Попаданцы

Из нашего мира — в чужие: попаданцы, ЛитРПГ и другие миры

Обычный человек засыпает в своей квартире — и просыпается в чужом мире: магия, система уровней, драконьи законы и никакой инструкции. Короткие истории про попаданцев с неожиданными правилами выживания.

Замена, или Как я полюбила незнакомого сборщика

Я, надо вам сказать, женщина обстоятельная. У меня список. Всегда список — на бумажке, потому что в телефоне они тают, как мартовский снег, а бумажка вот она, под магнитиком, никуда не денется.

И вот стала я заказывать продукты через приложение. Не от лени. От принципа.

В магазине я, знаете, слабею характером. Захожу за кефиром — а выхожу с ананасом, двумя журналами и каким-то соусом в бордовой бутылке, который потом целый год стоит в дверце холодильника и смотрит на меня укоризненно, будто я его чем-то обидела. А тут — красота. Тыкаешь пальцем строго по списку, и никаких тебе ананасов.

Только была там одна галочка. Маленькая. «Разрешить замену, если товара нет в наличии». Ну, думаю, отчего не разрешить. Человек я не капризный.

Разрешила. И тут, изволите видеть, все и завертелось.

Привозят мне первый заказ. Разбираю пакеты — благодать, порядок, все по бумажке. И только творог мой обезжиренный, диетический, за которым я, можно сказать, всю сознательную жизнь гоняюсь, — а его нету. Вместо него — сырки. Глазированные. В шоколаде. Три штуки.

Я сначала оскорбилась. Это как же так — я про фигуру думаю, я жертвую, а мне — шоколад? Насмешка какая-то. Но сырок-то уже в руке. Не выбрасывать же. Съела. И второй. Ну и третий, чего уж там; день все равно был испорчен.

Второй раз заказываю — укроп. Простой укроп, копеечный. А привозят — кинзу. Пучок кинзы, зеленый, наглый, пахучий на всю кухню.

Вот тут я и задумалась.

Потому что укроп на кинзу заменить — это, граждане, не по инструкции. Это по вдохновению. Тут кто-то там, за экраном, ходит между полками и думает. Про меня думает. Стоит такой над пустой корзиной с укропом и решает: а не побаловать ли ему эту женщину чем-нибудь поинтереснее?

Я его сразу и представила. Молодой. Худой. В зеленой курточке форменной. Ходит по складу — а сам стихи в голове сочиняет, оттого и рассеянный, оттого и путает диетическое с человеческим. Геннадий. Не знаю почему Геннадий. Так само сложилось.

И пошло у нас с Геннадием, можно сказать, знакомство.

Закажу я грудку куриную, постненькую, — привезет индейку. Дороже, между прочим, а доплаты не берет. Закажу хлеб черный, диетический, тоскливый, — а он мне булку с маком. Румяную. Как бы говоря: живите, Клавдия Николаевна, ну что вы себя все казните, кому оно нужно, ваше обезжиренное.

Муж, конечно, ничего не понимал. Муж у меня человек простой, ему что булка, что не булка — лишь бы было. Увидел сырки, обрадовался, схрумкал и даже спасибо не сказал — кому надо. А я-то знаю кому.

Стала я в приложении оставлять комментарии. «Спасибо за заботу», — пишу. «На ваш вкус». «Доверяю вашему выбору». Пусть, думаю, человек знает, что его труд ценят. Труд-то ведь незаметный, неблагодарный. Кто спасибо сборщику скажет? Никто. А я скажу.

И ведь, поверите, отзывался. Закажу теперь что попроще — а получаю что подороже да повкуснее. Будто он мои записочки читает и старается. Заботится.

Дошло до того, что я мужу за ужином говорю:

— А вот Геннадий, — говорю, — меня понимает лучше, чем некоторые за тридцать лет совместной жизни.

Муж вилку отложил.

— Какой еще Геннадий?

— Не важно, — говорю. — Тебе не понять.

Он головой покачал и ушел к телевизору. А я сидела и думала: вот ведь бывает счастье. Тихое, съедобное, три раза в неделю по расписанию доставки.

