Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Обрыв: Возвращение Райского — Глава, которую задумал, но не написал Гончаров

Обрыв: Возвращение Райского — Глава, которую задумал, но не написал Гончаров

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Обрыв» автора Иван Александрович Гончаров. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Он оглянулся на дом бабушки, на сад, на обрыв, на вид Волги — и торопливо побежал по тропинке вниз и у решётки сада остановился, взглянул ещё раз вверх и затем почти бегом бросился к городской пристани. «Прощай, старый дом, прощай, бабушка! прощай, Вера, Марфинька, прощай, Малиновка!» — шептал он, оглядываясь. И скоро берега Волги скрылись из виду, и он предался привычной скуке путешествия.

— Иван Александрович Гончаров, «Обрыв»

Продолжение

Прошло два года с тех пор, как Борис Павлович Райский покинул Малиновку. Он жил в Италии, в Риме, на Via del Corso, снимая верхний этаж старого палаццо с видом на купола и черепичные крыши. Мольберт стоял у окна, холст был натянут, краски разложены — но кисть не двигалась. Каждое утро он садился перед белым полотном и чувствовал, как замысел, ещё вчера казавшийся таким ясным, расплывается, точно отражение в потревоженной воде.

Он писал бабушке длинные письма, полные восторгов итальянской природой, архитектурой, светом — и ни слова о том, что мучило его по-настоящему. О Вере он не спрашивал. Имя это было запечатано где-то глубоко, как книга, которую поставили корешком к стене.

Однако Татьяна Марковна, словно угадывая это молчание, сама писала ему о Вере — коротко, спокойно, без подробностей. «Вера здорова. Много читает. Ходит к обрыву». Последние три слова Райский перечитывал по нескольку раз, и каждый раз в них открывался новый смысл — или не открывался никакого, что было ещё мучительнее.

В один из октябрьских вечеров, когда римское небо было того особенного лилового цвета, который бывает только в Риме и только в октябре, Райский сидел в траттории близ Пьяцца Навона. Напротив него сидел Козлов — тот самый Леонтий Козлов, учитель из Малиновки, который оказался в Италии по какому-то невероятному стечению обстоятельств, связанному с получением небольшого наследства от забытой тётки.

— Борис Павлович, — говорил Козлов, близоруко щурясь на бутылку кьянти, — я вам должен сказать одну вещь. Я долго думал, говорить или нет, и решил, что надо сказать.

Райский насторожился. Он знал эту манеру Козлова — длинные предисловия к коротким известиям.

— Говори, Леонтий, не томи.

— Марк Волохов в Петербурге, — сказал Козлов и замолчал, как будто этим было всё сказано.

Райский поставил бокал на стол. Рука не дрогнула — он с удивлением отметил это про себя. Два года назад одно это имя вызвало бы в нём бурю, целую симфонию чувств — негодования, ревности, презрения, и ещё чего-то, чего он никогда не мог точно определить и что было, быть может, сродни зависти к человеку, способному действовать, не оглядываясь на последствия.

— В Петербурге, — повторил он спокойно. — Ну и что же?

— Он женился, — сказал Козлов.

— Женился! — Райский засмеялся, и смех вышел искренний. — Марк Волохов — женился! На ком же?

— На купеческой дочери. Девица с капиталом. Говорят, он теперь издаёт журнал — что-то прогрессивное, с направлением. Квартира на Литейном, прислуга, обеды по четвергам.

Райский откинулся на стуле и долго смотрел на тёмное небо над площадью. Фонтан Бернини шумел в темноте, как шумит Волга у обрыва, — нет, не так: Волга шумит иначе, глуше, серьёзнее. Он поймал себя на этом сравнении и поморщился.

— Ты знаешь, Леонтий, — сказал он задумчиво, — я ведь хотел написать роман. Помнишь? Я хотел написать всё: и бабушку, и Веру, и обрыв, и Волохова, и тебя, и Марфиньку. Всех. Я думал, что если я напишу, то пойму. А если пойму, то освобожусь.

— И что же? — спросил Козлов.

— Я не написал ни строчки. Вместо этого я стоял перед холстом и пытался рисовать. Потом бросил рисовать и хотел сочинять музыку. Потом бросил музыку и хотел лепить. Я всё бросаю, Леонтий. Я — человек, который вечно бросает.

