Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Камни Киммерии — новое стихотворение в стиле Максимилиана Волошина

Камни Киммерии — новое стихотворение в стиле Максимилиана Волошина

Творческое продолжение поэзии

Это художественная фантазия на тему стихотворения «Киммерийские сумерки» поэта Максимилиан Александрович Волошин. Как бы мог звучать стих, если бы поэт продолжил свою мысль?

Оригинальный отрывок

Старинным золотом и желчью напитал
Вечерний свет холмы. Зардели красно-буры
Клоки косматых трав, и грузный шар скатал
Туманы в пепельные фигуры.

В гранитах скал — надломы и разрывы,
Распластаны кремнистые хребты.
И по ночам в провалах темных — гривы
Косматых трав...

— Максимилиан Александрович Волошин, «Киммерийские сумерки»

Камни Киммерии

Камни не помнят нас. Это мы — приписываем камням
нашу тоску по вечности, наш торопливый страх.
Базальт молчит. Но мы молчать не в силах,
и потому — заговариваем прах.

Полдень.
Июль.
Коктебель.

Холмы — оранжевые, точно обожженные в горне,
и глина лопается по краям оврагов,
как кожа на ладонях старика.
Кара-Даг оскалился — не зло, не добродушно — никак.
Ему все равно. И это — нестерпимо.

Море сегодня — оловянное. Тяжелое. Без блеска.
Натянутая кожа барабана,
по которому никто не бьет.
Ни ветра. Ни волны. Лишь ленивый, хриплый вздох
у кромки, где песчаник — мокрый, темный —
подставляет горло пене.

Я сел на выступ. Обжигает.
Рыжая глина — как охра на палитре,
что засохла в мастерской, забытая с весны.
И — не думал. Нет. Не думал. Пребывал,
как пребывает камень, ящерица, зной.

Здесь Одиссей, быть может, правил к берегу —
да нет, не здесь, здесь мелко, — но какая разница:
мы все равно не знаем, мы — гадаем,
мы — населяем бухты мифами, как моллюсками.
Здесь тавры жгли огни. Для жертвы. Для луны.
Здесь генуэзец ставил башню — и забыл зачем.
И от всего — от жертв, от башен, от триер —
остались камни.

Только камни.

Полынь. Дрожащий воздух. Цикады —
их звон похож на звон в ушах,
когда долго молчишь один
и не с кем перекинуться — ни словом, ни взглядом.

Я мог бы рисовать. Акварель — вот она,
в холщовой сумке, рядом.
Но зачем рисовать то, что и так — есть?
Зачем удваивать молчание?

Вечером — уйду. Тропой вдоль моря,
мимо бухты Тихой, мимо мертвых лоз.
И от меня — что? След? Едва ли.
Не глубже ящеричьего.

Но я — сидел. Дышал. Молчал с горой.
И этого — довольно.
Этого — ничье.

Камень Киммерии: стихотворение в стиле Волошина

Камень Киммерии: стихотворение в стиле Волошина

Творческое продолжение поэзии

Это художественная фантазия на тему стихотворения «Киммерийская весна» поэта Максимилиан Волошин. Как бы мог звучать стих, если бы поэт продолжил свою мысль?

Оригинальный отрывок

Старинным золотом и жёлчью напитал
Вечерний свет холмы Киммерии печальной,
И жёлтый тлен окутал их красу.

Седым и призрачным виденьем Коктебеля
Одни хребты полу-пустынных гор
Да ветер, бьющий из ущелий,
Да моря пенистый простор.

— Максимилиан Волошин, «Киммерийская весна»

Камень Киммерии

Здесь камень помнит больше, чем народы.
Он видел скифов — рыжих, длинноконных,
он видел греков — с амфорами, с мёдом,
и готов — в тяжёлых кольчугах тёмных.

Потом — молчанье. Длинное, как засуха.
Века. Полынь. Цикады. Зной.
И только море — вечное, солёное — ни разу
не изменившее себе — волной

лизало берег. Выступы ржавели.
Сочился охристый, тяжёлый
раствор эпох. Над ними — две недели,
два месяца, два века — облака тяжёло

плыли грядой. Как мысли старика,
забывшего слова — но помнящего суть.
Здесь каждая скала — строка
какой-то книги. Не прочесть. Не перевернуть.

Полынь горчит. Таврида — или Крым?
А может — всё ещё Киммерия? Границы
стёрты. Здесь названья — соль и дым:
растают. Остаются — только лица

утёсов. Скулы мысов. Лбы
обрывов, рассечённых зимними дождями.
Земля здесь — летопись судьбы,
написанная не словами — камнями.

