Фэнтези

Вымышленные миры, где магия реальна, а у чудес есть цена

Миры, где магия работает, но всегда выставляет счёт: ведьмы держат слово, драконы помнят обиды, а древние договоры сильнее королей. Короткие фэнтези-истории — новые появляются регулярно.

Ночные ужасы 20 мар. 10:00

Сладкое у двадцать третьего

Сладкое у двадцать третьего

Серёга знал район не по названиям, а по запахам — это потом выясняется, когда работаешь в этом деле четвёртый год. У дома 12, например, рыба. Просто рыба, как в магазине, только какая-то концентрированная, почти материальная. У 17-го — наполнитель. Кошачий. Удушливый, будто туда спустили штук сорок животных и забыли убирать.

А у 23-го?

Сладкое. Постоянно. Не мёд — мёд было бы ещё туда-сюда; не варенье, не выпечка. Что-то третье, совсем другое, такое, от чего ноздри подводило, а в горле першило и печало одновременно (вот это слово, между прочим, давно не слышал).

Он не думал об этом. Мусорщик думать не должен — прямой путь к тому, чтобы спиться. Кидаешь бак, закрываешь крышку, едешь. Всё. Дальше — ничего не интересует.

Пять тридцать утра. Март. Темнота полная, как в погребе. Фонарь у третьего подъезда мигает — всегда мигает, сколько помнит. Оранжевый жилет, перчатки на руках, на торпеде лежит термос с «Жокеем», растворимый. Сто девяносто рублей пачка; на две недели хватает, если не жадничать.

Витёк молчит. Идеальный напарник, то есть ленивый; может, одно и то же. Рот открывает только чтобы сплюнуть или сказать «готово».

Колонка хрипит.

Хаски. «Пуля-дура» — по кругу, в сотый раз. Серёге, кажется, нравится; или привык — не разобраться.

Маршрут.

Дом за домом. Бак за баком. Рутина с анестезией — не хорошо, не плохо, просто спишь стоя, работаешь во сне. Серёге тридцать четыре. Не женат (был когда-то, но вспоминать нечего). Квартира на Загорьевской, однушка, потолки два сорок. Из окна — другая панелька. Нормально.

Дом 23. Притормозил, как всегда. Запах. Сладкий, только сегодня — да, приторный, как жжёная карамель с чем-то цветочным. Лилии? Не знал, как они пахнут. Или знал, но забыл.

Поднял крышку.

Свадебное платье.

Белое. Длинное. Кружева. Кто-то положил его — не кинул, не запихнул в спешке, а именно положил, как в гроб. Как в шкаф. Но это был контейнер, так что.

Пожал плечами.

Бывает. Люди выбрасывают всякое — протезы видел, иконы, живую черепаху (не спрашивай), скрипку однажды. Свадебное платье — ну и что? Развод, видимо. Или просто устала хранить.

Закинул. Крышку закрыл. Поехал.

«Пуля-дура, пуля-дура...» — хрипела колонка.

***

Через неделю. Вторник. Пять сорок. Ещё темнее — фонарь наконец сдох.

Откраивает бак (Витёк спит).

Коляска.

Детская. Синяя. Облупившаяся, потёртая. Пустая. Но ремень — пристёгнут. Пятиточечный. Затянут на последнюю дырку, как будто... как будто кого-то закрепляли? Воздух? Невидимку какую-то?

Потрогал пальцем. Ремень холодный. Пластик. Застёжка щёлкнула.

Отдёрнул руку.

Витёк из кабины:
— Готово?
— Щас.

Закинул. Хрустнула коляска — и стало не страшно. Гадко. Вот это слово подходит. Как когда видишь на тротуаре детский ботинок, один, без пары. Просто ботинок, а внутри — дёргается ниточка, тонкая, которую не потрогаешь, не назовёшь.

Сел. Отхлебнул. Холодный.

Ну и ладно.

***

Месяц.

Каждый день — двадцать третий, сладкий запах, мусор. Почти забыл. Почти — потому что иногда, засыпая, видит ремень. Пристёгнутый. Затянутый. В пустоте.

А потом альбом.

Фотоальбом. Большой. Тяжёлый. Бордовая обложка, тиснение. Серёга помнит такие — в девяностых. У матери был: золотые буквы, «Наша семья». Этот просто бордовый.

Не открывай, сказал бы себе нормальный. Кидаешь бак и едешь. Но Серёга открыл — стоя у контейнера, в пять тридцать семь, при фарах, пока Витёк курит в стороне.

Первая страница.

Женщина. Тёмные волосы. Чёлка. Улыбается, но мимо — смотрит на кого-то позади фотографа, на того, кого нет. Молодая. Может быть, красивая; Серёга не разбирался.

Вторая. Та же. Парк. Осень. Листья. Но лицо то же. Взгляд мимо.

Дальше. И дальше. Везде она. На кухне. На балконе. У подъезда (какого подъезда, угадаешь?). В метро. На пляже. За столом. Одна. Один мужа нет, подруг нет, детей нет — только она и камера. Десять страниц. Двадцать.

Серёга листал. Перчатки скользили. Сладкий запах лез в ноздри. И вот — может, глупость, но казалось — женщина стареет. Не как в кино, где морщины за кадр. Нет. Потоньше. На первых — гладкая, яркая. Дальше — тени под скулами. Складка у рта. Взгляд тяжелее. Спрессованные годы. Картон и клей.

На предпоследней она в белом платье.

Свадебном.

Том самом.

