Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Ночные ужасы 03 апр. 11:15

Бессменный жилец

Бессменный жилец

Три часа ночи в Сан-Тельмо — это танго.

Нет, не совсем. Это эхо от танго, отскочившее от ставень и дверей баров, которые распахиваются и захлопываются, выпуская и вновь запирая музыку, как рыба ловит воздух. Бандонеон тянет ноту; она разбивается о булыжник Дефенсы, рассыпается на осколки, и тишина их подбирает. Осторожно. Беззвучно.

Эрнесто работает ночным портье в «Эсмеральде» четырнадцать лет.

«Портье» — громкое слово. На самом деле ночная охрана, консьерж, дежурный в отеле, который видел лучшие времена года двадцать назад. Шестнадцать номеров, три этажа, здание 1890-х годов, фасад с балюстрадой, колонны с отбитыми завитками (завитки прикладные, из гипса, давно осыпались). Лифт-клетка с 2003 года стоит мертвый — никто не ремонтировал, клетка превратилась в шкаф для швабр и тряпок. Мраморный пол в холле потрескавшийся, с желтыми прожилками, как руки старика, которые много работали. Стойка ресепшн — темное дерево, на ней колокольчик из бронзы, звенит противно, звук какой-то металлический, неживой; журнал регистрации бумажный, записи от руки, компьютера нет и никогда не было. Хозяин — сеньор Рикардо, семьдесят лет (может, семьдесят пять, не считал), приходит раз в месяц, забирает конверт с выручкой, уезжает на своем разбитом «пежо», что держится только на привычке и ржавчине.

Все держится на Эрнесто.

Ночная смена: с десяти до семи. Обычно тихо. Скучно. Иногда пьяный постоялец забудет ключ и поднимет мир. Эрнесто пьет мате — горький, без сахара; к сладкому мате он относится как к личному оскорблению — читает газеты (сначала спортивный раздел, потом криминальный, потом — как повезет) и слушает радио. Радио ловит странные станции: аргентинские, уругвайские, иногда — непонятные, с музыкой на языках, которые Эрнесто не может определить и определять не хочет.

Однажды поймал русскую.

Песня — тяжелая, ритмичная, мужской голос с хрипотцой и надломом: «Скованные одной цепью, связанные одной целью...» Слов не понимает ни одного, но мелодия — засела в мозг, как заноза под ногтем, как клещ, который нельзя вытащить. Он записал частоту карандашом на салфетке и возвращался к ней каждую ночь, крутил диск радио в поисках, находил, слушал.

Постоялец из двенадцатого номера жил в «Эсмеральде» столько, сколько Эрнесто помнил.

Дольше. Эрнесто пришел четырнадцать лет назад, а жилец уже был — в номере, укомплектованный, квитанция в журнале. Европеец. Высокий, сухой, как тень на стене. Лет шестьдесят. Или пятьдесят. Или семьдесят — возраст не менялся, застыл, как часы в сломанном лифте. Говорил по-испански с акцентом — не немецким, не итальянским, а каким-то средним, восточноевропейским, размазанным. По журналу звали его Ласло Варга. Венгерская фамилия, сказал однажды Рикардо, который в жизни не был в Венгрии и вряд ли мог судить.

Варга платил наличными.

Каждый месяц, первого числа, конверт на стойке. Песо. Ровная сумма, ни центаво больше, ни меньше. Никогда не опаздывал. Никогда не жаловался. Выходил из номера редко — по вечерам шел по Дефенса до Пласа Доррего, покупал газету в киоске у дона Мигеля (европейскую, какую-то немецкоязычную, которую никто в отеле не читал), возвращался. Иногда нес свертки: тяжелые, продолговатые, завернутые в коричневую крафт-бумагу.

Бочки в подвале стояли давно.

Может, десять лет. Может, дольше — Эрнесто не лазил в подвал без нужды. Там сыро, пахнет плесенью и чем-то химическим, неправильным. Металлические бочки, запаянные, с маркировкой белой краской: «Queroseno». Керосин. Семь штук. Стояли в ряд вдоль стены, как солдаты на плацу.

Эрнесто спросил Рикардо: зачем керосин?

«Запас, — сказал хозяин. — На случай.»

На какой случай? Генератор работал на дизеле, а не на керосине. Ну — запас, мало ли. Эрнесто не стал спорить. Не его подвал. Не его проблемы.

