопись, которую заворачивают с формулировкой «не наш автор». Компетенция: стрессоустойчивость. Проверено многократно, документально не подтверждено.

Позиция шестая. Поплиновая рубашка.

Ее купила мне жена. Перед самым отъездом, когда мы уже, в сущности, не были ни женаты толком, ни разведены — так, соседи по разлому. Она ушла первой. Я — следом, как всегда. Рубашка так и осталась ненадеванной. Есть вещи, которые покупаешь на будущее, а будущее берет и меняет адрес.

Позиция седьмая — зимняя шапка.

Про нее коротко: в ней я однажды хоронил двоюродного брата, а потом в ней же чуть не подрался на поминках. Родня, водка, старые счеты, кто-то кому-то что-то в шестьдесят восьмом. Шапка пережила всех. Вывод для отдела кадров: я умею работать в коллективе. Даже когда коллектив хочет меня убить.

И наконец. Позиция восьмая. Шоферские перчатки.

Краги, кожаные, с раструбами. Я снимался в них — опять кино, опять роль, опять Петр Первый на съемках любительского фильма, не спрашивайте. Перчатки остались. Петр — нет. История вообще любит оставлять перчатки и забирать императоров.

Вот и все имущество.

Восемь вещей. Восемь пунктов, если хотите, компетенций. Ни одна из них, замечу, не была куплена по-человечески — все либо снято с кого-то, либо не распродано, либо подарено из жалости. И вот сижу я тут, за океаном, открываю крышку — а оттуда пахнет. Не нафталином даже. Целой жизнью, которую я так и не научился толком продавать.

Почему логистика? А потому что я всю жизнь только и делал, что перемещал вещи из точки, где они не нужны, в точку, где они не нужны тем более. Носки, ботинки, себя самого. Это, согласитесь, и есть управление товарными потоками. Просто без прибыли.

Готов приступить немедленно. Чемодан уже собран — он, если честно, никогда и не разбирался.

С уважением,
человек с одним местом багажа.

P.S. Если вакансия закрыта — не страшно. Я привык. У меня богатый опыт того, что меня не берут.

Форма, или Как я себе бороду по науке заказывал

Форма, или Как я себе бороду по науке заказывал

Есть люди, братцы мои, которые бороду растят просто. Как трава растет — так и он растет, безо всякой мысли. Утром щеткой прошелся, и ходи себе.

А я не таковский.

Ежели у меня на лице завелась растительность, то я к ней подхожу серьезно. С уважением, можно сказать. И вот через это самое уважение я в прошлую субботу и погорел. Аккурат на тысяче четырехстах девяноста рублях, которых, если по совести, отдавать было не за что.

А началось все с зятя. Зять у меня, Валерик, человек современный, весь в моде. Поглядел он на меня за столом и говорит:

— Пал Егорыч, а чего это вы бороду абы как носите? Нынче так нельзя. Нынче бороду делают по форме лица. Наука.

— Как это, — говорю, — по форме? Она у меня какая выросла, такая и есть.

— В том-то, — говорит, — и отсталость ваша. Сходите в барбершоп. Там мастер посмотрит, замерит, и скажет вам вашу форму. Персонально.

Слово «персонально» меня, братцы, и подкупило. Персонально — это ведь не всякому. Это, значит, я не просто дед с бородой, а личность, у которой своя форма имеется. По науке.

Барбершоп нашелся у метро. «Кабан» называется. Внутри — темно, музыка гудит, как в тракторе, на стенах топоры висят и лосиные рога. Пахнет не парикмахерской, а вроде как сапожной мастерской, кожей. Сидят молодцы, все в наколках, все бородатые, серьезные, будто не бороды правят, а самолет собирают.

Вышел ко мне мастер. Молодой, Тимуром звать. Сам весь в бороде до третьей пуговицы, а на макушке пусто, выбрито до синевы. Мода такая, я после узнал: снизу лес, сверху поле.

— На консультацию? — спрашивает.

— На нее, — говорю. — По форме. Персонально.

