Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Ночные ужасы 10 июня 23:16

Чучело с улицы Бальканес

Чучело с улицы Бальканес

В Буэнос-Айресе зима — это июнь, июль и август, и она короткая, мокрая, ветреная. Когда с Рио-де-ла-Платы дует памперо, в Сан-Тельмо пахнет солью и нефтью с порта, и брусчатка на улице Дефенса покрывается коркой грязи. Я живу здесь сорок лет, в старом доме конца XIX века на углу с улицей Чили. Дом был построен для итальянской семьи лигурийцев, в нем высокие потолки, потолочные розетки из лепнины, и внутренний дворик с плющом.

Я таксидермист. По-нашему — embalsamador, хотя это не совсем то слово; правильнее taxidermista. Но в Аргентине вообще со словами сложно — у нас португалоиспанский, итальянский акцент, и местный лунфардо примешан. Я говорю на всех четырех сразу, как все портеньос.

Моя мастерская — на первом этаже того же дома. На двери табличка: 'L. Ferrari — Taxidermia desde 1962'. Дед открыл — он бежал из Италии после войны, я говорил вам, лигуриец. Отец продолжил. Я — третий. Профессия передается, как болезнь.

Я знаю про животных все. Я знаю, как пахнет шкура нутрии после первой обработки (карболкой и соленым жиром), как поправлять стеклянные глаза броненосца, чтобы они смотрели живо, а не пугали. Я могу за асадо обсуждать, как удобнее извлекать мозг из черепа фламинго (через носовое отверстие, не повреждая черепа), и моя жена давно к этому привыкла. Она художница, рисует ботанические иллюстрации, у нас в доме много кисточек, много пинцетов, и мы не путаем.

Я люблю свою работу. Я люблю, когда ко мне приходят со старыми чучелами — теми, что делали еще в начале XX века, в старых аргентинских школах было модно держать витрину с птицами и млекопитающими. Эти чучела теперь рассыхаются, шкуры трескаются, набивка лезет. Я их реставрирую.

В прошлом месяце пришел мужчина. Я никогда его раньше не видел. Лет шестидесяти, седой, с южным акцентом — кажется, из Ла-Платы. В руках — большая картонная коробка.

— Я нашел это на чердаке деда, — сказал он. — Дед умер в марте. Я не знаю, что с этим делать.

Он открыл коробку.

Внутри было чучело. Маленькое. Размером с младенца.

Только это не был младенец. Это была мартышка. Точнее — мартышка-капуцин. Чучело было сделано грубо, неумело, набивка торчала из-под распоротых швов, шкура серая, глаза стеклянные, мутные. На лапках — крошечная одежда. Платьице. Чепчик. Вязаные пинетки.

Меня передернуло. Я в этом ремесле сорок лет, я видел всякое — но это было странно. Кто наряжает мартышку как куклу?

— Сколько ей лет? — спросил я.

— Не знаю. Дед родился в десятом году. Может, еще его отец сделал.

То есть начало двадцатого века.

Я взял чучело в руки. Тяжелое. Странно тяжелое для такого размера.

— Я хочу, чтобы вы ее отреставрировали, — сказал мужчина. — Семейная память.

Я согласился. Он заплатил наличными, оставил телефон.

Вечером я положил чучело на верстак. Включил свою старую радиолу 'Грюндиг' пятидесятых годов — у меня от деда осталась. По радио передавали ночную программу 'Tango y otros mundos', иногда вставляли русские песни — у нас в Аргентине много русских. Передали Цоя.

Белый снег, серый лед
На растрескавшейся земле,
Одеялом лоскутным на ней —
Город в дорожной петле...

В Буэнос-Айресе снега не бывает почти никогда. Но песня странно подходила к ночи — с реки задувало холодом, в комнате качались тени.

Я начал разбирать чучело. Снял одежду — платьице расходилось по швам. Под платьем — старая марля, пропитанная чем-то жирным, потемневшим. Я аккуратно срезал ее.

Набивка не была обычной. Не опилки, не сено, не вата. Это были тряпки. Старые, рваные, потемневшие тряпки. Я вытаскивал их по одной. И на третьей или четвертой — увидел, что это не тряпки.

