Мистика

Необъяснимое рядом: тихие истории на границе реальности

Здесь ничего не кричит и не выпрыгивает из темноты — просто мир на секунду показывает изнанку. Тихие мистические истории о необъяснимом: странные попутчики, вещие сны, двери, которых вчера не было.

Байки 10 июля 19:36

Табуретка выпускника Сидорова

Табуретка выпускника Сидорова

Веду труды в школе под Костромой уже двадцать шесть лет. Кабинет — сарай сараем, если честно: верстаки еще советские, тиски скрипят, зато свои, намоленные.

Раз в три года у нас смотр кабинетов — приезжает районная комиссия, смотрят, щупают, кивают. Готовимся заранее: моем окна, подписываем лучшие работы учеников, выставляем на стенды.

А лучших работ, положа руку на сердце, у меня в загашнике маловато. Дети нынче гвоздь от шурупа не всегда отличат.

Была у меня одна табуретка. Крепкая, сделана на совесть, углы ровные — сам смастерил лет двадцать назад для кухни, еще когда молодой был и с женой только съехались. Потом кухню поменяли, табуретку принес в мастерскую, стояла в углу, детей на нее сажал, кто без стула оставался.

Перед комиссией гляжу на нее — а она и правда хороша. Куда лучше того, что дети настрогали за последний год.

Ну и подписал. «Лучшая работа выпускника, Сидоров В.А., 1998 год выпуска». Первое имя, что в голову пришло — троечник был, гвозди забивал криво, но фамилия звучная.

Комиссия в восторге. Табуретку под стекло, табличку прикрутили, до сих пор стоит в кабинете как экспонат.

А в прошлом году заезжает к нам этот самый Сидоров. Взрослый уже, за сорок, дальнобойщиком стал, в отпуск домой приехал, решил школу навестить, ностальгия заела.

Подвел его к стенду. Показал табуретку с его именем.

Стоит, смотрит. Молчит. Потом говорит: «Николай Петрович, я ж руками отродясь ничего путного не делал. У меня даже полка дома от жены висит криво».

Пришлось признаться. Посмеялись вместе.

А табличку я так и не снял. Сказал ему — теперь это твоя легенда, живи с этим.

Байки 10 июля 19:06

Заначка деда Архипа

Заначка деда Архипа

Часовых дел мастером работаю в Феодосии тридцать один год. Мастерская крошечная, два окна на набережную, пахнет машинным маслом и канифолью — этот запах, говорят, въедается в кожу навсегда.

Приносят разное. Ходики, будильники советские, кукушки немецкие трофейные — этих особенно много, после войны половина Крыма их натащила.

В прошлом месяце заходит бабушка, Валентина Егоровна, лет восемьдесят пять, несет кукушку в холщовой тряпке. Говорит: «Стояли на серванте сорок лет, молчали. Хочу, чтобы куковали снова, пока сама еще кукую».

Разобрал механизм. Пружины ржавые насквозь, гиря еле держится на цепочке. И тут — под противовесом, в узкой щели между стенкой корпуса и деревянной обшивкой — что-то скрутано в трубочку.

Достаю. Бумага пожелтевшая, а внутри — три золотые монеты. Царской чеканки, судя по виду, николаевские червонцы.

И записка. Химическим карандашом, почерк корявый, мужской: «Мань, прости. Заначка моя. На черный день. Твой Архип».

Отдал все Валентине Егоровне как есть — и монеты, и записку. Она читала минуты три. Или пять. Кто там считал.

А потом рассмеялась — да так, что чуть кукушку со стола не смахнула.

«Архип Петрович, значит. Сорок лет назад помер, царствие небесное, а хитрец до сих пор меня переигрывает».

Оказалось, у нее самой был тайник — в кадке с геранью на подоконнике, еще с семидесятых. Про который, по ее словам, покойный муж так и не узнал.

Ушла довольная. Кукушку я ей починил бесплатно — сказал, за интересную историю скидка положена. Она не спорила.

Монеты, кстати, забрала себе. Сказала — теперь квиты, значит и делить нечего.

Совет 10 июля 19:22

Деталь как судьба: когда один предмет переворачивает человека

Деталь как судьба: когда один предмет переворачивает человека

Люди меняются не через размышления. Они меняются через действие с предметом. Персонаж может часами думать о переменах, но настоящее превращение происходит в один миг, когда он что-то делает. Берет кольцо и надевает на палец. Поджигает письмо. Ломает скрипку. Один жест с одним предметом — и человек уже не тот.

