Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Ночные ужасы 28 февр. 10:13

Красный уголок

Красный уголок

Серёга устроился сторожем в Дом культуры «Прогресс» не от хорошей жизни. Тридцать два года — диплом культуролога лежит где-то в ящике, резюме на пяти сайтах (может, на семи?), и тишина. Жуткая, ватная тишина. Ну ладно, не совсем: два раза вроде позвали на собеседование, но потом сказали то же самое — «мы вам перезвоним» и исчезли, как дым.

ДК стоял на окраине, за железнодорожными путями. Построен в семьдесят третьем (или четвёртом; Серёга тогда ещё не родился). Закрыт — не знал когда, но давно, ясно дело. Кто-то наверху решил не сносить: памятник, вот именно, советского модернизма. Памятник! Бетонная коробка с колоннами, поободранная до арматуры, с окнами, в которые никто не смотрел лет двадцать. Но Серёге было плевать на памятники. Зарплата двадцать тысяч; комната при входе; обогреватель, который гудит. Этого было достаточно.

Бюст он заметил в первый же вечер.

Мраморный, на гранитном постаменте; прямо в фойе. Ленин. Лысина, бородка, прищур — всё как надо, как на открытках из школьного учебника истории. Полтора метра камня, разве сдвинешь? Поэтому и не вывезли. Стоит тут уже двадцать пять лет. Или тридцать. Или с самого открытия — кто ж его знает, может, никогда и не закрывался этот бюст, сидел себе, ждал.

Первую неделю всё было в норме. Ну, как в норме — трубы в подвале гудели нежным таким звуком, крысы шуршали, штукатурка с потолка сыпалась белым дождиком (красиво, в общем-то, если не думать о крошках в волосах). Серёга обходил здание дважды в сутки — галочка в журнале, остальное время в телефоне сериалы, интернет ловил через раз. Стандартно.

На восьмой день проснулся с головной болью.

Тупой. Давящий. Будто ночью кто-то положил на лоб плиту и забыл убрать.

Выпил анальгин. Прошло.

На десятый день вернулась. И с ней — усталость, но не обычная. Не то, что после работы. Какая-то глубокая, костная; будто из него выдернули стержень, и теперь всё держится на одном упрямстве, на ячменном зерне упорства. Он спал по двенадцать часов и просыпался, как выжатый.

Зеркало в туалете — мутное, с трещиной через весь угол — показало мешки. Серёга никогда не был красавцем, но мешков раньше не было. Абсолютно точно не было.

Или?

Он стал забывать мелочи. Не серьёзные — ключи на месте, телефон заряжен, журнал подписан. А вот день недели... Среда? Четверг? Проверил по телефону. Четверг. Хотя мог бы поклясться, что вчера был понедельник. Или позавчера.

Бюст стоял в фойе. Каждый раз, когда Серёга ходил на обход — утром в одну сторону, вечером в другую — он проходил мимо. Мрамор, гранит, мёртвый прищур ленинского лица.

На четырнадцатый день — или пятнадцатый, он уже путался — заметил кое-что. Мелочь. Настолько мелочь, что два дня потом убеждал себя: выдумал, просто галлюцинация на нервной почве.

Щёки.

У бюста порозовели щёки.

Нет, не совсем так. Мрамор стал чуть теплее по оттенку; самую малость — как будто кто-то протёр поверхность влажной тряпкой, смоченной в растворе чего-то там, чего угодно. Серёга же не скульптор. Может, просто свет так упал? Февраль, дни короткие, лампочка в фойе мигает, конечно же, это свет. Только свет.

Он позвонил в управляющую компанию.

— Последний сторож... Крюков Е.В., шестьдесят четвёртого года. Уволился сам. В ноябре.

— А до него?

Женщина на том конце долго шуршала бумагами.

— Тоже уволился. И до него — тоже. Там у нас текучка ужасная. Все уходят. Объект сложный.

Сложный. Серёга хмыкнул в трубку. Сложный — это когда трубы прорвало в январе. А тут просто... тихо. И бюст в фойе, смотрящий в никуда.

Волосы полезли на двадцатый день. Не так, как обычно в тридцать с чем-то — по волоску, по сезону. А клоками. Утром на подушке — как у лабрадора в линьку, мёртвое море волос. Серёга провел по макушке и нащупал залысину. Новую, которой неделю назад — ну, уж точно не было.

Ладони засохли. Не просто сухие — кожа собиралась в складки, когда сжимал кулак. Старческие складки. Как у отца, когда тот перевалил за шестьдесят.

Серёге было тридцать два.

Он посмотрел на бюст.

Тот смотрел на него.

Мрамор — Серёга мог поклясться, абсолютно точно мог — стал глаже. Ровнее. Две недели назад была на правой щеке трещинка, тонкая, еле видно; шла от скулы к подбородку, делала лицо живым, как шрам. Теперь её нет.

Он присел перед постаментом. Потрогал камень.