Это были детские вещи.

Маленькая рубашечка, со следами стирки. Носочек. Кусок одеяльца с вышитым именем. Я разобрал: 'Arturo'.

Меня замутило.

Я бросил все. Сел. Налил себе фернет — мне нравится горький, с травами, аргентинцы пьют его с колой, но я — чистым. Сижу и думаю: что я нашел?

Я знаю историю своего города. Я знаю, что в начале XX века в Буэнос-Айресе была серия исчезновений и убийств детей — мальчиков, маленьких. Виновного нашли — он был совсем юный сам, едва за двадцать, с большими ушами, газеты его так и прозвали. Дело гремело по всей Аргентине. Это было до Первой мировой. Давно. Сто лет назад.

И еще я знаю, что он любил мучить животных. Кошек. Птиц. Маленьких обезьянок, которых тогда держали в портеньос-семьях как домашних любимцев.

Но я не понимал — какая связь между тем убийцей и этим чучелом?

Я позвонил мужчине, который принес коробку. Номер был отключен.

Я навел справки. Его дед — тот, что родился в десятом году, — был известным судьей, потом отставным судьей, жил в Ла-Плате, умер в марте. У него был большой архив.

Когда того, юного, с ушами, поймали в двенадцатом, его судили долго. Дело перевели в особую инстанцию. Среди молодых судебных секретарей был один — фамилию я нашел в архивах. Та же фамилия, что у деда моего клиента.

Что если он забрал улики?

Что если он забрал чучело?

Я сейчас сижу в мастерской. Уже четыре утра. Передо мной — то, что осталось от чучела. Я не знаю, что с этим делать. Идти в полицию — поздно, всем участникам по сто лет, мертвые. Но детские вещи. С именем.

Артуро.

Я только что заметил, что в углу мастерской сидит черный кот. Я не держу кошек. У меня их никогда не было. У жены — аллергия.

Кот смотрит на меня. Он не моргает.

В радио опять Цой:

И мы знаем, что так было всегда,
Что судьбою больше любим
Кто живет по законам другим
И кому умирать молодым...

Кот не моргает.

Я не подойду к двери.

Ночные ужасы 11 мая 00:01

Винил из квартала Сан-Тельмо

Винил из квартала Сан-Тельмо

Сан-Тельмо — самый старый район Буэнос-Айреса. Брусчатка, балконы с коваными решетками, антикварные лавки, где можно купить все — от первой кубинской сигары до пишущей машинки Перона. Воскресный рынок на Пласа Доррего, где старики танцуют танго в три часа дня без музыки — у них она внутри.

Габриэль держал лавку винила на Дефенса — улице, которая идет от Пласа де Майо вниз к Сан-Тельмо. Лавка называлась «Борхес и пластинки» — каламбур, который никто, кроме него самого, не считал смешным. Но местные простили. Лавке было двадцать восемь лет, ему — пятьдесят два.

Более всего на свете он любил три вещи: горький мате (никакого сахара, упаси бог), пышные эмпанадас «Карне сурена» из забегаловки Хуана на углу Чили и Бальмаседы, и пластинки — все, любые, от Гарделя до Тернера, от Пьяццоллы до Шостаковича.

В марте двенадцатого года к нему пришла женщина. Лет семидесяти. В черном — недавно похоронила мужа. Принесла коллекцию: ящик. В ящике — около двухсот пластинок. Хорошие. Танго, классика, аргентинские барды семидесятых.

— Берите все, — сказала вдова. — Мне не нужно. Он слушал, я не любила.

Габриэль перебрал. Заплатил хорошо. Вдова ушла.

Дома он начал слушать. По одной. Чай мате на столе, кошка Чурра рядом — она у него была лет пятнадцать, ленивая, толстая, белая с рыжими пятнами.

Пластинки были в основном обычные. Но одна — необычная. Без обложки. Без этикетки. Чистый черный винил, без надписей. Самопал — кустарная запись, какие делали в семидесятые в подпольных студиях.

Габриэль поставил ее.