Базальт — тяжёл, как давняя вина.
Песчаник — хрупок, как клятва, что забыта.
А глина — терпелива, как жена
солдата. Красная. Размытая. Несытая.

Я здесь стою. Мой век — двадцатый.
Мой дом — открыт ветрам. Мой город — сожжён.
Но камень — тёплый, шероховатый —
под пальцами моими — не тревожен.

Ему — не больно. Боль — людское:
горячее, короткое, как вздох.
А камень знает первое, простое:
сначала — лава. А потом — покой. И мох.

Приведи заказчика на IT-проект — получи 10%

10% от суммы контракта

Реферальная программа для разработки под задачу: приведи заказчика на IT-проект (сайт, CRM, Telegram-бот, AI-ассистент, мобильное приложение, интеграция, парсер, AI/ML) — и получи 10% от суммы контракта, когда сделка закроется. Команда с опытом коммерческой разработки более 20 лет.

Виноградная косточка

Виноградная косточка

Ялта в сентябре семьдесят восьмого пахла мокрым асфальтом и переспелым виноградом.

Майя приехала в санаторий «Орлиное гнездо» лечить бронхит. Так было написано в путевке, которую муж выбил через профком — выбил с гордостью, будто орден. Иди, говорил, поправляйся. Дыши морем. Двадцать четыре дня — это, между прочим, не шутки.

Двадцать четыре дня.

Она стояла на балконе третьего корпуса и смотрела вниз — на каменную лестницу, ведущую к набережной, на пыльные кипарисы, на черно-белую плитку у фонтана, в которой кто-то когда-то выложил по краю слово «МИР». Где-то внизу, у эстрады, духовой оркестр репетировал «Севастопольский вальс». Звук плыл вверх криво, как пьяный.

Аркадия Львовича она увидела на третий день.

Он вышел из массажного кабинета — высокий, худой, с висками уже тронутыми сединой, хотя ему едва ли было сорок. Белый халат сидел на нем так, будто его шили в Доме моделей на Кузнецком, а не выдавали со склада санатория. В руках — папка с медицинскими картами; в зубах — незажженная «Ява».

— Соломатина? — спросил он, не глядя.

— Я.

Он поднял глаза. И вот тут что-то в груди у нее дернулось — как рыба на крючке, неловко, больно. Глаза у Аркадия Львовича были серые, очень светлые, почти прозрачные, и смотрел он так, будто уже все про нее знает: и про мужа-инженера, и про двух мальчишек, оставленных у свекрови в Туле, и про то, как она вчера вечером плакала в подушку, не понимая отчего.

— Заходите. Раздевайтесь до пояса. Ложитесь на живот.

Голос ровный. Деловой. Как у врача в поликлинике на Ленинском.

Она разделась.

Простыня была прохладная и пахла хозяйственным мылом. Майя уткнулась лбом в валик и закрыла глаза. Услышала щелчок — он зажег лампу. Потом — тишина. Долгая. Минуту. Или две. Или десять — кто считал.

И только потом — руки.

Ее мужа звали Володей. Володя был хороший человек, премированный, с грамотами. Володя любил ее как умел — по субботам, после бани, под программу «Время». Майя знала это наизусть, как таблицу умножения, и никогда раньше не задумывалась, что бывает иначе.

А теперь задумалась.

Потому что руки Аркадия Львовича не были руками мужа. И не были руками врача. Они были — как бы это сказать — руками человека, который точно знает, где у тебя болит. Не в спине. Не в шее. А вот тут — где-то под ребрами, чуть левее, в том месте, которое и сама-то не находишь.

Он молчал минут двадцать. Только дыхание — ровное, спокойное, чужое. Запах его одеколона — «Шипр», но не магазинный, а какой-то другой, заграничный, с горьким привкусом дыма.

— Соломатина, — сказал он наконец. — Вы зажаты.

— Я знаю.

— Не телом. Телом вы как раз нормально.

Она не нашлась, что ответить.

— Завтра в семь, — сказал он. — Не опаздывайте.

***

Про Аркадия Львовича в санатории говорили шепотом.

Говорили в курилке у пищеблока, где толстая Зина из третьей палаты, поправляя халат, шипела соседке: «Вдовый. Жена утонула в шестьдесят девятом, под Алупкой. С тех пор — ни одной законной. А незаконных — пол-Крыма».

