Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Ночные ужасы 29 апр. 00:07

В Светлый путь

В Светлый путь

Виктора в Вологде знали все, кто хоть раз готовился к смерти.

Не в том смысле, в каком готовятся к ней попы или врачи. По-нотариальному: с папками, печатями, бланками. Завещание, дарственная, согласие на операцию — бумажки, которые провожают человека за порог раньше его самого.

Контора стояла на Засодимского, в деревянном двухэтажном особняке с резными наличниками — таком, что туристы фотографировали его, не подозревая, что внутри пахнет валокордином и старыми чернилами. Дом тысяча восемьсот девяносто какого-то года; полы скрипели на одной и той же ноте — фа-диез, как однажды определил пианист, заходивший составить дарение. Виктор запомнил.

Чай с чабрецом. Всегда чай с чабрецом — мать заваривала такой, когда болела, и запах застрял в нем, как заноза в подушечке пальца. Сахара — две ложки, не больше; одну — если до обеда. Зефир — нет, спасибо, никогда. Зефир Виктор не любил с детства, по причине настолько смешной, что и говорить не стоит.

А вот открытки — да.

Он собирал старые открытки с видами Вологды. На полке за столом стояла коробка из-под обуви «Скороход», и в ней — сотни три, может, больше: Софийский собор девяносто девятого года, деревянный мост через Вологду до того, как его перестроили, Кремлевская площадь зимой, когда еще не было фонарей с двуглавыми орлами. Иногда, перед сном, он перебирал их, как другие перебирают четки.

Город он любил тихо.

Любил Засодимского с ее перекошенными избами; любил угол Маяковского, где зимой намерзал такой каток, что бабульки шли держась за стены; любил кафе «У поэта» на Кремлевской — там подавали тошнотворно сладкий какао, и хозяйка, Зоя Львовна, всегда спрашивала: «Виктор Палыч, сегодня без зефира?» — будто это была шутка, а не диагноз. Любил Прилуки и колокольню. Любил, как осенью с Кубенского озера тянуло холодом, прежде чем успевал упасть первый снег.

В общем, обычная жизнь. Обычная — для того, кто десять часов в сутки слышит одно и то же: «Виктор Палыч, я бы хотел... ну, вы понимаете».

Он понимал.

Профдеформация — штука забавная. Виктор за ужином мог спокойно сказать жене: «Сегодня умер Семен Аркадьевич, помнишь, тот, который дачу на Кубенское переписывал на племянницу? Картошку передай». Жена давно не вздрагивала.

Доктор появился в апреле.

Не молодой и не старый — лет за пятьдесят, с аккуратной бородой и в круглых очках, через которые глаза казались мокрыми и беззащитными. Назвался Анатолием Сергеевичем. Терапевт, частная практика, ходит к пожилым на дом — от давления, от сердца, иногда — морально поддержать. В Вологде такие до сих пор есть; не везде Москва.

Привел бабушку.

Старушка лет восьмидесяти, в платочке, в очках на резинке. Тихая. Подписала завещание — квартира на улице Герцена племяннице, сережки какой-то Любови Тимофеевне, остальное — фонду «Светлый путь», который, как пояснил доктор, занимается уходом за немощными.

Виктор оформил. Дело житейское.

Через две недели в местной газете «Красный Север» — некролог. Та самая бабушка. Сердце, мирно, во сне.

«Что ж, бывает», — подумал Виктор, и подумал бы дальше, если бы не одно.

Через месяц Анатолий Сергеевич пришел снова. С другой бабушкой.

Та же схема: квартира — кому-то, мелочь — кому-то, основное — фонду «Светлый путь». Виктор заметил: завещательное распоряжение составлено по тому же шаблону. Те же формулировки. Те же опечатки в адресе фонда.

Он промолчал. Не его дело.

Через двадцать дней — некролог. Сердце, во сне.

Лето. Жара такая, что в конторе плавился сургуч. Виктор сидел с открытым окном, в которое вместе с пухом залетал звук — кто-то на углу включил приемник, и поплыло:

«Песен еще не написанных, сколько?
Скажи, кукушка, пропой...»

Цой. Виктор поморщился — он был не из поклонников, но мать любила. Окно закрывать не стал. Пусть.

И тут вошел Анатолий Сергеевич. С третьей старушкой.

— Виктор Палыч, добрый день. Анна Гавриловна решила подписать завещание.

Виктор посмотрел на него — внимательно, как смотрят на просроченный паспорт. Очки. Борода. Беззащитные мокрые глаза.

— Конечно. Присаживайтесь.

