Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Статья 22 окт. 11:08

Впервые издал книгу с помощью AI за 30 дней: честная проверка эксперимента

Впервые издал книгу с помощью AI за 30 дней: честная проверка эксперимента

Тридцать дней назад у меня не было ни одной законченной книги. Были три папки с названиями вроде «Роман_финал_точно_финал» и застарелая привычка обещать себе: вот с понедельника — и всё. Сегодня моя первая книга продаётся в электронных магазинах, а её купили люди, которых я в жизни не видел. Чудом это не назову. Скорее дисциплина плюс удачно подобранные инструменты; расскажу по порядку, что работало, а что стоило мне двух вечеров и пачки нервов.

Сомнения.

Они были, конечно. Первую неделю я просидел с мыслью, что книга, написанная при помощи нейросети, — это какая-то нечестная игра, жульничество, почти подлог; в голове крутились чужие голоса, которые вот-вот скажут: «Ну это же не ты писал». Потом выяснилось простое (и немного обидное): нейросеть ничего не пишет за вас, если вы сами не знаете, о чём хотите сказать. Она ускоряет, подталкивает, подбрасывает варианты, но выбирает всё равно человек. Как только я это принял, стало легче дышать — и работа пошла.

Неделя первая — только план, ни строчки текста. Я попросил AI выдать десять вариантов сюжета для небольшого детектива в провинциальном городке, прочитал, поморщился, выбрал пятый, а потом переделал его почти целиком. Совет, который достался мне дорогой ценой: не берите первую идею. Она почти всегда самая банальная, потому что самая очевидная. Просите двадцать, тридцать вариантов, склеивайте из них своё. Дальше — логлайн в одно предложение, карточки героев (чего хочет, чего боится, как говорит) и список из пятнадцати глав по два-три предложения на каждую. Такой каркас можно собрать и в обычном документе, а можно в специализированных сервисах — на платформах вроде яписатель структура книги, описания героев и план глав лежат в одном месте, и не надо полвечера искать нужную заметку среди сотни файлов.

Со второй недели началось собственно писание. Режим выбрал скромный: полторы тысячи слов в день, не больше. Утром — черновик главы вместе с AI, вечером — моя правка. Звучит стройно; на деле первые три главы вышли гладкими и абсолютно мёртвыми. Читаешь — вроде всё правильно, а зацепиться не за что, как за мокрое стекло. Тогда я ввёл правило: в каждой главе минимум три места, где текст переписан моим голосом, с моими дурацкими сравнениями и словечками. Помогло.

Отдельная история — диалоги. Нейросеть склонна заставлять всех героев говорить одинаково вежливо и чуть театрально. Участковый у меня в первом варианте изъяснялся как профессор филологии. Лечится карточкой речи: для каждого героя пара фраз-образцов, любимые словечки, обычная длина реплик. Подставляете эти образцы перед каждой сценой — и участковый наконец начинает ворчать сквозь зубы, как ему и положено.

Стоп.

Середина месяца, и я понял, что книга расползается по швам. У героини в третьей главе глаза были серые, а в одиннадцатой — карие; свидетель, который так бодро появился в начале, просто испарился на полкниги; время действия плыло, как масло по сковороде. Пришлось делать отдельный проход только на согласованность: выписать факты о героях и датах в таблицу и пройтись по тексту с карандашом. Скучно? До зевоты. Зато именно такие мелочи отличают книгу, которую дочитывают, от той, которую бросают на третьей главе. Потом — чтение вслух. Минут сорок я бубнил текст в пустой комнате, и каждая фраза, о которую спотыкался язык, отправлялась на переделку.

Четвёртая неделя ушла на упаковку: вычитка (нанял корректора, это стоило недорого, а ошибок нашлось с запасом), обложка, аннотация. Про аннотацию скажу отдельно. Её читают раньше первой страницы, и от неё зависит, откроют ли книгу вообще. Я написал одиннадцать версий, оставил две, показал знакомым. Победила та, где сюжет не пересказан, а задан вопрос, на который хочется услышать ответ. Обложку делал по референсам из жанра: детектив с обложкой в духе фэнтези покупают плохо, это видно по чужим продажам невооружённым глазом.

Публикация. Выбрал площадку, заполнил метаданные: название, описание, жанр, ключевые слова (подумайте, что бы вы сами вбили в поиск), назначил цену. Первую неделю купили четыре экземпляра — три из них мама и друзья, не будем обманывать самих себя. Зато потом пошли незнакомые люди, и появился первый отзыв: человек написал, что не мог оторваться до двух ночи. Я перечитывал эти две строчки раз двадцать. Деньги пока смешные; сказать, что я разбогател, значит соврать. Но книга существует, она дописана до конца, и это уже не «идея на потом».