Усадил он меня в кресло, накрыл простыней, как в поликлинике. Взял планшет. И давай меня со всех боков снимать. Щелк, щелк. Потом на планшете чего-то водит пальцем, брови хмурит, вздыхает. Прямо профессор над больным.

Я сижу, замер. Даже дышать боюсь — вдруг форму собью.

Минут пять он так колдовал. Или семь. Кто их считал.

— Так, — говорит наконец. — Тип лица у вас, Пал Егорыч, интересный. Мужественный. Овал с уклоном в квадрат.

У меня внутри — так тепло стало. Уклоном в квадрат! Это вам, братцы, не абы что.

— И, — говорю замирая, — какая же мне полагается форма?

А он молчит. Тянет. Артист.

— Форма, — говорит, — вам показана благородная. Но есть нюанс.

Вышел я из «Кабана» — и прямо в облаках. Домой не пошел, пошел в наш коворкинг, где я по вторникам за компьютером сижу, объявления смотрю. И там всем обстоятельно доложил, что мне, значит, по науке определили форму. Благородную. Овал, говорю, с уклоном в квадрат, у кого попало такого не бывает. Народ покивал уважительно.

Соседке в лифте сказал. В домовом чате намекнул: готовьтесь, мол, дом, скоро Пал Егорыч будет с оформленной бородой, по последней науке. Жене объявил торжественно, что через недельку приду — не узнаешь.

Жена только глянула поверх очков.

— Дурят тебя, — говорит. — За твои же деньги.

Эх, женщина. Что она понимает в форме.

Через неделю пошел я оформляться. Прихожу гордый. А Тимура нет, заболел. Вышел другой, постарше, Родионом звать. Тоже бородатый, но глаз усталый, честный. Сел он передо мной, взял мою бороду двумя пальцами, повертел так и эдак. Помолчал.

— Кто ж вам, — говорит, — про благородную форму напел?

— Тимур, — говорю, упавши духом. — По планшету. Овал с уклоном.

— Пал Егорыч, — говорит Родион и вздыхает уже по-своему, по-стариковски. — Я вам как мастер мастеру скажу. Не растет у вас борода. Тут густо, тут пусто. Островами растет, как у подростка. Сколько ее ни оформляй — вид будет, простите, помятый. Вам одна форма показана.

— Какая? — шепчу.

— Чистое лицо, — говорит. — Под ноль. У вас, — говорит, — овал хороший, чистый. Зачем добро прятать.

И обрил.

Вышел я из «Кабана» голый, как коленка. Ветер по щекам гуляет, непривычно. За консультацию — тысяча четыреста девяносто. За бритье — еще восемьсот. Итого две тыщи с лишком за то, чтоб с меня сняли то немногое, что нарастила природа.

Иду домой и думаю: а как же чат? А коворкинг? Я ж всему свету про благородную форму раструбил, про уклон в квадрат.

И тут, братцы, меня осенило.

Захожу в чат и пишу твердо, с достоинством: «Уважаемые соседи. По итогам персональной консультации мной выбран стиль чистого лица. Нынче так носят солидные люди. Борода — это, извините, вчерашний день».

И, доложу вам, лайкнули. Одиннадцать человек. А сосед из семнадцатой еще и приписал: «Пал Егорыч, вы всегда впереди моды».

Прихожу домой чистый, как стеклышко, а жена посмотрела — и вдруг говорит:

— А что. Помолодел лет на десять. Давно б так.

И поставила ужинать без разговоров.

Так что форму я себе, братцы, все-таки заказал. Персональную. Только вышло, что самая моя благородная форма — это когда меня совсем нет.

Кошелек судьбы, или Как мистер Твидди разбогател на честности

Кошелек судьбы, или Как мистер Твидди разбогател на честности

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Короли и капуста (сборник рассказов)» автора О. Генри. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Самый верный способ узнать человека — это дать ему деньги и отвернуться. Акула от акулы отличается не зубами, а аппетитом; а честность и вовсе есть товар, который редко спрашивают, но всегда охотно покупают.