Козлов снял очки и стал протирать их салфеткой — жест, который Райский помнил ещё по Малиновке и который всегда означал, что Козлов собирается сказать что-то важное, или, по крайней мере, что-то, что сам он считает важным.

— Борис Павлович, — сказал он тихо, — вы не бросаете. Вы ищете. Это разные вещи.

— Разные? Нет, Леонтий, это одно и то же, только по-разному названное. Человек, который вечно ищет, — это тот, кто ничего не нашёл. А человек, который ничего не нашёл к сорока годам…

Он не договорил. Из переулка вышла женщина в тёмном платье, с кружевной шалью на плечах, и прошла мимо их столика. Райский проводил её взглядом — не потому, что она была красива (она была красива), а потому, что походка её напомнила ему что-то, чего он не мог вспомнить, и от этого невспоминания стало тоскливо.

— Я завтра еду в Россию, — сказал он вдруг.

Козлов поднял брови.

— Завтра? Почему завтра?

Райский и сам не знал почему. Решение пришло мгновенно, как все его решения, — вспыхнуло, точно спичка, и осветило всё вокруг на одну секунду. Он знал, что через неделю этот огонь может погаснуть, что он может передумать, отложить, забыть, увлечься чем-нибудь другим — мраморами Ватикана, закатами над Тибром, случайным знакомством. Но сейчас, в эту минуту, он знал с абсолютной ясностью: надо ехать.

— Потому что бабушке семьдесят четыре года, — сказал он, и это было правдой, хотя и не всей правдой.

***

Он приехал в Малиновку в начале ноября, когда деревья уже стояли голые, а Волга была серая и неприветливая, как лицо человека, который давно ждал и устал ждать.

Бабушка встретила его на крыльце. Она постарела — но не так, как стареют обыкновенные старухи: не согнулась, не сморщилась, а как будто стала прозрачнее, легче, словно время не прибавляло ей тяжести, а убавляло. Глаза были те же — ясные, строгие, всё видящие.

— Борюшка, — сказала она и положила ему руки на плечи. — Худой какой. Итальянцы тебя не кормили?

Он обнял её и почувствовал, как что-то внутри, что он два года держал запертым, вдруг отпустило, распахнулось — и стало больно, и стало хорошо, одновременно, как бывает, когда возвращаешься.

Марфинька выбежала следом, розовая, круглая, счастливая — она ждала второго ребёнка, и Викентьев, её муж, стоял за ней, добродушно улыбаясь, и тряс Райскому руку обеими руками, как будто качал насос.

— А Вера? — спросил Райский.

Он спросил это легко, между прочим, вместе с другими вопросами — «а дом?», «а сад?», «а Савелий?» — но бабушка посмотрела на него тем взглядом, от которого ничего нельзя было спрятать.

— Вера в городе, — сказала Татьяна Марковна. — Она учит детей при приходской школе. Живёт одна.

— Одна, — повторил Райский.

— Одна, — подтвердила бабушка и больше ничего не прибавила.

Он пошёл к обрыву на следующий день. Тропинка заросла — видно, ходили по ней редко. Внизу Волга несла свои холодные осенние воды, и на том берегу стоял туман, и ничего нельзя было разглядеть, кроме тумана. Райский стоял на краю и думал о том, что это место, этот обрыв, был центром всего — всей драмы, всей жизни, всей боли, которую он когда-либо испытывал. Здесь Вера встречалась с Волоховым, здесь разбилось что-то, что невозможно было склеить, — и здесь же, как ему теперь казалось, началось его собственное медленное падение, не в обрыв, а в пустоту, в бездействие, в ту вечную незаконченность, которая была его проклятием.

Он вернулся в дом молча. Бабушка сидела в гостиной с вязанием. Она не подняла головы, когда он вошёл, — но он знал, что она всё видит, даже не глядя.

— Бабушка, — сказал он, садясь напротив неё, — я хочу остаться.

— Оставайся, — ответила она просто, как будто речь шла о том, остаться ли к обеду.

— Нет, я хочу сказать — совсем остаться. Здесь. В Малиновке.

Татьяна Марковна опустила вязание и посмотрела на него.

— Зачем?

Этот вопрос — простой, прямой, бабушкин — застал его врасплох. Он открыл рот и закрыл. Зачем? Затем, что в Риме пусто, что в Париже пусто, что везде пусто, а здесь — здесь хотя бы пустота имеет имя и лицо, и можно смотреть на неё, а не бежать от неё через города и страны.