Что бы я сделал иначе? Раньше показал текст читателям — не на финише, а после пяти глав. Меньше доверял гладким абзацам. Заранее продумал обложку и аннотацию, а не за три последних дня. И, пожалуй, не стеснялся бы говорить, что AI был у меня в команде: читатели оказались к этому куда спокойнее, чем я сам.

Если вы давно носите в себе книгу — попробуйте на этой неделе сделать самое малое: сформулируйте её в одном предложении и составьте список глав. Без текста, без героизма. Для старта подойдёт любой удобный инструмент, а если хочется посмотреть, как всё это устроено в одном месте, загляните на yapisatel.ru — просто чтобы прикинуть, насколько близко ваша первая книга на самом деле.

Статья 22 окт. 10:38

Журнал о трезвости впервые напечатал «Москву — Петушки». Да, серьёзно

Журнал о трезвости впервые напечатал «Москву — Петушки». Да, серьёзно

Представьте редакцию журнала «Трезвость и культура». Конец восьмидесятых, антиалкогольная кампания ещё дышит, на столах — графики вреда от самогона и письма трудящихся. И вот в эту святую святых приходит поэма, герой которой за один рейс электрички выпивает столько, что хватило бы уложить небольшой колхоз. Её берут. Печатают. Это не анекдот, а факт: в 1988 году, урезанную и с оговорками, «Москву — Петушки» впервые легально увидел советский читатель — и увидел именно там, в журнале о трезвости.

Абсурд? Безусловно. Но с абсурдом Венедикт Ерофеев дружил всю жизнь, и дружба эта была взаимной.

Родился он 24 октября 1938 года на станции Нива-2 — это Кольский север, Мурманская область, край, где зима тянется ровно до тех пор, пока ей самой не надоест. Отца, железнодорожного начальника, арестовали, когда мальчик был совсем крохой; мать осталась с детьми одна, и часть детства Венедикт провёл в детском доме. Звучит как заготовка для мрачной саги, но дальше — сюрприз: школу он окончил с золотой медалью и поступил на филологический факультет МГУ. Золотой мальчик, надежда, будущий кандидат наук (так, во всяком случае, казалось со стороны). Продержался недолго. В 1957-м его отчислили — биографы сходятся на том, что за пропуски военной подготовки, — а потом были педагогические институты в Орехово-Зуеве, Коломне, Владимире, и из каждого он вылетал с изяществом человека, который заранее знал, чем всё кончится.

Дальше — трудовая книжка, которой позавидует любой автор плутовского романа. Грузчик. Истопник. Помощник бурильщика. Кабельщик-спайщик: с бригадой он мотался по стране, прокладывая линии связи, и жил в вагончиках и бытовках, где единственной роскошью была тишина. А ещё — приёмщик винной посуды. Вы только вдумайтесь: будущий классик русской литературы принимает у населения пустые бутылки. Лучшего начала для биографии не придумал бы и сценарист, перепивший накануне.

Зимой 1970 года, урывая время между сменами на кабельных работах, он написал вещь, ради которой, собственно, и стоило всё это — отчисления, стеклотара, дальние дороги. Рукопись пошла по рукам. Самиздат, машинописные копии (слепые, пятые, десятые — те, где буквы уже плыли), чтение до утра на чужих кухнях. В 1973 году поэму напечатал израильский журнал «Ами», в 1977-м её выпустило парижское издательство YMCA-Press. А сам автор оставался человеком без единой книги на родине. Странное положение: по миру тебя читают, а в соседнем магазине не купишь. Ну, привык, наверное.

О чём там? Формально — ни о чём. Веничка садится на Курском вокзале в электричку и едет в Петушки — к любимой женщине и ребёнку, где, по его уверению, поют птицы и никогда не отцветает жасмин. По дороге пьёт, спорит с попутчиками, мешает коктейли с названиями, достойными оперы: «Слеза комсомолки», «Ханаанский бальзам», «Дух Женевы». Рецепты — отдельный жанр: в ход идёт всё, что вообще можно влить в человека, одеколон включительно. Главы названы по станциям: «Серп и Молот — Карачарово», «Чухлинка — Кучино». Железнодорожное расписание превращается в карту ада. Или рая; тут как повезёт.

Не доехал.

Финал — то, ради чего стоит дочитать, даже если вы бросили на середине дважды. Книга начинается с того, что все говорят про Кремль, а сам Веничка его ни разу не видел. И заканчивается — в двух шагах от этих стен: проспав нужную станцию, герой оказывается снова в Москве, за ним гонятся четверо, и шило входит ему в горло. «И с тех пор я не приходил в сознание, и никогда не приду». Последняя строка. После неё в приличном обществе принято помолчать; мы с вами, к счастью, не в приличном.