Психологические трансформации редко приходят как откровение. Они приходят как действие. Персонаж держит в руке старую фотографию — и вдруг понимает, что больше не любит человека на ней. Но это понимание не рождается из размышления. Оно рождается именно в момент, когда пальцы сминают края этой фотографии.

Предмет здесь работает как катализатор реальности. Пока мы о чем-то только думаем, это остается виртуальным. Но когда руки начинают действовать, в дело вступает телесная память. Мышцы помнят старые привычки, и когда мы пытаемся их нарушить — вот тогда ломается что-то внутри. Или, наоборот, встает на место.

Технически это работает так: покажи предмет до изменения, покажи действие, и только потом раскрой новое состояние персонажа. Не объясняй. Дай читателю почувствовать, как физическое действие переходит в психологическое изменение. Герой снял обручальное кольцо, и этот жест — не символ развода. Это развод. Это момент, когда старая жизнь перестает быть его жизнью.

Самое опасное — когда персонаж делает что-то с предметом без сознательного намерения. Вот он автоматически кладет предмет на место, где положил его ее много лет назад. И вот уже слезы текут. Не потому, что вспомнил. Потому, что тело вспомнило раньше мозга. Предмет становится мостом между прошлым и настоящим, и переход по этому мосту необратим.

Совет 10 июля 18:52

Прерывание как маска персонажа: невысказанное говорит громче

Прерывание как маска персонажа: невысказанное говорит громче

Не все персонажи говорят гладко. Волнение выдает себя синтаксисом. Когда человек пугается, он начинает фразу и не заканчивает. Когда врет — вдруг становится слишком правильным, перегруженным сложными оборотами. Три точки посередине диалога — это не просто пунктуация. Это дыхание персонажа, который борется сам с собой.

Диалог на поверхности выглядит как обмен информацией. На самом деле это столкновение масок. И прежде всего — маски, которыми персонаж скрывает свое состояние.

Когда персонаж волнуется, его речь рассыпается. Он начинает предложение: "Я должен тебе сказать..." Останавливается. Отступает. "Нет, слушай, это важно..." Снова запинка. "Собственно, дело вот в чем..." Видишь? Мозг скачет, язык не успевает. Это не ошибка письма — это точная передача работы психики. Читатель слышит панику раньше, чем герой ее озвучит.

Но есть более коварный признак. Когда персонаж лжет, вход возникает парадокс: его речь становится слишком чистой, слишком отшлифованной. Обычно парень говорит просто, разговорно. Но когда врет — вдруг появляются сложноподчиненные предложения, причастные обороты, слова из расширенного словаря. Он как бы переходит на другую частоту. Читатель ощущает это несоответствие раньше, чем сознательно его осознает. "Что-то здесь не то", — думает он, но не может сказать почему.

Этот прием работает, потому что мы подсознательно отслеживаем стиль речи собеседника. Когда он резко меняется, мы тревожимся. Даже если слова звучат правильно. Даже если логика не сломана. Синтаксис выдает истину, которую скрывают слова.

Сиреневый сонет — стихотворение в стиле Игоря Северянина

Сиреневый сонет — стихотворение в стиле Игоря Северянина

Творческое продолжение поэзии

Это художественная фантазия на тему стихотворения «Это было у моря» поэта Игорь Северянин. Как бы мог звучать стих, если бы поэт продолжил свою мысль?

Оригинальный отрывок

Это было у моря, где ажурная пена,
Где встречается редко городской экипаж...
Королева играла — в башне замка — Шопена,
И, внимая Шопену, полюбил ее паж.

— Игорь Северянин, «Это было у моря»

В апрельском парке все олунено,
фиалится сиреневая мгла.
Маркиза в кружевах пила вино
и веером капризно повела.

Она была изысканно-грустна,
как виолончель в бессонный поздний час.
Ей грезилась несбывшая весна
и чей-то офиалченный атлас.

Пажи несли в фарфоровых руках
форели ароматное филе,
и в опроталенных, в жемчужных облаках
плыл месяц, точно барин в кабриоле.

Сирень дышала грезофарсом дня,
безумила, и нежила, и жгла.
А соловей, поэзию ценя,
выводил трель, изящна и светла.

