Калининград спал. Спали черные каштаны на улице Кутузова, спали красные черепичные крыши Амалиенау, спало Верхнее озеро под тонкой пленкой тумана — как молоко, на котором вот-вот проступит пенка.
Не спал только Тимоша.
Восемь лет, и уже третью ночь — ни в одном глазу. Он лежал в своей комнате на втором этаже старого немецкого дома, того самого, с лепниной над окнами и скрипучей чугунной лестницей, и слушал. За стеной посапывала мама. Тикали ходики на кухне. А еще где-то далеко, там, где рельсы уходят под фонарь и растворяются в темноте, кто-то тихо звенел.
Не будильник. Не мамин телефон. И не трамвай — трамваи в этот час давно стоят в депо на Киевской, остывают, как чайники.
И все-таки звенело.
Тимоша сунул ноги в холодные тапки, накинул куртку прямо на пижаму и спустился вниз — по чугунной лестнице, мимо почтовых ящиков, мимо старого велосипеда соседа дяди Бори, — толкнул тяжелую дверь и вышел на брусчатку.
Улица дышала осенью и мокрым камнем. Пахло палыми каштанами, дымком из чьей-то трубы и почему-то — карамелью. Фонарь на углу мигал, будто подмигивал. А из-за поворота, оттуда, где обычно нет и не может быть никаких рельсов, выкатывался трамвай.
Старый. Круглобокий. Темно-синий, с золотой цифрой на боку — не пятерка, не тройка, а «0». Ноль. Окна светились изнутри теплым, медовым светом, и внутри — Тимоша это видел — плавали не пассажиры, а что-то вроде мягких серых облачков.
Трамвай остановился прямо перед ним. Двери сложились гармошкой.
— Ну заходи, чего стоишь, — сказал кто-то сверху. — Всю ночь тебя жду.
На подножке сидел кот. Огромный, дымчатый, с белой манишкой и хитрющими зелеными глазами. На шее у него болталась потертая кожаная сумка кондуктора, а в лапе он держал компостер — такой, знаешь, старинный, которым щелкают билеты.
— Ты… говоришь? — глупо спросил Тимоша.
— А ты слушаешь? Значит, договоримся. — Кот повел усом. — Меня Компостером зовут. Ну, вообще-то не так, но людям проще. Залезай. Мест полно. Точнее, мест-то как раз и нет, но ты особенный — тебе можно.
Тимоша поднялся в вагон.
Внутри было тепло и странно. По деревянным лавкам плавали те самые серые облачка — маленькие, пушистые, каждое чуть посапывало на свой лад. Одно похрапывало басом. Другое тихонько причмокивало.
— Это чьи? — прошептал он.
— Сны, — зевнул Компостер. — Не долетевшие. Понимаешь, есть такая работа — ночь штопать. Днем-то она рвется, ночь, вся истрепывается: где ссора, где страх, где просто человек весь день торопился и продырявил себе тишину. А к ночи все это — дыры да прорехи. И если их не заштопать, утро придет злое, серое, скомканное. Люди проснутся не выспавшись и весь день друг на друга рычать будут.
— А трамвай… чинит?
— Трамвай развозит сны по домам. Каждому — свой. Только вот. — Кот вздохнул и опустил уши. — Беда у нас, Тимофей. Вожатая наша, бабушка Стелла, — она у нас правит, — сегодня одну звезду упустила. Обронила. Та возьми и запутайся в рельсах на повороте у Верхнего озера. А без той звезды маршрут не замкнется. И половина города эту ночь пролежит вот как ты — глаза в потолок.
Тимоша посмотрел вглубь вагона. Там, в кабине, спиной к нему сидела крохотная старушка в форменной фуражке, вся седая, будто присыпанная сахарной пудрой, и печально качала головой.
— А почему я не сплю? — вдруг понял он. — Из-за звезды?
— Из-за нее, милый, из-за нее, — не оборачиваясь, откликнулась бабушка Стелла. Голос у нее был как шелест страниц. — Ты живешь ближе всех к повороту. К тебе первому дыра и добралась.
Поехали.
Трамвай тронулся мягко, без толчка, и Тимоша прилип к окну. Город плыл мимо, но не такой, как днем. Дома дышали. Из водосточных труб выглядывали любопытные тени. По брусчатке важно шествовал еж в цилиндре — куда-то по своим ежиным делам. А над Верхним озером висел туман, и в тумане что-то мерцало — тускло, обиженно, как уголек под пеплом.
Вот и поворот.
Звезда лежала прямо на рельсах — запуталась лучами в чугунных завитках старого ограждения, той самой ковки, что помнит еще кенигсбергские времена. Она была размером с тарелку, острая, растрепанная, и от нее во все стороны тянулись тонкие серебряные нити — будто кто-то опрокинул катушку с лунным светом.