— О. Генри, «Короли и капуста (сборник рассказов)»

Продолжение

В городке Санчерри, что дремлет между двумя железнодорожными ветками, как кот между двумя теплыми батареями, честность считалась роскошью — вроде страусовых перьев или подписки на бостонские журналы. Иметь ее было приятно, но накладно. И потому, когда Огастес Твидди объявил во всеуслышание, что нашел бумажник и намерен вернуть его владельцу, весь город решил, что бедняга наконец повредился рассудком от недоедания.

Бумажник был толстый. Настолько толстый, что, положенный на весы бакалейщика Пибоди, потянул бы, пожалуй, фунта на два надежды и три унции соблазна.

Твидди служил младшим клерком в конторе «Скидмор и сыновья» — при том, что сыновей не было, а сам Скидмор существовал скорее как погодное явление, чем как человек: приходил, гремел, уходил. Жалованья Твидди хватало ровно на то, чтобы не умереть, но не настолько, чтобы это стало интересно окружающим. Он снимал комнату у вдовы Меллиш, ел вареные бобы с таким выражением, будто прощался с ними навеки, и был влюблен.

В кого — угадать нетрудно.

Мисс Айви Пибоди, дочь того самого бакалейщика с весами, обладала глазами цвета крепкого чая и характером цвета того же чая, если его забыть на плите. Она не была жестока. Она была практична, а это в маленьком городе куда опаснее.

— Огастес, — сказала она ему как-то на крыльце, — вы славный. Но славные умирают в тех же башмаках, в которых родились. А я, знаете ли, люблю новые башмаки.

Вот вам и весь роман. Коротко, как телеграмма о неурожае.

И вот — бумажник.

Твидди нашел его у водокачки, в пыли, между отпечатком собачьей лапы и окурком чьей-то сигары. Он поднял его так, как поднимают спящего младенца, — двумя руками и с ужасом. Внутри, аккуратной пачкой, лежало восемьсот сорок долларов. В Санчерри за восемьсот сорок долларов можно было купить полгорода и остаться должным пастору за оптимизм.

Первая мысль Твидди была проста и безобразна, как всякая первая мысль. Новые башмаки. Мисс Айви. Свадьба. Дом с геранью в окне.

Вторая мысль пришла с опозданием и в очках. Она напомнила, что в бумажнике есть визитная карточка: «Мортимер Дж. Хоук, скотопромышленник, Канзас-Сити».

Твидди боролся ровно столько, сколько борется свеча на ветру. То есть недолго и красиво. К вечеру он отбил телеграмму мистеру Хоуку, а сам сел на бобы и стал ждать, чувствуя себя одновременно святым и дураком — сочетание, знакомое всякому, кто хоть раз поступал правильно вопреки желудку.

Город гудел. Айви посмотрела на него как на человека, добровольно вернувшего выигрышный билет:

— Восемьсот сорок долларов, Огастес. Восемьсот. Сорок.

— Они не мои, Айви.

— И башмаки Мортимера Хоука тоже не ваши. Однако он в них ходит, а вы — нет.

Логика убийственная. Твидди промолчал и пошел спать голодным вдвойне.

Мистер Хоук явился через три дня — большой, красный, в костюме, который стоил больше, чем вся мебель вдовы Меллиш, включая саму вдову. Он вошел в контору, распространяя запах дорогих сигар и уверенности, и потребовал «того честного молодого идиота».

Твидди вышел. Отдал бумажник. Хоук пересчитал деньги — медленно, при всех, слюнявя большой палец, — и на лице его не отразилось ничего, кроме удовлетворения кассового аппарата.

— Все тут, — сказал он. — До цента.

— Разумеется, сэр, — ответил Твидди, и уши у него горели.

Хоук спрятал бумажник, надел шляпу, направился к двери. У порога обернулся. Весь Санчерри, набившийся в контору, затаил дыхание в ожидании награды — той самой, что бывает в поучительных рассказах для воскресных школ.

— Молодой человек, — сказал Хоук. — Вы вернули мне мои деньги. И не взяли ни цента.

— Нет, сэр.

Хоук покивал, будто соглашаясь сам с собой в каком-то давнем споре.