Вся магия — в языке. Ерофеев берёт высокий, почти церковный слог, пересыпает его цитатами из Маркса, Гёте и Пушкина, а потом ныряет в тот самый электричечный говор, где «ну» и «это самое» несут смысловую нагрузку тяжелее иного трактата. Выходит смех сквозь слёзы — и это не метафора, а вполне техническое описание читательского состояния. Поэма (именно так он назвал вещь, кивнув в сторону Гоголя) оказывается жалобой, исповедью и фарсом одновременно. Пить, кстати, там не главное. Главное — нежность. Дикая, беспомощная нежность человека, который понимает, что его здесь всё равно раздавят, и потому разговаривает с каждым встречным как с родным.

Больших вещей у него немного, и это забавно: всё написанное легко умещается в один том. «Записки психопата» — ранняя, студенческая проба пера. Эссе «Василий Розанов глазами эксцентрика», 1973 год, — ехидное и влюблённое разом. Трагедия «Вальпургиева ночь, или Шаги командора», 1985-й: действие в психиатрической больнице, где сумасшедший дом превращается в модель страны, и уже не разберёшь, кто тут врач. Ну и записные книжки — их издали позже, и читать их почти так же приятно, как саму поэму: афоризмы, списки прочитанного, обрывки чужих разговоров, подслушанных на ходу.

Влияние? Огромное, и в самых неожиданных местах. Постсоветская проза с её смесью высокого и низкого, с иронией, за которой прячется боль, росла во многом из его кармана. Цитаты ушли в народ: «Первая — колом, вторая — соколом, остальные — мелкими пташками» знают даже те, кто книгу не открывал (таких, впрочем, жалко). Поэма переведена на десятки языков, поставлена в театрах, а в Петушки до сих пор едут поклонники — с томиком в руках и, чего уж скрывать, не только с ним.

Диагноз — рак горла — Ерофееву поставили в середине восьмидесятых. Операции, трахеостома, потеря голоса; он общался записками. Совпадение, от которого у суеверного человека мерзкий холодок под рёбрами: героя поэмы убивают ударом в горло, а автору судьба выдала почти то же самое, только растянутое на годы. Венедикт Ерофеев ушёл 11 мая 1990 года, ему был пятьдесят один. Похоронили его на Кунцевском кладбище в Москве. Книгу свою он успел увидеть изданной дома — пусть и под занавес.

Ему исполнилось бы 88. Старика из него не получается, сколько ни пытайся: Веничка вообще категория вне возраста. И, пожалуй, главный урок поэмы вот в чём: Петушки — место, куда не доезжает никто. Зато ехать туда стоит. Сядьте в этот поезд хоть раз. Билет, правда, придётся брать в один конец — обратно, как выяснилось, никого не выпускают.

Приведи заказчика на IT-проект — получи 10%

10% от суммы контракта

Реферальная программа для разработки под задачу: приведи заказчика на IT-проект (сайт, CRM, Telegram-бот, AI-ассистент, мобильное приложение, интеграция, парсер, AI/ML) — и получи 10% от суммы контракта, когда сделка закроется. Команда с опытом коммерческой разработки более 20 лет.

Глобус, или Как Савелий Кочкин Землю вращал

Глобус, или Как Савелий Кочкин Землю вращал

Глобус Савелий Кочкин выменял в райцентре на два ведра антоновки и рубль сорок сдачи. Нес домой в автобусе, держал на коленях, как арбуз, и всю дорогу косился на соседей — не сопрут ли. Глобус был школьный, с подставкой, Африка местами облупилась, но вертелся честно: толкнешь легонько — и пошел, пошел.

А надо сказать, человек Савелий был дотошный. Не ученый, куда там — четыре класса и коридор. Но газету читал до самой погоды, включая те края, где отродясь не бывал и не собирался. И завелась у него в голове мысль. Крепко завелась, как заноза.

Земля, мол, вертится.

Про это он вычитал еще по весне, в отрывном календаре, под рецептом от засолки огурцов. И с тех пор ходил сам не свой. Идет по деревне, а под ногами — вертится. Спать ложится — вертится. Оно, конечно, не чувствуется, но ведь факт. Наука.

И вот под воскресенье собрались мужики у Кочкина на завалинке. Покурить, про сенокос поговорить, про то, что в сельпо опять соли нет, а есть одни карамельки «Гусиные лапки», которые никто не берет. Тут Савелий глобус-то и вынес. Торжественно, на вытянутых руках.

— Вот, — говорит. — Это, товарищи, модель. Земли.

Мужики поглядели. Свояк его, Нефед Пахомыч, человек основательный, в правлении двадцать лет счетоводом, пощупал Африку корявым пальцем.

— Шар, — определил он. — И чего?

— А того, — Савелий толкнул глобус, и тот пошел кружиться, скрипя на оси. — Вот так и мы. Крутимся. Беспрерывно. Сутки — один оборот. С нами вместе: ты, я, вон коза Зинкина, изба, все хозяйство — и летим.

Стало тихо. Кто-то докурил и притушил цигарку о подошву.

— Куда летим-то? — осторожно спросил дед Матвей.

— Никуда. На месте. То есть вертимся.