Трамвай остановился. Двери открылись.
— Дальше — ты, — серьезно сказал Компостер. — Мы, коты, звезд не трогаем: обожжемся, шерсть дыбом, потом месяц лечи. А бабушке нельзя выходить из вагона, иначе он остановится совсем. Остаешься ты, Тимофей.
Тимоша сглотнул. Холодок пробежал под ребрами — мелкий, противный.
— А что делать-то?
— Распутать. Только не рви. Звезду рвать нельзя — она живая. Ты с ней поговори. Спой ей, что ли. Звезды страсть как любят колыбельные — они ж сами из них сделаны.
Мальчик вышел на рельсы. Присел на корточки. Звезда дрожала и колола пальцы, стоило ее тронуть, — сердито, как ежик, которого разбудили. Нити спутались намертво: узел на узле, петля на петле.
Тимоша не знал ни одной колыбельной целиком. Ни одной. Слова разбегались, как мыши.
И тогда он вспомнил, как мама, когда он был совсем маленький, гладила его по голове и не пела даже — просто тихо-тихо мурлыкала. Без слов. Одно только «м-м-м», низкое и теплое, как печка.
Вот это он и стал делать.
Замурлыкал. Неумело, сбиваясь, но искренне. И звезда — вздрогнула. Один лучик отпустил ограду. Потом другой. Нити ослабли, стали шелковистыми, потекли между пальцев прохладным светом. Тимоша распутывал их, а сам все мурлыкал, и звезда затихала, теплела, из колючей делалась пушистой — как одуванчик, как котенок, как самое-самое начало сна.
Последняя петля соскользнула.
Звезда вспыхнула — тихо, без огня, — и легла ему в ладони. Легкая. Совсем не жгла. Только теплая, будто живой хлеб.
— Ай да Тимофей! — Компостер захлопал в ладоши, то есть в лапы, и уронил свой компостер. — Неси ее сюда, скорее!
Бабушка Стелла приняла звезду обеими руками — бережно, как принимают уснувшего младенца, — и вставила ее куда-то в приборы над кабиной. Что-то щелкнуло. Загудело. И весь вагон осветился ровным золотым светом, а серые облачка-сны заворочались, встрепенулись и вдруг стали цветными: голубыми, розовыми, зелеными.
— Замкнулся маршрут, — выдохнула старушка и впервые обернулась. Лицо у нее было доброе-доброе, все в мелких морщинках, как печеное яблоко. — Спасибо, милый. Теперь весь город доспит свое. И ты — доспишь.
Трамвай покатил обратно.
Он развозил сны — притормаживал у каждого дома, и от него отделялось по облачку, вплывало в закрытое окно, в форточку, в щелочку под дверью. Басовитое похрапывающее облачко досталось дяде Боре. Причмокивающее — какой-то девочке на улице Тельмана. А над Верхним озером таял туман, и в черной воде отражались все-все звезды, до единой, целые и невредимые.
У самого Тимошиного дома трамвай встал.
— Приехали, — мягко сказал Компостер. — Твоя остановка, кондуктор.
— Я? Кондуктор?
— А кто ж еще. Звезду распутал, ночь заштопал. — Кот сунул ему что-то в карман куртки. — Держи. На память. И на всякий случай.
Тимоша спустился на брусчатку. Обернулся — сказать спасибо, — но трамвая уже не было. Ни рельсов, ни цифры «0», ни медового света. Только пустая улица, мокрый камень да фонарь, который больше не мигал, а горел спокойно и тепло.
В кармане что-то грело ладонь.
Мальчик поднялся к себе, лег под одеяло — и веки сами собой отяжелели, будто их кто-то ласково прижал. Последнее, что он услышал, — далекий-далекий звоночек. Один раз. Ласковый.
Утром он проснулся выспавшийся, как никогда в жизни.
За окном Калининград умывался осенним солнцем. Дворник шаркал метлой по каштановой аллее. Мама на кухне варила какао и напевала — что-то без слов, низкое и теплое.
Тимоша сунул руку в карман куртки, что висела на стуле.
Там лежал крохотный компостерный билетик. Синий, с золотой цифрой «0». А на обороте — мелким, кошачьим таким почерком: «Спишь спокойно? Значит, работаем. Твой К.»
Он улыбнулся и спрятал билет под подушку.
С тех пор Тимоша спал крепко. А если вдруг какой-нибудь ночью ему не спалось, он клал ладонь на билет под подушкой — и слышал далеко-далеко, за каштанами и черепичными крышами, тихий-тихий звон трамвая, который штопает ночь.
И засыпал.
Загрузка комментариев...