Бочки пахли не керосином.

Вернее, керосин был, но под ним пряталось что-то еще. Резкий, медицинский запах. Как в больнице. Или — как в морге; Эрнесто однажды брал тело двоюродного дяди из морга в Авельянеде и на всю жизнь запомнил этот запах. Формалин. Или формальдегид — какая разница? Запах один: сладковатый, щиплющий, неправильный, запах, в котором смешались химия и смерть.

Одна из бочек — третья слева — булькала.

Не постоянно. Перед грозой, когда менялось давление, когда воздух становился гуще и тяжелее. В Буэнос-Айресе грозы — как характер аргентинца: внезапные, яростные, быстро выдыхающиеся, шумные, потом солнце. И перед каждой бочка булькала. Звук густой, тяжелый, осязаемый. Как будто внутри — не жидкость просто, а что-то в жидкости, что-то с объемом и весом и формой.

«Скованные одной цепью, — пел голос из радио наверху, — связанные одной целью...»

В ноябре — а ноябрь в Буэнос-Айресе это весна, жакаранда цветет сиреневым, город пахнет сладко и горько одновременно, воздух жидкий и тяжелый — Эрнесто убирал кладовку за стойкой и нашел газету. Не аргентинскую. Не испаноязычную. Старую, пожелтевшую, с готическим шрифтом. Язык — непонятный, но латиница с закорючками, с завитками. Дата: 1916. На первой полосе — фотография. Мужчина. Молодой, усатый, крепкий, в жилете. Подпись под снимком — два слова, которые Эрнесто кое-как разобрал: «Kiss Béla».

И еще одно слово, повторявшееся в тексте несколько раз: «hordók».

Бочки.

Он посмотрел на фотографию. Потом открыл журнал. Страница с записью: «Ласло Варга, №12». Потом — снова на фотографию. Усы — сбриты. Волосы — седые вместо темных. Но скулы? Подбородок? Глаза — глубоко посаженные, круглые, с тяжелыми веками. Линия носа.

Столетний мужчина, который выглядит на шестьдесят?

Или мужчина, который не стареет?

Или — самое простое — потомок. Сын, внук. Кто-то, кто унаследовал лицо. И привычки.

И бочки.

Эрнесто спустился в подвал. Третья слева — та, что булькала — стояла чуть наклонно, привалившись к стене. На крышке — свежие царапины. Металлические, яркие на фоне ржавчины. Кто-то открывал. Совсем недавно.

Он наклонился. Понюхал стык крышки. Керосин и формалин. И третий запах — тот, из морга в Авельянеде. Распад. Медленный, законсервированный, приостановленный химией — но распад. Мясо в маринаде из смерти.

Наверху хлопнула дверь.

Шаги по мраморному полу. Тихие, размеренные, точные. Не спешат, но и не медлят.

Варга.

Эрнесто встал за стеллаж с пустыми коробками и картонками.

Варга спустился по лестнице. В руках — сверток. Тяжелый, продолговатый, крафт-бумага. Он подошел к четвертой бочке — не третьей, четвертой. Достал из кармана ключ — специальный, с Т-образной головкой, для запаянных крышек. Провернул, как в замке. Поднял крышку.

Запах ударил в лицо.

Густой, плотный, осязаемый. Формалин и мясо. Старое мясо в маринаде, который не маринад.

Варга развернул сверток.

Эрнесто не увидел, что там внутри. Не хотел видеть. Стоял за стеллажом, прижав ладонь ко рту, дышал сквозь пальцы — медленно, тихо, чтобы не выдать себя, чтобы не быть услышанным в этой мертвой тишине.

Варга опустил содержимое в бочку. Закрыл крышку аккуратно, как закрывают дверь в комнате спящего ребенка. Запаял, провернув ключ. Постоял, наклонив голову, — как будто слушал, получал ответ от бочки, от того, что там внутри.

Развернулся и пошел к лестнице.

На полпути остановился.

«Эрнесто, — сказал он, не оборачиваясь. Голос — ровный, с акцентом. — Я знаю, что ты здесь. Я всегда знаю.»

Тишина.

«Четырнадцать лет ты не задавал вопросов. Не начинай.»

Шаги вверх. Дверь. Тишина.

Из радио в холле — едва слышно через перекрытия — доносилось: «Скованные одной цепью, связанные одной целью...»