Нефед Пахомыч усмехнулся в бороду — снисходительно так, будто дитю малому объяснять собрался.

— Савелий. Голова ты садовая. Ты вот мне скажи одну вещь. Я сплю головой на восток. Всю жизнь. Отчего ж меня за ночь ногами наперед не развернуло? А? Ежели она крутится — я б к утру в сенях лежал, в чужой половине.

Мужики загудели одобрительно. Логично ведь. Против этого не попрешь.

— Притяжение, — сказал Савелий. Не очень уверенно сказал. — Оно, значит, держит.

— Чего держит? Кого держит? — Нефед даже привстал. — Ты вон кринку с крыльца урони — она держит? Вдребезги! А тут цельная изба, с печкой, и — держит? Ты, Савелий, сам-то себя слышишь?

И пошло.

Дед Матвей вспомнил, что вода в колодце стоит смирно, не плещется — а ведь плескалась бы, кабы крутило. Петряй-тракторист заявил, что он, когда выпивши, и то дорогу домой находит, а при такой карусели нипочем бы не нашел. Коза, опять же. Корова. Солнце, наконец! Солнце-то каждое божье утро всходит ровнехонько над Пахомовым сараем — тютелька в тютельку. Какая ж тут верть, ежели оно по расписанию, как автобус?

Савелий взмок. Он знал, что прав. Нутром знал. А объяснить — ну хоть ты тресни.

— Да поймите вы! — закричал он и ладонью по колену хлопнул. — Это ж не я придумал! Это ж ученые! В книжках! В календаре, в конце концов!

— Мало ли что в календаре, — спокойно сказал Нефед. — Там и про огурцы написано, а огурцы у тебя нынче горькие. Я ел.

Тут бы Савелию и сдаться. Да гордость.

Послали за Ниной Сергеевной, учительницей. Прибежала, молоденькая, в очках, с указкой даже зачем-то. Выслушала. Обрадовалась.

— Савелий Игнатьич совершенно прав! Земля вращается вокруг своей оси и одновременно летит по орбите вокруг Солнца со скоростью тридцать километров в секунду!

— В секунду? — ахнул дед Матвей.

— В секунду!

Мужики посмотрели на деда. Дед был старый, восьмой десяток, тихонький. Тридцать километров в секунду для него было явно многовато.

— Это что ж выходит, — медленно сказал Петряй, — пока я вот стою да курю, меня уже за Кузьминки унесло? А я тут?

— Ну… относительно… — Нина Сергеевна поправила очки. — Это сложно объяснить без доски.

И — все. На этом слове все и кончилось. «Без доски». Раз без доски нельзя, значит, дело темное. А темному деревня не верит. Деревня верит тому, что руками пощупать.

— Вот то-то и оно, — подытожил Нефед Пахомыч, вставая и отряхивая штаны. — Без доски. А ты, Савелий, доску-то дома держи. Для таких речей.

И разошлись. Довольные. Будто Нефед всех от беды уберег.

А наутро пошло по деревне: Кочкин-то, слыхали? Доказывал, будто землю со всем хозяйством крутит. Чудит Савелий. От антоновки, видать. Два ведра не пожалел — на деревяшку.

Савелий обиделся. Дня три ходил черный. А на четвертый — отошел.

Поставил глобус на подоконник, на самое видное место, Африкой к улице. И теперь каждое утро, перед тем как идти на ферму, подходит и толкает его пальцем. Легонько. Чтоб вертелся.

Жена спросила раз: зачем, дескать, балуешься?

— А затем, — сказал Савелий значительно. — Мало ли. Все спят, ни одна душа не помнит. А ну как остановится? Кто ж тогда?

И пошел на ферму. С чувством. Человек при деле: вся Земля на нем держится. А что деревня не знает — так оно и спокойнее. Ответственность, она тишину любит.

Самовар, или Как Макар Нефедов всю деревню чай пить переучивал

Самовар, или Как Макар Нефедов всю деревню чай пить переучивал

Самовар Макар Нефедов привез из райцентра на попутной полуторке. Всю дорогу держал на коленях, обняв, как хворого ребенка, и шоферу слова не сказал — боялся расплескать значительность момента.

Ведерный. Медный. Тридцать два рубля сорок копеек — считай, полпенсии.

— Это, Нюра, не самовар, — объявил он с порога. — Это, если хочешь знать, культура в чистом виде.

Нюра культуру оглядела. Культура была с одного боку мятая и припахивала зеленкой — чем ее там в сельпо наводили на блеск перед продажей, одному лешему ведомо. Но Макар на вмятину глядеть запретил. Он глядел в корень.

А в корне у него сидела мысль. Давняя.

Мысль была такая, что чай в деревне пить не умеют. Совсем. Вот щи варить — это пожалуйста, это каждая баба от рожденья. А чай — нет. Чай — он тонкости требует, как и всякое высокое дело.