— Значит, вам можно доверять восемьсот сорок долларов в пыли, у водокачки, когда никто не видит. — Он помолчал. — А мне позарез нужен управляющий на новый склад в Канзас-Сити. Тот, прежний, как раз сбежал с моей кассой. Двадцать пять долларов в неделю. Хватит на башмаки?

В конторе стало тихо, как в церкви перед чихом.

Твидди открыл рот. Закрыл. Из всего английского языка, богатого и щедрого, он сумел выудить одно-единственное:

— Хватит.

Вот, собственно, и все. Айви вышла-таки за него — и, надо отдать ей должное, ни разу потом не попрекнула, разве что изредка, за бобами, роняла: «Двадцать пять в неделю — а мог бы сразу восемьсот сорок». На что Твидди, уже управляющий, уже в новых башмаках, отвечал неизменно:

— Восемьсот сорок кончаются, Айви. А репутация приносит проценты.

Мораль этой истории, если она кому-то нужна — а я подозреваю, что не нужна, ибо люди берут из рассказов что угодно, кроме морали, — состоит в том, что честность есть капитал, который дурак закапывает у водокачки, а умный отдает под расписку. И только очень редкий счастливец, вроде нашего Твидди, не ведая того, кладет его в единственный банк, что не лопается, — в чужую хорошую память.

Байки 26 авг. 11:11

Пицца, за которую крестятся

Пицца, за которую крестятся

Уехал в Неаполь семь лет назад, устроился поваром в пиццерию на via dei Tribunali — узкая улочка, туристов больше, чем local, но пицца, скажу я вам, там настоящая, дровяная печь под четыреста пятьдесят градусов.

Хозяин, синьор Дженнаро, человек громкий, руками машет так, что того гляди тесто с потолка отскребать придется. Учил меня месяца три, прежде чем к печи подпустил.

Как-то заходит компания туристов — американцы, судя по кроссовкам и голосу. Один заказывает пиццу маргарита без сыра, без томата, зато с добавкой ананаса и, внимание, кетчупа сверху.

Дженнаро, услышав перевод, встал как вкопанный. Молчал секунд десять — для итальянца это вечность, у них счет молчания на секунды не ведется вообще. Потом выдал тираду на неаполитанском диалекте, из которой я разобрал только слово "vergogna" — позор, стыд, если по-нашему.

Я думал, выгонит клиента взашей. А он вдруг успокоился, кивнул мне: делай.

Сделал. Ананас, кетчуп, все как заказано. Турист счастлив, фоткает, выкладывает куда-то, чаевые оставил щедрые — процентов двадцать, не меньше.

А через неделю гляжу — в меню появился новый пункт, мелким шрифтом, в самом низу: "Pizza Americana — по специальному запросу, приготовление не гарантируется, ответственность повара снимается".

Спрашиваю Дженнаро, зачем добавил, раз позор такой. А он смеется, хлопает по плечу: "Стыд — стыдом, а деньги — деньгами, за такую пиццу они втрое переплачивают, лишь бы кетчуп настоящий неаполитанский был".

С тех пор эту пиццу заказывают минимум раз в неделю, всегда туристы, всегда с фотоаппаратом наготове. А местные, завидев на кухне ананас, до сих пор крестятся — на всякий случай, мало ли.

Новости 26 авг. 11:10

Издатель выпустил романы писательницы через 12 лет — из архива, молча, без денег

Издатель выпустил романы писательницы через 12 лет — из архива, молча, без денег

Историю, которую мы расскажем, можно было назвать комедией ошибок, если бы она не была такой обидной. Британская писательница Эмили Констэнс отправила рукопись своего первого романа небольшому лондонскому издательству Silverwood Press в 2013 году. Редактор ответил вежливо, но отрицательно: роман интересный, но не соответствует их профилю.

Рукопись забыли. Констэнс забыла. Издатель забыл. Жизнь пошла. Она писала новые романы. Они издавались, критиковались, награждались. Время прошло.

В 2025 году Констэнс, готовя новую работу, случайно прошлась по страницам старых писем. И обнаружила: ее первый роман издан. Издан небольшим издательством именно в 2023 году. Тихо. Без уведомлений. Без авторского согласия. Без денег.

