Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Биовозраст, или Как я железным весам молодость доказывал

Биовозраст, или Как я железным весам молодость доказывал

Здоровьем своим я, братцы мои, гордился тихо, но твердо. Другой в мои пятьдесят девять уже кряхтит, по поликлиникам ходит, как на службу, и всякую свою болячку носит перед собой, будто орден. А я не таковский. Я по лестнице — через ступеньку. Я зимой без шапки. Я, ежели хотите знать, однажды целый шкаф на пятый этаж один занес и даже не присел потом.

Вот этой самой гордостью я и погорел.

Зять мой, Эдик, поднес мне на именины весы. Не простые — умные. Стеклянные, с подсветочкой, две тыщи девятьсот девяносто, он и цены не скрывал, скорее наоборот. «Это, папа, — говорит (он меня папой зовет, хотя какой я ему папа), — не весы. Это целая диагностика. Жир посчитает, воду, мышцу. И возраст скажет».

— Какой такой возраст? — спрашиваю. — Я свой возраст и без стекляшки знаю, он в паспорте записан.

— Биологический, — говорит Эдик и глазами эдак поиграл. — Сколько организму лет по факту.

Тут я, не скрою, внутренне приосанился. По факту-то, прикидываю, мне лет сорок, самое большее сорок два. Шкаф-то кто нес.

Поставили мы весы в коридоре. Эдик в телефон мой чего-то натыкал, свел приложение «Здоровье Плюс» с нашим семейным чатом — а чат у нас зовется «Наши (без политики)», — и говорит: вставай, папа.

Встал.

Оно загудело. Засветилось снизу синеньким. Подумало — долго, будто с мыслями собиралось. А потом в телефоне у меня выскочило число. И было то число — семьдесят один.

Семьдесят. Один.

В груди у меня что-то дернулось, как рыба на крючке. Я на себя гляжу — вот он я, в майке, рука в плече играет. А машина мне, выходит, двенадцать годов сверху накинула, да еще в общий чат это выложила: «Папа прошел измерение. Биовозраст: 71».

Телефон тут же и затренькал. Людмила, дочь: «Пап, ты как?? может к врачу». Свояченица из Луги: «Берегите себя». Эдик вслух хмыкнул и отвернулся к окну — чтоб, значит, я лица его не видел.

Ну уж нет, думаю. Это мы еще поглядим, кто тут семьдесят один.

И началась у меня война. С машиной. На измор.

Кефир я завел однопроцентный. Сахар из чаю убрал — пил горькую бурду и терпел, будто пил не чай, а принцип. Выходил во двор и нарезал круги вокруг трансформаторной будки, тыщу шагов, две, восемь — пока в глазах не зарябит. Соседка Рая с первого спрашивает: «Чего кружите, Семеныч?» А я ей с достоинством: «Моцион». Пускай думает.

Каждое утро — на весы. Натощак, в одних трусах, выдохну весь воздух досуха, аж до звона в ушах, и встаю: ну?

Семьдесят. Потом снова семьдесят один. Потом — обидно до слез — семьдесят два.

Две недели я так себя мучил. Исхудал. Под глазами легло. Майка, которой я давеча гордился, обвисла на мне, как флаг в безветрие. А число не шло. Стояло, проклятое, будто вкопанное, и в общий чат каждое утро рапортовало мой позор на всю родню.

Людмила вся извелась. В воскресенье собрала стол — «просто повидаться, пап», а у самой в глазах уже вся моя будущая болезнь написана. Сидим. Эдик жует. И я возьми да и ляпни, с горечью:

— Вот и живи после этого честно. Шкафы ношу, а машина мне семьдесят два пишет.

Эдик жевать перестал. Взял мой телефон. Полистал. Брови поднял.

— Пап, — говорит осторожно, — а ты на весы как встаешь?

— Как-как. Ногами.

— Босиком?

Тут я и запнулся.

Потому что — нет. Не босиком. Пол-то в коридоре холодный, плитка. Я на весы завсегда в носках вставал. В шерстяных. Клавдия покойница вязала, толстые, на два пальца войлок.

— Так оно ж, — говорит Эдик и чуть не плачет со смеху, — оно ж через ступни меряет. Током легонько пускает, жир считает. А ты ему шерсть подставляешь. Оно и считает твои носки за сплошное сало. Вот тебе и семьдесят два.

Тишина за столом.

Пошли мы всем столом в коридор. Содрал я носки — впервые за две недели босыми пятками на холодное стекло. Оно загудело. Задумалось. И выдало:

Пятьдесят два.

Пятьдесят два, братцы! На семь лет моложе паспорта! Я эти носки с пола поднял, как вещественное доказательство, и всем в лицо тыкал: вот он, вот кто меня старил, враг рода человеческого, войлок!

И тут же, не отходя, отбил в чат «Наши (без политики)»: «Произведено повторное измерение. Биовозраст: 52. Прошу учесть».

Только родня уже не поверила. Людмила вздохнула: «Пап, ну сломались весы, бывает». Свояченица из Луги прислала картинку с котиком и подписью «главное — здоровье». А Эдик весь вечер хихикал в кулак.

Вот и выходит, братцы: две недели я на кефире молодость себе отвоевывал, отвоевал на целых семь лет, а поверили мне только когда было семьдесят два. В носках.

Носки я, между прочим, выкинул. А машину оставил. Пущай знает, кто в доме сорока лет.

Ценник, или Как я электронной цифре характер показал

Ценник, или Как я электронной цифре характер показал

Бережливым человеком я, братцы мои, слыву давно. И заслуженно. Другой в магазин зайдет — хватает что подвернется, рот разинул, несет к кассе без разбору, будто ему деньги с неба валятся. А я не таковский. Я каждую цифру взглядом пощупаю, прежде чем в корзину положить. Копейка счет любит. Это еще отец мой говаривал, царствие ему.