— Ты гляди, как Авдотья пьет, — говорил он Нюре, и голос у него делался скорбный, будто на похоронах. — В блюдце нальет, сахар за щеку сунет — и пошла дуть. Фыр, фыр. Как лошадь из ведра. Это разве чай? Это водопой.

Нюра молчала. Она-то сама пила вприкуску и тоже с блюдца — а как еще? — но спорить с Макаром было все равно что с ветром: шуми не шуми, он свое.

Главная же его наука была про дымок.

Чай, учил Макар, должен пахнуть дымком. А дымок правильный бывает только от шишки. Не от чурки, не от лучины, не от газеты, прости господи, которой иной неуч самовар разжигает, — а строго от еловой шишки. Он даже собирал их загодя, в мешок, и сушил на печи, и мешок тот никому трогать не велел под страхом.

— От шишки, — говорил, — в чае является смысл.

У лавки он эту теорию излагал всякому, кто притормозит. Народ слушал, почесывался, расходился. А кто-то возьми и ляпни:

— Да брешешь ты все, Макар. Чай он чай и есть. Хоть на коровьей лепешке кипяти — сладкий будет.

Вот тут Макара и заколотило.

— На лепешке?! — Он аж шапку сдернул. — Да ты знаешь, что в приличном доме за такие слова от стола отлучают? Приходи в субботу. Приходи, темный человек. Я тебе покажу, что есть чай, а что — водопой.

И пошло. Слово за слово, и позвал Макар на субботу полдеревни. А главное — зазвал Савелия Ильича, учителя на пенсии, человека в очках и при авторитете. Савелий Ильич в свое время в самой Вологде бывал и чай, по слухам, пил даже из тонкого стакана. Его слово было — закон.

К субботе Макар не спал.

Самовар выставил на стол посреди горницы, надраил до солнца. Шишки отобрал одна к одной. Сапог приготовил — раздувать. И как народ собрался, начал он действо.

Раздувал сапогом истово, с лицом строгим, будто дьякон кадилом машет. Шишки трещали. Дым валил. Макар при этом не умолкал ни на минуту — про смысл, про дымок, про то, что нынешний человек от корней отбился и чай хлещет без понятия, как воду из-под крана, которой в деревне, слава богу, и нету.

Наконец разлил. Торжественно. По кругу.

Савелий Ильич отхлебнул. Поднял бровь. Подержал во рту, как знаток.

— А ведь… дымком-то и вправду тянет, — сказал он важно. — Тонко. Благородно.

Горница так и выдохнула. Народ закивал, зачмокал: дымок, дымок, ишь ты! Макар выпрямился во весь рост. Он стоял победителем — большой, красный, счастливый.

— А я что говорил! — гремел он. — От шишки является смысл! А вы — лепешка, блюдце, фыр-фыр…

И тут Нюра, которая весь вечер тихо подливала из-за печи, возьми да и вздохни:

— Макарушка, да ты не труди себя так. Самовар-то по шву течет, я еще в среду приметила. Я на плите грела, на обычных чурках. А шишки твои в печи зазря дотлевали — для духу.

Тишина.

Савелий Ильич осторожно поставил блюдце. Народ глядел то на самовар, то на Макара, то в потолок — кто куда, лишь бы не захохотать первым.

Макар постоял. Подышал. Оглядел горницу — полную, теплую, набитую соседями под завязку.

— Ну и что, — сказал он наконец, и голос у него был твердый, как половица. — Ну, течет. А смысл-то явился? Явился. Дымком-то запахло? Запахло. Собрались же? Сидим же, люди-то, рядышком? Вот тебе и самовар. Тридцать два рубля сорок копеек — и вся деревня в одной горнице. Где ты такое еще за эти деньги видел, темный человек?

И, подумав, добавил уже совсем тихо, себе:

— А шов… шов я к четвергу запаяю. Это дело поправимое.

Ваши клиенты не зомби. Зомби — это ваши непрочитанные

0 ₽ — посмотреть, о чём вообще спрашивают ваши зомби

Восьмой день обороны. Дверь подпёрта шкафом, на стене палочки — по одной за каждый день, когда вы «ответите чуть позже». Они лезут в окна. Они хотят знать, сколько стоит, есть ли на четверг и работаете ли вы в субботу. Они пишут «Здравствуйте» и уходят к тем, кто ответил. А потом приходит кот. Барсик не уходит на обед, не берёт отпуск и не говорит «уточню и наберу вас». Отвечает сразу — на сайте, в Telegram, MAX и WhatsApp, и помнит, о чём вы с человеком говорили в прошлый вторник. Типовые вопросы и заявки забирает себе. Сложное честно отдаёт вам: диагнозов не ставит, цену вслепую не называет, за мастера не расписывается. Выбрать на витрине, скормить знания о своём деле, поставить код. Пять минут — и в осаде уже не вы.