Эрнесто не задал вопросов. Ни в ту ночь, ни после. Продолжал работать. Пить горький мате. Читать La Nación. Слушать радио.

Бочек стало восемь.

Ночные ужасы 03 апр. 11:15

Двадцать восьмой маршрут

Двадцать восьмой маршрут

Трамвай номер двадцать восемь скрипит. Всегда скрипел, сколько Жозе на нём работает — двадцать один год, можно сказать. На подъеме к Граса, на спуске, на повороте у церкви Сан-Висенте, где рельсы заложены так круто, что каждый раз кажется — вот сейчас, вот прямо сейчас эта груда металла и дерева соскочит, покатится вниз по булыжнику, между домами, оборвёт белье на веревках. Не соскочит. Ни разу не соскочил. Двадцать один год — и ни разу.

Но ночные рейсы.

Это совсем другое.

Днем двадцать восьмой — туристический аттракцион, в общем. Толпы с телефонами, селфи, люди упакованы как сельдь в банке, жарко, пахнет потом и дешевым кремом. Дневной трамвай — хаос, больше скажет нечего.

Ночью пусто.

Три-четыре пассажира, и те не из любопытства. Просто едят, потому что нужно куда-то добраться. Ночной двадцать восьмой идет по Алфаме, по переулкам, где стены домов помнят 1755-й год (ну, не сами стены, конечно, они давно перестроены, но фундаменты те же, и память в камнях). Фонари редко горят. Тени густые, как пережженный кофе, холодные.

На остановке «Руа да Саудаде» всегда садился один человек.

Доктор, как его называл Жозе. Имя не узнал никогда. Один раз видел — помогал пассажирке с приступом астмы, спокойно, без суеты, достал ингалятор, дал подышать, проверил пульс. Руки ухоженные, сухие, ногти коротко остриженные. Всё это Жозе видел в зеркало заднего вида.

Садился в последний вагон. Одно и то же место — у правого окна, спиной к движению. Четыре остановки в пути. Выходил на «Ларго да Академия». В переулке за площадью дом стоял — трёхэтажный, зелёная дверь, никакой вывески. Тёмный, только третий этаж светил тускло-жёлтым.

Входил туда.

Жозе заметил странность не сразу. Может, через полгода. Может раньше, просто — в один момент понял: доктор не один. Формально один, но перед ним входили люди. Разные: мужчины, женщины, молодые, постарше. С чемоданами. Со взглядом людей, которые уезжают. Не в отпуск, не просто так — уезжают. Жозе видел этот взгляд тысячу раз за двадцать один год. Выходили на той же остановке, что и доктор. Входили в тот же дом.

Обратно не ехали.

Никогда.

Жозе водил последний рейс — двадцать три сорок. Спрашивал коллег: видели людей с чемоданами, ночью, «Ларго да Академия»? Нет, говорили. Не видели. Только на его рейсе. Только поздно. Только туда.

Диск в кабине — старый, поцарапанный, купленный на развале за три евро — русский голос зазвучал. Жозе не понимал слов, но мелодия... «Над небом голубым есть город золотой...» Что-то в ней было похоже на лиссабонский свет, прозрачное, щемящее. Золотой город. Cidade dourada. Город, куда уходят.

Может быть, там оказывались люди с чемоданами?

Март. Дождь. Трамвай пуст. Жозе остановился на «Ларго да Академия», заглушил мотор, вышел. Переулок узкий, мощёный чёрным базальтом, мокрый. Зелёная дверь — закрыта. Нажал звонок.

Долго ничего.

Потом шаги. Дверь открылась.

Доктор. Те же руки, портфель, взгляд.

«Вы по записи?» спросил он.

«Нет, я...» Жозе замялся. Зачем, собственно, пришёл? Что хотел спросить?

«Я помогаю людям исчезать, — сказал доктор совершенно спокойно, как будто это самое обычное дело в мире. — Есть те, кому нужно скрыться. Долги, полиция, проблемы — не важно. Я организую переезд. Новые документы, новая страна. Платят, конечно. Но работает.»

Звучало разумно. Жозе кивнул. Развернулся. Пошёл обратно к трамваю.

На полпути почувствовал запах.

Из вентиляционной решетки в стене дома — сладковатый, плотный, как жженый жир. Дым. Невидимый, но ощутимый. В три часа ночи, из дома, который отапливается электричеством? Постойте, есть труба. На задней стене. Маленькая, еле видная, вся чёрная от копоти.