Вот через эту самую любовь к счету я в прошлую субботу и погорел. С одной банкой кофе, которого я, между прочим, и не пью.

Послала меня Клавдия за маслом. «Сливочного, — говорит, — грамм двести, да хорошего, не маргарину какого». И список в руку сунула: масло, батон, сметана. Три слова. Казалось бы, что тут можно испортить.

Много.

Прихожу я в «Две корзины» — это у нас супермаркет такой, новый, при самом въезде. Там все по последней моде. Ценников бумажных уж и нету — висят вместо них черные дощечки, а на дощечках циферки горят, вроде как в метро поезда объявляют. И циферки эти, братцы мои, сами собой меняются. Стоишь, глядишь на нее, на дощечку, — а она вдруг щелк, моргнула — и уже другое число на тебя смотрит. Без всякого, заметьте, продавца. Само.

Вот тут-то во мне все и поднялось.

Иду я, стало быть, к маслу. А по дороге — кофе. Стоит банка, «Утренняя бодрость», жестяная, с петухом, и на дощечке под ней: триста восемьдесят девять. Я остановился. Не то чтобы мне этот кофе нужен был — давление у меня, мне кофе доктор еще при прежнем начальнике запретил. А просто цена уж больно к глазу прилипла. Приятная цена, круглая почти. Я ее, можно сказать, глазом взял на сохранение.

Положил масло в корзину. Батон взял. Оборачиваюсь на тот кофе — так, попрощаться по-человечески.

А там четыреста девятнадцать.

В груди у меня что-то дернулось, как поплавок, когда клюет. Я ведь своими глазами видал триста восемьдесят девять! Минуты не прошло — а оно на тридцать рублей вспухло. При мне. Нахально. Будто я слепой стою.

— Это как же понимать? — говорю я вслух, но пока еще тихо, для себя.

Огляделся — народ ходит, катит тележки, никому и дела нет, что у них над головой справедливость на тридцать рублей обокрали. Эх, думаю. Люди.

Ищу главную. Нахожу. Стоит у кассы барышня в зеленой жилетке, бейджик: «Римма, старший смены». Я к ней.

— Римма, — говорю, — голубушка. Там у вас кофе с петухом. Я минуту назад читал — триста восемьдесят девять. Отвернулся — четыреста девятнадцать. Как это прикажете называть?

Она и бровью не ведет.

— Динамическое, — говорит, — ценообразование. Цена меняется автоматически. Акция закончилась.

— Какая акция, — я говорю, — когда я при ней присутствовал? Я свидетель! Вот этими глазами!

— Мужчина, — говорит Римма устало, — так система работает. Я вручную ничего не меняю.

Ну тут меня, братцы, и понесло. Это, значит, машина цифру крутит, а живой человек стой и утрись? Это, значит, железная дощечка со мной, с ветераном отдела снабжения, в прятки играть будет? Не выйдет.

— Хорошо, — говорю я с достоинством. — Тогда я эту цену караулю. Пока вы мне мой законный триста восемьдесят девять не пробьете — я с места не сойду.

И встал. Корзину свою — с маслом, с батоном — на пол поставил, у самой полки, чтоб руки свободные. Телефон достал, цифру сфотографировал — для прокурора, если что. Стою, как часовой у знамени.

Минут десять стоял. Или пятнадцать. Народ собираться начал — всем интересно, когда бесплатно скандалят. Какая-то старушка меня поддержала, говорит: «Правильно, сынок, их жуликов только так и надо». Приятно. Молодой парень, наоборот, хмыкнул и дальше покатил — ну и бог с ним, с несознательным.

Пришел охранник. Пришел какой-то в галстуке, по телефону кому-то докладывал: «тут мужчина у кофе…». А я стою. Принцип.

И знаете — сломал я их. Через полчаса этот, в галстуке, рукой махнул: пробейте, говорит, ему за триста восемьдесят девять, пусть идет с богом. Отвязался чтоб.

Победа.

Взял я эту банку с петухом — теплую уже стала, я ее, оказывается, все это время в кулаке грел, — понес к кассе. Триумфатор. Выбил чек, сложил в пакет, домой шагаю и сам с собою разговариваю: «Это тебе, Клавдия, не муж, а кремень. Меня машина не объедет».

Прихожу. Выкладываю на стол банку.

Клавдия глядит.

— Это что?

— Это, — говорю, — победа. Я им цену на тридцать рублей сбил. Принципиально.

— А масло где? Батон? Сметана?

И тут у меня под ребрами похолодело. Корзину-то я, братцы мои, на пол поставил. У полки. Когда в часовые заступал. Да там, у кофе с петухом, и оставил — с маслом, с батоном, со всем списком. А пока я справедливость выстаивал, подошел, видать, их работник в фартуке да и разложил все обратно по полкам — чего, мол, корзина без хозяина стоит.

Пришел я, значит, из магазина с одной банкой кофе за триста восемьдесят девять рублей. Кофе, который мне доктор запретил. Без масла, без батона, без сметаны. Зато с принципом.

Стоит теперь эта банка на полке в кухне. Не пью я ее. И выбросить рука не поднимается — все ж таки трофей. Пускай стоит. Петух на ней такой, знаете, гордый. Весь в меня.

Приведи заказчика на IT-проект — получи 10%

10% от суммы контракта

Реферальная программа для разработки под задачу: приведи заказчика на IT-проект (сайт, CRM, Telegram-бот, AI-ассистент, мобильное приложение, интеграция, парсер, AI/ML) — и получи 10% от суммы контракта, когда сделка закроется. Команда с опытом коммерческой разработки более 20 лет.