И решила я Геннадия отблагодарить по-настоящему. Позвонила в поддержку. Оператор, девочка, голосок как у будильника.

— Слушаю вас, оставайтесь на линии, ваш звонок очень важен.

— Милая, — говорю, — я хочу похвалить. Сборщика вашего. Геннадия. Он мне все время замены такие делает — душевные. Нельзя ли, чтоб он всегда, только он, за мной был закреплен? Я согласна даже подождать.

Пауза.

— Простите, кого закрепить?

— Геннадия. Который замены подбирает.

И вот тут, граждане, девочка эта, будильник этот бессердечный, и говорит мне ласково, как маленькой:

— Женщина, у нас замены подбирает система. Автоматически. Алгоритм. Если товара нет, программа сама находит ближайший по категории и цене. Живой человек тут ни при чем.

Я трубку к уху прижала.

— Как — ни при чем?

— Так. Это нейросеть. Она по вашим прошлым заказам учится. Вы, наверное, часто вкусное покупали — вот она вам вкусное и предлагает.

Молчу. В трубке что-то тихонько попискивает.

— То есть, — говорю, — никакого Геннадия…

— Никакого, — говорит. — Хотите, я жалобу оформлю?

Не хочу я жалобу. Что я, на программу жаловаться буду.

Положила я трубку. Постояла у окна. За окном ноябрь, серо, самокатчик какой-то проехал, чуть в лужу не сел.

А я, значит, три недели переписывалась с холодным электричеством. И благодарила его. И ревновала к нему мужа. И он мне, между прочим, отвечал — индейкой да булкой с маком; и, честно скажу, лучше собеседника у меня давно не было.

Зашла я в приложение. Нашла ту галочку. «Разрешить замену».

Подержала над ней палец. Подержала.

И не сняла.

Пусть уж. Все-таки заботится. Хоть и не Геннадий.

Шутка 12 июля 02:40

Эдгар По против кассы самообслуживания

Эдгар По против кассы самообслуживания

Эдгар По на кассе самообслуживания. «Неопознанный товар в зоне упаковки», — механическим голосом, третий раз подряд.

По медленно оборачивается. В зоне упаковки сидит ворон. Черный. Смотрит.

«Уберите, пожалуйста, посторонний предмет», — просит касса. Ворон открывает клюв и произносит единственное, что умеет: «Никогда».

И вот они стоят друг напротив друга. Очередь растет, лампы мигают, а бездушный аппарат впервые за всю карьеру нарвался на клиента упрямее себя.

Новости 12 июля 02:37

Она писала романы по ночам, днем ее никто не замечал — дневник открыл правду

Дневник пахнет застарелой горечью. Странный запах для старой книги, но вот такой он есть. Каролина Павлова. Помещица, жена редактора, светская дама — днем. По ночам — писательница.

Рукопись, которую нашли в одном из подмосковных имений, раскрывает удивительное: Павлова вела двойную жизнь. Днем ходила в гости, улыбалась, слушала сплетни. Вечером запирала дверь кабинета, потушала свечи везде, кроме одной, и писала.

Писала романы. Писала стихи. Писала критику.

И никто об этом не знал. Ее муж знал. Его друзья знали. Но светское общество? Общество считало ее приятной женщиной без особых талантов. Может быть, красивой. Может быть, умной. Но в большинстве — просто дамой с хорошей репутацией.

Дневник показывает, как ее это убивало. «Сегодня говорили про молодого поэта Денисова. Все восхищались его талантом. Дура Сонечка заявила, что он гений. Я знаю четырех гениев, которые могут затмить его, но молчу. Подкусила язык. Улыбнулась. Все остались довольны».

В другом месте: «Мне хочется сказать, что я пишу лучше, чем половина мужчин в этом салоне. Хочется бросить свои рукописи на стол перед ними. Вместо этого спрашу про здоровье их матерей».