— Затем, что я устал, бабушка, — сказал он наконец. — Устал быть везде и нигде. Устал начинать и не заканчивать. Устал от самого себя.

Татьяна Марковна долго молчала. Потом сказала:

— Усталость — не причина, Борюшка. Усталость проходит. Ты выспишься, отдохнёшь — и опять захочешь в свой Рим. Ты так устроен. Тебе нужна причина покрепче усталости.

Он хотел возразить, но понял, что она права. Она всегда была права — не умом, а чем-то другим, более глубоким, чем ум. Тем знанием жизни, которое даёт не образование и не книги, а долгие годы, прожитые честно, с открытыми глазами.

— Я напишу роман, — сказал он.

Бабушка усмехнулась — не зло, а с той грустной нежностью, с которой смотрят на ребёнка, повторяющего одну и ту же ошибку.

— Ты и раньше это говорил.

— Раньше я не знал, о чём писать. Теперь знаю.

— О чём же?

— О тебе, бабушка. О тебе.

Татьяна Марковна покачала головой, но по глазам её Райский увидел, что она тронута, — и тотчас же отвернулась к окну, чтобы он этого не заметил.

Вечером он сидел в своей старой комнате, перед столом, на котором лежали бумага и перо. За окном шумел ветер, и голые ветви скребли по стеклу, как пальцы человека, просящего впустить. Он обмакнул перо в чернила и написал первую строчку: «Татьяна Марковна Бережкова была из тех русских женщин, которые…»

Он остановился. Зачеркнул. Написал снова: «В глубине России, на берегу Волги, стоял старый дом…»

Снова остановился. Снова зачеркнул.

Тогда он положил перо, встал, подошёл к окну и долго стоял, глядя в темноту. И в этой темноте, как когда-то, мерещился ему обрыв — не тот, настоящий, за садом, а другой, его собственный, внутренний обрыв, через который он всю жизнь пытался перекинуть мост — из слов, из красок, из нот — и всякий раз мост обрушивался, не достигнув другого берега.

Но сегодня, впервые за долгое время, он не чувствовал отчаяния. Он чувствовал что-то другое — тихое, терпеливое, похожее на свет, который едва-едва пробивается сквозь осенний туман над Волгой. Может быть, это была надежда. Может быть — просто покой.

Он вернулся к столу, взял чистый лист и написал: «Обрыв».

И ниже — больше ничего. Одно слово. Но в нём было всё.

Обрыв: Вера двадцать лет спустя

Обрыв: Вера двадцать лет спустя

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Обрыв» автора Иван Александрович Гончаров. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Вера стояла на обрыве, глядя в бездну под ногами. Там, внизу, шумела река, и шум её сливался с шумом в её голове. Она не знала, что делать, как жить дальше. Всё, во что она верила, рухнуло в одночасье.

— Иван Александрович Гончаров, «Обрыв»

Продолжение

Часть первая. Малиновка

Лето 1869 года.

Малиновка почти не изменилась за двадцать лет. Тот же старый дом с колоннами, тот же обрыв над Волгой, та же беседка в глубине сада. Только хозяева постарели — и те, кто остался.

Вера Васильевна сидела на террасе, глядя на реку. Ей было уже за сорок, и если бы кто-нибудь из прежних знакомых увидел её сейчас, он бы с трудом узнал в этой полной, рано поседевшей женщине ту стройную красавицу, которая когда-то сводила с ума всех окрестных помещиков.

Она так и не вышла замуж. Райский уехал за границу и больше не возвращался — говорили, что он стал художником, выставляется в Париже, но сам он писем не писал. Тушин женился на другой — на тихой, незаметной девушке из соседнего уезда, которая родила ему пятерых детей и умерла в родах шестого.

А Марк... О Марке она старалась не думать.

— Тётушка!

Вера обернулась. К ней бежала молодая девушка в светлом платье — Наташа, дочь её покойной сестры Марфиньки.

— Тётушка, там карета едет! Кто-то к нам!

Часть вторая. Гость из прошлого

Гостем оказался старый знакомый — Николай Андреевич Козлов, товарищ Райского по университету, а ныне — известный адвокат в Петербурге.

— Вера Васильевна, — сказал он, когда они остались одни, — я приехал по делу. Помните ли вы Марка Волохова?

Сердце её сжалось.

— Помню, — ответила она ровным голосом.

— Он умер. Три месяца назад, в Сибири. Был сослан после очередной истории, там заболел и... Перед смертью он просил передать вам вот это.

Козлов протянул ей небольшой свёрток. Вера развернула его дрожащими руками. Внутри была записная книжка в потёртом кожаном переплёте.

— Там его записки. Дневник, если угодно. Он вёл его много лет. И всё это время... — Козлов замялся. — Всё это время он писал о вас.

Часть третья. Дневник Марка

Вечером, когда дом затих, Вера села у окна и открыла дневник.

Записи были краткими, отрывистыми, но за каждой строчкой она слышала его голос — насмешливый, резкий, но и беззащитный в своей откровенности.

«Март 1850. Сегодня снова думал о ней. О Вере. Глупо. Прошло столько лет, а я всё помню — каждое её слово, каждый взгляд. Она была единственной женщиной, которая видела меня настоящего. И не испугалась».

«Ноябрь 1852. Арестован. Этап в Сибирь. Странно — не жалею ни о чём. Только о том, что так и не сказал ей главного».

«Июль 1858. Получил письмо от Райского. Он пишет, что Вера не замужем. Что живёт в Малиновке с бабушкой. Что постарела, но по-прежнему красива какой-то особенной, внутренней красотой. Я не удивлён. Я всегда знал, что она не такая, как все».

«Декабрь 1868. Болен. Кашляю кровью. Доктор говорит — недолго осталось. И знаете что? Единственное, о чём жалею — что не сказал ей тогда, на обрыве: «Я люблю тебя». Не «уедем вместе», не «будь моей» — просто «люблю». Может быть, это бы всё изменило. Может быть — нет. Но я так и не узнаю».

Часть четвёртая. На обрыве

На следующий день Вера пошла на обрыв — впервые за много лет. Тропинка заросла, кусты разрослись, но она помнила дорогу.

Вот то место, где они встречались. Где он обнимал её, шептал какие-то слова, которые она давно забыла. Где она отдала ему то, что не должна была отдавать, — и что потом мучило её всю жизнь.

Или не мучило? Она уже и сама не знала.

— Тётушка?

Она обернулась. Наташа стояла за её спиной, с тревогой глядя на неё.

— Я шла за вами. Беспокоилась. Вы сегодня какая-то странная.

Вера взяла племянницу за руку.

— Наташа, ты когда-нибудь любила?

Девушка покраснела.

— Я... Не знаю. Может быть.

— Когда полюбишь — не бойся. Не прячься. Не жди, пока всё пройдёт само. Скажи ему — прямо, честно. Даже если он уйдёт, даже если ничего не получится — ты хотя бы будешь знать, что попыталась.

— Тётушка, вы о ком?

— О себе. О своих ошибках. Я была трусихой, Наташа. Боялась всего — общества, бабушки, самой себя. И в результате потеряла единственного человека, который любил меня по-настоящему.

Эпилог

Вера Васильевна прожила ещё пятнадцать лет. Она так и не вышла замуж, но не была несчастна. У неё была Наташа, которая выросла, вышла замуж за хорошего человека и родила троих детей. Была Малиновка, которую она сохранила и передала племяннице. Были книги, которые она читала долгими зимними вечерами.

И был дневник Марка, который она перечитывала снова и снова — не для того, чтобы мучить себя, а для того, чтобы помнить.

Помнить, что любовь — это не слабость, а сила. Что признание в любви — не поражение, а победа. Что лучше жалеть о том, что сделал, чем о том, чего не сделал.

На её могиле, рядом с могилами бабушки и сестры, поставили простой белый крест. Надпись на нём гласила: «Вера Васильевна. 1829-1884. Упокой, Господи, душу рабы Твоей».

А в кармане её платья, когда её хоронили, лежала потёртая записная книжка в кожаном переплёте.

Участок 11,8 сот. ИЖС + проект виллы-яхты

2 400 000 ₽
Калининградская обл., Зеленоградский р-н, пос. Кузнецкое

Участок 1180 м² (ИЖС) в зоне повышенной комфортности. Газ, электричество, вода, оптоволокно. В комплекте эксклюзивный проект 3-этажной виллы ~200 м² с бассейном, сауной и террасами. До Калининграда 7 км, до моря 20 км. Окружение особняков, первый от асфальта.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Оставайтесь в опьянении письмом, чтобы реальность не разрушила вас." — Рэй Брэдбери