Наклейки, или Как я за дармовой нож сорок тысяч отдал

Наклейки, или Как я за дармовой нож сорок тысяч отдал

Экономным человеком я, братцы мои, слыву давно и заслуженно. Другой получку получит — и ну сорить: то одно купит, то другое, живет, прямо скажу, как мотылек над лампой. А я не таковский. Я копейку уважаю. Копейка, она ведь тоже, если вдуматься, человек — ее беречь надо, а не кидать куда попало.

Вот на этой самой бережливости я прошлой весной и погорел.

Висело в нашем супермаркете «Пятачок» объявление. Яркое такое, с картинкой. И сообщалось в нем, что за каждые пятьсот рублей в чеке магазин выдает покупателю одну наклеечку. А как соберешь сорок штук да вклеишь в особый альбомчик — получай, дорогой товарищ, немецкий кухонный нож. Бесплатно. Задаром. Сталь, рукоять с дырочками, лезвие — на картинке он аж светился, этот нож, будто его святые держали.

Я прочитал. Постоял. Прочитал еще раз.

И что-то во мне екнуло.

Нож, братцы, в хозяйстве вещь первая. У меня дома чем режут? Одним. Тупым. Он еще от тещи остался, царствие ей, и резал он так, будто не режет, а уговаривает. А тут — немецкий. Даром. За покупки, которые я и без того совершаю.

«Люся, — говорю кассирше, — а наклеечки где дают?»

Люся, не поднимая глаз, сунула мне три бумажки и альбомчик.

И вот тут, дорогие товарищи, во мне и проснулся азарт. Нехороший такой, под ложечкой свербящий азарт. Потому как в чеке у меня в тот день вышло тысяча двести. Две наклейки с хвостиком. А округляют-то, оказывается, вниз. За лишние двести рублей — шиш.

Стал я, стало быть, округлять. В свою пользу.

Беру кефир. Беру второй кефир — не потому, что надо, а чтоб чек до ровной полтыщи дотянуть. Беру печенье, которого отродясь не ел. Беру соус корейский, острый, с иероглифом — на кой он мне? А на тот, что до наклейки восьмидесяти рублей не хватало.

Клавдия моя, супруга, глядит на эти пакеты и спрашивает тихо: «Гриша, это что?»

«Это, — отвечаю с достоинством, — инвестиция. В нож».

Она помолчала. Потом говорит: «У нас уже три соуса с иероглифом». Я на это ничего не ответил. Стратегу некогда объясняться.

А тут еще сосед мой, Веерхоласьев из сорок первой, тоже, выяснилось, копит. Встретились мы с ним у кассы, альбомчики из карманов торчат — ну чисто два шулера. «Сколько?» — спрашивает он. «Тридцать одна», — вру я, а у самого двадцать восемь. «А у меня тридцать четыре», — говорит он и так это глазами поводит, с превосходством.

Все. После этого я уже не покупал. Я воевал.

Месяц воевал. Полтора. Домой тащил такое, что Клавдия только руками всплескивала: гречки — на роту, лимонной кислоты — восемь пачек, какой-то крем для рук мужской, хотя я кремом сроду не мазался. Домовой чат и тот загудел: «Григорий Палыч, вы не на оптовую базу устроились?» А я помалкивал. Я к цели шел.

И вот он, день триумфа. Сорок наклеек. Альбомчик полный, тугой, как генеральский китель. Несу я его к стойке, где девушка в фартучке выдает призы, и несу бережно — будто полную ложку супа через всю квартиру.

«Нож, — говорю, — немецкий. Вот».

Девушка полистала, кивнула, достала коробочку. Нож и вправду хорош. Светится. Я его взял — и аж слеза навернулась от гордости. Задаром ведь. Своим, можно сказать, терпением взял.

Стою, любуюсь. А рядом, на полке, вижу — лежат такие же. В точности. И ценник: «Нож кухонный немецкий — 349 руб.».

Я на ценник посмотрел. Потом на нож. Потом на тележку свою, где восьмая пачка лимонной кислоты.

«Девушка, — говорю осторожно, — а это тот же самый?»

«Тот же», — говорит.

Стал я тут, братцы, в уме считать. Сорок наклеек — это, значится, двадцать тысяч честных покупок. Да сверху, что я для ровного счета набрал, — еще тысяч на двадцать всякой дряни, которую Клавдия теперь соседям раздает.

Сорок тысяч.

За нож в триста сорок девять рублей.

И знаете, что обиднее всего? Я этим ножом в тот же вечер палец порезал. Хлеб резал. Он, немецкий, острый, зараза, — не то что теща.

Так что берегите копейку, товарищи. А то она вас сама сбережет — до самого дна.

Анекдот 15 окт. 12:08

Загадочные триста рублей

Загадочные триста рублей

Звонит мужик в банк:
– С карты каждый месяц уходит триста рублей. Какая-то подписка. Отключите немедленно.
– Сейчас гляну… Так это подписка на отключение лишних подписок.
– Чего?! Вот ее первой и отключите!
– Не можем. Она как раз себя первой и отключит. А за ней все остальное посыплется.
– Так я ж за это и плачу — чтоб посыпалось!
– Нет. Вы платите, чтоб держалось. Триста рублей — и спите спокойно.

Ваши клиенты не зомби. Зомби — это ваши непрочитанные

0 ₽ — посмотреть, о чём вообще спрашивают ваши зомби

Восьмой день обороны. Дверь подпёрта шкафом, на стене палочки — по одной за каждый день, когда вы «ответите чуть позже». Они лезут в окна. Они хотят знать, сколько стоит, есть ли на четверг и работаете ли вы в субботу. Они пишут «Здравствуйте» и уходят к тем, кто ответил. А потом приходит кот. Барсик не уходит на обед, не берёт отпуск и не говорит «уточню и наберу вас». Отвечает сразу — на сайте, в Telegram, MAX и WhatsApp, и помнит, о чём вы с человеком говорили в прошлый вторник. Типовые вопросы и заявки забирает себе. Сложное честно отдаёт вам: диагнозов не ставит, цену вслепую не называет, за мастера не расписывается. Выбрать на витрине, скормить знания о своём деле, поставить код. Пять минут — и в осаде уже не вы.