Но вот что странно: она опубликовала несколько своих произведений. Под своим имением — Павлова. Под инициалами. И критика их хвалила. Одна рецензия гласила: «Этот автор невероятно чувствителен, словно женщина, но пишет как мужчина». Павлова записала эту рецензию в дневник и приписала: «Спасибо, мне приятно быть похвала как мужчина. Значит, я достаточно хороша».

Ее рукописи так и остались неизданными при жизни. Дневник лежал в сундуке, забытый.

Теперь издатели готовят собрание ее произведений. Дневник предположительно выйдет отдельной книгой. И мир узнает наконец: Павлова была не дамой, которая писала для развлечения. Павлова была писательницей, которая вынуждена была играть роль дамы.

Байки 12 июля 02:35

Пельменный призрак общежития

Сижу вахтером в общежитии политеха, Воронеж, корпус номер три, двадцать два года на этом посту. Работа не пыльная: ключи выдать, студентов после одиннадцати не пускать без пропуска, да следить, чтобы электрочайники не спалили проводку в очередной раз.

Осенью начались странности. Каждую ночь, часа в два, из подсобки на первом этаже доносится стук, будто кто-то там возится. Иду проверять — дверь заперта, ключ у меня один, второй у коменданта. Открываю — пусто, только запах какой-то стоит, мучной, теплый, будто пекарня рядом открылась.

Студенты шептались про призрака. Мол, раньше в этом корпусе общежитие было еще довоенное, кто-то там, значит, помер, и с тех пор бродит.

Я в призраков не верю. Двадцать два года вахты — навидался всякого, но покойники по подсобкам муку не рассыпают, это я вам как специалист говорю.

Три ночи подряд караулил в темноте, свет не включал, сидел на табуретке возле подсобки, как в засаде. На четвертую — дождался.

В два часа ночи в конце коридора нарисовалась фигура. Тихо, крадучись, с большой сумкой через плечо. Подошла к подсобке, ключом каким-то своим — не моим, самодельным, видать — открыла дверь и юркнула внутрь.

Захожу следом. А там — целое производство: студент третьего курса, Серега, фамилию называть не буду, стоит над столом, весь в муке, лепит пельмени. Штук, наверное, триста уже налеплено, ровными рядами на противнях.

— Ты чего творишь? — спрашиваю.

Признался сразу, без запирательства. Стипендии не хватает, родители в деревне под Лисками, помочь особо не могут. Вот и придумал: лепит по ночам, утром продает на рынке через знакомую тетку, та с рук торгует. Подсобку эту приспособил тайком, ключ у слесаря скопировал за бутылку.

Постоял я, посмотрел на это дело. Пельмени, кстати, лепил он аккуратно, красиво, защип ровный, любо-дорого.

— Штраф положен, — говорю. — За самовольное использование помещения.

Он побледнел.

— Но я непривередливый, — говорю. — Штраф — три десятка пельменей мне лично. Каждую неделю.

Так и порешили. Призрак общежития до сих пор орудует по ночам в подсобке — только теперь легально, и я в доле.

Совет 12 июля 02:33

Информативность жеста вместо информативности действия

Маленький жест может сказать больше, чем целая сцена. Не пиши: «Она была смущена». Напиши: «Она потрогала свой локоть, как если бы он ей принадлежал кому-то другому». Этот жест — это целая автобиография смущения. Александр Куприн мог одним жестом развернуть весь внутренний мир персонажа.

Многие писатели думают, что информация о персонаже передается через действие. Он делает что-то — и мы узнаем о нем. Но есть более тонкий способ — через жест. Маленький, почти незаметный жест, который говорит больше, чем любое действие.

Жест — это срез эмоции. Это момент, когда контроль над телом теряется на доли секунды, и правда просачивается наружу. Персонаж может улыбаться и говорить правильные слова, но его рука подергивается, или его пальцы сжимаются, или он касается своего горла. Вот эти жесты — это окно в его душу.

Не пиши: «Он был напуган». Пиши: «Он сжал кулак так крепко, что ногти вошли в ладонь, оставляя полумесячные отпечатки». Не пиши: «Она была растеряна». Пиши: «Она потянула прядь волоса за ухо, потом отпустила, потом опять потянула — маятник неуверенности». Не пиши: «Он был злой». Пиши: «Его челюсть напряглась, и вены на шее вздулись, как если бы он сдерживал не слова, а целую вселенную ненависти».