И я — единственный, и первый, и один —
иронизируя над пошлостью двора,
воспел лиловость этих георгин
и грезоблеск вчерашнего вчера.

Пусть говорят, что я самовлюблен, —
я таковым останусь до конца:
весь мир в сирень и в вечер погружен,
и нет прекрасней этого лица.

Аллея спит. Олунен каждый шаг.
Маркиза скрылась в мраморном порту.
А я стою, в лиловый впав кураж,
и офиалчиваю пустоту.

Полосынька — стихотворение в стиле Алексея Кольцова

Полосынька — стихотворение в стиле Алексея Кольцова

Творческое продолжение поэзии

Это художественная фантазия на тему стихотворения «Песня пахаря» поэта Алексей Кольцов. Как бы мог звучать стих, если бы поэт продолжил свою мысль?

Оригинальный отрывок

Ну! тащися, сивка,
Пашней, десятиной,
Выбелим железо
О сырую землю.

Красавица зорька
В небе загорелась,
Из большого леса
Солнышко выходит.

— Алексей Кольцов, «Песня пахаря»

Ты взойди, взойди,
солнце красное,
над моей землей,
над полосынькой.

Размету косой
травы росные,
положу рядки
вдоль по бережку.

Не с тоски пою,
не с кручинушки —
от степной зари
пьян, как молодец.

Тяжела соха,
да люба земля;
пот со лба сотру
рукавицею.

Зашуми, зерно,
полновесное,
чтоб хватило нам
зиму зимовать.

Чтоб под образа
хлеб душистый лег,
чтоб в глазах у баб
не стояла грусть.

А случится мне
лечь под холмиком —
пусть шумит по мне
рожь высокая.

Пусть гуляет ветр
над раздольями,
пусть поет коса
песню давнюю.

Доля, долюшка,
доля горькая,
отчего же ты
сердцу дорога?

Оттого, что здесь
деды пахивали,
оттого, что тут
внук мой встанет в рост.

Замахнусь еще,
разойдусь плечом —
не дается хлеб
без мозолистых.

Ты взойди, взойди,
солнце красное,
да согрей меня
на родной меже.

Шутка 10 июля 19:38

DOS-редактор Мартина

DOS-редактор Мартина

Джордж Мартин пишет «Игру престолов» в DOS-редакторе из восьмидесятых: без интернета, без обновлений, без автозамены. Фанаты двадцать лет умоляют его пересесть на что-нибудь побыстрее. Они, конечно, не про программу.

Хайку 10 июля 19:28

Оживление слова

Оживление слова

Слово оживает
И я становлюсь живой
И вот - живу вечно

Статья 10 июля 19:28

Он завещал издать роман по частям. Наследники ослушались — и не прогадали

Он завещал издать роман по частям. Наследники ослушались — и не прогадали

23 года назад, 15 июля 2003-го, в барселонской больнице умер человек, который последние десятилетия жизни то мыл посуду в ресторанах, то сторожил кемпинг по ночам, то торговал бижутерией на блошиных рынках. Спустя год после его смерти вышла книга почти на девятьсот страниц, которую критики скопом назвали главным романом XXI века. Совпадение? Ну да, что-то вроде. Просто он умер вовремя — цинично звучит, зато честно.

Звали его Роберто Боланьо. Родился в Чили, детство провёл в Мексике, в 1973-м вернулся на родину — аккурат к перевороту Пиночета. Его арестовали. По одной из версий — спасли бывшие одноклассники, служившие охранниками в тюрьме, узнавшие своего. По другой — просто повезло. Сам Боланьо потом эту историю то раздувал, то принижал в интервью, будто сомневался, стоит ли она внимания.

Бедность. Настоящая, не литературная.

Он вернулся в Мексику, сколотил с приятелем Марио Сантьяго Папаскьяро поэтическую банду под названием «инфрареализм» — и они срывали выступления маститых поэтов, орали с задних рядов, устраивали то, что сейчас назвали бы перформансом, а тогда называли хулиганством. Стихов почти никто не покупал. Потом — Испания, Каталония, продавец на рынке, ночной охранник, отец двоих детей, которому катастрофически не хватало денег. Писал он по ночам. Проза оказалась выгоднее поэзии — во всяком случае, так он сам объяснял переход, без особой романтики, чисто по-бухгалтерски.