Узнал кружево. И в груди провернулось, тупо, как ржавый болт. Стоит одна. Жениха нет. Белое платье, позади стена — серая, бетон, окон нет. И смотрит. Впервые прямо в камеру.

Перевернул страницу.

Последняя.

Он.

На фотографии. В жилете. В перчатках. У этого самого бака. С альбомом в руках. Снято сверху — откуда? С балкона? С крыши? Нет, угол не тот. Скорее из воздуха, из места, где человек стоять не может. Раннее утро. Фары. Пар из рта. И он, Серёга, смотрит в альбом. В этот. В эту страницу.

Захлопнул.

Руки — нормально. Не дрожат. Серёга не из тех.

Положил обратно. Медленно крышку закрыл. Постоял.

«Пуля-дура» из кабины.

Обернулся.

Дом 23. Пять этажей. Панелька. Окна все тёмные.

Кроме одного.

Четвёртый этаж. Второе слева. Горит. Не лампа — свеча, может быть.

И в окне силуэт. Женщина. Тёмные волосы. Чёлка. Стоит и смотрит вниз. На него.

Серёга не бежит. Не вскрикивает. Просто сел в кабину, закрыл дверь:
— Поехали.
— А бак?
— Поехали.

Витёк посмотрел. Сплюнул. Тронулся.

Мусоровоз отъехал от дома 23. Серёга не смотрел в зеркало. Не хотел видеть, горит ли свет. Не хотел знать, стоит ли она там.

Термос на полу. Остыл давно.

Запах — остался. В носу, на перчатках, на языке. Лилии. Точно лилии. На похоронах матери были лилии.

***

Следующее утро.

Пять тридцать. Жилет. Перчатки. Термос.

Дом 23.

Новый бак. Зелёный. Чистый, блестит. Старого нет. Площадку подмели. Пахнет хлоркой.

Постоял. Открыл крышку.

Пусто. Даже пакетов нет.

Поднял глаза на четвёртый этаж.

Окно тёмное. Но на подоконнике — снаружи, на карнизе — стоит термос. Красный. Чёрная крышка. Его термос. Тот самый, который он вчера... или нет. Помнит же, как поднял его с пола кабины.

Сунул руку в сумку.

Термоса нет.

Витёк врубил радио. Вместо Хаски — белая тишина. Помехи. Долгие такие. А потом женский голос, тихо, на грани слышимости:

«Серёжа».

Витёк выключил.
— Помехи, — сказал он.

Кивнул.

Поехали. Двадцать четыре, двадцать пять, двадцать шесть. Баки. Пакеты. Рутина. Серёга работал. Руки делали. Голова стояла у дома 23 и смотрела на красный термос на карнизе четвёртого этажа.

Вечер. Однушка на Загорьевской.

Открыл телефон. Набрал в поиске: «дом 23 Бирюлёво происшествия».

Ничего. Ну почти ничего. Одна заметка, мелкая, в районной газете, 2019: «Жительница найдена в квартире спустя две недели после смерти. Соседи обратили внимание на запах».

Запах.

Сладкий.

Закрыл телефон. Лёг. Потолок два сорок. Из окна — другая панелька. Фонарь мигает, мигает.

Закрыл глаза.

Услышал — далеко, как из стены, из-под пола, отовсюду сразу — голос Хаски:

«Я — пуля-дура. Я лечу и не знаю куда».

А потом щелчок. Как пятиточечный ремень. В пустой коляске.

Открыл глаза.

В комнате пахло лилиями.

Новости 20 мар. 09:55

Член Нобелевского комитета признался: в 1997 году наградили не того писателя из-за путаницы с именами

Член Нобелевского комитета признался: в 1997 году наградили не того писателя из-за путаницы с именами

Такого в истории Нобелевской премии ещё не было. Или было, но никто не говорил вслух.

Эрик Линдстрём, проработавший в Шведской академии с 1991 по 2003 год, опубликовал мемуары «Восемнадцать голосов». В одной из глав он описывает финальное голосование 1997 года.

По его словам, два члена комитета спутали двух писателей — латиноамериканских авторов с близкими именами. Несколько голосов ушли «не туда». Линдстрём утверждает, что понял это уже после объявления результата, но промолчал.

«Я не знал, что делать,» — пишет он. — «Объявление уже состоялось. Исправить ошибку означало уничтожить репутацию академии».

Имён он не называет. Ни лауреата. Ни того, кто «должен был» победить.

Шведская академия отреагировала немедленно: «Утверждения г-на Линдстрёма не соответствуют действительности. Процедура голосования исключает подобные ошибки».

Историки литературы принялись анализировать шорт-листы 1990-х. Версии уже множатся.

Мемуары выходят на шведском в мае. Права на перевод куплены в девяти странах.

Статья 20 мар. 09:59

Разоблачение: как AI редактирует тексты лучше корректора — и где он всё ещё врёт

Разоблачение: как AI редактирует тексты лучше корректора — и где он всё ещё врёт

Редактирование — это то место, где большинство авторов ломаются. Не на этапе идеи, не на этапе первого черновика. Именно здесь: когда текст уже написан, и надо его превратить во что-то живое. И вот тут у AI-инструментов появляется своё слово. Иногда — очень дельное. Иногда — смешное до слёз.

Я потратил несколько месяцев, гоняя разные тексты через AI-редакторы, и кое-что понял. Не то, что обещают в рекламе. Кое-что интереснее.

## Где AI реально помогает

Начнём с честного. Есть задачи, где AI-редактор выигрывает у живого человека по скорости и — что удивительно — по точности.