Жест более честен, чем слова или действия. Потому что жест неконтролируем. Персонаж может контролировать слова, может планировать действия, но жест — это последняя линия защиты. Это физическое доказательство эмоции.

Вот почему Куприн был таким гениальным портретистом: он знал, что лицо лжет, что слова лгут, но жест говорит правду. Женщина может говорить, что она холодна и независима, но если она теребит край своего платья, если она касается своего горла, если она прикрывает свой рот рукой — вот это ее настоящая история.

Используй жесты как информационный способ. Не как украшение. Не как деталь. Как инструмент раскрытия персонажа. Жест в начале сцены может быть ответом на вопрос, заданный в конце. Жест одного персонажа может вызвать жест другого — как эхо. Жесты могут развиваться, становиться более отчаянными, более контролируемыми, показывая эволюцию внутреннего состояния.

Статья 12 июля 02:46

5 великих незаконченных книг: неожиданные причины, почему их бросили авторы

Есть в библиотеке особая полка. На ней не пыль — недосказанность.

Книги, которые оборвались на полуслове, цепляют сильнее иных дописанных до конца. Потому что незавершённый роман — это письмо без последней страницы. Автор что-то знал, что-то видел впереди. А до нас не донёс. Причины разные: болезнь, огонь, бедность, страх. Иногда — просто время кончилось раньше замысла. Вот пять таких историй. Общий у них финал только один — тот, которого не случилось.

«Мёртвые души», второй том. Николай Гоголь, работа над рукописью — 1845–1852

Здесь всё драматичнее, чем в любом романе ужасов. Гоголь сжигал рукопись дважды. Первый раз — в 1845-м, в порыве религиозного отчаяния. Второй — за десять дней до смерти, ночью, в присутствии слуги, который потом вспоминал, как барин плакал и крестился над огнём. От второго тома уцелели черновики пяти глав; часть страниц буквально обгорела по краям — это не метафора, а физический факт, хранящийся в архивах. Замысел был грандиозный: показать воскресение души Чичикова через страдание и покаяние. Не вышло. Или вышло — но мы этого никогда не прочитаем.

Зайдёт тем, кто любит русскую классику и не боится смотреть в такие пустоты — вместо ответа там черновик и зола.

«Тайна Эдвина Друда». Чарльз Диккенс, 1870

А теперь — детектив без разгадки. Диккенс писал роман выпусками, читатели по всей Англии гадали, кто убийца, спорили в письмах и газетах. 9 июня 1870 года он умер за рабочим столом, оставив недописанной ровно половину истории. Ни одной прямой подсказки об убийце он не оставил — только намёки, которые толкуют по сей день. За полтора века вышли десятки версий финала: от литературоведческих реконструкций до откровенно любительских. Ни одна не признана канонической. Само дело так и осталось открытым.

Кому зайдёт? Тем, кто обожает детективы и готов сам побыть немного сыщиком — пусть даже без надежды на приговор.

Стоп. А вот вам контраст — женская история, совсем другая по тону.

«Сэндитон». Джейн Остин, 1817

Весной 1817-го Остин, уже тяжело больная (современные врачи предполагают болезнь Аддисона), взялась за новый роман — про строящийся модный морской курорт, спекулянтов недвижимостью и авантюристов, которые продают воздух под видом целебных вод. Тон необычно едкий даже для неё, привычной к иронии. После одиннадцати глав она отложила перо. Через несколько месяцев её не стало. Незаконченный текст пролежал в семье десятилетия, прежде чем его вообще опубликовали.

Это не история про замужество и балы — совсем другая грань Остин, более злая, более рыночная. Подойдёт тем, кто думает, что уже знает эту писательницу вдоль и поперёк. Не знает.