Анна Гавриловна была плохая. Не по-плохому — по-настоящему плохо: дрожала, путалась в дате рождения, дважды спрашивала, где они находятся. Виктор по правилам должен был отказать — нотариус обязан удостовериться в дееспособности.

Должен был.

Но Анатолий Сергеевич сказал, мягко: «У нее с утра давление, я ей дал препарат, к вечеру будет в норме». И посмотрел поверх очков. И как-то это посмотрел так, что Виктор кивнул.

Подписали. Квартира — внучатой племяннице (которой никто никогда не видел). Фонду «Светлый путь» — два миллиона на счете.

Доктор ушел, ведя Анну Гавриловну под локоть, и она шла, как шла бы кукла, если бы у куклы пошатывались колени.

Виктор сел.

В груди что-то дернулось — не то чтобы сердце сжалось, нет; скорее, как рыба на крючке: дерг — и затихло. Он включил чайник.

Чабрец.

Через двенадцать дней — некролог.

Виктор не спал ту ночь. Жена дышала рядом ровно, а он лежал и считал — раз, два, три. Три бабушки. Три раза. Один и тот же доктор. Один и тот же фонд.

«В городе мне жить или на выселках,
Камнем лежать или гореть звездой...»

Откуда эта песня лезла — он не знал.

Утром, в конторе, он достал из сейфа три копии. Разложил на столе, как карты пасьянса. Сравнил. Адрес фонда «Светлый путь» — улица Чернышевского, дом девятнадцать. Виктор взял зонт (хотя солнце), вышел.

Чернышевского, девятнадцать — был жилой дом. Подъезд второй, квартира семь. Звонок не работал, постучал. Открыл мужчина в спортивных штанах: пузо, татуировка, бутылка пива.

— Тут фонд «Светлый путь»?

Мужик заржал так, что аж пиво расплескал.

— Дядя, тут только тещин геморрой и моя бывшая прописана. Какой фонд, ты че.

Виктор вернулся в контору. Сел. Посмотрел на коробку с открытками. Подумал — а сколько он, собственно, оформил завещаний на этот фонд?

Открыл журнал.

Семь.

Семь старушек. Семь некрологов. И каждый раз — он, Виктор, ставил печать.

Вот в этот момент и стало по-настоящему холодно. Не страшно — холодно. Мерзкий холодок под ребрами, как когда выпьешь воды со льдом натощак.

Он позвонил в УВД. Не сразу — дозвонился со второго раза, попросил знакомого, Сашку Корнышева, еще со школы. Назвал фамилии. Назвал доктора.

Сашка перезвонил через сутки.

— Витя. Слушай. Этот твой Анатолий Сергеевич... его не существует. По нашей базе — нет такого терапевта в Вологде. Лицензии нет. Прописки нет. Паспорт, который он у тебя предъявлял, — фальшак. Старый, девяностых годов, такие сейчас даже в ломбарде не примут.

Виктор молчал.

— Витя, ты слышишь?

— Слышу.

— Мы возбудили дело. Эксгумируем. Ищем его. Если найдем — позвоним. Ты только... никому пока. И сам, на всякий случай, дверь на цепочку, ладно?

Виктор положил трубку.

В окно тянуло чабрецом — хотя чабрец не пахнет с улицы, это надо было себе представить. Пахло пылью и липой.

И тут зазвонил городской телефон.

Виктор поднял.

— Алло.

Молчание. Потом — спокойный, мягкий голос:

— Виктор Павлович. Не надо вам этим заниматься. У вас же открытки. Замечательная коллекция, я видел. Вологда девяносто девятого. Софийский собор. Берегите ее.

Гудки.

Виктор сидел, не дыша. Доктор был в его кабинете — единственный посторонний за последний год. Никто другой коробку из-под «Скорохода» видеть не мог.

«Скажи, кукушка, пропой...»

С улицы — снова приемник, тот же.

Или другой. Кто его знает.

Он встал, подошел к окну. Засодимского — пустая, только мальчишка катил на велике, и тот завернул за угол. Никаких приемников. Никакой музыки. Только в голове — четыре строчки на повторе, и почему-то особенно последняя.

Звездой.

Сашка позвонил вечером. Голос был — пустой, как банка из-под шпрот.

— Витя. Мы его не нашли. Адрес, который он указывал, — там никто такого не знает. Бороду сбрить — три минуты. Очки — снять. Мы по фотороботу прошлись по поликлиникам — никто его не помнит.

— А бабушки?

— Бабушки, Витя... мы пятерых эксгумировали. Морфин. Передозировка. У всех. У тебя на руках, Витя, документы убитых. Понимаешь?