Байки 15 окт. 11:38

Жалобная книга на стенке

Жалобная книга на стенке

Девять лет сижу диспетчером лифтов в Омске, на левом берегу. Контора в подвале, рация, чайник с накипью толщиной в палец и телефон, который звонит ровно тогда, когда откусил от бутерброда.

Было это в пятницу, около половины седьмого. Звонок: на Лермонтова лифт встал между шестым и седьмым, внутри один человек, голос бодрый, но какой-то картонный, как у ведущего, которому забыли выдать текст.

Выехали с Ильдаром, механиком. Руки у него золотые, язык еще лучше: когда он ругается на редуктор, редуктор, по-моему, краснеет. Подходим к шахте, стучим по двери. Изнутри:

— Вы там побыстрее можно?

И тут я узнаю голос. Виктор Палыч. Председатель ТСЖ. Тот самый, который три года не подписывал замену станции управления: «Дорого, потерпят, ходит же». Ходит. Вот, пожалуйста, как он ходит.

Дальше скучная техника, пересказывать не стану. Скажу только: плата жива, а вот реле сгорело, и за новым пришлось ехать через весь город на Ильдаровой «Ниве» — сорок минут туда, сорок обратно, плюс пробка на мосту (в Омске мост — это не сооружение, а судьба). Итого два часа сорок.

Телефон у Палыча сел на двадцатой минуте: он им светил, хотя лампочка в кабине и так горела. Привычка, наверное. Остался один на один со стенами.

А стены в нашей кабине — отдельная литература. Одиннадцать лет жильцы писали на них все, что думают: маркером, шариковой ручкой, один особо упорный — лаком для ногтей. «Кнопка пятого этажа не работает, позор!» «Палыч, верни деньги за домофон». «Лифт как мой муж: едет, когда сам захочет». И чей-то номер телефона с приписью: «Звоните, если вы нормальный председатель».

Когда мы наконец раздвинули двери ломом, Палыч стоял, прижавшись лбом к стене. Шевелил губами. Дочитывал.

— Ну что, живой? — спрашивает Ильдар.

— Живой, — говорит Палыч. — Слушайте, я десять лет эти жалобы у себя в ящике не читал. Там мелко, на бумажках. А тут — маркером, крупно, и деваться некуда.

В понедельник он подписал смету. Всю, без торга.

А старую кабину Ильдар утащил к себе в гараж. Говорит — для переговоров.

Хайку 15 окт. 10:08

Ночной мотылек

Ночной мотылек

Ночью бабочка
Бьется о последний слог
Пусть горит — пишу

Пост-мортем проекта «Белые ночи»: четыре ночи, один churn, ноль выручки

Пост-мортем проекта «Белые ночи»: четыре ночи, один churn, ноль выручки

Классика в нашем времени

Современная интерпретация произведения «Белые ночи» автора Федор Михайлович Достоевский

**СЛУЖЕБНАЯ ЗАПИСКА № 1 (и, по всей видимости, последняя)**

**КОМУ:** себе. Копия — никому. Рассылка пуста, как всегда.
**ОТ:** Мечтателя, ведущего специалиста отдела несбывшегося (стаж в должности — восемь лет, повышений — ноль, увольнений — тоже ноль, потому что обо мне просто забыли)
**ДАТА:** утро после четвертой ночи
**ТЕМА:** Post-mortem проекта «Белые ночи». Статус: CLOSED. Причина закрытия — отток ключевого стейкхолдера.
**ГРИФ:** строго конфиденциально (хотя кому я это рассказываю).

---

**1. РЕЗЮМЕ ДЛЯ РУКОВОДСТВА (которого нет)**

Проект провалился.

Нет, не так. Проект был выполнен блестяще, в срок, с перевыполнением всех мягких метрик — и при этом провалился. Такое, оказывается, бывает. Пишу это, а за окном белесое петербургское утро, и канал внизу отсвечивает оловянной такой, нехорошей пленкой; кофе в стакане остыл еще на второй ночи, но я его не выливаю — пусть стоит, как памятник.

Коротко. За четыре отчетных периода (ночи) был инициирован, раскачан и доведен до эмоциональной окупаемости контакт с внешним стейкхолдером — позывной «Настенька». На пятую ночь стейкхолдер мигрировал к конкурирующему решению. Моя доля в сердце клиента: 0%. Доля конкурента: 100%. Churn абсолютный, мгновенный, с благодарственным письмом.

---

**2. КОНТЕКСТ И ИСХОДНАЯ СИТУАЦИЯ (as-is)**

До запуска проекта я функционировал в режиме, который в нашей отрасли деликатно называют «высвобожденный ресурс». Восемь лет в городе. Ни одного знакомого. Я кивал домам. Серьезно — я здоровался с желтым домом на углу Фонтанки, и когда его перекрасили в тошнотворно-казенный цвет, воспринял это как личное предательство со стороны подрядчика.

Одиночество.

Вот, собственно, вся моя операционная модель на входе. Я наработал в ней компетенций выше рынка: умел любить людей, которых не существует, и проживать в голове полные жизненные циклы отношений с теми, кто ни разу на меня не взглянул. В груди при этом иногда что-то дергалось — коротко, тупо, как рыба под слоем льда. Я списывал это на усталость.