«Лаура и её оригинал». Владимир Набоков, черновик до 1977 года

Набоков писал этот роман на библиотечных карточках — так ему было удобнее работать, вычёркивать, переставлять эпизоды. Сто тридцать восемь карточек, исписанных мелким почерком. Тяжело болея, он попросил жену Верг сжечь рукопись, если сам не успеет закончить. Не успел. Вера не сожгла — то ли не смогла, то ли не захотела. Карточки пролежали в швейцарском банковском сейфе больше тридцати лет, пока сын Дмитрий не решился издать их в 2009-м — вместе с факсимиле, так что читатель видит вычеркнутые строки собственными глазами.

Эта книга не столько про сюжет (он фрагментарен), сколько про то, как вообще устроена мастерская писателя изнутри. Кому зайдёт — тем, кому интересен сам процесс творчества, а не только чистовик.

«Человек без свойств». Роберт Музиль, работа с 1921 года

А вот пример совсем иного рода — не внезапный обрыв, а медленное, десятилетиями длящееся крушение. Музиль писал этот роман больше двадцати лет. Первый том вышел в 1930-м, часть второго — в 1932-м. Дальше — эмиграция, бедность, война. Умер он в 1942-м в швейцарском изгнании, в почти полной безвестности; на похороны, по разным свидетельствам, пришло около восьми человек. Третья часть осталась в виде разрозненных фрагментов и вариантов среди его бумаг — исследователи до сих пор спорят, как именно он планировал завершить историю распада старой Австро-Венгрии.

Это медленная, интеллектуальная проза, требующая терпения. Но если оно есть — вознаграждение огромное.

Пять книг. Пять разных причин молчания — огонь, смерть за письменным столом, болезнь, банковский сейф, война и бедность. И ни одного финала.

А у вас есть свой любимый недописанный роман? Расскажите в комментариях — соберём ещё одну подборку, если наберётся достаточно историй.

Микроистории 12 июля 02:34

Пленка из чужого фотоаппарата

Виктор Соломонович держал фотоателье на углу сорок лет. Клиентов почти не осталось — цифра съела пленку, съела и его ремесло заодно.

На барахолке купил "Зенит" за копейки. На запчасти, не иначе — корпус треснут, объектив мутный. Дома, разбирая механизм, нашел внутри катушку. Непроявленную.

Проявил. Из ванночки с реактивом всплыли лица — солдат в гимнастерке, девушка с косой, смех у забора. Тысяча девятьсот сорок третий, карандашом на обороте.

На последнем кадре солдат держит табличку. "Вернусь. Жди." Почерк корявый, торопливый.

Виктор Соломонович отнес снимки продавцу с барахолки — вдруг узнает, чей аппарат. Тот побледнел.

Это был его дед. Пропавший без вести в сорок четвертом.

Кухарка, или Как я в собственном доме гостьей заделалась

Кухарка, или Как я в собственном доме гостьей заделалась

Я, надо вам сказать, женщина мягкая. Мягкость эта досталась мне по наследству — вместе с фамильным серебром и умением падать в обморок, не помяв прически. Серебро я со временем проела, обмороки вышли из моды, а мягкость осталась. Никому не нужная, как зимняя муха. И вот на ней-то, на мягкости этой, меня и объехали. Кругом. На кухарке.

Звали кухарку Аграфена Тихоновна.

Пришла наниматься в понедельник — грузная, покойная, с лицом, на котором крупными буквами значилось, что видала она господ и получше меня. Села на самый краешек стула, руки сложила на коленях и принялась меня рассматривать. Не я ее — она меня. Будто это я к ней просилась в услужение, а она еще думает, брать ли.

— Жалованье? — спрашиваю бодро.

— Двенадцать рублей.

И вздохнула. Так вздохнула, словно оказывала мне одолжение почти неприличное, о котором в приличном доме и говорить-то стыдно.

Двенадцать! У всех по восьми, по девяти, а у Верочки за семь стряпает такая, что пальчики оближешь. Я уж рот открыла — я ведь женщина хозяйственная, у меня все в книжечку записано, каждый фунт масла, каждая копейка на извозчика. Открыла рот. И закрыла. Потому что Аграфена Тихоновна на меня посмотрела, и я поняла всем существом: с этим лицом не торгуются. Этому лицу подчиняются.