Говорили в библиотеке, где библиотекарша Раиса Семеновна, выдавая «Графа Монте-Кристо», вздыхала: «Ох, девочки, держитесь от него подальше. Он же — как магнит для дур».

Говорили на пляже, где загорелые до черноты московские актриски, прикрывая глаза от солнца, лениво роняли: «Аркаша? Ну да, было. Один раз. Жалко только, что один».

Майя слушала. Кивала. Делала вид, что ей все равно.

А на следующий день в семь утра уже стучала в его дверь.

***

Он водил ее в места, которых она никогда бы не нашла сама.

Не в «Ореанду» — там было слишком людно, слишком парадно, слишком много валютных интуристов с фотоаппаратами. А в маленькую чебуречную на улице Боткина, где за тремя столиками с клеенкой в красную клетку грузин Гиви жарил чебуреки в чугунной сковороде размером с колесо. Чебуреки были такие, что после первого Майя забыла, как ее зовут.

В старый дом на Потемкинской, где жил его друг — пианист, бывший ленинградец, сосланный в Ялту за что-то невнятное. Друг играл им Шопена при свечах — электричество в доме отключали с восьми. Свечи капали на крышку рояля. Никто не смахивал.

На Поликуровский холм, где он показал ей могилу Калинникова — композитора, умершего в Ялте от чахотки в тридцать пять. Сел на камень рядом, закурил «Яву» и сказал: «Вот. Жил. Любил. Не успел. Запоминай, Соломатина».

Она запоминала.

Запоминала, как пахнет море в Массандровском парке после дождя — йодом и магнолией. Как звенит в стакане крепкий чай с чабрецом в татарской кофейне на углу Морской. Как ложится тень от платанов на брусчатку набережной — длинная, ломаная, будто кто-то небрежно набросал ее углем.

Как он смотрит на нее.

Именно так — как никто никогда раньше.

***

На двенадцатый день она спросила.

Они сидели на скамейке у Поляны Сказок. Уже стемнело. Внизу мигали огни Ялты — рыжие, дрожащие, будто город дышал.

— Аркадий, — сказала она. — Сколько нас у тебя было?

Он не ответил сразу. Достал папиросу. Не зажег.

— Зачем тебе?

— Хочу знать.

— Не считал.

— Врешь.

Он усмехнулся — коротко, кривовато.

— Считал. Семьдесят три.

Она не нашла, что сказать. Просто смотрела на огни внизу и думала: вот же дура, вот же дура, вот же дура. И все равно — никуда не уйду.

— А я? — спросила она тихо. — Я кто? Семьдесят четвертая?

Он долго молчал.

Потом наклонился — близко, очень близко, так что она почувствовала на щеке его дыхание, горькое, табачное, — и сказал:

— Ты — первая, которой я это сказал.

И это, наверное, было самой большой ложью в ее жизни. Или самой большой правдой. Майя так и не поняла — потом, через годы, перебирая в памяти эту скамейку, эти огни, этот запах. Не поняла.

***

На двадцать третий день она нашла в кармане его халата — он повесил халат на стул, забыл — нашла фотокарточку. Маленькую, черно-белую, обтрепанную по углам.

Женщина. Лет тридцати. С темными волосами, заколотыми наверх. Смеется.

На обороте — карандашом, выцветшим: «Лиде. От Аркаши. Алупка, июль 1969».

Майя смотрела на это лицо долго. Потом положила карточку обратно. Ровно так, как лежала.

Он вернулся через минуту. Посмотрел на нее. Понял.

— Соломатина, — сказал он.

— Не надо, — сказала она. — Молчи.

***

Она уехала на двадцать четвертый день, как было положено по путевке.

Поезд «Симферополь — Москва» отходил в восемь вечера. Аркадий пришел на вокзал. Стоял на перроне в своем белом халате — даже не переоделся, прибежал прямо с работы. В руках держал гроздь винограда — мелкого, черного, исанского, с белесым налетом.

— На дорогу, — сказал он. — Майя.

Она впервые услышала, как он зовет ее по имени.

Поезд тронулся. Она смотрела в окно — на его фигуру, становящуюся все меньше, на белое пятно халата среди серого перрона. Виноград держала на коленях.

Дома, в Туле, она вынула из грозди одну ягоду. Раскусила. Внутри была косточка — твердая, горькая, с острым ребром.

Майя выплюнула ее в ладонь. Подумала. И — почему-то — положила в спичечный коробок, на дно, под слой ваты. Спрятала в шкаф, за стопку постельного белья.