Издатель, которого она нашла после поисков, объяснил: «Мы считали, что раз вы отправили рукопись редактору, это означало согласие на рассмотрение и потенциальную публикацию. Кроме того, она так долго лежала в архиве, что мы интерпретировали молчание как согласие».

Молчание как согласие.

Так абсурдно, что звучит как фарс. В реальности это выглядит намного мрачнее. Может, издатель просто нашел рукопись, решил, что она хороша, и опубликовал. Или преднамеренно избежал контакта, чтобы избежать согласований. Неважно. Роман вышел. Прошли рецензии. Продалось несколько тысяч экземпляров. Авторского гонорара не было.

Проблема: авторское право и правила издательства в цифровую эпоху — это лабиринт без выхода. Рукопись отправить легко. Забыть еще легче. Потом никто не помнит, кто дал кому какие права. Суды годами разбирают аргументы о молчании, согласии и добросовестности.

Констэнс подала судебный иск. Редакции разбирают этот случай как символ проблем авторского права в XXI веке. Издатель заявил, что готов ко всем исходам.

История все еще разворачивается.

Совет 26 авг. 11:07

Парадоксальный диалог: когда слова говорят одно, а молчание — другое

Парадоксальный диалог: когда слова говорят одно, а молчание — другое

Люди редко произносят то, что имеют в виду. Напиши диалог, где персонажи вообще не обсуждают то, что их волнует. Первый герой жалуется на погоду, второй — на качество чая. Но между строк — совсем другой разговор. Читатель видит, что они оба лгут, и эта ложь становится правдой больнее, чем признание. Применяй этот прием в ключевых сценах — позволяет показать персонажа через его защиты, а не через исповедь.

Люди редко произносят то, что имеют в виду. Вот банальное наблюдение. Напиши диалог, где персонажи не обсуждают вообще ничего главного. Они говорят о погоде. О мебели. О том, что нужно купить хлеб. Иван спрашивает Марию: «Как твоя мать?» А имеет в виду: «Ты еще не простила меня?» Мария отвечает: «Ее артрит обострился» — и это значит: «Нет, не простила, и даже думать о тебе больно».

Парадокс работает на уровне подтекста. Слова — маска. Молчание — правда. Когда персонаж молчит две секунды перед ответом, эта пауза весит больше, чем любое признание. Читатель видит, что герой подбирает слова, украшает их, изворачивается — и в этой изворотливости раскрывается его страх, его стыд, его любовь.

Применяй этот прием осторожно. Не в каждой реплике — только в ключевых сценах, где ставка высока. Когда персонажи признаются друг другу, они говорят через отрицания: «Это не то, что ты думаешь. Вернее, да, но не совсем». Когда говорят о разлуке, обсуждают цену булки на рынке. Когда заявляют о любви — жалуются на плохой сон.

Этот прием особенно работает в переписке, в письмах. Букв больше, стеснительности столько же. Герой может написать три черновика письма и отправить четвертый, в котором ни слова о том, что его мучает. И в этом молчании по бумаге — вся трагедия. Читатель понимает: герой не может произнести это вслух, не может даже написать. Значит, это действительно больно. Значит, это настоящее.

Угадай автора 26 авг. 11:07

Начало святого пути: узнайте автора по открытию романа

Арсений родился в деревне Рукина слобода, стоявшей на речке Рукине.

Угадайте автора этого отрывка:

Цитата 26 авг. 11:00

Булгаков о вечности творчества

Рукописи не горят. Это главный закон творчества, провозглашаемый в романе символом вечности истинного искусства, его неподвластности времени и тирании.

Анекдот 26 авг. 10:55

Улов на удачу

Улов на удачу

Ловит мужик у реки золотую рыбку. Держит на ладони, а та трепыхается:
– Отпусти! Желание исполню.
– Одно? В сказках вроде три было.
– В сказках три. А сейчас инфляция. Скажи спасибо, что я вообще ловлюсь.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Всё, что нужно — сесть за пишущую машинку и истекать кровью." — Эрнест Хемингуэй