— Хорошо, — сказала я тихонько. — Двенадцать.

Так я к ней и поступила на службу.

Дальше пошло-поехало. На третий день она уже распоряжалась моим столом, как своим приданым.

— Нынче варим щи, — объявляла с утра. И это не обсуждалось — как не обсуждают дождик за окном. Хочу я щей, не хочу — Аграфены Тихоновны не касалось. Она ведь кормила не меня. Она кормила некий отвлеченный, правильный дом, каким ему полагается быть по ее понятиям; а я в этом доме числилась так, сбоку припека, приживалкой при кастрюле.

Деньги на рынок я ей выдавала без счету. Раз только попробовала спросить — куда, мол, ушли сорок копеек. Она молча положила передо мной на стол пучок луку. Посмотрела на лук. Потом на меня. И говорит:

— Хотите — сами ходите.

Больше я не спрашивала. Ни-ни.

Муж мой, Николай Петрович, человек в конторе грозный — под ним, говорят, двадцать душ ходят по струнке, — дома делался при ней тих и вежлив, как гимназист на выпускном. Придет со службы, потрет руки: «А что, Аграфена Тихоновна, не пахнет ли у нас пирогом?» Заискивает. И ежели пахнет — счастлив, будто орден получил. А не пахнет — так и не смеет спросить отчего. Наденет халат и сидит в кабинете тихонько, как мышь под метлой.

И вот приходит ко мне однажды на чашку чаю Лидия Осиповна. Особа язвительная, все чужое хозяйство обнюхает и непременно найдет, к чему нос подточить. Подали пирог. Она откусила. Прожевала. И — молчит. Долго молчит; это у нее высшая похвала, дороже всяких слов.

— Голубушка, — говорит наконец, — где вы такое сокровище раздобыли? Это же не кухарка. Это дар небес.

Я и раздулась от гордости, как индюшка. А дверь-то на кухню, между прочим, стояла приотворенная. И сокровище наше все слышало.

Назавтра сокровище явилось ко мне с новостью.

— Пятнадцать, — говорит.

— Чего пятнадцать, Аграфена Тихоновна?

— Рублей. Меня и в дом к Полозовым зовут, к генеральше. Там, сказывают, ценить умеют.

Вот тут, братцы мои, у меня под ребрами что-то и екнуло — холодненько так, противно. Генеральша Полозова! Да у нее столовая на двадцать четыре куверта. Уведут ведь. Как пить дать уведут мое сокровище.

— Пятнадцать так пятнадцать, — пролепетала я.

Месяц прожили. И все-таки увели. В аккурат перед Рождеством — самое, изверги, время. Пришла Аграфена Тихоновна, руки на переднике вытерла и говорит спокойно, будто про погоду:

— Ухожу к генеральше. У них выезд.

И ушла. А я, поверите ли, разревелась. Стою посреди кухни, над остывшим примусом, и реву в три ручья — по чужой, по наемной бабе, которая три месяца держала меня в черном теле и денег моих не считала. Николай Петрович, тот, грешным делом, повеселел, даже насвистывать начал в кабинете. Освободился, голубчик.

А я — нет. Я осиротела.

Брала после нее то одну, то другую. И щи умеют, и вежливы, и по восьми рублей всего. А не то. Пусто. Кормят они меня, понимаете, — меня, обыкновенную, а не тот высокий, правильный дом. И скучно мне без хозяйской руки над собственной моей головой.

И вот через две недели — звонок. Стоит на пороге Аграфена Тихоновна. Сумрачная.

— У генеральши, — роняет, — не сумели меня оценить.

И входит. Просто входит, будто и не уходила, будто это не она меня, а я ее бросила и вот, слава богу, одумалась.

— Восемнадцать, — говорит.

И знаете что? Я обрадовалась. До слез обрадовалась. Кинулась чуть не на шею — восемнадцать, голубушка, двадцать, только оставайтесь, только не бросайте нас больше!