Из колонок пошел голос. Мужской. Молодой, лет двадцать пять. На испанском. Говорил спокойно, будто диктовал список:

— Мария Эстер, шестнадцать лет, район Беграно, март тысяча девятьсот семьдесят первого.
— Кармен, семнадцать лет, район Мисэре, апрель того же года.
— Лусия, пятнадцать лет, район Лос-Олмас, май того же года.

И так далее.

Габриэль слушал. Вначале — с любопытством. Потом — с холодком под ребрами. Потом — встал и хотел снять иглу, но не снял. Что-то его держало.

Тридцать имен.

После тридцатого — щелчок, тишина, голос:

— Тридцать первое будет через неделю. Слушайте.

И — тишина. Пластинка крутилась. Шипела. Закончилась.

Габриэль снял иглу.

За окном Буэнос-Айрес шумел — субботний вечер, на Пласа Доррего пели бандонеоны. Чурра прижалась к его ноге. Не мурчала.

Он открыл компьютер. Поискал: Аргентина, конец шестидесятых — начало семидесятых, серия убийств девушек, около тридцати жертв.

Дело известное. Молодой, красивый, из приличной семьи. Брал за бесценок, водил, убивал. Поймали в семьдесят втором. Он был ангелом смерти, как его называли газеты — лицо и впрямь как у ангела с открытки. Получил пожизненное. Сидит до сих пор. По крайней мере — должен сидеть.

Пластинка лежала на столе. Черная, без надписей.

Габриэль взял ее. Завернул в газету. Положил в шкаф. Запер. Не выкинул, потому что не верил, что от такого можно избавиться.

На улице играло радио из чьей-то открытой машины. Русский рок — в Сан-Тельмо это редкость, но кто-то увлекался. Звери.

«Районы, кварталы, жилые массивы,
Я ухожу, ухожу красиво»

Габриэль постоял у окна. Чурра подошла к шкафу, села перед ним, смотрела внутрь — сквозь дверцу. Шерсть на загривке стояла дыбом.

Через неделю — ровно — в Буэнос-Айресе пропала девочка. Мария Селеста, четырнадцать лет, район Сан-Кристобаль. Последний раз ее видели у автобусной остановки. Пропала бесследно.

Габриэль читал газеты. Долго. Очень долго.

Потом достал пластинку из шкафа. Разбил ее. Молотком, в маленьком дворике своей лавки. Кусочки черного винила собрал в пакет. Пакет отнес к реке Риачуэло. Высыпал в воду.

С тех пор он не покупает коллекций у вдов.

Но иногда — иногда — на пластинках, которые приходят к нему в лавку, между двумя обычными треками появляется лишняя дорожка. Тонкая. Мужской голос. Молодой, лет двадцать пять. Спокойный.

Габриэль такие пластинки не продает. Кладет в нижний ящик стола. У него их уже семнадцать.

В Буэнос-Айресе одна-две девочки в год пропадают всегда. Полиция не может объяснить. Газеты — тоже.

Одна-две.

Приведи заказчика на IT-проект — получи 10%

10% от суммы контракта

Реферальная программа для разработки под задачу: приведи заказчика на IT-проект (сайт, CRM, Telegram-бот, AI-ассистент, мобильное приложение, интеграция, парсер, AI/ML) — и получи 10% от суммы контракта, когда сделка закроется. Команда с опытом коммерческой разработки более 20 лет.

Ночные ужасы 03 апр. 11:15

Бессменный жилец

Бессменный жилец

Три часа ночи в Сан-Тельмо — это танго.

Нет, не совсем. Это эхо от танго, отскочившее от ставень и дверей баров, которые распахиваются и захлопываются, выпуская и вновь запирая музыку, как рыба ловит воздух. Бандонеон тянет ноту; она разбивается о булыжник Дефенсы, рассыпается на осколки, и тишина их подбирает. Осторожно. Беззвучно.

Эрнесто работает ночным портье в «Эсмеральде» четырнадцать лет.