Микроистории 22 окт. 14:08

Карандашные отметки

Карандашные отметки

В съемной «двушке» на Лескова все было нормально, кроме кухонной двери. На косяке — карандашные черточки, снизу вверх. Над каждой подпись: «Миша, 5». «Миша, 6». «Миша, 7»... Последняя, на уровне бедра, — «Миша, 11».

Хозяйка по телефону удивилась:
— Какой Миша? Я здесь одна жила. Всегда.

Ну, значит, прежние жильцы. Оля пожала плечами, включила воду, начала мыть единственную тарелку — и только потом, вытирая руки, зачем-то еще раз глянула на косяк.

Она бы поклялась, что черточек было одиннадцать. Теперь двенадцать.

Выше всех, ровно на уровне ее макушки, грифель еще блестел. «Оля, 168».

Рост у нее и правда сто шестьдесят восемь. Она его никому не называла.

Береза под вечер

Береза под вечер

Творческое продолжение поэзии

Это художественная фантазия на тему стихотворения «Береза» поэта Сергей Есенин. Как бы мог звучать стих, если бы поэт продолжил свою мысль?

Оригинальный отрывок

Белая береза
Под моим окном
Принакрылась снегом,
Точно серебром.
На пушистых ветках
Снежною каймой
Распустились кисти
Белой бахромой.

— Сергей Есенин, «Береза»

Запорошило тропку к бане,
забыло поле про покос.
Стоит береза в белой шали,
как в подвенечном — да без слез.

А я иду, дымлю цигаркой,
гляжу на синий стылый дым.
И грустно мне, и как-то жалко,
что был когда-то молодым.

Избенка щурится оконцем,
в трубе наигрывает вьюга.
Вон за гумном садится солнце —
последний гость, последний друг мой.

Собака старая у тына
узнает — ткнется носом в руку.
Я ей скажу: «Ну здравствуй, сына»,
и разделю с ней эту скуку.

А помнишь, здесь косили травы,
и пахло медом, и зарей,
и девки пели у канавы,
и был я будто бы живой.

Теперь — лишь снег, да ветер колок,
да журавли ушли на юг.
И столько в сердце старых сколов,
что и беречь-то их недуг.

А завтра снова будет вьюга,
и снова даль белым-бела.
И никого. Лишь ты, подруга-
береза, что меня ждала.

Стою под ней, седой да хворый,
и так легко, и так светло.
Пусть заметет меня. И скоро.
Лишь только б рядом — то село.

Цитата 22 окт. 13:08

Артур Конан Дойл о логике и истине

Когда исключено невозможное, то оставшееся, каким бы невероятным оно ни казалось, и есть истина.

Радиоточка, или Голос из стены (рассказ в духе Зощенко)

Радиоточка, или Голос из стены (рассказ в духе Зощенко)

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Рассказы (в стиле М. Зощенко)» автора Михаил Михайлович Зощенко. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Я, братцы мои, не люблю баб, которые в шляпках. Ежели баба в шляпке, ежели чулочки на ней фильдекосовые, или мопсик у ней на руках, или зуб золотой, то такая аристократка мне и не баба вовсе, а гладкое место. («Аристократка»)

— Михаил Михайлович Зощенко, «Рассказы (в стиле М. Зощенко)»

Продолжение

Вот говорят — культура, культура. А я вам, граждане, прямо скажу: культура эта нынче идет по проводам. Протянули намедни в нашу квартиру провод, повесили на стенку такую черную тарелку, и объявили — радиоточка. Будет, говорят, вам теперь и музыка, и просвещение, и доклад про международное положение. Задаром.

Даром! Это слово, граждане, я вам прямо скажу — опасное слово. От даровщины у нас в квартире номер семь всегда выходит одна сплошная трагедия и порча нервов.

Повесили, значит. В коридоре. На общей стенке, промежду кухни и уборной — место, можно сказать, стратегическое. И вот тут-то и началось.

Первым делом слесарь этот, монтер, который вешал, говорит:

— Включать, — говорит, — будете через одного. По очереди. Чтоб никому не обидно.

По очереди! Легко сказать. У нас в квартире семь семей, а если считать с бабкой Фешей, которая прописана в чулане, так и восемь. И у каждого свой вкус на эту музыку.

Гаврилыч, слесарь с водокачки, тот любит марши. Чтоб бодро. Чтоб трубы гремели и в животе отдавало. А жиличка из угловой, Марь-Семеновна, бывшая, говорят, из благородных — та исключительно романсы. Чтоб кто-нибудь страдал и помирал от любви. И непременно под рояль.

А я, граждане, человек простой. Мне бы доклад послушать. Про международное. Чтоб быть, значит, в курсе и чтоб на службе не хлопать ушами, когда начальство спрашивает.

Ну и сошлись.

Первый вечер — ничего. Тихо. Все ходят вокруг тарелки, как вокруг иконы, и боятся тронуть. Дело новое, непривычное. Вдруг, думают, ударит. Электричество все-таки, не фунт изюму.