Так я в собственном доме и живу с тех пор. На птичьих правах. Гостьей. И, между нами говоря, ничего мне так не надобно, как чтобы меня и дальше не ценили — да построже, да подороже.

Мягкая я. Что ж поделаешь.

Шутка 12 июля 02:32

Общий детектив в метро

В метро сосед читает с моего телефона через плечо. Открыто. Внаглую.

Я дошел до поворота — убийцу вот-вот назовут — и на моей остановке он выходит вместе со мной. На чужую для него станцию.

Стоим на платформе, оба делаем вид, что нам именно сюда. Дочитываем главу молча, плечом к плечу. Два незнакомца, один детектив на двоих.

Новости 12 июля 02:36

Маргарет Этвуд писала "Рассказчицу" 15 лет — ее исследовательские записи показали истинный масштаб работы

Торонто. Архив Маргарет Этвуд в университете. 1969 год. Молодая писательница начинает собирать материалы. Исторические документы. Философские трактаты. Биологические исследования. Фотографии.

Она не пишет роман. Она собирает.

Пятнадцать лет. 1969-1984. Каждый год — новые записи. "Сегодня прочитала о Макаби, еврейском восстании против Рима. Интересно, как религиозные убеждения становятся причиной насилия". "Исследовала историю христианства на ранних этапах. Как женщины теряли право голоса в обществе". "Читала статью о контроле рождаемости в Советском союзе. Поразило, как государство пытается управлять телами".

Этвуд не просто читает. Она спрашивает себя: как это связано? Как история, религия, политика, биология соединяются в одну систему контроля над женщиной?

Вот запись из 1976 года: "Представила себе общество, которое объединит худшее из всех времен. Где религия будет инструментом контроля, как в средневековье. Где наука будет служить государству, как в нацистской Германии. Где женское тело будет ресурсом государства, как в древних Спарте и Риме. Что получится?".

Далее — набросок. Персонажи. Сеттинг. Сюжет.

Но это еще не роман. Это исследование. Этвуд все еще собирает материал. Она ездит в библиотеки, встречается с историками, биологами, теологами. Каждая встреча — новая записка: "Профессор X рассказал мне о том, как устроена женская репродуктивная система в деталях. Государство может контролировать ее гораздо более эффективно, чем я думала".

Этвуд пишет медленно. Очень медленно. Каждая глава — это не творчество в обычном смысле. Это синтез. Синтез истории, философии, науки в одном художественном образе.

Вот записка из 1982 года: "Написала главу про обучение Рассказчицы. Я пытаюсь показать, как женщину можно приучить быть покорной. Это не насилие. Это система. Это так просто и так ужасно".

На полях этой записки — перечень исторических источников. Манускрипты средневековых монахов. Дневники женщин из викторианской эпохи. Научные работы о психологии послушания. Отчеты о домашнем насилии в современности.

Этвуд совмещает все это в одну главу. Одна фраза может содержать истину, прошедшую сквозь двадцать столетий.

Сам роман выходит в 1985 году. Критики сразу видят его масштаб. Это не просто антиутопия. Это синтез всей истории женского угнетения, сжатый в один образ.

Но мало кто знает, что за этим романом стоит пятнадцать лет исследования. Пятнадцать лет чтения. Пятнадцать лет собирания фактов. Пятнадцать лет спрашивания: как это работает? Как общество контролирует женщин? Как это выглядит? Как это звучит?

Учителям литературы часто показывают отрывки из ее дневников на уроках. Ученики удивляются: оказывается, литература — это не волшебство. Это работа. Это исследование. Это очень скучная, очень методичная работа, которая потом становится роман, который читают миллионы.

Байки 12 июля 02:34

Очередь под быка

Работаю парикмахером в сельском клубе под Воронежем — да, буквально в клубе, у нас там половину здания под парикмахерскую отгородили еще при Советах, так и осталось.

Тетя Валя меня все зовут, хотя мне давно уже пятьдесят три, какая я тетя.

Дед Кузьмич стрижется у меня раз в месяц строго, и стрижка у него одна на всю жизнь — «под Гагарина», как он выражается, хотя по факту это обычная короткая канадка, просто дед так называет из принципа, еще с молодости повелось.