«А в городе том сад, — пел голос в кабине, куда Жозе вернулся мокрый и озябший, — все травы да цветы, гуляют там животные невиданной красы...»

Город с прозрачными воротами. Куда уходят.

Жозе больше не спрашивал ничего. Водил последний рейс, высаживал пассажиров с чемоданами на «Ларго да Академия», смотрел, как они входили в зелёную дверь. И что дальше? Может, они действительно уезжали. Может, доктор помогал. Может, дым — просто плесень, сырость, мусор.

Может быть.

Но однажды — июнь, жара, жасмин, запах тины с реки Тежу — в трамвай на «Руа да Саудаде» вошла женщина с ребёнком. Чемодан. Взгляд. Девочка лет четырёх. Она села рядом с доктором. Доктор улыбнулся. Ребёнок повернулся, помахал Жозе в зеркало.

Он помахал в ответ.

Зелёная дверь закрылась за ними.

Из трубы пошёл дым.

Ночные ужасы 25 мар. 01:17

Мёртвый метраж

Мёртвый метраж

Двести тридцать квадратов по документам. Двести девятнадцать по лазерной рулетке.

Одиннадцать. Квадратных метров. Просто исчезли.

Геннадий Маркович расставил штатив, щёлкнул — замер записан. Потом вытащил блокнот, переписал цифру от руки. Привычка, да. С девяностых, когда в БТИ начинал, бегал по коммуналкам, каждый сантиметр карандашом, потому что планшеты сдохнут, батареи сядут, а вот блокнот — вот он. Двадцать восемь лет прошло. Ноги знают: где пол проседает, они сразу чувствуют.

Дом стоял на Ткацкой. Когда-то купцы здесь жили, потом уплотнили под коммуналку, потом расселили, потом двадцать лет никого. Теперь фонд какой-то выкупил, бутик-отель хочет. Геннадию — техобследование. Рутина.

Четыре окна на фасаде. Штукатурка желтовато-серая (или серо-жёлтая, кому какая разница). Трубы ржавые. Крыльцо — просело на правый угол. По провинции таких домов встречаешь постоянно, не считаешь уже.

Но одиннадцать метров.

Точнее — десять и восемь десятых, если считать без округления. Наружный периметр минус сумма внутренних помещений — и цифра не сходится. Не бывает такого. В старых домах расхождение, да, случается: полкирпича тут, перегородка потолще там, но чтобы целая комната? Целая комната, которую никто не документировал?

Он простучал стену. Между кухней и тем, что на плане обозначено как «кладовая №2». Глухо. Выше простучал — опять глухо. Стена в полтора кирпича. Для внутренней перегородки — мясо жирное, как говорится.

Наушники из кармана, включил плеер. Батарейка — неделю держит, надёжнее любого аккумулятора. Жена смеялась над этим плеером (кнопочный, чёрный, древний), но дело не в ностальгии. Цой звучит ровно, темп подходит для работы: шаг, замер, запись, шаг, замер, запись.

«Крыши домов дрожат под тяжестью дней, небесный пастух пасёт облака...»

На втором этаже хуже. Коридор заканчивается раньше — на метр восемьдесят раньше, чем надо. За последней дверью справа — стена. Обои цветочные, выцветшие в серо-мутный цвет. А за ней, если верить плану, здание ещё метра два продолжается.

Он постучал.

Пустота.

Не кирпичная кладка — нет. Гулкий стук, ватный, как по крышке большой пустой коробки, в которой что-то было давно.

Геннадий снял наушники. Музыка тонко просочилась в тишину, и он нажал паузу.

Пауза — это не то же самое, что тишина. Дом скрипел, потрескивал, где-то капало. Нормальные звуки, тысячу раз слышал. Но теперь, перед этой стеной — каждый звук ложился иначе, тяжелее, как будто давил.

Перочинный нож из кармана, поддел обои. Под обоями — ещё обои. Под теми — газета. 196... — дальше оборвано. Под газетой штукатурка, в ней контур. Дверной проём, заложенный в полкирпича, оштукатуренный наспех, криво — видно, что не каменщик работал. Кто-то торопился.

Всё встречалось: замурованные окна, заложенные проёмы, ниши, подвалы, о которых хозяева не знают. Но комнату, которой нет ни на одном плане — советском ли, дореволюционном, кадастровом — комнату, которую стёрли, — такое... Ни разу.