Первое: структурные ошибки. Если абзац про одно, а следующий внезапно про другое, и между ними нет никакой логической нити — AI это поймает. Не всегда скажет *как* исправить, но укажет пальцем: вот тут у тебя разрыв. Живой редактор на пятом часу работы такое пропускает. AI — нет.

Второе: повторы. Слово «однако» пять раз в одном абзаце. Оборот «следует отметить» через каждые два предложения. Это механическая работа; отдай её машине.

Третье — и вот тут многие удивляются — согласованность терминологии в длинных текстах. Написал «пользователь» в начале, потом переключился на «клиент», потом «читатель». В коротком тексте сам заметишь. В книге на триста страниц? Нет.

## Главный секрет: не проси правок — проси вопросы

Вот этого почти никто не делает. И зря.

Большинство людей дают AI текст и говорят: «Улучши». Получают обратно что-то отполированное, гладкое и... мёртвое. Потому что AI не знает, что именно ты хотел сказать. Он угадывает. И угадывает усреднённо.

Попробуй по-другому. Дай текст и спроси: «Какие вопросы у читателя останутся без ответа после прочтения этого абзаца?» Или: «Какой момент здесь самый слабый с точки зрения логики?» Или даже просто: «Что тебе непонятно?»

Это меняет всё. Вместо правок ты получаешь диагностику. А правки делаешь сам — потому что ты знаешь контекст, а AI нет.

Минут десять уходит на такой разговор. Или двадцать. Зато текст остаётся твоим.

## Слои редактуры: где какой инструмент работает

Ещё одна вещь, которую стоит понять сразу: редактирование — это не один процесс. Это несколько слоёв, и AI справляется с ними очень по-разному.

**Макроредактура** — структура всего текста, логика повествования, арки персонажей. Здесь AI может помочь как думающий собеседник: он укажет на сюжетные дыры, на то, что мотивация героя непоследовательна, на главу, которая ничего не двигает вперёд. Но финальное решение — твоё. Всегда.

**Микроредактура** — работа с предложениями. Ритм, длина, синтаксис. Тут AI хорош, но осторожно: он любит причёсывать под один ритм. Если у тебя намеренно рваная речь — скажи об этом явно, иначе он это «исправит».

**Корректура** — орфография, пунктуация, опечатки. Отдай и не думай. Это машинная работа в буквальном смысле.

Вот что важно: не смешивай слои в одном запросе. «Проверь орфографию и улучши структуру» — это как попросить стоматолога заодно осмотреть колено. Формально выполнит. Толку мало.

## Ловушка «хорошего текста»

Здесь — тихая опасность.

AI-редакторы обучены на текстах, которые считаются «хорошими». А хорошие тексты, если присмотреться, довольно похожи друг на друга. Правильная структура, понятные переходы, нейтральный тон. Профессионально. Безопасно. Скучно.

Если у тебя есть авторский голос — берегись. AI будет его стирать. Не специально; просто он не знает, что твои нарочито обрывистые предложения — это приём, а не ошибка. Что твои длинные, петляющие периоды — это стиль, а не неумение. Что разговорное «да ладно» посреди серьёзного абзаца поставлено туда намеренно.

Секрет: всегда читай финальную версию вслух. Если звучит не как ты — значит, AI тебя переписал. Верни своё.

## Как работают платформы для писателей — на примере

Интересно наблюдать, как это устроено на специализированных площадках. Например, яписатель строит работу с текстом через систему агентов: один занимается структурой, другой — персонажами, третий — стилем. Не один универсальный запрос, а разбитый процесс. Это ближе к тому, как работает настоящий редактор: не пытается охватить всё сразу, а двигается слой за слоем.

Такой подход учит и самого автора думать о тексте слоями. Это, пожалуй, неожиданный бонус AI-редактирования: ты начинаешь понимать, из чего вообще состоит хороший текст. Не потому что прочитал учебник — а потому что раз за разом видишь, где именно машина останавливается и говорит «здесь что-то не так».

## Три приёма, которые работают прямо сейчас

Конкретно. Без воды.

**Приём первый: «Покажи мне слабые места».** Не «улучши» — а именно «где слабые места». AI перечислит. Ты решишь, что важно, а что нет.

**Приём второй: «Перескажи своими словами».** Даёшь абзац и просишь AI пересказать его смысл. Если пересказ не совпадает с тем, что ты хотел сказать — значит, написал недостаточно ясно. Это работает лучше любой «проверки понятности».

**Приём третий: «Сыграй скептика».** Просишь AI занять позицию недоверчивого читателя и найти всё, с чем можно поспорить. Для аналитических текстов — просто золото. Для художественных — тоже годится: где логика хромает, скептик найдёт.

## Что остаётся за человеком

И всё же.

AI не знает, зачем ты пишешь этот текст. Не понимает, кому он адресован — не абстрактному «читателю», а конкретному человеку, которого ты держишь в уме. Не чувствует, что вот этот образ важен тебе лично, и ты не хочешь его менять, даже если он «нелогичен».

Редактирование — это не исправление ошибок. Это разговор между тем, что ты хотел сказать, и тем, что получилось. AI может стать третьим в этом разговоре. Умным, быстрым, иногда неожиданно точным. Но третьим — не вторым и не первым.

Главный секрет AI-редактирования, если совсем честно: он работает ровно настолько хорошо, насколько хорошо ты умеешь задавать вопросы. Плохой запрос — плохой результат. Точный вопрос — иногда такой ответ, что сам удивляешься.

Это навык. Он приходит с практикой. И он стоит того, чтобы его развивать.

---

Если хочешь попробовать — зайди на яписатель и погоняй свой текст через несколько разных режимов редактуры. Не ради того, чтобы получить «правильный» текст. Ради того, чтобы лучше понять свой собственный.

Совет 20 мар. 09:38

Развитие характера через внутренние противоречия

Развитие характера через внутренние противоречия

Реалистичные персонажи не остаются неизменными. Их развитие происходит не через один поворотный момент, а через постоянное столкновение с противоречиями внутри себя — между тем, кем они хотели быть, и тем, кто они есть на самом деле.

Многие писатели создают персонажей, которые развиваются линейно: начинают грешными или невежественными, заканчивают праведными или мудрыми. Но жизнь редко работает так. Подлинное развитие характера — это навигация по противоречиям, которые никогда полностью не разрешаются, а только переосмысляются на новом уровне понимания.

Человек может быть одновременно благородным и трусливым, мудрым и самоуверенным, любящим и жестоким. Эти противоречия не ошибка в характеризации — это её основание. Подлинная психологическая глубина возникает когда читатель видит, как эти противоречивые качества побуждают персонажа к действию в разных обстоятельствах. Один момент его мужество берёт верх, но когда ставки выше, трусость становится доминирующей. Персонаж осознаёт это, чувствует вину, но не может их изменить.

Развитие характера проявляется в изменении не самих противоречий, а в отношении персонажа к ним. В начале истории персонаж может не признавать свои противоречия вообще, считая себя согласованным и цельным. В середине он начинает видеть их, испытывать от этого стыд и замешательство. К концу он может либо принять их как неотъемлемую часть себя, либо, наоборот, дезинтегрироваться под их весом. Это путь развития.

Технически, покажите противоречия через поведение персонажа, а не через объяснения. Пусть его действия в разных ситуациях раскрывают разные стороны его натуры. Пусть диалоги, монологи, внутренние размышления показывают его борьбу с собой. И самое важное — не примиряйте его противоречия искусственно. Позвольте им сохраниться, потому что это отражает реальность человеческого опыта.

Ночные ужасы 20 мар. 09:54

Назовите слово

Назовите слово

Пятница. 19:45.

Я не фанат этой передачи. Никогда не был. Просто так вышло: пульт куда-то дёрнулся, кот нежится на коленях, вставать - значит его потревожить, это святое дело, смотреть кота потревожишь; в общем, Первый канал, заставка, буквы крутятся, вот и Якубович выходит, улыбается привычно.

Тот же. Усы. Пиджак.

Улыбка.

Но глаза.

Я подумал сначала - устал, может быть. Столько лет в этой карусели, эфир за эфиром, пятница за пятницей. Но это были не усталые глаза. Они были - как окна в доме, который давно разломали; стекла вроде целы, шторы висят, а внутри - ничего. Никого. Пусто. Совершенно.

Табло. Шесть букв.

_ _ _ _ _ _

Первые три. Тётя Люда из Саратова, зелёная такая кофта (знаете ли, их на рынках всегда, четыреста рублей стоят, всегда почему-то именно зелёные), принесла банку, огурцов там, хрустящих, по маминому, говорит. Якубович взял, поставил, не пошутил. Но ведь он всегда - всегда! - шутит над подарками, это же его фишка, его ремесло, его - ладно.

Барабан. Щёлк-щёлк-щёлк, стрелка прыгает по секторам, и вот этот звук, Боже, он же самый обычный звук, который я слышал тысячу раз, но сейчас - сейчас он похож на метроном, на часы, на что-то, что считает время, отсчитывает, ведёт учёт.

«Буква М».

Молчание. Не то молчание, которое ведущий делает специально - это другое молчание. Студия - вся студия - онемела, как будто кто-то нажал на кнопку mute на самой реальности, на воздухе, на звуках.

Две секунды. Или три. Или семь - кто угодно считал.

«Есть такая буква».

М _ _ _ _ _

Всё в порядке. Кот не мурлыкнул. Обычно он мурлычет, даже во сне мурлычет, даже когда жрать хочет, а тут просто лежал, смотрел на экран. На экран смотрел.

Второй - мужик, Воронеж, сорок лет или около того, привёз что-то (мёд? самогон? не помню, честное слово), крутит барабан, стрелка летит, щёлк-щёлк.

«Буква О».

Пауза. Коротче первой. И Якубович улыбнулся - у меня внутри, в животе, что-то дёрнулось, как рыба на крючке, как когда лифт проваливается и желудок остаётся наверху.

«Есть».

М О _ _ _ _

Третья - женщина, молодая, красивая, непонятно что здесь забыла вообще. Буква Р.

Зал замолчал. Нет - замолчал не в этот момент. Замолчал раньше. Я просто сейчас это услышал, вот сейчас услышал это молчание, это отсутствие звука, это - вата. Камера пробежала по зрителям, и я увидел: все смотрят на табло. Все одновременно. Не переглядываются, не шушукаются, не доставляют телефоны - просто смотрят.

М О Р _ _ _

Мор.

Слово. Которое я, в общем-то, вслух никогда не произносил. Ну, зачем - не Средневековье же, не чумная яма, не кладбище. А оно висит на табло Первого канала, между рекламой порошка и рекламой йогурта, в самой дурацкой передаче на свете.

Люда побледнела - это я видел отчётливо, камера стояла на ней секунду, может полторы, и лицо из здорового рыночного цвета сделалось серым. Не белым - серым, как газета, как бетон подъезда, как что-то мёртвое.

Якубович улыбнулся. Зубы большие, я раньше не замечал. Или софиты иначе светят, тени упали иначе, и всё лицо перекроилось, и усы стали хищные, что ли, голодные.

«Ну что, будете называть?»

В камеру смотрит. Не на Люду, не на мужика, не на женщину - в камеру. В меня. Сквозь двадцать с чем-то дюймов мерзко-яркого LCD, прямо в переносицу.

Люда открыла рот. Не сказала. Закрыла.

Экран мигнул - полсекунда чёрного - потом студия, но музыка изменилась. Вместо привычной заставки из динамиков полилось другое. Тяжёлое. Бас ударяет в пол, голос - мужской, охрипший, надрывный - он как будто выталкивает из себя звук, не может остановиться, его кто-то заставляет.

«Лю-ди».

Shortparis. Узнал не сразу; мозг отказывался это всё сложить в одну картинку - «Поле Чудес» и Shortparis, Якубович и этот голос, пятница на Первом канале и вот это вот всё вместе. Камера отъезжает - медленнее, чем нужно телевизионной камере, медленнее, чем положено - показывает студию целиком, и зрители раскачиваются. Все. В такт. Синхронно. Головы влево - вправо - влево. Люда раскачивается, у барабана, и глаза у неё теперь такие же, как у Якубовича - пустые. Оконные. Мертвые.

«Лю-ди... лю-ди».

Якубович в центре, один, он не раскачивается. Смотрит в камеру.

Потянулся к табло и открыл букву. Сам. Без игроков, без барабана, без этих чёртовых правил - просто подошёл и перевернул.

М О Р Г _ _

Пятую.

М О Р Г А _

Не хотел я видеть последнюю. Точно не хотел. Рука дёрнулась - не к пульту (пульт так и не нашёлся), к розетке. Выдернуть просто. Провод. Выдернуть и всё, и спать, и утром посмеяться, и рассказать на работе - представляешь, я так устал, что мне передача мерещиться начала как какой-то хоррор.

Выдернул.

Погас.

Тишина. Настоящая. Холодильник гудит, кран на кухне капает третий месяц, звуки нормальные, живые. Я в темноте стою - свет-то я не включал, зачем - и дышу. Вдох. Выдох. Как учили на курсах по стрессу. Вдох на четыре, выдох на семь. Или восемь. Неважно.

Потом телевизор включился.

Сам.

Вилка не в розетке. Шнур лежит на полу. Я видел это - или думал, что видел, темно же. Но экран горит. Голубой. Стерильный.

Табло на весь экран. Все шесть букв открыты.

Но это не то слово.

Совсем не то. Я прочитал - мгновенно, за доль секунды, как читаешь собственное имя на конверте, как вычленяешь его из толпы букв, из любого списка, из пустоты.

Потому что это и было моё имя.

Шесть букв. Голубая подсветка. Буквы чуть подрагивают. Как дышат.

Якубович стоит в центре пустой студии - ни души, только он, барабан и табло - и улыбается. Музыка стихла. И он говорит, спокойно, как говорят «спокойной ночи»:

«Вы назвали. Переходите в финал».

Погас. На этот раз по-настоящему.

Холодильник. Кран. Я лежу.

Из коридора - туда, куда ушёл кот - звук.

Щёлк. Щёлк. Щёлк.

Как барабан. Как метроном. Как счёт.

Я не пошёл проверять.

Лёг. Накрылся одеялом с головой - да, как ребёнок, как идиот - и не спал.

Утро. Телевизор выключен, вилка в розетке (проверил три раза). Кот на кухне, мурлычет, скотина. Пульт нашёлся под диваном.

Включил. Первый канал. Программа: «Поле Чудес», пятница, 19:45.

Уехал к маме в следующую пятницу. Специально. Чтобы не быть дома, чтобы не сидеть перед экраном.

У мамы телевизор включился сам.

В 19:45.

Якубович вышел. Посмотрел в камеру.

«С возвращением. Готовы к суперигре?»

Мама кричит: «Ой, Поле Чудес! Оставь, люблю же!»

Выключил.

Включился через три секунды.

Щёлк. Щёлк. Щёлк.

Новости 20 мар. 09:48

Самый долго отвергавшийся роман в истории наконец выйдет в Penguin

Самый долго отвергавшийся роман в истории наконец выйдет в Penguin

Первый отказ Дороти Харт получила в 1991 году — ей было двадцать восемь лет, и она отправила рукопись в семь издательств одновременно, как советовали тогдашние руководства для начинающих авторов. Все семь ответили «нет».

Далее — тридцать четыре года методичной работы. Харт переписывала роман четырежды, меняла название трижды, один раз полностью сменила точку зрения нарратора. Отказы накапливались в папке, которую она поначалу подписала «Временно», потом зачеркнула это слово и написала «Коллекция».

Сто девяносто шестой отказ пришёл в марте 2024 года — из небольшого шотландского издательства. В апреле 2024-го агент Харт на удачу отправил рукопись редактору Penguin, с которым познакомился на конференции. Редактор прочитал за выходные и предложил договор.

Роман называется «Окна, выходящие внутрь» — история трёх поколений семьи архитекторов, действие которой происходит частично в Лондоне, частично в вымышленном городе, геометрия которого физически невозможна. Penguin выпустит его в сентябре; права на перевод уже проданы в девять стран.

Харт в интервью говорит без горечи: «Все эти люди были правы. Та книга не была готова. Ни первая версия, ни пятая. Эта — готова». Ей сейчас шестьдесят два года.

Статья 20 мар. 09:54

Скандал длиной в жизнь: что Ибсен сделал с театром — и почему Европа его ненавидела

Скандал длиной в жизнь: что Ибсен сделал с театром — и почему Европа его ненавидела

198 лет назад родился человек, который превратил театральную сцену в зал суда. Не метафорически — буквально. Его пьесы судили, запрещали, называли «канализацией» и «угрозой семье». Норвежец Хенрик Ибсен умудрился разозлить всех сразу: церковь, критиков, мужей, жён, монархистов и либералов. Редкий талант.

Родился он 20 марта 1828 года в Шиене — небольшом норвежском городке, где пахло лесом, рыбой и провинциальной тоской. Отец разорился, когда Хенрику было восемь. Семья съехала из приличного дома в нечто значительно скромнее; социальное падение мальчик запомнил на всю жизнь. Потом это аукнется в каждой второй его пьесе — этот страх потерять положение, эта тонкая корка приличий поверх настоящего хаоса.

В шестнадцать лет — аптекарский ученик. Работа скучная, городок Гримстад ещё меньше и душнее Шиена. И вот здесь случилось кое-что, о чём биографы пишут осторожно: у него родился внебрачный сын от служанки. Ибсен выплачивал алименты четырнадцать лет. Ребёнка так и не признал. Видел ли он в этой истории материал для будущих драм о двойной морали? Наверное. Хотя, может, просто старался не думать.

Театр. Он добрался до него в двадцать два года — стал штатным драматургом в Бергене. Шесть лет писал пьесы по заказу, смотрел, как актёры коверкают его тексты, учился ремеслу через боль и унижение. Потом переехал в Христианию — нынешний Осло — и там окончательно понял: норвежский театр его не достоин. Или он его — не достоин. В зависимости от угла зрения.

В 1864 году Ибсен уехал из Норвегии. На двадцать семь лет. Жил в Италии, потом в Германии — в Риме, Дрездене, Мюнхене. Писал злые, точные, разрушительные пьесы о стране, которую покинул. Это такой особый жанр: ненавидеть родину на расстоянии, видеть её недостатки с беспощадной ясностью эмигранта и при этом не мочь оторваться.

«Кукольный дом» вышел в 1879 году. Вот тут и грянуло. Нора Хельмер хлопает дверью и уходит от мужа — бросает детей, бросает уют, бросает всё, что полагается ценить порядочной женщине. Европейские театры отказывались ставить пьесу без «правильного» финала. Немецкая актриса заявила, что никогда не сыграет женщину, бросающую детей, — Ибсену пришлось написать альтернативный конец, который он сам называл «варварством». В альтернативной версии Нора остаётся. Смотрит на детей — и остаётся.

Потом — «Привидения». 1881 год. Сифилис, инцест, эвтаназия — всё в одном флаконе. Критики взвыли. «Открытая клоака», «грязная книга» — это реальные цитаты из реальных рецензий. В Лондоне пьесу запретили публично ставить до 1914 года. Ибсен получал письма с угрозами. Он отвечал примерно следующее: он пишет о том, что есть, а не о том, что хотелось бы видеть.

«Хедда Габлер» — 1890 год. Главная героиня — женщина умная, скучающая, разрушительная; она манипулирует всеми вокруг просто потому, что больше нечем заняться. Не злодей, не жертва — что-то между. Актрисы обожали эту роль и боялись её. Психологи до сих пор пишут статьи о «синдроме Хедды». Ибсен, когда его спрашивали, что он имел в виду, пожимал плечами и говорил, что сам не знает. Может, врал. Может — нет.

Шоу называл его учителем. Чехов — внимательно читал и спорил с каждой страницей. Стриндберг ненавидел — а значит, боялся. Без Ибсена не было бы ни О'Нила, ни Миллера, ни Теннесси Уильямса. Половина современной драматургии стоит на том фундаменте, который он заложил, злясь на норвежскую провинцию из итальянской квартиры. 198 лет. А дверь всё ещё хлопает.

Ночные ужасы 20 мар. 09:48

Тридцать два

Тридцать два

Карантин — в среду объявили. Или в четверг, хрен его знает. Марина давно уже не различала дни, потому что спала, когда получалось, урывками, ловя сон, как рыбу в сетку, а будильник на телефоне она выключила ещё раньше — на прошлой неделе, кажется, или две недели назад, — когда он в четыре утра вытащил её из какого-то сна, и она посмотрела в окно и увидела из него собаку.

Сидела под фонарём. Прямо на бордюре. Ровно.

Голову держала чуть набок, как на той картинке, когда художник специально наклонил собаку, чтобы она казалась милой. Только это была не милота.

Она улыбалась.

Да, улыбалась — не оскал, именно улыбка, когда губы разъехались в стороны и обнажили всё подряд: дёсны, язык, зубы, каждый поганый зуб, и вся морда сложилась в выражение, которое хотелось закрыть, спрятать, забыть, потому что это не была собачья морда — это была маска, которая в какой-то момент съезжала с настоящего лица, и Марине захотелось задёрнуть шторы и никогда больше к окну не подходить.

Она задёрнула.

Утром собаки нет. Но в новостях — H2N2, мутация, вспышка, штамм назвали «весёлым» (журналисты, блин, и их чувство юмора: спазм мускулатуры, дёргается, смешно). Безопасно для человека. Контакт не рекомендован. Паниковать не нужно.

Марина не паниковала.

Она просто больше не выходила из квартиры.

***

Сосед Лёня из сто четвёртой — грузный, лысый, одновременно дешёвый (табак) и дорогой (одеколон), загадка как он это комбинировал — постучал на второй день, нет, на третий, на второй он просто кричал в подъезде, орал:

«Они сидят! Штук пять! Прямо у входа!»

Марина подошла к двери, но открывать не стала. Через глазок вижу Лёнин глаз — красный, налитый, почти вываливается из орбиты.

— Видела? — спрашивает.

— Нет.

— Врёшь.

Не врёт. Видела одну. Но объяснять Лёне — не хочется, он из тех, кто слушает полтора слова и потом говорит сам, хоть убей.

— Звонил ветеринару. Аркадьичу. Говорит — спазм, вирус мутировал, не опасны. Но Мариш, ты бы видела, как они сидят.

Пауза.

— Ровненько. Рядком. И лыбятся. Все тридцать два зуба.

У собак, кстати, сорок два. Марина знала, потому что когда-то держала овчарку, но промолчала, потому что тридцать два — звучит по-человечески, страшнее.

Лёня ушёл. Включил телевизор, и из-за стены начало литься что-то про доллар, про карантин, про резервные отделения.

***

На четвёртый день Марина посмотрела в окно.

Семь.

У подъезда, полукругом, сидели семь дворняг. Разные — одна рыжая, крупная, с оторванным куском уха, две чёрные, похожие, сидели одна за одной (близняшки, что ли), одна седая, старая, живот висит, остальные — никакие, те, что видишь у помоек и тут же забываешь.

Все сидели.

Все улыбались.

Марина заметила: не моргают. Ни одна. Глаза открыты, неподвижные, блестящие, как у пластмассовых кукол, стеклянные, мёртвые. И эти разойдённые губы, жёлтые зубы, мокрые...

Отошла.

В наушниках IC3PEAK — «Сказка». Настя поёт, что всё хорошо, голос как разбитое стекло, звенит, и это идеальная музыка для этого — для собак, для карантина, для города, который делает вид, будто ничего не случается.

***

Аркадьича нашли на пятый день.

Лёня рассказал через дверь, глаз в глазке. Голос другой — тише, суше, как будто высушили.

— Во дворе клиники. На лавке. Мёртвый. Вокруг — семь штук. Сидели. Улыбались. Менты приехали — собаки спокойно ушли. Как люди из кафе: доели и пошли.

— Отчего умер?

— А фиг его знает. Говорят, сердце. Не трогали его.

Пауза долгая. Слышу, как Лёня дышит — часто, с присвистом, не может перевести дух.

— Мариш.

— Что.

— Ночью я вышел на балкон покурить. Не мог уснуть. Они были внизу. Все семь. Смотрели вверх. На мой этаж.

Марина закрыла глаза. Придавила веки.

— Они не могли на тебя смотреть, Лёнь. Ты на четвёртом.

— Они задрали головы. Все одновременно. И сидели. С этими...

Замолчал. Потом, совсем тихо:

— Я звонил в МЧС. Они сказали то же самое. «Спазм. Не опасно». Слово в слово. Как запись. Как робот говорит.

***

Ночь.

Марина на диване, завёрнута в плед, слушает «Сказку» по кругу, уже третий час, может, четвёртый, счётчик показывает что-то бредовое, но всё равно, пока музыка, не слышит другого.

Скулёж?

Нет. Не скулят — все говорят. Не лают, не воют, не скулят.

Тогда что?

Вытащила наушник. Левый. Правый оставила для страховки.

Тишина.

Нет. Не тишина.

Дыхание. Много. Одновременно. За дверью. Ровное, частое, влажное.

Марина встала. На холодный линолеум босыми ногами. Три шага до двери — каждый шаг в воду, медленно, не туда, как в кошмаре, когда ноги не слушаются.

Приложила ухо.

Дыхание нескольких... пастей. Семь? Больше? Тёплое, влажное дыхание через дверь, она чувствует его, или ей кажется, или не кажется.

Тишина.

Запах. Сладковатый, густой, как перезрелые яблоки, нет — не яблоки, как старая, мокрая шерсть, смешанная с чем-то химическим, формалин, вот это оно.

Марина отступила.

Глазок. Посмотреть нужно.

Она знала, что не нужно. Знала это так же, как знала, что зубов сорок два, а не тридцать два, и что спазм не объясняет того, как они сидят синхронно, задирая головы в одно время, смотря в одну точку, на четвёртый этаж. Знала, что смотреть нельзя.

Посмотрела.

Площадка пуста.

Нет. Не совсем. На коврике у Лёниной двери сидела одна. Рыжая, с рваным ухом. Ровно. Морда повёрнута к дверному глазку.

Улыбалась.

Глаза неподвижные, янтарные, мокрые, смотрят прямо в линзу. Прямо в Маринин зрачок. И Марина почувствовала — вот что было хуже всего — что её собственные губы дёрнулись. Уголки рта поползли вверх, не потому что смешно, а потому что... просто.

Отпрянула.

В наушнике сказка доиграла. Потом снова сначала.

Марина зажала рот ладонью.

Под ладонью улыбка. Широкая. Все тридцать два.

***

Утром Лёня не постучал.

Ждала до обеда. Потом до вечера. Потом подошла к двери. Глазок. Пусто.

Открыла дверь.

В сто четвёртую приоткрыта на пять сантиметров. Из щели тянет тем запахом: формалин, мокрая шерсть.

Хотела позвать: Лёнь, ты там?

Не позвала.

Потому что из щели, снизу, смотрели два янтарных глаза. И в темноте квартиры, за ними — сидели остальные.

Марина закрыла дверь. Повернула замок два раза, нет, три. Цепочка. Отступила.

В коридоре тихо. За стеной ничего. Ни телевизора, ни голоса.

Телефон. Позвонить кому? В МЧС? Скажут то же: не опасно. Слово в слово.

Марина села на пол прихожей, спиной к двери. Достала телефон. Экран осветил лицо.

В отражении стекла — её улыбка.

Широкая.

На все тридцать два.

И не может её убрать.

Новости 20 мар. 09:48

Kafka писал ещё один роман — и просил его уничтожить. Прага сказала «нет»

Kafka писал ещё один роман — и просил его уничтожить. Прага сказала «нет»

Исследователи давно подозревали, что Макс Брод спас не всё. Теперь — доказательства. В пражском Музее еврейской истории нашли 23 письма, написанных между 1921 и 1923 годами. В одном из них Кафка прямо упоминает «третью тетрадь романа о суде над бюрократией» — отдельную от «Процесса».

«Сожги это вместе с остальным», — пишет он Броду 14 марта 1922 года. Брод, как известно, не сжёг ничего.

По данным немецкого литературоведа Клауса Вагнера, опубликовавшего сенсационную статью в журнале Kafka-Studien, следы рукописи ведут в Тель-Авив. Дочь одного из ближайших соратников Брода хранит семейный архив, к которому не подпускала исследователей 40 лет. В прошлом году она умерла. Наследники согласились на инвентаризацию.

Что известно о тексте? Немного. Предположительно — сатира на австрийскую бюрократию, но не абстрактная, а с реальными прототипами. Возможно, именно поэтому Кафка так настаивал на уничтожении.

Литературный мир замер. Если рукопись существует — это переписывает канон. Если нет — переписывает историю о том, как мы создаём мифы вокруг великих.

Статья 20 мар. 09:48

Овидий: поэт, которого Рим выслал за «аморалку» — и не смог забыть 2000 лет

Овидий: поэт, которого Рим выслал за «аморалку» — и не смог забыть 2000 лет

Представьте: вы написали бестселлер, вас читает весь город, вас цитируют на пирах, императоры знают ваше имя. А потом — бах — ссылка на край света. За стихи. Это не антиутопия. Это биография Публия Овидия Назона, которому сегодня исполняется 2069 лет.

Он жил в Риме, писал про любовь так, что читатели краснели, и умудрился разозлить самого Августа — человека, который переписал римскую историю. Финал вышел так себе: поэт провёл последние десять лет жизни в Томах, нынешняя Констанца на берегу Чёрного моря. Холодно, скучно, варвары за стенами. Он писал письма домой. Их никто не читал — в смысле, никто не отвечал.

Но сначала — про блеск.

Овидий родился 20 марта 43 года до нашей эры в Сульмоне, маленьком городке в горах Апеннин. Семья из провинциальных всадников — не беднота, но и не патрициат. Отец видел сына юристом, отправил учиться в Рим, дал денег на образование. Молодой Публий честно пробовал: ходил на риторические занятия, сидел в судебных залах. Потом плюнул и начал писать стихи. Отец, по преданию, был в ужасе. Впрочем, сам Овидий вспоминал это весело: говорил, что даже когда пытался писать прозу, она сама выстраивалась в гекзаметр — будто тело отказывалось от любой другой формы.

Рим тогда — это, если грубо, самый шумный мегаполис античного мира. Миллион жителей. Публичные бани, где обсуждается политика. Таверны, где декламируют стихи. Форумы, на которых умные люди делают карьеру, а неумные — теряют голову (иногда буквально). Литературные салоны патрона Мессалы, куда Овидий попал почти сразу — и где познакомился с Тибуллом и Проперцием. Компания подобралась отличная.

Первая слава пришла рано — ещё в двадцать с небольшим. «Любовные элегии», Amores. Лирический герой влюблён в некую Коринну — собирательный образ, и все это понимали, и всем было всё равно. Важно было другое: Овидий писал про любовь без пафоса, без трагедии, без героической скорби. Весело. С самоиронией. Со сценами, от которых уважаемые матроны должны были бы отворачиваться — но не отворачивались, потому что читать было невозможно перестать.

Потом — Ars Amatoria. Наука любви. Три книги практических советов: как соблазнять мужчин, как соблазнять женщин, как не потерять то, что соблазнил. Август это произведение не оценил. Формально — потому что государственная политика требовала «возврата к нравам». Овидий с этой программой расходился.

Но главный скандал — потом.

В 8 году нашей эры поэта ссылают. Официальная формулировка: carmen et error — стихотворение и ошибка. Какая именно ошибка? Это лучший исторический детектив, который никогда не будет раскрыт. Он видел что-то, чего не должен был? Знал о заговоре? Был слишком близко к скандалу с внучкой Августа Юлией — которую выслали в тот же год? Сам Овидий в Tristia намекает, что был свидетелем чего-то, но деталей не даёт. Две тысячи лет исследователи чешут затылок.

Томы.

Это место сейчас — вполне симпатичный румынский портовый город. Тогда — окраина цивилизованного мира. Зимой — пронизывающий ветер с моря. Местное население говорит на варварских языках, которых Овидий не понимает. Латынь забывается. Он пишет и жалуется, что забывает слова. Он пишет Tristia — «Скорби» — и письма с Понта. Пять книг элегий из ссылки. Умоляет о помиловании. