Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Статья 13 окт. 12:08

Расследование: почему чужой успех жжёт писателя — и как не сгореть

Расследование: почему чужой успех жжёт писателя — и как не сгореть

Вы открываете ленту. Знакомая фамилия, под ней обложка, цифра тиража и бодрое «уже третья допечатка». Однокурсник. Тот самый, который на семинаре путал «тоже» и «то же» и ничуть не смущался. В желудке тут же заводится что-то кислое, а пальцы сами набирают в комментариях «Поздравляю!» — с лицом человека, раскусившего лимон. Сколько вы так сидите над экраном — минут пять? Или сорок, кто считал.

Зависть.

Давайте начнём с красивой лжи. В 1830 году Пушкин, запертый холерным карантином в Болдине, написал крошечную трагедию про Сальери, который травит Моцарта. Реальный Сальери никого не травил — историки разобрались с этим давно: слух оказался живучим, а доказательств не нашлось. Но миф вышел бессмертный, и знаете почему? Потому что каждый, кто хоть раз клал слова на бумагу, узнал в Сальери себя: не убийцу, нет, а того, кто сидит в темноте, слушает чужую гениальную музыку и до скрежета понимает, что у него так не получится. Пугает ведь не сама зависть. Пугает то, как нелепо мы в ней выглядим.

Теперь история поприличнее — то есть неприличнее. В 1867 году Достоевский приехал в Баден-Баден к Тургеневу и устроил ему разнос за роман «Дым»: мол, вы, барин, поливаете Россию грязью, а сами живёте в Европе. Разговор вышел тяжёлый. Прошло несколько лет, и в «Бесах» появился писатель Кармазинов — холёный, самовлюблённый, носящийся со своим прощальным рассказом «Merci». Тургенев узнал себя мгновенно и, по свидетельствам современников, радости не испытал. Была ли тут зависть? Литературоведы спорят до сих пор: там и идеология, и деньги, и обычная человеческая несовместимость. Но топливо, согласитесь, из того же бака. Важно другое. Достоевский не сгорел. Он взял свою досаду, перелил в персонажа — и получил одну из самых живых карикатур в русской прозе.

Булгаков пошёл дальше. Человек, которого при жизни то запрещали, то не пускали на сцену, написал про писательскую кормушку так, что мы хохочем сто лет подряд. МАССОЛИТ, дачный посёлок Перелыгино, путёвки в Ялту, ресторан с осетриной «второй свежести» (лучшая формула чужого успеха, между прочим: вроде осетрина, а пахнет). Он не сочинял колонку «Как я страдаю от несправедливости». Он написал роман. Запомните эту разницу.

А вот зеркальная история — про Фаддея Булгарина. Его «Иван Выжигин» вышел в 1829 году и считается чуть ли не первым русским бестселлером: читали взахлёб, переиздавали, спорили. Пушкин отвечал на успех соперника эпиграммами, да такими, что нам весело до сих пор. А теперь честный вопрос: кто из вас хоть раз открывал «Выжигина»? Подозреваю, руки поднимут единицы. «Онегина» же половина зала цитирует строфами. Рыночный триумф сезона и дистанция почти в двести лет — две разные валюты, и курс обмена между ними плавающий; никто заранее не скажет, в какую сторону.

Хорошо, история кончилась. Что делать вам, прямо сейчас, пока во рту кисло?

Первое: перестаньте считать зависть пороком и начните считать её компасом. Она ведь не случайна. Вы не завидуете чужому ремонту или чужому борщу; вы завидуете именно этому — тиражу? Признанию? Тому, что человек спокойно сидит и пишет, не оглядываясь на ипотеку? Назовите точно. «Хочу, как у него» — это не диагноз, а пустая графа в анкете, тогда как «хочу, чтобы меня печатали» уже пункт плана. И самый неприятный вариант: вы завидуете не результату, а процессу — тому, что он вообще сел и написал. Вот здесь лукавить сложнее всего.

Второе: вы сравниваете свой черновик с чужой готовой книгой. Нечестный бой — всё равно что мерить собственную небритую физиономию по ретушированной обложке. Хемингуэй, если верить Арнольду Сэмюэлсону, говорил, что первый черновик любого текста — дерьмо; и это сказал человек с Нобелевской премией. Стивен Кинг в 1973 году выбросил начало «Кэрри» в мусорное ведро, и достала его оттуда жена Табита; роман вышел в 1974-м, остальное вы знаете. А Роулинг, по её собственным рассказам, получила отказы от двенадцати издательств, прежде чем Bloomsbury рискнул связаться с мальчиком в очках. За каждой глянцевой обложкой — гора вымаранных страниц, которую вам просто не показывают.

Третье, самое практичное. Правило суток. Позавидовали — запишите всё, что хочется сказать, в заметки. Не в комментарии, не в личку, не в «мудрый» пост с намёком. Через сутки перечитайте: половина текста покраснеет за вас сама. А потом сделайте то, до чего Сальери не додумался: разберите чужую вещь на запчасти. Чем она цепляет? Первая фраза, ритм глав, дерзкий ход с рассказчиком? Украдите механику, а не слова. Это не воровство, это ремесло; так делали все, у кого вы сейчас учитесь.

Теперь честная часть, без сахара. Иногда чужой успех действительно не заслужен. Рынок бывает глуп, жюри ленивы, а раскрутка порой весит больше текста. Злиться на это вполне законно. Но злость, увы, не пишет страниц, а вот ваша очередная глава — пишет. Сорок минут возмущения — нормальная порция; дольше — уже хобби, причём дорогое: оно съедает время, которое могло стать книгой.

И последнее. Среди писателей нет единой очереди за славой, где кто-то пролез вперёд. Скорее это огромная библиотека: чужая полка вашу не вытесняет. Чужая книга не отнимает у вас читателя — часто она его вам и воспитывает. Человек, прочитавший хорошую вещь, завтра пойдёт искать следующую. Возможно, вашу.

Зависть — это письмо, которое вы пишете себе чужим почерком. Дочитайте его до конца, поймите, чего в нём просят, и садитесь за свой стол.

Статья 13 окт. 09:38

Проверка практикой: какие инструменты нужны писателю на пути от идеи до публикации

Проверка практикой: какие инструменты нужны писателю на пути от идеи до публикации

Три часа ночи. Идея приходит именно в это время — когда вставать лень, а не записать нельзя, потому что к утру от неё останется смутное послевкусие, как от сна, в котором вроде бы случилось что-то важное.

Большинство начинающих авторов спотыкается не о талант, а о логистику: заметки разбросаны по трём блокнотам, сюжет к двадцатой главе расползается, правки множатся быстрее текста. Инструменты писать за вас не станут (и слава богу), зато убирают трение — а оно съедает больше книг, чем нехватка вдохновения. Пройдёмся по пути от искры до публикации.

Сначала — ловушка для идей. Одна. Не три. Выберите единственное место: заметки в телефоне, диктофон, бумажный блокнот у кровати, неважно что, лишь бы оно было одно. Записывать надо за десять секунд, без красивостей и оформления; разбирать улов — раз в неделю, на свежую голову. Типичная картина: в телефоне четыреста заметок, из них триста восемьдесят — мусор, а оставшиеся двадцать и есть будущая книга. Но без остальных трёхсот восьмидесяти вы бы этих двадцати не нашли.

Структура.

Дальше нужен скелет, и вот тут совершают главную ошибку: либо бросаются писать без плана (и через сорок страниц упираются в стену), либо рисуют схему на сорок страниц и к самому тексту уже не приступают — выгорели на диаграммах. Золотая середина проще, чем кажется. Сформулируйте сюжет одним предложением: кто, чего хочет, что мешает и что будет, если не получится. Потом разложите историю на три акта, а внутри них — на карточки сцен. Подойдёт специальная программа вроде Scrivener, подойдёт обычная таблица в Google Docs; метод «снежинки» Рэнди Ингермансона тоже никто не отменял — он заставляет разворачивать замысел слоями, от фразы к абзацу, от абзаца к странице.

Герои. Анкеты на шестьдесят вопросов («любимый цвет носков», ну правда?) почти бесполезны. Хватит трёх: чего персонаж хочет, чего боится, что скрывает от остальных. Остальное вырастет в самом тексте. А вот здесь ИИ неожиданно хорош в роли собеседника: попросите его устроить герою допрос и задать неудобные вопросы, о которых вы сами ни разу не подумали. Платформы вроде яписатель, например, умеют предлагать варианты сюжетных поворотов и характеров, и это отличный способ расшевелить застоявшуюся фантазию. Но выбирать всё равно вам. Машина предлагает; автор решает.

Черновик. Пишите плохо. Серьёзно: первый вариант обязан быть неидеальным, иначе его не будет вообще. Поставьте таймер на двадцать пять минут, не возвращайтесь назад, не трогайте запятые; норма — пятьсот слов в день, и через полгода у вас роман. Арифметика безжалостная и честная. Когда заклинит — а заклинит обязательно — попросите помощника набросать три варианта продолжения сцены, выберите самый слабый и сделайте наоборот. Раздражение, кстати, прекрасный двигатель. Только не отдавайте нейросети целые главы без разбора: гладкий, ровный, чужой текст убивает голос автора, а голос — единственное, чего нет у остальных.

Теперь редактура. Вот где рождается книга (черновик — всего лишь сырая глина). Работайте тремя проходами, иначе утонете: сначала структура — держится ли сюжет, нет ли провисших линий; затем сцены — зачем каждая нужна и что в ней меняется; и только потом фразы. Отложите рукопись хотя бы на неделю: свежий глаз видит то, что у автора давно замылено. Читайте вслух — споткнётесь ровно там, где споткнётся читатель. Для чистки языка пригодятся «Главред», который безжалостно выкорчёвывает канцелярит и воду, и LanguageTool для ошибок; а ИИ-редактор поможет отловить повторы, вездесущее «вдруг» и нестыковки вроде героя, у которого в третьей главе карие глаза, а в двадцать второй — зелёные. Бывает.

Первые читатели. Один-два живых человека, которым не страшно сказать «в середине скучно», дороже любой программы. Но и тут есть подспорье: ИИ-рецензия по критериям — сюжет, персонажи, темп, согласованность деталей — даёт быстрый первый срез, пока бета-читатели ещё думают над ответом. Это не истина в последней инстанции; скорее навигатор, который иногда ведёт через чужой дачный проезд. Проверяйте, сомневайтесь, спорьте.

И наконец финал пути, о котором почти не пишут, — публикация. Обложка (она работает как первое рукопожатие), аннотация в три предложения — крючок, конфликт, вопрос без ответа — и выбор площадки. Литрес Самиздат, Ridero, Author.Today, Литнет: у каждой свои правила, комиссии и аудитория. Author.Today и Литнет любят серии и регулярные продолжения, Литрес и Ridero удобнее для законченных книг. Проверьте, что в тексте нет чужих кусков, а для печатной версии понадобится ISBN. Скучно? Зато спокойно спится.

Отдельная мелочь, которую легко упустить: некоторые площадки просят указывать, если при работе использовались нейросети. Прочитайте правила заранее, до загрузки файла, а не после.

Если свести всё к одной цепочке: ловушка для идей, карточки сцен, быстрый черновик, три прохода редактуры, живые читатели, площадка. Шесть шагов. Ни один не требует гениальности, зато каждый требует регулярности.

Хотите посмотреть, как это работает на вашем замысле? Загляните на yapisatel.ru: там можно собрать сюжет, героев и первые главы в одном месте и увидеть, что получится. А потом — таймер на двадцать пять минут. Пятьсот слов уже ждут.

Приведи заказчика на IT-проект — получи 10%

10% от суммы контракта

Реферальная программа для разработки под задачу: приведи заказчика на IT-проект (сайт, CRM, Telegram-бот, AI-ассистент, мобильное приложение, интеграция, парсер, AI/ML) — и получи 10% от суммы контракта, когда сделка закроется. Команда с опытом коммерческой разработки более 20 лет.

Катушка, или Как я ученым людям старину начисто переписал

Катушка, или Как я ученым людям старину начисто переписал

Память у меня, братцы мои, цепкая. На старое — цепкая, а на новое — худая, как бредень. Что было полвека назад, вижу будто сквозь вымытое стекло: кто на чьей свадьбе плясал, под какую гармонь, какую частушку завел покойный дед Онуфрий — все тут. А зачем я нынче утром в сени выходил — стою на пороге дурак дураком и не вспомню. Клавдия моя над этим смеется. Ну и пускай смеется.

Так и жил. Тихо собой гордился. Знал за собой это богатство — старину. Другой пенсию получит, в сберкассу несет, трясется над книжкой. А у меня капитал такой, что ни украсть, ни пропить: песни. Штук двести. Может, и больше — кто ж их считал.

И вот.

Приехали к нам прошлым летом. Из города, из института. На зеленом газике, пыль до самой церкви. Главный у них — доцент, Аркадий Сергеич, бородка клинышком, очочки, вид такой, будто он на весь мир слегка обижен. И двое студентов: парнишка Леша, тощий, да девица в брючках — по тем временам, братцы, в брючках! — с тетрадкой. А на столе своем разложили машину. Магнитофон. «Днепр». Две бобины, лента коричневая бежит с одной на другую, и все это сопит, помаргивает зеленым глазком.

Фольклор, говорят, собираем. Старинную песню. Пока, говорят, живые носители не перевелись.

Носители. Это мы, стало быть.

И первым делом — куда? К Настасье Кузьминичне. К кому ж еще. Она у нас по клубу числится, на смотрах выступала, грамоту имеет. Запишут ее, как же. А что Настасья половину слов перевирает да на свой лад подкладывает — это их, ученых, не касается. У нее грамота.

Меня задело. Не скрою.

Сижу я на лавочке у правления, семечки грызу — будто мне все равно. А внутри под ребрами что-то свербит, ноет мелко, как заноза, которую не видать, а сидит. Два дня терпел. На третий не стерпел. Пришел.

— Вы, — говорю, — Аркадий Сергеич, не туда корешок пустили. Настасья — она что? Она по верхам. А корень-то — вот.

И себя пальцем в грудь. Негромко. Но с достоинством.

Доцент оживился. Усадил меня к столу, к самой машине. Девица тетрадку раскрыла. Леша микрофон этот сует мне под бороду, на палочке, будто мороженое.

— Пойте, — говорит доцент. — Как есть. Как от дедов слышали.

Ну, думаю. Сейчас я вам покажу корень.

И тут меня, братцы, повело.

Запел я старую, свадебную, «Не по реченьке лебедушка плывет». И вдруг слышу себя как бы со стороны: а ведь коряво. Слово там простенькое, тут рифма хроменькая. Перед городскими-то людьми, перед наукой — стыдно эдак. И я возьми да поправь. Где «плывет» — вставил «величаво шествует». Красивее ведь? Красивее. Где про горе-кручину — я туда зарю приплел, березку, слезу хрустальную. Веду и сам любуюсь: вот это песня! Не чета Настасьиной.

Доцент морщится. Бородку теребит.

— Погодите, — говорит. — А «величаво шествует» — это откуда у вас?

— Как откуда, — говорю. — Оттуда. Из народа.

— Из какого народа лебедь шествует?

— Из нашего, — говорю твердо. — Облагороженного.

Поспорили. Он мне: нужна, дескать, подлинность, живое слово, как в избе пелось. А я ему: в избе-то, Аркадий Сергеич, тоже не дураки сидели, тоже красоту понимали. Что ж я вам буду абы как бубнить, срамиться на всю вашу науку? Нет. Раз пишете — пишите начисто.

Он свое, я свое. Лента крутится, пишет весь наш спор дотла.

Часа полтора, а может, и два — кто там глядел на часы. Упарились оба. И тут является Клавдия. С порога, не разобравши, что тут наука:

— Ты пшено купил? Третий день прошу! Я с чем кашу — с песнями твоими варить буду?

— Да погоди ты, — шиплю. — Не видишь, люди записывают.

— Я вижу, — говорит, — что ты людям голову морочишь, а дома крупы нет. Тоже, соловей выискался. Онуфрий твой в гробу переворачивается от твоих березок.

Ну, слово за слово. При микрофоне. Я ей про память свою, она мне про пшено, я ей про науку, она мне — что наука меня до сих пор без обеда держит.

А доцент — молчит. Смотрю, а он не морщится больше. Он весь к машине подался, глазок зеленый ловит, бороденка дрожит, а у самого на лице — счастье. Чистое, детское.

Выключил ленту. Отмотал. И говорит тихо, девице своей:

— Вот. Вот это — в отчет. Живая речь. Говор, интонация, нетронутый строй. Золото.

Я опешил.

— Это? Это ж мы ругались!

— Вот именно, — говорит доцент, и глаза у него горят. — Естественно. Без причесывания. Вы, батенька, два часа мне памятник из фанеры строгали, а тут за три минуты — живое.

Уехали они. Газик пыль поднял до самых ворот. А у меня в дому с той поры разговоров: и в район ленту повезли, и в институте, говорят, студентам крутят.

Только не «Лебедушку» мою. Не корень. Не старину.

А как я Клавдии про пшено не ответил.

Прославился, значит. На всю науку. Одним пшеном.

Новости 13 окт. 09:08

Почти 1800 стихов, сшитых нитками: что нашла сестра Эмили Дикинсон после ее смерти

Почти 1800 стихов, сшитых нитками: что нашла сестра Эмили Дикинсон после ее смерти

Эмили Дикинсон прожила в Амхерсте, штат Массачусетс, почти всю жизнь. Из города выезжала редко. Белые платья, большой дом, сад, записки на обрывках бумаги — и стихи. Много стихов.

Печатать их она не стремилась. Несколько строк появлялись в газетах, часть отправлялась друзьям в письмах, остальное копилось. Листы она складывала в маленькие тетрадки и сшивала нитками. Исследователи называют их фасциклами. Тетрадки лежали в комоде, и никто, кроме домашних, о них не знал. Зато знали, что Эмили пишет.

В мае 1886 года Дикинсон не стало. Сестра Лавиния разбирала ее вещи и нашла около 1800 стихотворений. Ну, не одним махом, конечно. Постепенно. Лавиния понимала, что это важно, и взялась за дело.

Первая книга вышла в 1890 году. Редактировали ее Мейбл Лумис Тодд и Томас Уэнтворт Хиггинсон. Тогда так было принято: строки подгоняли под привычный размер, а знаки препинания, особенно знаменитые тире Дикинсон, заменяли на более привычные. Современные издания возвращают ее пунктуацию, и стихи звучат иначе — резче, нервнее, живее.

Сейчас ее переводят на десятки языков. Сшитые тетрадки хранятся в архивах, и каждый, кто их листал, говорит одно и то же: почерк аккуратный, почти детский, а текст — нет.

Ваши клиенты не зомби. Зомби — это ваши непрочитанные

0 ₽ — посмотреть, о чём вообще спрашивают ваши зомби

Восьмой день обороны. Дверь подпёрта шкафом, на стене палочки — по одной за каждый день, когда вы «ответите чуть позже». Они лезут в окна. Они хотят знать, сколько стоит, есть ли на четверг и работаете ли вы в субботу. Они пишут «Здравствуйте» и уходят к тем, кто ответил. А потом приходит кот. Барсик не уходит на обед, не берёт отпуск и не говорит «уточню и наберу вас». Отвечает сразу — на сайте, в Telegram, MAX и WhatsApp, и помнит, о чём вы с человеком говорили в прошлый вторник. Типовые вопросы и заявки забирает себе. Сложное честно отдаёт вам: диагнозов не ставит, цену вслепую не называет, за мастера не расписывается. Выбрать на витрине, скормить знания о своём деле, поставить код. Пять минут — и в осаде уже не вы.

Анекдот 13 окт. 13:08

Сторож что надо

Сторож что надо

Завел мужик во дворе здоровенного пса. Для охраны. Ночью залезли воры, вынесли полдома — пес хоть бы гавкнул. Утром хозяин к будке:
– Ты почему молчал?! Все вынесли!
– А ты мне кто?
– Как кто? Хозяин!
– Хозяин — это кто кормит. А ты — сухой корм с акции. Вон тот, ночью, с мешком — колбасой угостил. Докторской. Я теперь при нем. Переманили, хозяин. По-честному.

Микроистории 13 окт. 12:38

Три коротких

Три коротких

Стук начинался ровно в девять. Три коротких, по батарее, снизу.

Игорь, второй курс, гитара, тонкие стены — сочетание известное. Он решил, что дед из двадцать второй ругается, и назло брал «Группу крови» громче, по второму разу. Три коротких. Он — еще громче. Так, считай, месяц.

Потом стук пропал. Неделя тишины; на восьмой день стало как-то мерзко под ребрами, и Игорь спустился — то ли извиняться, то ли скандалить, сам не знал.

Открыла женщина в пуховике.
— Папа в больнице. Он глухой, понимаете? Совсем. Только низкую струну и чует, через трубу. Три стука — это «еще».

Игорь поднялся, лег на пол и прижал гриф к батарее. Играл до утра, одну басовую. Около четырех снизу пришли три коротких. Дочь, наверное. Он не спускался проверять.

Правда или ложь? Вольтер и «право на слово»

Правда или ложь? Вольтер и «право на слово»

Вольтер написал: «Я не согласен с вами, но готов умереть за ваше право это высказать».

Правда это или ложь?

Отзвенело над полем (в стиле Есенина)

Отзвенело над полем (в стиле Есенина)

Творческое продолжение поэзии

Это художественная фантазия на тему стихотворения «Отговорила роща золотая» поэта Сергей Есенин. Как бы мог звучать стих, если бы поэт продолжил свою мысль?

Оригинальный отрывок

Отговорила роща золотая
Березовым, веселым языком,
И журавли, печально пролетая,
Уж не жалеют больше ни о ком.

— Сергей Есенин, «Отговорила роща золотая»

Отзвенело, отпело, откашляло
над раздольем осеннего дня.
Золотою березовой кашею
тихо потчует роща меня.

И бреду я межою некошеной,
где репейник да сизый полынь,
и душа моя — вся заброшена,
как в распутицу дальний овин.

Здесь когда-то, мальчишкой вихрастым,
я гонял по росе босиком,
и закат, золотой и глазастый,
разливался над отчим крыльцом.

Нет крыльца. И отца уже нету.
Покосился, осунулся дом.
Только яблоня — та же, та самая —
все кивает мне белым цветком.

Ох ты, Русь, лебеда да смородина,
сеновалы да сизый дымок!
Никуда мне не деться от Родины,
хоть пройди я сто тысяч дорог.

Пусть другие — в заморские пристани,
пусть им светит чужая заря.
Мне бы лужу с небесными ризами
да скрипучего дергать журавля.

Закружи меня, ветер, да выстели
мне дорогу листвою сырой.
Я ведь тоже когда-то был выстелен
этой самой осенней землей.

Отзвенело. И ладно. И пусть оно.
Не заплачу, не стану тужить.
Отшумевшему, отколоситься —
значит, все-таки правильно жить.

Передай салат, или Минное поле на четыре персоны

Передай салат, или Минное поле на четыре персоны

Вы вдумайтесь: собирается семья за столом. Воскресенье. Пахнет курицей. Все родные, все любят друг друга — и все сидят, как саперы на выезде.

Потому что скатерть одна. А под ней — мины.

Вы замечали? Есть у каждой семьи свой список. Неписаный. Его никто вслух не читал, но знают все — от деда до кота. Темы, которых не касаемся. Касаться нельзя. Наступил — и все, нет человека. Был Витя — стал повод.

И вот начинается обед. Мирно. «Передай салат». Передали. «Картошечку будешь?» Буду. Хорошо сидим. Тепло. И тут тетя Люда — она всегда тетя Люда, в каждой семье есть своя тетя Люда — поднимает вилку. И так, между прочим, глядя в тарелку, роняет: «А что ж ты, Сереж, один-то все?»

Тишина.

Вы бы видели эту тишину. Она была плотная. Ее можно было намазать на хлеб. Мама замерла с половником. Папа вдруг ужасно заинтересовался солонкой — крутит ее, изучает, как будто там инструкция к жизни. А двоюродный брат — он-то женат, он в домике — брат наливает себе компот с таким лицом, словно его это вообще не касается. Предатель.

И все смотрят на меня.

А что я? Я жую. Я медленно жую, дорогие мои, потому что пока я жую — я не обязан отвечать. Это закон. Рот занят — совесть чиста. Я готов этот огурец жевать до вечера, лишь бы не произносить вслух, почему я «один-то все».

И вот тут, вы вдумайтесь, запускается спасательная операция. Семейная. Слаженная. Кто-то — обычно бабушка — бросает дымовую шашку. «Ой, а вы пробовали? Я в этот раз чеснок по-другому положила!» И все. Все хватаются за чеснок, как утопающие. «Да-а-а, чеснок!» «Чувствуется!» «Ты всегда умела!» Спасены. Мину обошли. Витя живой.

Но тетя Люда не сдается. Тетя Люда — профессионал. Она заходит с другой стороны, с тыла. «А на работе-то как? Платят-то хоть?»

Другая мина. Красная. С проводочками.

И опять — папа и солонка. Опять брат и компот. Опять я и огурец, которого, между прочим, уже нет, я его доел, я теперь жую воздух, просто двигаю челюстью, изображаю.

Понимаете, в чем фокус? За этим столом нельзя говорить о главном. О деньгах — нельзя. О личном — нельзя. О том, кто прав был двадцать лет назад на свадьбе у Нины, — ни-ни, там вообще воронка от прошлого взрыва, туда даже не смотрят.

О чем можно? О курице. О погоде. О том, что дороги плохие и помидоры уже не те. Это — демилитаризованная зона. Нейтральная полоса. Тут мы все дружим.

И вот сидим мы, взрослые люди, два часа. Обходим друг друга по стеночке. Любим — и молчим о том, за что любим. Переживаем — и спрашиваем про чеснок.

А в конце встаем, обнимаемся в дверях. Долго. Крепко. И мама шепчет: «Хорошо посидели, душевно».

И ведь не врет. Душевно. Потому что душу-то как раз не трогали. Берегли. По кусочку обходили, чтоб не задеть.

Вот такая у нас любовь, дорогие мои. Минное поле на четыре персоны. И главный тост за этим столом — непроизнесенный: передай салат и ни о чем не спрашивай.

Торг уместен, или Как я родной баян обратно в дом отвоевал

Торг уместен, или Как я родной баян обратно в дом отвоевал

Баян этот стоял на шкафу двенадцать лет. Пылился честно, не жалуясь. Я на него и не глядел — так, смахну тряпкой да дальше живу.

А тут решил: продам.

Повод вышел простой, даже, прямо скажу, низменный. Клавдия моя присмотрела мультиварку. Красную, пятнадцать программ, четыре тыщи восемьсот. «Гриша, — говорит, — а на какие такие?» И поглядела на шкаф. На баян, стало быть. Я тоже поглядел. И что-то внутри дернулось — не то жалость, не то жадность. Жадность, если по совести, перевесила.

Сфотографировал со всех боков. Выставил на эту доску, где нынче все на свете продают — от гвоздя до гаража. Написал по-хозяйски, честно: «Баян „Весна“. Состояние отличное. Звук чистый, мех держит, не бит, не крашен. Восемь тысяч. Торг уместен».

Торг уместен.

Вот эти два слова, братцы мои, я и зря приписал. С них вся история под горку и поехала.

Через час — первое сообщение. Пишет некто Эдуард: «Отдашь за полторы?» За полторы. За баян, на котором мой покойный тесть всю Кузьминку переиграл, на котором я сам в клубе девок с ума сводил, — полторы. Сижу, а в висках стучит. Отвечаю сдержанно, с достоинством: «Молодой человек, вы цену видели? Там восемь». А он мне: «Дорого. Он старый». Старый!

Я ему целую отповедь накатал. Про то, что старый конь борозды не портит; про то, что нынче такого звука и за двадцать не сыщешь; про фабрику, про мех немецкой выделки (меха, положим, я не знал какой выделки, но для весу приписал). Отправил. Он прочитал — две галочки синие — и пропал. Испугался правды.

Дальше — пуще.

Пишет Светлана: «Здравствуйте. Продаете? А он играет?» Я аж привстал. Играет ли баян! Да я на нем... Пошел, стащил его со шкафа — кряхтя, пыль столбом, — сдул, развел меха. И, чтоб, значит, честно барышне ответить, тронул кнопки.

«На сопках Маньчжурии».

Криво. Пальцы задеревенели за двенадцать-то лет. Но — пошло. Само пошло, из-под рук, будто и не я вовсе играю, а кто-то за меня вспоминает. Клавдия из кухни выглянула. Постояла в дверях. Ничего не сказала, ушла. А я играю. Светлане и отвечать забыл.

К ночи я переиграл все. И «Рябину», и «Коробейников», и ту, безымянную, что тесть любил. Меха вздыхали. В комнате пахло пылью и еще чем-то — молодостью, что ли. Глупость, конечно. Какая в шестьдесят два молодость.

Утром — снова торг. И тут я уже озверел.

Один пишет — «за три, и сам заберу». Другой — «а скидку пенсионеру?» (сам, стервец, пенсионер, аватарка — с внуками). Третья прислала голосовое на минуту, я и слушать не стал, из принципа. Я теперь на каждого отвечал как на личного врага. И защищал-то, братцы, не баян. Я защищал саму справедливость — чтоб вещь стоила столько, сколько она стоит, а не сколько жадному Эдуарду удобно.

«Снижу на пятьсот — и то много будет!» — отписал одному особо настырному. И гордо заблокировал.

Клавдия про мультиварку больше не заикалась. Смотрела только — как я воюю.

А на четвертый день пришел Он.

Парень. Лет двадцати пяти, в курточке, руки большие. Написал коротко, без торга: «Возьму за восемь. Когда подъехать?» Я аж растерялся. Восемь — это ж моя цена, полная, без уступки. Победа. Триумф. Пиши адрес, Григорий, считай деньги.

А я сижу и адрес не пишу.

Назначил на субботу. Всю неделю баян со шкафа не убирал — стоял он у окна, на табурете, как именинник. Я мимо хожу. То меха поправлю. То пылинку сниму. То, не удержавшись, — тихонько, одним пальцем...

В субботу парень пришел. Хороший парень, обстоятельный. Достает деньги — новенькие, восемь бумажек. «Дед у меня, — говорит, — на таком играл. Помер. А я выучиться хочу, да инструмента нет. Искал-искал — ваш как раз».

И руку к баяну протянул.

А я — не отдаю.

Стою над табуретом, как клушка над яйцом, и чую: не могу. Внутри уперлось что-то — не продам, и все тут. «Понимаешь, — говорю, — сынок. Не продается он. Снял я его с продажи. Ты это... извини».

Парень поглядел на меня. Понял, кажется, больше моего. Деньги спрятал. «Жалко, — говорит. — Ну, бывайте. Хороший у вас баян». И ушел. А я остался.

Клавдия вышла. Стоит, руки в боки.

«Гриша. А мультиварка?»

Молчу. Что тут скажешь. Нет мультиварки. И восьми тыщ нет. А баян есть — тот самый, что двенадцать лет пылился и которого я до прошлой недели в упор не видел.

Сел. Развел меха.

«Клав, — говорю. — А ну ее, мультиварку. Разве ж мультиварка — споет?»

Клавдия фыркнула. Губы поджала. Пошла на кухню — греметь кастрюлями, по-старому, без пятнадцати программ.

А «На сопках» у меня к вечеру уже и ровно выходило. Почти.

Статья 13 окт. 08:08

Поэзию хоронят с IV века до нашей эры. Проверка показала: покойница сидит в Instagram

Поэзию хоронят с IV века до нашей эры. Проверка показала: покойница сидит в Instagram

Каждые лет двадцать кто-нибудь солидный, в хорошем пиджаке, выходит к микрофону и сообщает: поэзия умерла. Некролог зачитывается с выражением, венки заказаны заранее. А наутро выясняется, что покойница накануне вечером собрала полный зал. Или полмиллиона лайков. Или — для пиджака обиднее всего — и то и другое сразу.

Стоп.

Давайте не будем махать кадилом, а проведём проверку, как положено: с датами, именами и без жалости. Для начала — хоронят её давно и с упоением. Платон в «Государстве» (это четвёртый век до нашей эры, если кто-то забыл) предлагал выставить поэтов за ворота идеального города; и не потому, что стихи скучны, а потому, что они, видите ли, слишком сильно действуют на граждан. Гегель, добравшись в лекциях по эстетике до искусства, объявил, что для нас оно осталось в прошлом, и преспокойно пошёл обедать. Поэзия пережила и философа, и его обед, и пару империй сверху. Нахальство, иначе не скажешь.

Теперь про золотой век, который все любят вспоминать со слезой. Шестидесятые. Евтушенко, Вознесенский, Ахмадулина, Рождественский; сначала Политехнический, потом стадионы. За билетами на чтение стихов — стихов! — давились в очередях. Красиво? Красиво. Но честный вопрос: люди любили рифму или им просто не хватало воздуха? В стране, где прямо сказать нельзя, строка работала как форточка. Мандельштаму приписывают горькую шутку о том, что поэзию у нас уважают — за неё ведь убивают. Уважение, прямо скажем, специфическое. Вывод получается неприятный: поэзия цветёт там, где душно, а стоит открыть окна и раздать всем интернет — и она, ну, становится другой. Не мёртвой. Другой.