---

**3. ИНИЦИАЦИЯ ПРОЕКТА (НОЧЬ 1)**

Лид пришел холодным. Набережная, перила, женская фигура, которая — внимание — плакала в рабочее нерабочее время. По регламенту я должен был пройти мимо. Я и прошел. Потом вернулся, потому что рядом материализовался некий господин с рисковым профилем и явными намерениями эскалировать, и я, вопреки должностной инструкции трусливого человека, вмешался.

Так открылся проект.

Первичное требование заказчика было сформулировано предельно четко: «Только не влюбляйтесь в меня. Дружить — пожалуйста. Любить — нельзя». Я, как исполнитель, расписался в этом SLA не читая. Классическая ошибка. Подписываешь, не глядя, пункт о неустойке — а потом всю оставшуюся жизнь по нему платишь.

---

**4. ОПИСАНИЕ СТЕЙКХОЛДЕРА («Настенька»)**

Основной и единственный стейкхолдер. Семнадцать лет, если по паспорту; по живости — вся весна разом.

Критическое ограничение, выявленное на этапе due diligence: мобильность ресурса физически заблокирована. Бабушка (legacy-система, унаследованная, неотключаемая) в целях контроля пришпилила внучку булавкой к собственному платью. Буквально. Два человека, одно платье, радиус перемещения — длина булавки. Я сначала решил, что это метафора. Это была не метафора.

При этом стейкхолдер светился. Говорил быстро, перебивал, смеялся не там, где смешно, и был прекрасен именно этим сбоем в протоколе.

---

**5. КЛЮЧЕВОЙ РИСК, ЗАНЕСЕННЫЙ В РЕЕСТР НА НОЧЬ 2**

Вот тут я обязан был остановиться. По-честному — обязан.

Потому что стейкхолдер с самого начала раскрыл карты: существует внешний подрядчик. Бывший жилец. Год назад он взял на себя обязательство вернуться — ровно через год, день в день — и забрать Настеньку, если дела его пойдут. Год. Контракт с отложенным исполнением и годовым эмбарго на коммуникацию. Он уехал в Москву. Он молчал. Он не отвечал на письма — что в любой нормальной компании трактуется как расторжение в одностороннем порядке.

Я занес этот риск в реестр и немедленно оценил его вероятность как «низкую». Вероятность была не низкая. Вероятность была сто процентов, просто мне очень не хотелось. Знаете, как бывает: видишь трещину в несущей стене и решаешь, что это просто обои так легли.

---

**6. ХОД РАБОТ (НОЧИ 2–3). Нарастание вовлеченности.**

Мы встречались у перил. Это стало ритуалом, стендапом двоих — я докладывал ей всю свою несуществующую жизнь, она мне — всю свою, чересчур существующую. Я рассказал про дома. Про то, как мечтаю взамен того, чтобы жить. Она слушала и — вот чего я не закладывал в прогноз — не смеялась. Жалела. Жалость опаснее денег; на нее подсаживаешься.

К третьей ночи метрики вовлеченности пробили потолок. С ее стороны тоже: подрядчик молчал, срок вышел, и она, рыдая, почти уже переписала бэклог своего будущего под меня. «Почему бы и не вы, — говорила она. — Вы лучше его. Вы добрый». Добрый. В нашей индустрии это комплимент, который выдают тем, кого не выбирают.

Я был счастлив.

Я был так счастлив, что составил в голове дорожную карту на сорок лет вперед, с квартиркой, с окном на канал, с ее смехом не там, где смешно. Я, профессионал по несбывшемуся, забыл собственную специализацию и поверил, что сбудется.

---

**7. КРИТИЧЕСКИЙ ИНЦИДЕНТ (НОЧЬ 4). Возврат подрядчика.**

Он пришел.

Подрядчик вернулся из эмбарго точно в последний день, как и записано в контракте — а я-то, идиот, уже списал этот контракт в архив. Мы стояли втроем на набережной. То есть — вдвоем и я.

Дальше было быстро. Она услышала его шаги за спиной (я эти шаги тоже услышал — и в ребрах стало холодно, мерзко, как будто проглотил сосульку), обернулась, вскрикнула и — все. Трансфер стейкхолдера занял секунды четыре. Может, три. Кто их считал. Она кинулась к нему, потом, уже от него, метнулась ко мне, поцеловала — крепко, горячо, как целуют того, перед кем безнадежно виноваты, — и ушла. С ним. По набережной. В свое как-бы-будущее.

Я остался держать проект, у которого больше не было заказчика.

---

**8. ИТОГОВЫЕ МЕТРИКИ (KPI)**

| Показатель | План | Факт |
|---|---|---|
| Длительность проекта | ∞ | 4 ночи |
| Удержание стейкхолдера | 100% | 0% |
| Churn | 0% | 100% за 4 секунды |
| NPS от клиента | — | благодарственное письмо (см. Приложение А) |
| Выручка (счастье) | полная | не признана |
| Накопленный опыт | — | на всю оставшуюся жизнь, под проценты |

---

**9. ПРИЛОЖЕНИЕ А. Входящее письмо от стейкхолдера (цитируется)**

«Простите меня! Простите нас обоих! Боже мой, как мне жаль… но не сердитесь на меня, ведь я вас не забуду, нет, никогда, никогда…»

Резолюция по письму: принято к сведению. Отвечать нечем. Сердиться — а на что? На то, что человек выбрал того, кого любил, а не того, кто был добрый и под рукой? Это не баг. Это, к сожалению, фича всего мироустройства.

---

**10. ВЫВОДЫ И LESSONS LEARNED**

Пункт первый — и единственный, который я когда-нибудь перечитаю.

Целая минута блаженства. Этого разве мало на всю жизнь человеческую? Я тут прикинул — не хватает, конечно. Безбожно не хватает. Но предъявлять претензию некому: контрагент — судьба, у нее нет отдела по работе с жалобами, а если и есть, то там тоже сидит один такой же, как я, и кивает желтому дому.

Пункт второй. Больше проектов не инициирую. Возвращаюсь в штатный режим «высвобожденного ресурса». Дома на месте. Желтый перекрасили обратно — хоть что-то.

Пункт третий, приписка, вне структуры, потому что устал от структуры. Будь счастлива, Настенька. Серьезно. Без иронии, без неустойки, без мелкого шрифта. Пусть твое небо будет ясное, улыбка светлая, и да благословится та минута блаженства, которую ты дала другому одинокому и благодарному сердцу.

А мне и целой минуты хватит.

Хватит ведь?

**Статус записки:** ЗАКРЫТО. В архив. Полку с архивом не отапливают — ну и ладно, я привык.

_Исполнитель: Мечтатель. Подпись неразборчива — руки, знаете ли, немного дрожат, но это от кофе. От холодного кофе._

Шутка 15 окт. 08:38

Стеллаж против русской литературы

Стеллаж против русской литературы

Собрал стеллаж ИКЕА. Все по инструкции, ни одного лишнего винтика — у меня это впервые в жизни.

Поставил собрание сочинений, тридцать томов в ряд. К утру центральная полка прогнулась дугой.

Швед считал нагрузку в килограммах, честно, с запасом. Он просто не заложил в формулу, что на одну доску разом встанет вся совесть нации.

ИКЕА умеет воевать с весом. С мыслью — пока не научилась.

Новости 15 окт. 08:08

Столетие Винни-Пуха: медведь был канадкой, а игрушку купили в Harrods

Столетие Винни-Пуха: медведь был канадкой, а игрушку купили в Harrods

Четырнадцатого октября 1926 года в Лондоне вышла книжка, которую через сто лет знают даже те, кто ее никогда не открывал. «Винни-Пух» Алана Александра Милна. Столетие — через четыре дня. Никто не объявлял торжеств, но повод есть.

Смешно то, что медведь старше книги. И жил он не в лесу, а в вольере.

В 1914 году канадский ветеринар Гарри Колборн купил в Онтарио медвежонка. Назвал по родному городу — Виннипегу, Винни для краткости. Взял с собой через океан, в Англию, где служил его отряд. Армия, медведь, ветеринар — звучит как анекдот, но так и было. Потом медведицу передали Лондонскому зоопарку, и там ее навещал маленький Кристофер Робин, сын писателя. Смотрел на нее подолгу.

А игрушка — отдельная история. Плюшевого медведя купили в универмаге Harrods, и поначалу звали его Эдвард. Мальчик переименовал его, соединив два имени: Винни — в честь той самой медведицы, а Пух — так звали лебедя, которого он знал раньше. Лебедь, медведь, игрушка. Ну, вот так вот.

Милн сочинял истории для сына, и они ложились на бумагу легко, почти сами. Иллюстрации сделал Эрнест Говард Шепард, карикатурист журнала Punch. Вышло то, что вышло: книга, которая с тех пор переиздается на многих языках. В России ее знают в переводе Бориса Заходера, с его стихами и интонацией, которые стали почти своими.

Что из этого следует? Да ничего особенного. Медведица прожила в зоопарке спокойно. Игрушка, по крайней мере, сидит на полке. А медведь, который любит мед и думает медленно, оказался тем редким персонажем, которому сто лет — и возраст его не берет.

Вторая ставка на Джонни, или Как мы чуть не разбогатели

Вторая ставка на Джонни, или Как мы чуть не разбогатели

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Вождь краснокожих» автора О. Генри. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

– Билл, – говорю я, – надеюсь, у тебя больное сердце? – Да, – отвечает он, – хроническое, неизлечимое воспаление сердца я нажил себе в тот день. Как ни темно было и как ни толст был Билл, и как хорошо я умею бегать, он догнал меня только через полторы мили от города.

— О. Генри, «Вождь краснокожих»

Продолжение

Так вот. После той истории с Вождем краснокожих мы с Биллом Дрисколлом дали друг другу торжественное слово: никаких детей. Никогда. Ни за выкуп, ни даром, ни с доплатой.

Бизнес, объяснял я Биллу, покуда мы тряслись в вагоне третьего класса подальше от штата Алабама, должен иметь дело с товаром смирным. С таким, который не кусается, не вопит под утро боевым кличем и не засовывает тебе за шиворот печеную картошку прямо из углей.

Билл согласился. Молча. Билл вообще сделался молчалив с того лета и приобрел привычку вздрагивать при виде всякого мальчишки ростом ниже пяти футов. Доктор в Литл-Роке назвал это нервным расстройством. Я называю это папашей Эбенезером Дорсетом и двумя с половиной сотнями наших честно украденных долларов, которые мы тому Дорсету доплатили за счастье вернуть его родное чадо.

Деньги кончились к октябрю.

А когда у финансиста кончаются деньги, у него, как известно, обостряется воображение. И вот сидим мы раз в городишке под названием Чиксвилл — такая дыра, что даже мухи в ней помирали со скуки, — и я разворачиваю перед Биллом новый план.

— Билл, — говорю, — на сей раз никаких похищений. Чистая коммерция. Продажа образования.

Билл поднял на меня глаза, в которых читалась вся скорбь человечества.

— Сэм, — сказал он, — последний раз, когда ты говорил «чистая», я две недели не мог сесть.

— Выслушай. В этом городе есть вдова. Миссис Прингл. У нее лавка, две тысячи на счету и сынок девяти лет, по имени Джонни, круглый, как бочонок, и смирный, как воскресное утро. Вдова мечтает дать мальчику столичное воспитание. Мы открываем Академию изящных манер профессора Питерса. Берем предоплату за полугодие. И — скромно, по-деловому — исчезаем.

Надо было видеть, как Билл расцвел. Впервые с лета. Образование — это вам не ребенок; образование не бьется и сдачи не дает.

Мы сняли пустую лавку, повесили вывеску (я сам рисовал завитушки — вышло солидно, почти как в банке), и уже на третий день к нам явилась миссис Прингл, ведя за руку означенного Джонни.

Джонни оказался и вправду круглый. И смирный. Он сосал леденец и смотрел на нас так кротко, что у Билла, я видел, отлегло от сердца окончательно.

— Профессор Питерс, — сказала вдова, обращаясь ко мне (я был в очках и жилете), — научите моего мальчика держаться в обществе. Деньги вот. За два полугодия вперед. Я доверчивая женщина.

Доверчивая женщина выложила на стол сто восемьдесят долларов.

Билл сглотнул. Я поклонился с достоинством герцога.

И тут Джонни вынул изо рта леденец.

— Мама, — сказал он тоненьким, ангельским голоском, — а правда, что эти два дяди — те самые, про которых писали в газете? Которые украли мальчика в Алабаме, а папаша содрал с них деньги обратно?

В лавке стало очень тихо. Так тихо, что я расслышал, как в Билле что-то обрывается — медленно, с хрустом, будто ломают сухую ветку.

— Какие глупости, золотко, — засмеялась вдова. Но смеялась она уже не так доверчиво.

— А я вырезал картинку, — продолжал ангелочек, доставая из кармана мятую газетную вырезку. — Вот этот, толстый, похож. Очень похож. Правда, мама, похож?

Билл встал. Медленно. С тем выражением, с каким встает человек, увидевший привидение собственного прошлого в коротких штанишках.

— Сэм, — сказал он глухо. — Он опять. Это опять он. Их штампуют где-то. Целый завод.

— Билл, успокойся, это другой ребенок...

— Все дети один ребенок! — взвыл Билл. — Один большой, вечный, кусачий ребенок, и он преследует меня по всем Соединенным Штатам!

Джонни посмотрел на Билла с любопытством естествоиспытателя. А потом — не знаю, что на него нашло, может, вдохновение, может, просто леденец кончился, — набрал полную грудь воздуха и издал тот самый клич. Боевой. Пронзительный. От которого у меня до сих пор в левом ухе звенит по вторникам.

Э-э-э-а-а-у-у-у!

Билл не стал дожидаться второго куплета. Он взял шляпу — нет, он даже шляпу не взял, шляпа так и осталась на прилавке, — и вышел в дверь тем особенным аллюром, каким выходят только из горящего дома и с деловых переговоров, пошедших прахом.

Я деликатно подвинул миссис Прингл ее сто восемьдесят долларов обратно. Целиком. До цента.

— Сударыня, — сказал я, снимая очки, — ваш сын не нуждается в академии изящных манер. У вашего сына природный дар. Берегите его. И, ради всего святого, никогда, слышите, никогда не отпускайте его в Алабаму.

Билла я нагнал только за городской чертой. Как ни темно было, и как ни бегает обыкновенно скверно толстый человек на полный желудок, в тот вечер он дал бы сто очков вперед любому скаковому жеребцу. Остановился он сам — у придорожного камня, схватившись за бок.

— Сэм, — просипел он. — Обещай мне. Мы уедем туда, где детей не производят. На Аляску. В пустыню. На Луну.

— Обещаю, Билл.

Я соврал, конечно. У меня уже был новый план — насчет сиротского приюта в Теннесси. Но об этом, пожалуй, в другой раз. Билл пока не готов.

Совет 15 окт. 07:08

Список запретов для голоса: что персонаж никогда не скажет

Список запретов для голоса: что персонаж никогда не скажет

Голос персонажа складывается не только из того, что он говорит, но и из того, чего он не скажет. Составьте три колонки: слова, которые герой повторяет; слова, которые он принципиально не произносит; темы, о которых молчит даже под давлением. Вторая колонка почти всегда интереснее первой, потому что по ней видно, с кем герой спорит. Холден Колфилд у Сэлинджера тому пример.

Вы наверняка слышали совет «слушайте, как говорят люди». Полезно, но недостаточно. Записывать чужую речь можно годами и так и не понять, почему ваш герой звучит как все. Точнее работает обратное: записать, чего герой не говорит. Все, что выходит за рамки его картины мира, запрещено.

Сделайте три колонки. В первой слова, которые герой использует постоянно: любимые словечки, ругательства, профессиональный жаргон. Во второй слова, которые он принципиально не произнесет. Интеллигент, который никогда не скажет «короче». Работяга, который не скажет «дискурс». В третьей темы, о которых он молчит, даже когда его спрашивают в лоб. Вторая колонка почти всегда интереснее первой, потому что по ней видно, против чего герой выстроил себя.

Холден Колфилд из «Над пропастью во ржи» Сэлинджера почти учебный пример. Он клеймит все словом «phony», то есть фальшивка, липа, и этот приговор стал его голосом. При этом сам он то и дело врет и кривляется, и читатель замечает это раньше, чем сам Холден. Голос держится на одном повторяющемся отвращении и на расхождении между словами героя и его поступками.

Проверка на практике. Возьмите реплику героя и подставьте в нее одно «запрещенное» слово. Если звучит естественно, значит, список надо переписать: вы плохо поняли персонажа. Если резко и неправильно, вы нашли границу его голоса. Иногда одного такого слова хватает, чтобы персонаж в диалоге зазвучал отдельно от авторского.

И последнее. Список запретов рассчитан не на один день. Герой меняется, и словарь вместе с ним. Если в середине книги он вдруг начинает ругаться, хотя раньше не ругался, это должно быть событием, а не вашей небрежностью. Пишите причину рядом с каждым запретом, и голос будет жить дольше одной главы, а не растворится на втором десятке страниц.