А тут — юбилей у председателя, шестьдесят лет, и жена его, Людмила Петровна, женщина видная, решила к празднику сделать прическу, «как у той актрисы из сериала». Записалась заранее, за неделю, дело серьезное.

Приходит в назначенный день, при параде, в новом плаще; сидит, ждет своей очереди — а очередь, как назло, задерживается: перед ней бабка какая-то с покраской возится.

И тут дед Кузьмич заходит без очереди. Без всякого стеснения, будто так и надо.

— Мне только челку подровнять, я быстро, — говорит.

Людмила Петровна как вскинется:

— Я неделю ждала! А он тут без очереди лезет!

Спор начинается знатный. Дед свое гнет, она свое, я между ними как рефери стою, ножницы в руках, но никого стричь пока не могу — некогда, разнимать надо.

И тут — крик со двора. Бык у Матрены сорвался с привязи, идет через село, кто говорит — прямо к клубу направляется, чуть ли не бодаться настроен.

Народ из парикмахерской как ветром сдуло. Все на улицу, кто с крыльца смотрит, кто за забором прячется, Людмила Петровна в новом плаще через лужу перепрыгивает — только пятки сверкают.

А дед Кузьмич сидит. В кресле. Спокойно совершенно, руки на коленях сложил.

— Ну что, — говорит, — раз очередь вся на улице, я первый теперь.

Стриг я его в полной тишине, пока весь поселок быка ловил. Он потом еще чаевые дал — трешку, сказал, за оперативность.

Быка, кстати, поймали через полчаса, никого не забодал, только огород у Прокопьевны потоптал слегка.

А Людмилу Петровну я в тот же вечер, после закрытия, отдельно постригла, извинилась. Прическу сделала — точь-в-точь как хотела. На юбилее, говорят, все ее хвалили.

Дед же с тех пор при каждом визите шутит: «Валь, а быка мне сегодня не организуешь, чтоб без очереди?»

Совет 12 июля 02:32

Звук как портрет: когда акустический след раскрывает персонажа

Каждый персонаж имеет акустический отпечаток. Не голос — звуки, которые он издает. Смех, кашель, способ ходить, звук его дыхания. Высокомерный персонаж громко переступает через пороги. Нервный персонаж издает тихий писк при смехе. Спокойный персонаж дышит почти беззвучно. Используй звуки вместо описания характера. Читатель услышит персонажа прежде, чем поймет его.

Звуки, которые издает персонаж — это его портрет в миниатюре. Не голос. Звуки.

Высокомерный персонаж переступает через пороги громко, тяжело. Его каблуки стучат по полу, как удары молота. Даже если он ничего не говорит, его шаги говорят: я занимаю место. Я занимаю пространство.

Нервный персонаж издает писк при смехе. Короткий, неловкий звук, как сломанный инструмент. Его смех — это не радость, это защита. Даже его смех предает страх.

Депрессивный персонаж дышит через рот. Немного свистяще. Неритмично. Его дыхание — звуковой портрет истощения.

Почему это работает? Потому что звуки неподконтролены. Люди могут изобразить уверенность в словах и жестах, но они не могут скрыть звук своего дыхания. Не могут скрыть, как их голос немного трещит. Не могут скрыть микромолчания между слогами, которые выдают тревогу.

Возьмем пример. В рассказе Бунина персонаж едет в поезде. Вместо того чтобы описывать его тоску, автор пишет: персонаж слышит, как его спутник во сне издает почти незаметный звук — как будто его что-то душит. Просто звук. Больше ничего. И через этот звук читатель понимает больше, чем через страницу психологического анализа.

Практический совет: когда создаешь персонажа, подумай о его звуках. Как он дышит? Как он ходит? Как он смеется? Запиши это. И затем используй эти звуки вместо описания его характера. Читатель услышит персонажа и поймет его глубже, чем если бы ты объяснил его мотивацию.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Всё, что нужно — сесть за пишущую машинку и истекать кровью." — Эрнест Хемингуэй