А на второй вечер бабка Феша из чулана подошла, покрутила эту черную штуку — и попала. Прямо, можно сказать, в самое сердце культуры. Как грянет оттуда что-то симфоническое! С этакими переливами, с барабанным боем. Бабка Феша перекрестилась и в чулан. А тарелка играет.

Играет и играет.

Тут выходит Гаврилыч. В одних подштанниках, потому время позднее.

— Это, — говорит, — что за пиликанье? Убавь, говорит, волынку. Мне завтра к шести на водокачку.

А Марь-Семеновна, которая как раз в этот момент тащила на кухню свой чайник, остановилась и говорит ему сквозь зубы, культурно так, с ядом:

— Это, — говорит, — не волынка, невежественный вы человек. Это Чайковский. Великий русский композитор. И если вы, — говорит, — не в состоянии оценить, то идите и ложитесь обратно в свою берлогу.

Берлога! Это она, значит, про Гаврилычеву комнату. А комната, между прочим, хорошая, метров девять, с окном.

Гаврилыч побагровел.

— Я, — говорит, — за советскую власть кровь проливал, а ты мне тут — берлога! Да я эту твою тарелку с барством вместе — об пол!

И полез к стенке.

Тут, граждане, и пошло. Полное, можно сказать, столкновение классов на почве культурного досуга.

Марь-Семеновна вцепилась в провод. Гаврилыч тянет тарелку к себе. Из чулана выглянула бабка Феша и крестится на обоих сразу. А тарелка знай себе играет — и уже не Чайковского, а, как на грех, бодрый такой марш. Будто нарочно. Будто подзуживает.

Я стою в дверях и думаю: вот оно. Вот оно, международное положение. Прямо в коридоре. И никакого доклада не требуется.

Кончилось тем, что провод не выдержал высокой идейности и оборвался. Тарелка умолкла на самой, можно сказать, высокой ноте. Наступила тишина. Такая тишина, что слышно было, как у Гаврилыча в животе переваривается ужин.

Постояли. Помолчали.

— Доигрались, — говорю я тихо. — Теперь без культуры останемся.

Монтер пришел через три дня. Посмотрел на оборванный провод, поковырял, сплюнул и говорит:

— Это у вас, граждане, не техническая поломка. Это у вас, — говорит, — моральная.

И ушел. И тарелку не починил.

Так вот и живем теперь без радио. Зато, граждане, тихо. И, я вам прямо скажу, спокойнее. Потому музыка — она, конечно, пища для души, не спорю. Но когда на семь семей одна тарелка — это уж не пища. Это, извиняюсь, драка за столом.

А международное положение я и так узнаю. На службе расскажут. Там оно, между прочим, тоже напряженное. Но хоть по проводам не бьет.

Совет 22 окт. 12:08

Уберите кавычки и посмотрите, что останется

Уберите кавычки и посмотрите, что останется

Попробуйте взять свою сцену с диалогом и убрать кавычки, тире и слова «сказал», «ответила», «спросил». Что останется? Если диалог все еще понятен, голос живет в самих репликах. Если превратился в кашу, вы держались за пунктуацию, а речь персонажей пустая.

Этот прием связан с Кормаком Маккарти. В «Дороге» он писал без кавычек, и реплики стояли в тексте как обычные строки. Читатель различал говорящих по ритму, по длине фраз и по тому, что каждый выбирает называть.

Но это не обязательная мода. Без кавычек текст строже, и часть читателей начнет спотыкаться, особенно если в сцене три говорящих. Оставьте кавычки в обычных сценах и уберите их там, где нужно замедлить читателя.

Попробуйте взять свою сцену с диалогом и убрать кавычки, тире и слова «сказал», «ответила», «спросил». Что останется? Если диалог все еще понятен, голос живет в самих репликах, а не в оформлении. Если превратился в кашу, вы держались за пунктуацию, а речь персонажей пустая. Упражнение неприятное, но честное. Многие авторы обнаруживают, что половина их «голоса» была набором тегов.

Этот прием связан с Кормаком Маккарти. В «Дороге» он писал без кавычек, а реплики стояли в тексте как обычные строки. Читатель различал говорящих по ритму, по длине фраз и по тому, что каждый выбирает называть. Отец говорит коротко и почти ничего не объясняет. Мальчик задает вопросы, на которые ответ приходит не сразу. Подсказок вроде «тихо произнес отец» не нужно, потому что сама речь уже несет эмоцию.

Но не воспринимайте это как обязательную моду. Без кавычек текст становится строже, и часть читателей начинает спотыкаться, особенно если в одной сцене трое говорящих. Здесь важна мера. Можно оставить кавычки в обычных сценах и убрать их там, где вам нужно замедлить читателя или сделать разговор похожим на сон или на допрос. Голос складывается из таких решений, а не из одного заметного трюка.