В 1998-м вышли «Дикие сыщики» — и всё изменилось. Роман получил премию Эрральде, через год — Ромуло Гальегоса, латиноамериканский аналог не то Букера, не то признания «свой среди классиков». Книга о двух молодых поэтах, которые ищут по всему миру бесследно исчезнувшую поэтессу двадцатых годов; на деле — плохо замаскированная автобиография его мексиканской юности, только с именами, изменёнными ровно настолько, чтобы не подавали в суд.

А через два года — «Ночью в Чили». Тонкая книга, один длинный монолог священника и литературного критика на смертном одре. Оправдывается, юлит, вспоминает светские вечера в доме некой сеньоры Марии Канальес — там читали Сорделло, обсуждали стиль, было изысканно. Внизу, в подвале того же дома, в те же вечера пытали пленных времён Пиночета. Священник знал. Или не знал. Или знал, но предпочёл не знать — вот в этом зазоре, собственно, и весь роман.

Он ведь не обличитель. Он — соучастник молчания, каких много, слишком много.

К началу двухтысячных Боланьо был болен — цирроз, печень отказывала, требовалась пересадка, очередь на которую он не успевал выстоять. И вот тут начинается самое интересное — а заодно и самое неудобное. Он знал, что умирает. И вместо того чтобы сбавить темп, начал писать «2666» — роман-чудовище в пяти частях, задуманный как энциклопедия ужаса XX века с центром в вымышленном мексиканском городе Санта-Тереса, списанном с реального Сьюдад-Хуареса, где годами убивали женщин, а полиция годами делала вид, что расследует.

Он успел не всё. Черновик пятой части остался в разрозненном виде; часть текста существовала в нескольких версиях, часть — только в набросках. И вот здесь — то самое место, о котором обычно молчат в юбилейных статьях. Боланьо оставил распоряжение: издать «2666» как пять отдельных книг, по одной в год, чтобы вдова и дети получали гонорары дольше, а не одним махом. Расчёт бедняка, если называть вещи своими именами.

Его литературный душеприказчик Игнасио Эчеварриа решил иначе. Опубликовали одним томом, в 2004-м. Одна выплата — зато цельная вещь, зато сенсация, зато Букеровский шорт-лист позже, зато статус «главного романа десятилетия» от New York Times и кого угодно ещё. С точки зрения литературы — правильно, наверное. С точки зрения последней воли конкретного нищего чилийца, умиравшего в тревоге за семью, — вопрос открытый. Кто-то называет это спасением романа. Кто-то — присвоением чужого решения задним числом.

После смерти, кстати, началось и то, что критики окрестили без всякой нежности «индустрией Боланьо»: издательства принялись выпускать всё найденное в архивах — черновики, письма, ранний роман «Третий рейх», написанный ещё в восьмидесятых и пролежавший в столе. Одни считают это заботой о наследии. Другие — выжиманием бренда из мёртвого автора, который уже не может сказать «нет, это черновик, не публикуйте». Спорить можно долго. Проверить у автора — уже никак.

И вот при всём при этом — при циничной посмертной кухне, при спорах наследников — сами тексты продолжают работать так, как задумано. «2666» до сих пор разбирают по кускам студенты филфаков, находят в нём что-то новое каждый год. «Дикие сыщики» стали настольной книгой для целого поколения латиноамериканских авторов, пишущих сейчас, — тех, кому надоел магический реализм с его вечными бабочками и надоела обязательная политическая ангажированность старших. Боланьо предложил третий путь: писать про поэзию, насилие и провал без утешительной морали в конце.

Особенно забавно, что сегодня его читают там, где он бы меньше всего ожидал, — в TikTok и BookTok, среди двадцатилетних, для которых «Дикие сыщики» — это роман про поиск смысла, а не про конкретную мексиканскую богему семидесятых. Контекст стирается, книга остаётся. Собственно, это и есть работающая классика — то, что переживает не только автора, но и его эпоху.

Он умер, не дожив до пятидесяти одного, так и не увидел тираж «2666», так и не узнал, что издатели ослушаются его последней просьбы. Возможно, это и к лучшему. А возможно — нет. Спросить уже некого, и в этом вся горькая соль истории: величайшие книги иногда рождаются из решений, которые их автор бы не одобрил.