Теперь Instagram. Вернее, Рупи Каур. Канадка индийского происхождения, 2014 год, сборник «Milk and Honey», который она сначала выпустила почти самиздатом, а до этого выкладывала стихи и рисунки в соцсетях. Несколько коротких строк, никаких заглавных букв, знаков препинания днём с огнём не найдёшь, рядом — простенький рисунок пером. Итог: миллионы проданных экземпляров. Миллионы. Для поэтического сборника это цифры из параллельной вселенной: у нас тираж в тысячу считается приличным, а за две тысячи автору впору ставить бронзовый бюст. Критики схватились за сердце. В 2018-м поэтесса Ребекка Уоттс в журнале PN Review назвала всё это культом благородного любителя и упрекнула инстапоэтов в том, что мастерство для них — что-то почти неприличное. Спор вышел громкий; обе стороны остались при своём, а это, между нами, признак здорового литературного скандала.

Так это поэзия? Отвечу с занозой: местами да, местами — гороскоп, разбитый на строчки.

Но длина тут ни при чём, и вот это важно. Басё уложил целую вселенную в семнадцать слогов; Марциал две тысячи лет назад строгал эпиграммы короче нынешнего поста, и никто не требует отобрать у него диплом. Беда в другом: алгоритм вознаграждает узнаваемость. Строчка, в которой ты видишь себя, как в зеркале, — лайк, сохранить, репост. А хорошие стихи, как ни обидно, работают наоборот: говорят то, о чём ты не подозревал, пока не прочёл, и поначалу даже раздражают. Лента раздражения не терпит; палец уже уехал вниз.

Однако не стоит красить картину в одну краску. Январь 2021-го, инаугурация Байдена, на трибуну выходит двадцатидвухлетняя Аманда Горман и читает «The Hill We Climb». Видео разлетается по сетям за считаные часы; её книги, которые ещё даже не вышли, взлетают на верх продаж Amazon. Получается, что поэзию, якобы задушенную соцсетями, эти самые соцсети забросили на орбиту, как из катапульты. Ну и кто тут кого хоронит?

У нас — та же история, просто с другим адресом. Вера Полозкова в нулевые собирала читателей в «Живом журнале», когда там сидела вся читающая Москва, и её стихи гуляли по закладкам раньше, чем появилась бумажная книга; потом были залы, и залы стояли битком. Telegram-каналы с подборками стихов сегодня обрастают десятками тысяч подписчиков, и вряд ли все они — бывшие филологи. А в 2016-м Боб Дилан получил Нобелевскую премию по литературе, и старшее поколение возмущалось до хрипоты (хотя, положа руку на сердце, половина возмущавшихся Дилана не слушала).

Теперь самое весёлое.

В середине тридцатых годов XIX века читающая Россия сходила с ума по Владимиру Бенедиктову. Его сборник 1835 года расхватывали, его цитировали в гостиных, ему подражали; а Пушкин, живой и пишущий, многим казался уже вчерашним днём. Прошло почти два столетия. Вы можете прочесть наизусть хоть строчку Бенедиктова? Вот то-то. Instagram сегодня — тот же тысяча восемьсот тридцать пятый: девяносто девять Бенедиктовых и, возможно, один человек, которого мы поймём лет через сто. Фильтровать будут не редакторы толстых журналов и не худсоветы, а время; оно, зараза, строже любого худсовета.

Хоронить рано. Поэзия просто сменила прописку — и, как любой переехавший, оставила на старой квартире половину мебели и всех приличных людей. Мебель, впрочем, можно купить заново. А вот приличных людей придётся искать самим. Листайте медленнее.

Новости 13 окт. 08:38

Одиннадцать лет «Улисса» не пускали в Америку. Потом судья прочитал его сам

Одиннадцать лет «Улисса» не пускали в Америку. Потом судья прочитал его сам

Книгу печатали в Париже. Ввозить ее в Америку было можно, но таможня могла задержать тираж прямо на пристани. Так и шло — годами.

Февраль 1922 года. Сильвия Бич, хозяйка книжного магазина «Шекспир и компания», выпускает «Улисса» тиражом в тысячу экземпляров. Дата не случайна: второго февраля Джойсу исполнилось сорок. Подарок себе — или издевательство над приличиями, тут уж как посмотреть.

До этого роман печатался частями в журнале The Little Review. В 1921 году редакторов журнала привлекли к суду из-за главы, которую сочли непристойной. Штраф, запрет, обсуждения в прессе. Журналу было не до литературы, а «Улисс» оказался в тени собственного скандала. Ну, почти.

Таможня работала исправно: экземпляры, пришедшие из Европы, изымали. Книга ходила по рукам контрабандой, в чемоданах у тех, кто знал, куда смотреть.

Издательство Random House решило рискнуть и ввезти тираж законно. Нужен был суд. В декабре 1933 года судья Джон Вулси вынес решение: если смотреть на книгу целиком, она не похожа на порнографию. Откровенность в ней служит задаче, а не удовольствию читателя. Вулси сказал, что прочитал роман внимательно, и это заметно по тексту решения.

Одиннадцать лет. Из Парижа в Нью-Йорк книга добиралась одиннадцать лет. Сегодня ее разбирают на курсах по литературе, и студенты пишут о ней так, будто она всегда лежала на полке.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Оставайтесь в опьянении письмом, чтобы реальность не разрушила вас." — Рэй Брэдбери