Виктор понимал.

Он положил трубку, налил чабреца, две ложки сахара. Выпил. Сел за стол, открыл коробку с открытками — переложил несколько штук, как переложил бы карты в дурном пасьянсе. Софийский — наверх. Кремлевскую — вниз. Прилуцкий монастырь — в середину.

И только тогда заметил.

Среди его открыток лежала чужая. Свежая, глянцевая, не из его коллекции. Вид Вологды — Засодимского, его улица, его дом. На обороте — аккуратным почерком, синей шариковой:

«До скорой встречи, Виктор Павлович. Чай у вас, как и был, — с чабрецом? Анатолий Сергеевич».

Виктор сидел и смотрел.

За окном — апрель. Или май. Или какой там месяц, кто считал.

«Камнем лежать или гореть звездой...»

В дверь позвонили.

Ночные ужасы 03 апр. 11:15

Двадцать восьмой маршрут

Двадцать восьмой маршрут

Трамвай номер двадцать восемь скрипит. Всегда скрипел, сколько Жозе на нём работает — двадцать один год, можно сказать. На подъеме к Граса, на спуске, на повороте у церкви Сан-Висенте, где рельсы заложены так круто, что каждый раз кажется — вот сейчас, вот прямо сейчас эта груда металла и дерева соскочит, покатится вниз по булыжнику, между домами, оборвёт белье на веревках. Не соскочит. Ни разу не соскочил. Двадцать один год — и ни разу.

Но ночные рейсы.

Это совсем другое.

Днем двадцать восьмой — туристический аттракцион, в общем. Толпы с телефонами, селфи, люди упакованы как сельдь в банке, жарко, пахнет потом и дешевым кремом. Дневной трамвай — хаос, больше скажет нечего.

Ночью пусто.

Три-четыре пассажира, и те не из любопытства. Просто едят, потому что нужно куда-то добраться. Ночной двадцать восьмой идет по Алфаме, по переулкам, где стены домов помнят 1755-й год (ну, не сами стены, конечно, они давно перестроены, но фундаменты те же, и память в камнях). Фонари редко горят. Тени густые, как пережженный кофе, холодные.

На остановке «Руа да Саудаде» всегда садился один человек.

Доктор, как его называл Жозе. Имя не узнал никогда. Один раз видел — помогал пассажирке с приступом астмы, спокойно, без суеты, достал ингалятор, дал подышать, проверил пульс. Руки ухоженные, сухие, ногти коротко остриженные. Всё это Жозе видел в зеркало заднего вида.

Садился в последний вагон. Одно и то же место — у правого окна, спиной к движению. Четыре остановки в пути. Выходил на «Ларго да Академия». В переулке за площадью дом стоял — трёхэтажный, зелёная дверь, никакой вывески. Тёмный, только третий этаж светил тускло-жёлтым.

Входил туда.

Жозе заметил странность не сразу. Может, через полгода. Может раньше, просто — в один момент понял: доктор не один. Формально один, но перед ним входили люди. Разные: мужчины, женщины, молодые, постарше. С чемоданами. Со взглядом людей, которые уезжают. Не в отпуск, не просто так — уезжают. Жозе видел этот взгляд тысячу раз за двадцать один год. Выходили на той же остановке, что и доктор. Входили в тот же дом.

Обратно не ехали.

Никогда.

Жозе водил последний рейс — двадцать три сорок. Спрашивал коллег: видели людей с чемоданами, ночью, «Ларго да Академия»? Нет, говорили. Не видели. Только на его рейсе. Только поздно. Только туда.

Диск в кабине — старый, поцарапанный, купленный на развале за три евро — русский голос зазвучал. Жозе не понимал слов, но мелодия... «Над небом голубым есть город золотой...» Что-то в ней было похоже на лиссабонский свет, прозрачное, щемящее. Золотой город. Cidade dourada. Город, куда уходят.

Может быть, там оказывались люди с чемоданами?

Март. Дождь. Трамвай пуст. Жозе остановился на «Ларго да Академия», заглушил мотор, вышел. Переулок узкий, мощёный чёрным базальтом, мокрый. Зелёная дверь — закрыта. Нажал звонок.

Долго ничего.

Потом шаги. Дверь открылась.

Доктор. Те же руки, портфель, взгляд.

«Вы по записи?» спросил он.

«Нет, я...» Жозе замялся. Зачем, собственно, пришёл? Что хотел спросить?

«Я помогаю людям исчезать, — сказал доктор совершенно спокойно, как будто это самое обычное дело в мире. — Есть те, кому нужно скрыться. Долги, полиция, проблемы — не важно. Я организую переезд. Новые документы, новая страна. Платят, конечно. Но работает.»