Подвал.

Он спустился. Геннадий подвалы не любил — враньё, ненавидел — не из-за страха, из-за запаха. В каждом свой запах, но этот: сыростью (разумеется), и ещё чем-то, сладковатым, химическим, въевшимся в кирпич глубоко. Не хлорка. Не известь. Что-то посередине, давящее, липкое. Он принюхался, пытаясь определить — не получилось. За двадцать восемь лет научился определять любой запах в любом подвале. Но не этот. И от этого стало мерзко на душе.

Фонарь — бойлерная. Котёл чугунный, старый, горбатый, довоенный. Для дома на двести тридцать квадратов котёл был раза в три, в четыре великоват. Топка — как разинутая пасть. Сунул фонарь внутрь: зола в серо-белую корку спёкшаяся, и запах — тот самый, сладкий — здесь гуще, навязчивее.

Рядом с котлом жёлоб. Чугунный. Наклонный. Ведущий вверх, в перекрытие. Геннадий задрал голову, повёл лучом. Жёлоб врезан в пол первого этажа. Шестьдесят сантиметров в диаметре. Как мусоропровод, только здание, где мусоропровода быть не могло — не тот год, не та конструкция.

Зачем.

Написал в планшет, потом в блокнот: «жёлоб чугун. d~60, подвал-1 этаж, назначение неясно». Поднялся наверх.

На первом этаже, под вздувшимся линолеумом коридора, прямо над местом, где жёлоб упирается в перекрытие — люк. Семьдесят на семьдесят сантиметров. С петлями. Достаточный, чтобы...

Он не стал додумывать.

Кухня. Геннадий сел на подоконник, отвинтил крышку термоса. Чай чёрный, крепкий, без сахара — сахар в чае это для людей, которые не уважают чай. Жена каждое утро с утра заваривает, в синий мятый термос (ручка отколота, двенадцатый год работает), на прошлый Новый год подарила новый, красивый, с кнопкой. Спасибо, сказал. Термос в шкафу стоит.

Руки не тряслись. Это важно. Геннадий Маркович не из тех, у кого трясутся руки.

Но.

Планшет, адрес: Ткацкая, 11. Кадастр — ничего. Объявления старые. Заметки о расселении. Поиск: «Ткацкая 11 история дома». Краеведческий форум, пост от четырнадцатого года, пользователь «АрхивариусЪ»:

«Дом строил купец Ершов в 1880-х, после революции под коммуналку уплотнили. В 40-х часть помещений занял доктор С., принимавший частным порядком. К доктору обращались люди, желавшие уехать — помогал с документами на переезд. Некоторые, по слухам, уехать не смогли. Точнее — не появились. В 53-м доктора забрали, дальнейшая судьба неизвестна. Дом переведён в жилфонд.»

Люди, желавшие уехать. Помогал с документами. Не появились.

Комната без выхода — с дверью, которая открывается в кирпич. Жёлоб. Огромный котёл. Запах, который не определяется.

Он допил чай. Остыл, да. Впрочем, и горячим чай был так себе — к обеду чабрец выветривается, это известно.

К выходу пошёл. На лестничной площадке между первым и вторым — остановился.

Отверстие в стене. Круглое, два сантиметра в диаметре, на уровне глаз. Изнутри гладкое, отполированное. Не временем — руками. Кто-то часто, долго прижимался лицом к этой стене. Внутри стекло — мутное, но не непрозрачное.

Глазок.

Наклонился, посмотрел.

Глазок выходил в ту комнату. Пятиугольную. На стенах — царапины, на высоте вытянутой руки и ниже, до плинтуса, параллельные, частые, какие-то... навязчивые. Дверь, которая открывается в кладку. Отсюда видна целиком комната. Витрина. Операционная из ординаторской, если хотите.

Кто-то стоял здесь. На досках этой площадки. Прижимался глазом к стеклу.

И смотрел.

Геннадий отшатнулся. Под рёбрами — глубже, в солнечном сплетении — что-то дёрнулось, как рыба на крючке. Прислонился к перилам. Дерево, тёплое, гладкое — приятное на ощупь. А в доме ничего не должно быть приятным.

Март за окном. Серый, без свойств. Ни снега, ни солнца, ни ветра. Геннадий сел в машину, закрыл дверь, минуту сидел, руки на руль. Не тряслись.