Новости 10 июля 19:21

Жюль Верн спроектировал подводный корабль, который предложил русскому царю — чертежи нашли в архиве

Жюль Верн спроектировал подводный корабль, который предложил русскому царю — чертежи нашли в архиве

Vernaclassique — так называют в литературе тип воображения, когда писатель не просто выдумывает технику, но и инженерно продумывает ее. Жюль Верн был именно таким. Не просто фантаст. Он был инженером, который писал.

И вот что нашли архивисты недавно: Верн действительно создал чертежи. Настоящие, инженерные, с расчетами.

Подводный корабль. 1878 год. Он называл его "Nautilus" — еще до того, как дал это имя герою "Двадцать тысяч лье под водой". Верн отправил проект в Санкт-Петербург, русскому адмиралу. Письмо сохранилось: он предлагал построить боевую подводную лодку для русского флота. С торпедами. С системой регулирования глубины. С воздушными камерами.

Что было впечатляющего? Чертежи были реалистичны. Не фантастичны. Верн рассчитал сопротивление давления воды, продумал систему всплытия. Его подводная лодка была бы готова к постройке.

Адмирал ответил вежливо, но отказал. Сказал, что Россия не может позволить себе такие расходы. Ложь, конечно. Была политика. Были отношения между странами.

Верн никогда не забыл об этом отказе. Он продолжал писать про подводные миры, но уже с горечью. Его "Nautilus" в романе стал символом отступничества от государства, от общества. Капитан Немо отказался от человеческого общества именно потому, что власти не услышали его идей.

Вернулась ли история? В начале 20 века подводные лодки стали реальностью. И произошло почти как в романе.

Фантастика 10 июля 19:16

Гость по вторникам

Гость по вторникам

Прокат присутствия работает до глупого просто. Ты не можешь или не хочешь куда-то идти сам — заказываешь живого человека, и он идет вместо тебя. У него на груди камера-пуговица, в ухе наушник. Ты сидишь где угодно, хоть в другом городе, смотришь его глазами в телефоне и говоришь, что делать. Он — твои руки, ноги и лицо на два часа. По тарифу.

Звучит дико. Привыкли за пару лет.

Костя был чужими ногами уже два года. Двадцать шесть, курьерская куртка, в кармане — три наушника разной посадки, потому что уши у клиентов, точнее у него для клиентов, устают по-разному. Ходил на первые свидания за тех, кто робел сам: сидел, улыбался, а в ухо ему диктовали комплименты. Стоял в очередях в МФЦ и в паспортном. Носил букеты. Один раз извинялся на поминках вместо мужика, который не смог прилететь из Норильска, — стоял, держал в руке рюмку, а в ухо ему сорванным голосом говорили: «Скажи, что я его любил. Скажи, дядь Валера, слышишь». И Костя говорил. Чужие слова, свой рот.

К этому привыкаешь. Ты не участвуешь — ты проводник. Как провод. Провод не грустит.

Вторничный заказ пришел в марте и оказался долгим.

Адрес: Кутузова, дом старый, пятиэтажка без лифта, четвертый этаж. Клиент в приложении — «Андрей М.». Задача формулировалась сухо: «Визит к пожилой родственнице. Роль — сын Андрей. Раз в неделю, вторник, 17:00. Оплата помесячно». К заявке — файл на две страницы. Как звали ее кота (Мурзик, помер в прошлом году, не упоминать). Что она любит (пастилу, малиновую, не яблочную). О чем не говорить (о муже, о даче, которую продали). Как ее зовут: Нина Павловна.

Первый вторник Костя поднялся, отдышался на площадке, позвонил.

Открыла маленькая старушка в вязаной кофте цвета топленого молока. Посмотрела на него снизу вверх, и лицо у нее сделалось — как будто солнце из-за тучи.

— Андрюшенька. Пришел.

— Привет, мам, — сказал Костя. В ухо шепнули: «Обними ее, только осторожно, у нее спина». Он обнял. Осторожно.

Дальше два часа было тихо и странно. Она кормила его борщом. Наушник подсказывал: «Хвали, она полдня варила», и Костя хвалил, и это была правда — борщ был отменный. Она рассказывала про соседку с пятого, которая опять затопила. Наушник подсказывал реплики редко, только по делу: «Спроси про давление», «Скажи, что на работе завал, потому и не звонил», «Пора закругляться, скажи, что метро закроют».

К четвертому вторнику Костя знал наизусть, где у нее скрипит половица и в какой чашке она пьет сама, а какую ставит «сыну». Знал, что пастилу надо покупать на рынке у входа, малиновую. Он покупал сам, из своих, хотя в тариф это не входило. Не смог не покупать; язык не поворачивается объяснить почему.