Коробок этот она будет находить еще лет двадцать. Каждую весну, перебирая белье. Будет открывать. Смотреть. Закрывать.

И ничего никому не скажет.

Никогда.

Киммерийский полдень

Киммерийский полдень

Творческое продолжение поэзии

Это художественная фантазия на тему стихотворения «Дом поэта» поэта Максимилиан Волошин. Как бы мог звучать стих, если бы поэт продолжил свою мысль?

Оригинальный отрывок

Дверь отперта. Переступи порог.
Мой дом раскрыт навстречу всех дорог.
В горах мой дом — в нагорной стороне,
Где молча скалы высятся ко мне.
И Коктебель в лазури, как виденье,
Лежит внизу. И — звон цикад. И — тленье
Сухой полыни. Выжженная степь.
И в хрупком небе — коршуна лепной размах.

— Максимилиан Волошин, «Дом поэта»

Киммерийский полдень

Земля лежит — распластанная, бурая,
Как тело зверя, спящего в пыли.
Холмы — горбы. И солнце, слепо-хмурое,
Вжигает в камни памяти земли.

Здесь скифы пили кислое кобылье,
Здесь генуэзцы строили свой торг.
Остатки стен — как выбитые крылья.
И каждый камень помнит чей-то вторг.

Язык Киммерии — не буквы. Это: глина,
Сухая полынь, ящерица, зной.
Всё, что случилось здесь — от скифа до грузина
С арбой — впечатано в рельеф земной.

Я поднимаюсь на Карадаг — пешком,
Один, в июле, по тропе козлиной.
Внизу — залив. Блестит. Не молоком —
Скорее ртутью. Или паутиной

Из олова. Залив меняет цвет
По пять раз в час — и каждый цвет — эпоха.
Вот — бронза (это греки). Вот — рассвет
(Это — никто; это — до человека — плохо

Переводимый свет). А вот — багрец.
Это — война. Их было столько — войн,
Что берег весь — как стёртый багрянец
Под слоем пыли. Тих. Спокоен. Волн

Почти не слышно. Полдень. Ни движенья.
Тень ушла под камень — как змея.
И цикады — мелкий древний пламень —
Ведут свой разговор, не зная края, дня.

О том, что было до людей. И будет —
После. Когда последний минарет
Рассыплется — и ветер всё остудит,
И камню скажет: «Ты — и есть ответ.

Ты — и есть память. Не нужны скрижали.
Не нужны книги. Ты — один — весь текст».
И камень промолчит. Как и молчали
Все камни — от начала. До конца. И — без.

Элегия на закате серебряного века

Элегия на закате серебряного века

Творческое продолжение поэзии

Это художественная фантазия в стиле поэта Максимилиан Волошин. Как бы мог звучать стих, вдохновлённый творчеством мастера?

Оригинальный отрывок

И тогда — на закате — мечтою влекомый,
Я увидел, как в розовых клубах огня,
Вырастали на небе лучистые домы
И сияющий город — манил, звал меня. — Максимилиан Волошин, «Коктебель»

— Максимилиан Волошин

Элегия на закате серебряного века

Когда замолкнет лира, и слова
Уйдут, как дым осенний, в пустоту,
Останется лишь вечная трава
Да облако, летящее в мечту.

Мы жили — странно, ярко, невпопад,
Мы пили ночь, как тёмное вино.
И каждый был — немного виноват,
Что счастье было хрупким, как стекло.

В Коктебеле — полынь и тишина,
И профиль Макса — в каменной скале.
Луна — как перламутра пелена —
Дрожит на потемневшем хрустале.

Мы спорили о Боге и стихах,
О Ницше, о пришествии огня.
А смерть — в солдатских тяжких сапогах —
Уже входила в наши времена.

Гумилёв читал свои стихи о львах,
О жирафе, о далёких берегах.
А ветер нёс — на невидимых крылах —
Расстрельный залп в грядущих октябрях.

Мы не успели допить наше вино,
Мы не успели дописать строку.
Нам было отмерено — одно окно
И тень, бегущая по потолку.

Но если кто-нибудь — через сто лет —
Откроет пыльный томик наших книг,
Он скажет: «Да, они несли свой свет.
И свет их — ярче тысячи свечных.

Они горели — каждый, как звезда,
Которой больше нет, но свет — идёт.»
И это — главное. И навсегда.
И — больше — ничего — не — умрёт.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Всё, что нужно — сесть за пишущую машинку и истекать кровью." — Эрнест Хемингуэй