Звучало разумно. Жозе кивнул. Развернулся. Пошёл обратно к трамваю.

На полпути почувствовал запах.

Из вентиляционной решетки в стене дома — сладковатый, плотный, как жженый жир. Дым. Невидимый, но ощутимый. В три часа ночи, из дома, который отапливается электричеством? Постойте, есть труба. На задней стене. Маленькая, еле видная, вся чёрная от копоти.

«А в городе том сад, — пел голос в кабине, куда Жозе вернулся мокрый и озябший, — все травы да цветы, гуляют там животные невиданной красы...»

Город с прозрачными воротами. Куда уходят.

Жозе больше не спрашивал ничего. Водил последний рейс, высаживал пассажиров с чемоданами на «Ларго да Академия», смотрел, как они входили в зелёную дверь. И что дальше? Может, они действительно уезжали. Может, доктор помогал. Может, дым — просто плесень, сырость, мусор.

Может быть.

Но однажды — июнь, жара, жасмин, запах тины с реки Тежу — в трамвай на «Руа да Саудаде» вошла женщина с ребёнком. Чемодан. Взгляд. Девочка лет четырёх. Она села рядом с доктором. Доктор улыбнулся. Ребёнок повернулся, помахал Жозе в зеркало.

Он помахал в ответ.

Зелёная дверь закрылась за ними.

Из трубы пошёл дым.

Приведи заказчика на IT-проект — получи 10%

10% от суммы контракта

Реферальная программа для разработки под задачу: приведи заказчика на IT-проект (сайт, CRM, Telegram-бот, AI-ассистент, мобильное приложение, интеграция, парсер, AI/ML) — и получи 10% от суммы контракта, когда сделка закроется. Команда с опытом коммерческой разработки более 20 лет.

Шутка 05 февр. 00:23

Профессиональная деформация

— Доктор, я писатель. Не могу уснуть.
— Почему?
— Персонаж из романа храпит.
— Он же выдуманный.
— Я ЗНАЮ. Передайте ему.

Доктор Сомов принимает по записи

Доктор Сомов принимает по записи

Ника записалась к неврологу с мигренью. Или, точнее, её записала регистраторша — мигрень как мигрень, через раз валит с ног на третий год, очередь из трёх человек, стул из пластика, который пищит, если на него свалиться. Ничего особенного.

Кабинет двести семь. Табличка: «Сомов А.Д., врач-невролог, к.м.н.» Буквы облезли немного. Ника толкнула дверь.

Он сидел спиной к окну. Света было столько, что лица сначала не разглядеть — только силуэт: плечи широкие, стрижка короткая, руки на столе как две линейки. Повернулся — и Ника подумала механически: ну, доктор как доктор. Сорок лет. Может быть, тридцать восемь. Может, сорок пять. При таком свете кто разберёт.

— Садитесь.

Вопроса не было — просто приказ.

— На что жалуетесь?

Голос — монотонный, безо всяких там интонаций. Как раньше, когда часы бились в метро.

Ника села на краешек кресла. Начала рассказывать: мигрень третий год, левый висок, перед приступом видит зигзаги — мерцающие, как будто кто-то включает неоновую вывеску прямо в глазу, в зрачке. Сомов слушал. Не кивал, не писал ничего — смотрел. Вот и всё. Глаза серые. Нет, подождите, не совсем серые. Такие... блёклые? Как старая бумага, которую начали жечь, но забыли.

Он встал. Подойдёт к ней.

— Посмотрите сюда.

Палец влево, палец вправо — стандартная проверка. Но Ника смотрела не туда. Она ловила глазами его запястье — вена под манжетой халата, голубоватая, тонкая, живая, как рыбка.

— Болит сейчас?

— Что? Ах. Нет. Не болит.

Он улыбнулся. Только одним уголком рта, левым. Правый не шевельнулся. Потом Ника часто вспоминала эту улыбку — однобокую, как фасад, у которого половину обрушило.

— Препарат выпишу. Придёте через семь дней.

Она уходит. Мигрень странным образом исчезла. Ника ждала — как ждут автобус, привычно, машинально. День прошёл, два прошли, пять прошли. Ничего. Голова молчит. Но в груди завелось что-то другое: тупое, ноющее, невнятное. Словно Сомов вынул боль — а вместо неё туда что-то своё залил.

Через неделю она вернулась. Просто так. То есть причина была — контрольный приём, как в бумажке значится. Но Ника сама себе солгала бы, если бы верила. Ей просто хотелось сидеть в этом кабинете, видеть силуэт у окна, слышать голос без красок.