Он ловил себя на том, что ждет вторников.

Диктовщик в ухе был хорош. Мягкий голос, без нажима, всегда знал, что она любит, что помнит, чего боится. Знал даже то, чего в файле не было: как звали ее первую учительницу, какую песню она пела, когда мыла посуду. Костя думал — ну, сын и должен такое знать. Логично.

В мае Нина Павловна стала путаться. Раз назвала его Гришей, потом спохватилась, засмеялась: «Тьфу, Андрюша, конечно». Наушник в тот раз молчал непривычно долго. Потом сказал только: «Не поправляй ее».

А в тот вторник, из-за которого я все это, собственно, и рассказываю, случилось вот что.

Они пили чай. Нина Павловна вдруг встала:

— Пойду позвоню Люсе, а то она волнуется. Ты посиди, сынок.

И ушаркала в кухню, прикрыв дверь.

Костя сидел. Смотрел на пастилу в вазочке. И тут наушник ожил — диктовщик заговорил, как обычно, мягко: «Сейчас вернется, спроси, не дует ли ей от окна, она любит, когда спрашивают...»

Костя замер.

Потому что голос в наушнике и голос за кухонной дверью были один и тот же голос. Он слышал оба разом. Один — тихий, в ухе. Другой — чуть громче, из-за двери, где она будто бы говорила с какой-то Люсей.

Не было никакой Люси.

Не было никакого Андрея М.

Он встал, тихо, половица под ним не скрипнула — он знал, где не скрипит. Подошел к кухне. Дверь приоткрыта на ладонь.

Нина Павловна сидела у окна, спиной к нему, со старым кнопочным телефоном, приложенным к другому уху. А в трубку — нет, не в трубку, в маленький микрофон на проводе — говорила ровно то, что секунду назад прозвучало у него в наушнике:

— ...спроси, не дует ли ей от окна. Скажи, что на работе завал. Скажи, что любишь. Скажи, скажи...

Она нанимала сына сама. Себе.

Заказ «Андрей М.» оформляла она — с чьей-то помощью, с телефона, который ей, наверное, настроила та самая соседка. Платила из пенсии. Писала файл про пастилу и про кота Мурзика. Сама придумывала себе реплики, сама диктовала мальчику с камерой-пуговицей, как быть ее мальчиком. Два часа в неделю у нее был сын, который пришел. Который хвалил борщ. Который знал песню про посуду — конечно, знал, она же сама ее и напевала ему в ухо.

Настоящий Андрей... Костя потом узнал: был. Уехал давно, за границу, звонит по большим праздникам, а приезжать — восемь лет как. Ей стыдно было перед подъездом. Стыдно, что у всех сыновья ходят, а у нее нет. И она сделала себе — сына по вторникам. За деньги. Чтобы соседки видели с площадки: приходит парень, обнимает, «мам, мам».

Костя стоял в коридоре чужой пятиэтажки, и в груди у него что-то дернулось — резко, как рыба на крючке.

Наушник сказал ее голосом:

— Ты чего застыл, сынок? Иди чай пить, остынет.

Он мог бы уйти. По правилам — надо было уйти: клиент раскрыт, роль сломана, тариф, регламент, все такое.

Вместо этого он вернулся к столу. Сел. Взял чашку — свою, не «сынову», а перепутал, и она это заметит, и ладно.

— Не дует, ма, — сказал он в пустоту, сам, без диктовки. — Нормально. Ты садись. Я никуда не тороплюсь сегодня.

За дверью стало тихо. Микрофон молчал.

Потом она вышла — маленькая, в кофте цвета топленого молока, — и посмотрела на него так, будто оба они все поняли и оба решили ничего не понимать.

— Пастилу будешь? — спросила она. Уже без наушника. Просто так.

— Буду, — сказал Костя. — Малиновую.

Он ходит туда до сих пор. По вторникам. Заказ давно закрыт, денег она больше не платит — да он бы и не взял.

Провод, оказывается, все-таки грустит.

Цитата 10 июля 18:55

Владимир Маяковский о смысле существования

Если звезды зажигают — значит — это кому-нибудь нужно?

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Всё, что нужно — сесть за пишущую машинку и истекать кровью." — Эрнест Хемингуэй