«Портье» — громкое слово. На самом деле ночная охрана, консьерж, дежурный в отеле, который видел лучшие времена года двадцать назад. Шестнадцать номеров, три этажа, здание 1890-х годов, фасад с балюстрадой, колонны с отбитыми завитками (завитки прикладные, из гипса, давно осыпались). Лифт-клетка с 2003 года стоит мертвый — никто не ремонтировал, клетка превратилась в шкаф для швабр и тряпок. Мраморный пол в холле потрескавшийся, с желтыми прожилками, как руки старика, которые много работали. Стойка ресепшн — темное дерево, на ней колокольчик из бронзы, звенит противно, звук какой-то металлический, неживой; журнал регистрации бумажный, записи от руки, компьютера нет и никогда не было. Хозяин — сеньор Рикардо, семьдесят лет (может, семьдесят пять, не считал), приходит раз в месяц, забирает конверт с выручкой, уезжает на своем разбитом «пежо», что держится только на привычке и ржавчине.

Все держится на Эрнесто.

Ночная смена: с десяти до семи. Обычно тихо. Скучно. Иногда пьяный постоялец забудет ключ и поднимет мир. Эрнесто пьет мате — горький, без сахара; к сладкому мате он относится как к личному оскорблению — читает газеты (сначала спортивный раздел, потом криминальный, потом — как повезет) и слушает радио. Радио ловит странные станции: аргентинские, уругвайские, иногда — непонятные, с музыкой на языках, которые Эрнесто не может определить и определять не хочет.

Однажды поймал русскую.

Песня — тяжелая, ритмичная, мужской голос с хрипотцой и надломом: «Скованные одной цепью, связанные одной целью...» Слов не понимает ни одного, но мелодия — засела в мозг, как заноза под ногтем, как клещ, который нельзя вытащить. Он записал частоту карандашом на салфетке и возвращался к ней каждую ночь, крутил диск радио в поисках, находил, слушал.

Постоялец из двенадцатого номера жил в «Эсмеральде» столько, сколько Эрнесто помнил.

Дольше. Эрнесто пришел четырнадцать лет назад, а жилец уже был — в номере, укомплектованный, квитанция в журнале. Европеец. Высокий, сухой, как тень на стене. Лет шестьдесят. Или пятьдесят. Или семьдесят — возраст не менялся, застыл, как часы в сломанном лифте. Говорил по-испански с акцентом — не немецким, не итальянским, а каким-то средним, восточноевропейским, размазанным. По журналу звали его Ласло Варга. Венгерская фамилия, сказал однажды Рикардо, который в жизни не был в Венгрии и вряд ли мог судить.

Варга платил наличными.

Каждый месяц, первого числа, конверт на стойке. Песо. Ровная сумма, ни центаво больше, ни меньше. Никогда не опаздывал. Никогда не жаловался. Выходил из номера редко — по вечерам шел по Дефенса до Пласа Доррего, покупал газету в киоске у дона Мигеля (европейскую, какую-то немецкоязычную, которую никто в отеле не читал), возвращался. Иногда нес свертки: тяжелые, продолговатые, завернутые в коричневую крафт-бумагу.

Бочки в подвале стояли давно.

Может, десять лет. Может, дольше — Эрнесто не лазил в подвал без нужды. Там сыро, пахнет плесенью и чем-то химическим, неправильным. Металлические бочки, запаянные, с маркировкой белой краской: «Queroseno». Керосин. Семь штук. Стояли в ряд вдоль стены, как солдаты на плацу.

Эрнесто спросил Рикардо: зачем керосин?

«Запас, — сказал хозяин. — На случай.»

На какой случай? Генератор работал на дизеле, а не на керосине. Ну — запас, мало ли. Эрнесто не стал спорить. Не его подвал. Не его проблемы.

Бочки пахли не керосином.

Вернее, керосин был, но под ним пряталось что-то еще. Резкий, медицинский запах. Как в больнице. Или — как в морге; Эрнесто однажды брал тело двоюродного дяди из морга в Авельянеде и на всю жизнь запомнил этот запах. Формалин. Или формальдегид — какая разница? Запах один: сладковатый, щиплющий, неправильный, запах, в котором смешались химия и смерть.

Одна из бочек — третья слева — булькала.