Бас, или Как я целый хор одним молчанием спас

Бас, или Как я целый хор одним молчанием спас

Голосом своим я гордился давно. Тихо, но твердо.

Другой человек поет в бане — и то стесняется, воду погромче пустит, чтоб соседи не слыхали. А я не таковский. Я, бывало, в коридоре нашем, на общей кухне, затяну что-нибудь протяжное, с самой нижней ноты, — и примусы, кажется, гаснут от уважения. Бас. Настоящий бас, братцы мои. Это вам, я извиняюсь, не фунт изюму.

Откуда он во мне взялся — не скажу. Отец был по сапожной части и пел исключительно по большим праздникам, да и то мимо. А во мне вот загудело. С детства.

И вот весной вешают у нас в клубе «Красный металлист» объявление. Так, дескать, и так: к годовщине организуется хоровой кружок, запись у товарища Селиванова, явка добровольная, участникам — чай с сахаром после спевок и, возможно, выезд с концертом на фабрику.

Чай с сахаром меня, прямо скажу, не трогал. А вот «выезд с концертом» — задело. Это, думаю, уже слава. Это, можно сказать, биография.

Пошел записываться.

Товарищ Селиванов, руководитель, оказался человеком нервным, сухоньким, в пенсне, которое держалось на одном ухе честным словом. Сидит за столом. Перед ним бумага, карандаш и камертон — такая, знаете, железная вилочка, которой по столу стукают, чтоб узнать, кто чего стоит.

— Голос? — спрашивает.

— Бас, — говорю. И для весу откашлялся в кулак.

Он на меня поглядел снизу вверх — а я мужчина видный, в плечах косая сажень, Бочкин моя фамилия, и фамилия, прямо скажу, по комплекции — и повеселел. Басов, видать, у него не хватало до зарезу.

— Ноты знаете?

Тут я слегка замялся. Ноты я, по совести, знал ровно две. Одну толстую, другую тонкую. Но разве ж в этом суть? Суть в нутре.

— Нутром беру, — говорю. — Ноты — это для тех, у кого голоса нету.

Селиванов пенсне поправил, стукнул своей вилочкой по столу — дзынь — приложил к уху, зажмурился и тоненько так загудел: пойте, мол, вот эту.

Ну я и дал. С нижней. От всей души.

Что с ним сделалось — описать трудно. Пенсне слетело совсем. Карандаш покатился. А сам он вцепился в край стола, будто пол под ним поехал.

— Громко, — говорит шепотом. — Господи, как громко.

Я приосанился. Громко — оно и правильно. Бас, он для того и бас, чтоб в последнем ряду слыхали, а не дремали.

Записал он меня. Правда, глядел при этом не в бумагу, а куда-то в угол, и губы у него дергались. Я решил — от восхищения.

Пошли спевки. И тут, братцы мои, открылась одна тонкость.

Хор, он поет не как попало, а по этим самым нотам. Один тянет туда, другой сюда, а все вместе вроде и складно. Я же нот, как было сказано, не разумел. Поэтому держался простого правила: как все открывают рты — и я открываю. Где все погромче — там и я поднажму. С запасом.

Поднажимал я, надо сказать, крепко.

Будет тихое место, нежное — тенора выводят что-то про зарю, барышни подпевают еле слышно, воздух, можно сказать, звенит, — а я тут из последнего ряда как подопру снизу свое законное «до». И заря у теноров сыплется на пол, как штукатурка.

Селиванов после каждой спевки пил капли. Из пузырька. Не глядя на меня. А я думал — нервы у человека, искусство, понимать надо.

И вот канун концерта. Отводит меня Селиванов в сторонку, в коридорчик, где вешалка. Оглянулся. Взял меня за пуговицу — не достает выше — и говорит тихо, задушевно:

— Товарищ Бочкин. Прошу вас как человека. Завтра — концерт. Люди с фабрики, начальство. Вы у нас мужчина видный, стойте в первом ряду, в самой середине. Рост — загляденье. Грудь колесом. Весь хор на вас держится.

Я раздулся.

— А петь, — говорит он и еще тише, совсем уж на выдохе, — петь вы, голубчик, не пойте. Вы рот открывайте. Широко, с чувством. А звука — не давайте. Ни полкапельки. Ради годовщины прошу.

Я сперва обиделся. Даже пуговицу у него из пальцев выдернул. Это меня-то, с моим нутром, — в немые?

Но поглядел я на него, на пузырек этот, на пенсне на одном ухе — и чего-то смолчал. Ладно, думаю. Один раз. Для виду.

Наступил концерт.

Стою в середине. Грудь колесом. Хор грянул. И я грянул — ртом. Открываю широко, с самой нижней воображаемой ноты, брови в потолок, жилы на шее — все как надо. А звука не даю. Внутри у меня гудит, рвется, просится на волю — а я держу. Держу, братцы, как плотину.

И что вы думаете.

Спели — зал встал. Хлопают. А товарищ с фабкома, в кожанке, пробрался за кулисы, разыскал прямо меня, схватил за руку и трясет:

— Вот! Вот это бас! Я, — говорит, — глаз с вас не сводил! Как вы его, чертяку, из глубины-то ведете, а наружу не выпускаете — культура! Благородство! Мощь при сдержанности!

Селиванов стоит рядом бледный и только кивает. Кивает и молчит.

А я что. Я скромно так плечом повел.

Теперь, братцы мои, беда. Зовут нас с тем концертом на три фабрики да еще, слыхать, в самый окружной Дом культуры. И фабком особо просил, чтоб обязательно был «тот бас, который из глубины».

И вот сижу я третий вечер на кухне, примус гудит, а я молчу. Репетирую. Открываю рот пошире — и ни звука.

Довело меня мое нутро. Прославился на весь округ. Молчанием.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Вы пишете, чтобы изменить мир." — Джеймс Болдуин