Тёплый.

Конечно. Обогреватель. Трубы под полом. Логично.

На двадцать третий день продавщица в магазине у станции — та самая, что три недели назад кокетливо улыбалась, — назвала его «мужчина» таким тоном, каким говорят с чужими стариками. Руки покрылись пигментными пятнами; суставы стали хрустеть; колени к вечеру ныли, к утру отпускало, но не совсем. Зубы шатались — проверял языком, и от каждой такой проверки становилось только хуже.

Серёга перестал проходить через фойе.

Обход — через чёрный ход, коридором второго этажа, пожарная лестница вниз. Десять минут лишних. Но мимо бюста — нет.

Не помогло.

На двадцать шестой день выпал зуб. Просто выпал за завтраком, в овсянку. Серёга смотрел на коренной в каше и думал одно: надо уходить. Сейчас встать, собрать вещи, уехать.

Встал. Собрал рюкзак. Дошёл до двери.

Фойе.

Бюст стоял между ним и выходом. Другого пути нет — чёрный ход заперт снаружи, ключа никто не дал, окна первого этажа заварены. Просто пройти мимо. Двадцать шагов. Даже меньше.

Шагнул.

Лампа дневного света не мигала. Горела ровно, ярко — впервые за месяц. В этом свете бюст выглядел...

Серёга остановился.

Мрамор блестел. Не пыльным, старым блеском, а влажным, живым — как будто вырезали сегодня утром. Лысина отражала свет, и в отражении Серёга увидел своё лицо.

Старик.

С впалыми щеками, редкими серыми волосами, тёмными кругами. Это был он. Тридцатидвухлетний Серёга, который месяц назад ходил в качалку и по утрам бегал.

Бюст улыбался.

Серёга знал — совершенно точно, абсолютно уверен был — что у этого бюста выражение было серьёзное. Сосредоточенное. Ленинское. Но сейчас уголки мраморных губ приподняты; самую малость, но приподняты. Так улыбается человек, который сыт.

Ноги не слушались. Буквально. Стоял и не мог сдвинуться ни к двери, ни обратно. Рюкзак упал на пол. В коленях щёлкнуло — сухо, как ломается ветка.

Свет мигнул.

Когда загорелась лампа снова — секунду спустя (или минуту; или час, кто считал) — Серёга стоял перед бюстом вплотную. Не помнил, как подошёл. Не помнил, как протянул руку. Но его ладонь — морщинистая, в пятнах, старческая — лежала на мраморной щеке.

Мрамор был горячий.

И мягкий.

***

Управляющая компания объявила вакансию через неделю. В журнале — последняя запись двадцать шестого, подпись «Соколов С.А.», почерк дрожащий, старческий. Вещи остались: рюкзак, телефон, зарядка. Батарея села. На экране — селфи: молодой парень улыбается, скуластый, волосы тёмные, густые.

Тело не нашли.

Новый сторож заступил в марте. Молодая женщина, двадцать восемь лет. Прошла через фойе, глянула на бюст и поёжилась.

— Красивый, — сказала она. Непонятно, кому. — Прямо как живой.

Мрамор блестел.

Сорок третий участок

Сорок третий участок

Марина рисовала надгробия. Не потому что готичная барышня с чёлкой — нет; потому что архитектурный факультет, курсовая по малым формам, преподаватель-зануда. Кладбище в Подольске выбрала случайно: гуглила «старые некрополи Подмосковья», ткнула в первую ссылку, и вот.

Место оказалось странным.

Старая часть — заросшая, дикая; надгробия девятнадцатого века торчали из земли как гнилые зубы, земля их отвергала. Новая — аккуратная, типовая, скучная, словно с одного шаблона. Между ними полоса ничейной земли: одичавшие розы, покосившаяся ограда; никто не решал, куда это всё отнести.

Именно там, в этой нейтральной полосе, впервые встретила Артёма.

Он стоял на коленях перед могилой без имени. Просто камень — серый, гладкий, без единой буквы. И клал на него яблоко. Зелёное. Гренни Смит — узнала сорт, потому что сама покупала такие, кислые до боли в зубах.

— Здесь нельзя рисовать, — сказал он, не поворачиваясь.

— Я на дорожке. Дорожка — общественная.

— Дорожка закрывается в шесть. Сейчас семь.

Марина посмотрела на часы. Действительно.

Он поднялся; высокий, худой, в камуфляжной куртке не по размеру — явно с чужого плеча. Лицо — из тех, что запоминаешь: впалые щёки, чуть раскосые глаза (татарская кровь? казахская? не разобрать), брови густые, сросшиеся на переносице. Руки — красные от холода, без перчаток.

Неухоженный. Диковатый. И что-то в нём было — как с бродячими собаками: видишь и понимаешь, подходить нельзя, а ноги уже идут.

— Я доделаю набросок и уйду, — сказала Марина. — Двадцать минут.

— Десять.

— Пятнадцать.

Он хмыкнул. Сел на скамейку напротив. Молча смотрел, как она рисует.

Его присутствие действовало странно. Не мешало, нет — но забирало что-то; линии шли криво, карандаш норовил соскользнуть, рука подрагивала. Она ощущала его взгляд физически — как точку, в которую он упёрся и держал её, не отпуская.

— Ты всех так провожаешь? — спросила она, не оборачиваясь.

— Только тех, кто рисует чужие могилы.

— Это архитектура.

— Это чьи-то бабушки и дедушки.

Она обернулась. Он не улыбался. Но в голосе не было агрессии — было что-то другое. Что-то собственническое, почти ревнивое. Как будто кладбище было его личным, и каждый камень здесь — частью его самого, и она своим рисованием вторгалась во что-то интимное.

Через три дня Марина вернулась. Ей нужны были другие ракурсы — ну, так себе объяснила. Ракурсы, ага.

Артём был на месте. Вечерний обход: фонарь, собака (лохматая, безымянная — «Просто Собака, она не обижается»), термос.

— Опять?

— Курсовая.

— Ночью?

— Тени красивее.

Он посмотрел на неё долго, оценивающе, как будто решал задачу. Потом кивнул.

— Сорок третий участок. Там есть склеп тысяча восемьсот восемьдесят седьмого года. Твоему преподавателю понравится.

Они шли по кладбищу в темноте, и это было — как бы сказать — невозможно нормально. Ненормально в принципе. Идти с незнакомым мужиком по кладбищу ночью — Марина прекрасно понимала, что любая подруга сказала бы: ты совсем, что ли? И была бы права.

Но.

Но он шёл чуть впереди, и фонарь в его руке рисовал на дорожке круг света, жёлтый, чёткий, и в этом круге было безопасно. Совершенно безопасно, хотя логики никакой. Собака трусила рядом, тыкалась носом в ограды, пару раз гавкнула на ворону.

Склеп был прекрасен. Мрамор, колонны, ангел с отбитым крылом — нелепый, трогательный, с выражением лица, похожим на усталость.

— Кто здесь похоронен?

— Купец Залесский. Жена, двое детей. Все умерли в один год. Холера.

Марина рисовала. Артём стоял рядом, светил фонарём. Молчал. Собака легла у его ног и уснула.

Тишина.

Не городская тишина — без гула машин, без гудения проводов, без далёкой сирены. Кладбищенская: густая, вязкая, живая. Шуршание листьев, которых не видно. Скрип чего-то деревянного. Собственное дыхание — непривычно громкое.

— Почему ты здесь работаешь? — спросила Марина. — По-настоящему.

— По-настоящему — длинная история.

— У меня ещё три ракурса.

Он помолчал. Потом сел на ступеньку склепа — прямо на мрамор, холодный, влажный.

— Я четыре года назад потерял жену. Не так — она не умерла. Ушла. Но я потерял, и разница невелика, когда ты в этом. И мне нужно было место, где потеря — норма. Где все вокруг — потеряли. Где никто не спрашивает, почему у тебя лицо такое.

Марина села рядом. Мрамор был ледяной через джинсы.

— А потом я привык, — продолжил он. — И оказалось, что здесь — тише. Не снаружи — внутри. Как будто мёртвые забирают часть шума. Не страшного. Ненужного.

Она хотела сказать что-то умное. Или хотя бы уместное. Но вместо этого протянула руку — не к нему, а к собаке, которая лежала между ними, — и пальцы её встретились с его пальцами. Случайно. Или нет.

Он не убрал руку. Она — тоже.

Секунда. Две. Пять.

Его кожа была грубой, холодной, с мозолями на ладони — от лопаты, наверное; от работы, которая не имела ничего общего с тем, чему его учили (а чему его учили? она не знала; не спросила; потом, всё потом).

— Тебе надо домой, — сказал он тихо.

— Надо.

Но никто не двинулся.

Ангел с отбитым крылом смотрел на них сверху — устало, понимающе, как будто видел такое не раз. А может, и видел. Сто тридцать лет на одном месте — насмотришься.

Марина вернулась на следующий день. И через день. И через два.

Курсовую она сдала на отлично. Преподаватель сказал: «В ваших рисунках появилось что-то живое». Марина не стала объяснять, что это «живое» она нашла среди мёртвых.

На сорок третьем участке.

Участок 11,8 сот. ИЖС + проект виллы-яхты

2 400 000 ₽
Калининградская обл., Зеленоградский р-н, пос. Кузнецкое

Участок 1180 м² (ИЖС) в зоне повышенной комфортности. Газ, электричество, вода, оптоволокно. В комплекте эксклюзивный проект 3-этажной виллы ~200 м² с бассейном, сауной и террасами. До Калининграда 7 км, до моря 20 км. Окружение особняков, первый от асфальта.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Пишите с закрытой дверью, переписывайте с открытой." — Стивен Кинг