Не постоянно. Перед грозой, когда менялось давление, когда воздух становился гуще и тяжелее. В Буэнос-Айресе грозы — как характер аргентинца: внезапные, яростные, быстро выдыхающиеся, шумные, потом солнце. И перед каждой бочка булькала. Звук густой, тяжелый, осязаемый. Как будто внутри — не жидкость просто, а что-то в жидкости, что-то с объемом и весом и формой.

«Скованные одной цепью, — пел голос из радио наверху, — связанные одной целью...»

В ноябре — а ноябрь в Буэнос-Айресе это весна, жакаранда цветет сиреневым, город пахнет сладко и горько одновременно, воздух жидкий и тяжелый — Эрнесто убирал кладовку за стойкой и нашел газету. Не аргентинскую. Не испаноязычную. Старую, пожелтевшую, с готическим шрифтом. Язык — непонятный, но латиница с закорючками, с завитками. Дата: 1916. На первой полосе — фотография. Мужчина. Молодой, усатый, крепкий, в жилете. Подпись под снимком — два слова, которые Эрнесто кое-как разобрал: «Kiss Béla».

И еще одно слово, повторявшееся в тексте несколько раз: «hordók».

Бочки.

Он посмотрел на фотографию. Потом открыл журнал. Страница с записью: «Ласло Варга, №12». Потом — снова на фотографию. Усы — сбриты. Волосы — седые вместо темных. Но скулы? Подбородок? Глаза — глубоко посаженные, круглые, с тяжелыми веками. Линия носа.

Столетний мужчина, который выглядит на шестьдесят?

Или мужчина, который не стареет?

Или — самое простое — потомок. Сын, внук. Кто-то, кто унаследовал лицо. И привычки.

И бочки.

Эрнесто спустился в подвал. Третья слева — та, что булькала — стояла чуть наклонно, привалившись к стене. На крышке — свежие царапины. Металлические, яркие на фоне ржавчины. Кто-то открывал. Совсем недавно.

Он наклонился. Понюхал стык крышки. Керосин и формалин. И третий запах — тот, из морга в Авельянеде. Распад. Медленный, законсервированный, приостановленный химией — но распад. Мясо в маринаде из смерти.

Наверху хлопнула дверь.

Шаги по мраморному полу. Тихие, размеренные, точные. Не спешат, но и не медлят.

Варга.

Эрнесто встал за стеллаж с пустыми коробками и картонками.

Варга спустился по лестнице. В руках — сверток. Тяжелый, продолговатый, крафт-бумага. Он подошел к четвертой бочке — не третьей, четвертой. Достал из кармана ключ — специальный, с Т-образной головкой, для запаянных крышек. Провернул, как в замке. Поднял крышку.

Запах ударил в лицо.

Густой, плотный, осязаемый. Формалин и мясо. Старое мясо в маринаде, который не маринад.

Варга развернул сверток.

Эрнесто не увидел, что там внутри. Не хотел видеть. Стоял за стеллажом, прижав ладонь ко рту, дышал сквозь пальцы — медленно, тихо, чтобы не выдать себя, чтобы не быть услышанным в этой мертвой тишине.

Варга опустил содержимое в бочку. Закрыл крышку аккуратно, как закрывают дверь в комнате спящего ребенка. Запаял, провернув ключ. Постоял, наклонив голову, — как будто слушал, получал ответ от бочки, от того, что там внутри.

Развернулся и пошел к лестнице.

На полпути остановился.

«Эрнесто, — сказал он, не оборачиваясь. Голос — ровный, с акцентом. — Я знаю, что ты здесь. Я всегда знаю.»

Тишина.

«Четырнадцать лет ты не задавал вопросов. Не начинай.»

Шаги вверх. Дверь. Тишина.

Из радио в холле — едва слышно через перекрытия — доносилось: «Скованные одной цепью, связанные одной целью...»

Эрнесто не задал вопросов. Ни в ту ночь, ни после. Продолжал работать. Пить горький мате. Читать La Nación. Слушать радио.

Бочек стало восемь.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Хорошее письмо подобно оконному стеклу." — Джордж Оруэлл