В блокноте замеры, цифры, пометки. Напишет: «выявлены незадокументированные конструктивные изменения, рекомендуется обследование с частичным вскрытием ограждающих конструкций». Сухо, технично. Никто до второй страницы не дочитает.

Магнитола включилась сама:

«Город стреляет в ночь дробью огней, но ночь сильней, её власть велика... Тем, кто ложится спать — спокойного сна. Спокойная ночь.»

Выключил. Посидел. Включил обратно.

На выезде из двора притормозил, глянул в зеркало. Дом стоит — серый, тихий. Четыре окна на втором этаже.

Четыре снаружи. Три изнутри.

Одну комнату он нашёл. Но десять и восемь десятых квадратных метров — это больше, чем одна комната. Это... много ещё.

Геннадий уехал. В блокноте остаётся цифра, обведённая дважды: 10,8.

Дом остался на Ткацкой. Стоит. Ждёт.

Ночные ужасы 24 мар. 18:19

Последний эфир

Последний эфир

Эфир начинался в полночь.

Артём натягивал наушники. Проверял уровни. Глоток кофе — холодного, противного — из картонного стаканчика. За стеклом студии пустой коридор радиостанции, город Саратов, население каждый год меньше. Радио слушают всё меньше. Ночной эфир — тем более. Но программу «Голоса до рассвета» почему-то не закрывали.

Может, потому что звонили.

Одинокие. Бессонные. Потерянные — те, кому в три часа ночи звонить некому, звонили Артёму. Советов не давал. Утешал? Нет. Просто слушал. Иногда ставил песню. Иногда говорил три слова: «Я вас слышу». Хватало.

За два года узнал своих постоянных. Николай Петрович — вдовец, не спит после инсульта. Марина медсестра, звонит после смен, когда домой в пустую квартиру ехать не хочется. Олег — дальнобойщик, звонит с трассы, чтоб не заснуть за рулём. Тамара Ивановна, пенсионерка, одна в трёхкомнатной квартире, где раньше жила семья. Звонили каждую неделю. Их голоса знал лучше, чем голоса собственных родителей. Странно, правда?

Она позвонила впервые в октябре.

Голос — низкий, какой-то бархатный, с хрипотцой. Ни молодой, ни старый. И почему-то слушаешь его, и сами собой закрываются глаза.

— Добрый вечер. Я слушаю вашу программу каждую ночь. Можно передать привет?

— Конечно, — сказал Артём. Стандартная просьба, как всегда. — Кому?

— Николаю Петровичу. Он всегда звонит первым. Передайте, что я его помню.

Передал. Николай Петрович через полчаса позвонил, посмеялся — «поклонница, ну вот». Эфир закончился как обычно.

Николай Петрович больше не позвонил.

Ни в среду. Ни в пятницу. Ни через неделю. Артём не волновался — мало ли, в больнице, у родни. Одинокие люди иногда, вот, перестают быть одинокими. Ненадолго, конечно.

Она позвонила снова через две недели.

— Передайте привет Марине. Скажите, чтоб больше не ездила в пустую квартиру.

Голос тот же. Бархат, хрипотца, и что-то в нём было, чего не описать. Передал. Марина в ту ночь не позвонила. Не позвонила и в следующую. Месяц прошёл.

Он стал проверять.

Николай Петрович — телефон не работает. Марина — то же самое. Нашёл номера в журнале звонков и попробовал позвонить днём. Длинные гудки. Никто не ответил.

В ноябре она попросила передать привет Олегу.

Артём почувствовал, как в спине дёрнулось. Холод, но не совсем холод. Узнавание. Как будто... давно уже знал, что так будет. Просто думать об этом не хотел.

— Кто вы? — спросил он. За два года это первый вопрос.

— Я слушательница, — ответила она. — Мне нравится ваша программа. Вы даёте людям то, что им нужно.

— Что именно?

— Последний голос.

Она повесила трубку. Артём остался сидеть. Наушники на шее. Руки на пульте. За окном — парковка, его «Калина» и белый пикап, которого раньше не видел. На сиденье что-то стоит. Банка. Литровая, стеклянная. Что-то тёмное внутри.

Он включил ДДТ. «Что такое осень». Слушал, как Шевчук поёт про плачущее небо, а сам смотрел на пикап и думал.

Олег позвонил в ту ночь. Артём схватил трубку.