Сомов посмотрел на неё. Долго. Десять секунд или двадцать; сбилась со счёта.

— Прошла мигрень?

— Да.

— Зачем пришли?

Вопрос острый, как скальпель под рёбра. Ника открыла рот. Закрыла. Снова открыла.

— Не знаю. Правда не знаю.

Он улыбнулся снова — левым уголком, как в прошлый раз. Потом встал, подошёл вплотную и сделал то, что ни один врач не обязан делать: положил ладонь ей на лоб. Просто ладонь. Теплая. Сухая. Тяжёлая.

Ника закрыла глаза.

Под его рукой мир оборвался. Не успокоился — нет, оборвался, как комната, из которой мебель вынесли. Пусто. Гулко. И в пустоте той она чувствует: движется что-то медленно, как мёд по стеклу, — из неё в него. Или из него в неё? Не разобрать.

— Лоб холодный, — сказал он.

— Рука горячая, — ответила она, не открывая глаз.

Он убрал ладонь. Ника глаза открыла — и вернулся стол, лампа, облезлая табличка, запах спирта.

Пауза.

— Четверг вечером. После восьми. Я один буду, — сказал Сомов.

Это не приглашение было. Не предложение даже. Что-то такое. Ника всю дорогу до метро слова подбирала. Диагноз? Приговор? Вызов?

В четверг стояла у двери в 20:03. Коридор пуст. Лампы мигают — половина сгорела. Больница в восьмом часу вечера выглядит совсем по-другому: не как лечебница, а как храм заброшенный. Полы гулкие. Тени.

Постучала.

— Открыто.

Сомов стоял у окна. Без халата — в водолазке чёрной, и без белого он был совсем другой. Опасный? Нет, не то. Настоящий. Как будто халат был костюм, маска, а под ним —

— Садитесь, — кивнул на кушетку.

Ника села. Скрип.

— Я вам кое-что покажу.

Он вытянул из ящика тетрадь — обычная, в клетку, уголки загнуты. Раскрыл. На странице имена. Столбик. Женские, мужские, фамилии, инициалы. Штук сорок. Больше.

— Мои пациенты, — сказал. — Те, что пришли второй раз просто так. Как вы.

Ника глядит на список. Имена разные. Даты разные: 2019-й, 2020-й, 2022-й... Почерк ровный, аккуратный, как надо докторам.

— И с ними что? — спросила.

— Выздоровели.

— Но?

Он сел рядом. Кушетка скрипнула по-другому, глуше.

— Но они потом говорили одно: «после вас я совсем другая». Не лучше. Не хуже. Другая. Будто я что-то забираю, когда лечу. — Он помолчал. — Сам не знаю, что именно.

Ника посмотрела на его руки. На те самые — тёплые, сухие, тяжелые. Руки, которые боль снимают. Руки, которые может быть и не только боль...

— Вы поэтому позвали вечером? Рассказать, что вы, ну, энергетический кровосос или что? — Ника усмехнулась. Или постаралась.

— Я позвал вас, — Сомов говорил медленно, — потому что вы первая, у кого я хочу спросить разрешение. Остальные просто уходили — и теряли. А вы вернулись.

Он протянул руку. Не ко лбу — к щеке. Пальцы замерли в сантиметре от кожи.

— Можно?

Ника не ответила. Но наклонила голову — капельку, миллиметр — навстречу.

Пальцы коснулись скулы. И снова: тишина. Пустота. Огромная, как внутри собора. И в этом месте — только они. И что-то между ними течёт: из неё в него, неостановимо.

— Не знаю, что вы берёте, — прошептала. — Но мне не жалко.

Сомов руку отдёрнул. Резко, как от ожога.

— Вот этого я и боялся, — тихо сказал.

Отвернулся к окну. За стеклом фонарь, асфальт мокрый, силуэт скамейки. Февраль. Пахнет мокрым железом.

— Через неделю приходите, — сказал, не оборачиваясь. — Если захотите. Если — так буду ждать.

Ника встала. До двери дошла. Обернулась.

Он у окна. Контур. Плечи. Руки вдоль тела — бесполезные, тяжелые. Человек, который лечит прикосновением и не знает цену.

Она вышла.

В коридоре одна лампа из шести горела. Линолеум под ногами скрипит. Ника идёт и чувствует: внутри пусто. Не плохо. Не хорошо. Просто пусто. Как комната, из которой мебель вынесли, но запах оставили.

Она уже знала: придёт в четверг.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Хорошее письмо подобно оконному стеклу." — Джордж Оруэлл