Для проверки возьмите три разные сцены и перепишите каждую тремя способами: с обычными кавычками, без кавычек и с тегами, но без наречий. Прочитайте варианты вслух и спросите себя, в каком слышен конкретный человек, а не абстрактный «персонаж». Скорее всего, победит тот, где меньше подпорок.

Голос автора проявляется и в выборе того, что опускать. Маккарти не объяснял, почему мир стал таким, и это не недосмотр. Пробел в тексте тоже работает, если читатель чувствует, что вы знаете, чего не говорите. Ищите собственный предел экономии, и пусть он будет вашим, а не заимствованным.

Шутка 22 окт. 11:38

Стою, как Хемингуэй

Стою, как Хемингуэй

Хемингуэй писал стоя. Машинка на уровне груди, спина прямая — так ему лучше думалось. Из этой стойки вышли «Старик и море» и половина Нобелевки.

Сегодня стоячий стол выдают в опенспейсе. За здоровье, говорят.

Стою. Восемь часов. На уровне груди — квартальная таблица. Из этой стойки у меня пока вышла только справка от невролога.

Анекдот 22 окт. 10:08

Уговор дороже оценок

Уговор дороже оценок

Сын влетает на кухню:
– Пап, ты же обещал: если честно признаюсь — ругать не будешь?
– Обещал. Честность, сын, дороже любой оценки.
– Тогда честно. Двойка.
– Ну двойка и двойка. Молодец, что не соврал.
– И еще одна.
– ...
– Пап, ты сам сказал — честность. Я уж тогда до конца. Там, в общем, третья тоже наклевывается, но это пока не точно.

Байки 22 окт. 08:38

Лампочка, которую никто не разбивал

Лампочка, которую никто не разбивал

Одиннадцать лет я электрик в ЖЭУ, обслуживаю шесть пятиэтажек на Московском шоссе в Рязани. Вызов «не горит лампочка» — самый скучный на свете. Пришел, ввернул, ушел. Лампочка сорок рублей, пять минут жизни.

Но дом сорок два, третий подъезд, третий этаж.

Лампочка там не перегорала — ее выкручивали. Аккуратно, без злобы: я находил ее на подоконнике, целую, иногда еще теплую. Утром ввернешь — к вечеру лежит на подоконнике. Ввернешь снова — лежит. Скрепя сердце поставил светодиодную за триста двадцать рублей (в нашей конторе на такие деньги смотрят как на ювелирку), и продержалась она ровно до пятницы.

Подозревал, понятное дело, подростков. Потом соседа с гитарой. Потом, стыдно сказать, самого себя: вдруг выкручиваю и забываю? На шестом десятке и не такое случается.

Ладно. Решил дежурить. Взял складной стульчик, фонарик, два бутерброда с «Докторской» и устроился между вторым и третьим этажом, в темноте, как партизан. До одиннадцати — тишина; за одной дверью кто-то смотрел футбол и радовался вполголоса, будто боялся разбудить мяч.

Без пяти двенадцать щелкнул замок. Вышла Нина Петровна из тридцать седьмой — восемьдесят два года, халат в ромашку — и притащила табуретку. Забралась, кряхтя, и вкрутила лампочку. Вкрутила! Площадку залило светом, а я сидел на своем стульчике с недожеванной колбасой, как артист на авансцене.

Минут через сорок открылась тридцать пятая. Игорь, охранник, сутки через двое, майка и тапки на босу ногу. Подтянулся на цыпочках (роста в нем два метра, табуретка ни к чему) и выкрутил лампочку одним движением, как пробку.

— Стоять, — сказал я из темноты.

Игорь подпрыгнул так, что чуть не достал до потолка без всякой лампочки. Нина Петровна, услышав шум, выглянула в щель с цепочкой. Потом высунулась Лена из тридцать шестой, с ребенком на плече. Потом — студент из тридцать четвертой, в наушниках, самый спокойный из всех.

Разбирались полчаса, шепотом. Игорь: свет бьет из-под двери прямо в детскую, дочка просыпается. Лена: у нее то же самое, и она все это время думала на Игоря. Студент вообще впервые слышал, что у них тут война. А Нина Петровна, красная, как вареная свекла, сказала:

— У меня колено. В темноте боюсь упасть, а мне еще к вам за солью ходить. Я думала — хулиганы выкручивают.

Хулиганы. Четыре месяца лампочка воевала сама с собой, а я бегал с табуреткой и ругал подростков.

Выход нашел простой. Над дверью Нины Петровны повесил крошечный светильник на три ватта, выключатель у нее в прихожей — ночничок, одним словом. А общий патрон оставил пустым: дом экономит, контора довольна.

Теперь на площадке темно, зато над тридцать седьмой горит один теплый огонек. И все трое, проходя мимо, зачем-то говорят в закрытую дверь: «Спокойной ночи, Нина Петровна». Она отвечает. Через дверь, но отвечает.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Всё, что нужно — сесть за пишущую машинку и истекать кровью." — Эрнест Хемингуэй