— Олег? Ты где?

— На трассе, как обычно. Что случилось, Артём? Голос у тебя странный.

— Олег. Было, чтобы кто-то звонил? Женщина? С таким голосом, знаешь...

Тишина. Шум мотора. Потом:

— Да. Вчера. Сказала, что слышала меня в эфире. Пригласила в гости, представляешь? Я еду к ней прямо сейчас. Ферма какая-то под Энгельсом. Одинокая, говорит. Ну, я тоже одинокий. Может, чего и выйдет.

Артём сжал трубку.

— Олег, не езжайте.

— Чего?

— Не езжайте туда. Пожалуйста.

Смех. Хриплый, добрый, какой-то уставший.

— Артём, ты чего? Ревнуешь? Нормальная баба, голос приятный. Я тридцать лет один, дай хоть раз...

— Николай Петрович пропал. Марина — пропала. Все, кому она передавала привет. Олег, серьёзно.

Тишина. Долгая. Мотор гудел.

— Откуда ты знаешь, что это та же женщина?

Артём не знал. Голос? Это что, улика? Совпадение... два человека перестали звонить. На радио люди же перестают каждый день.

— Просто не езжайте, — повторил он.

Олег помолчал.

— Навигатор показывает ещё двадцать минут. Ладно, подумаю.

Связь оборвалась.

Артём набрал его номер. Вне зоны действия. Трасса. Мёртвые зоны. Нормально. Всё нормально.

Вышел на парковку. Пикапа нет. Только пятно на асфальте, где он стоял. Артём наклонился. Пахнет... вишней? Летней, сладкой вишней. В ноябре.

На проходной сидел охранник Валера. Артём спросил про пикап.

— Не видел никакого пикапа, — сказал Валера, не отрываясь от телефона. — С десяти сидю. Только твоя «Калина».

Вернулся в студию. До конца эфира два часа. Телефон молчит. Олег не звонит.

В три часа ночи зазвонил телефон. Артём посмотрел на определитель. Номер не определился.

Снял трубку.

— Артём, — сказал бархатный голос. — Спасибо за эфир. Вы делаете важную работу.

— Где Олег?

— Он больше не одинок.

— Что вы с ними делаете?

Смех. Тихий, не злой. Совсем не безумный. Просто... тёплый.

— Я их слушаю, Артём. Как и вы. Только вы слушаете по радио. А я — вблизи. Очень вблизи.

— Я позвоню в полицию.

— Звоните. Имени нет, адреса нет, доказательств нет. Люди перестали звонить на радио — это преступление?

Она была права. Артём знал это.

— Хотите, я передам привет? — спросила она.

— Нет.

— Тамаре Ивановне. В трёхкомнатной квартире она совсем одна.

Артём нажал отбой.

В студии до шести утра. Эфир давно закончился, но уйти не мог. Звонит Олегу — вне зоны. Звонит Тамаре — гудки. Один, два, три, четыре, пять, шесть.

На седьмом гудке она ответила.

— Алло? Артём? Что случилось, сыночек? — Тамара Ивановна звала его сыночком. Ей было семьдесят восемь.

— Тамара Ивановна. Дверь никому не открывайте. Никому.

— Ты что, пьян?

— Если звонит — женщина, красивый голос. С ней не разговаривайте. Не встречайтесь.

Молчание.

— Она уже звонила, — сказала Тамара Ивановна тихо. — Вчера. Такая приятная. Сказала, что из социальной службы. В субботу придёт, продукты принесёт.

Суббота — это завтра.

Артём встал. В окне — серый рассвет. Парковка пусто. Пикапа нет. Банки нет. Доказательств нет. Только голоса. Один за другим замолкают.

И её голос. Бархатный, тёплый. Вечный. Звучит и звучит и звучит.

Он набрал 112.

Участок 11,8 сот. ИЖС + проект виллы-яхты

2 400 000 ₽
Калининградская обл., Зеленоградский р-н, пос. Кузнецкое

Участок 1180 м² (ИЖС) в зоне повышенной комфортности. Газ, электричество, вода, оптоволокно. В комплекте эксклюзивный проект 3-этажной виллы ~200 м² с бассейном, сауной и террасами. До Калининграда 7 км, до моря 20 км. Окружение особняков, первый от асфальта.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Оставайтесь в опьянении письмом, чтобы реальность не разрушила вас." — Рэй Брэдбери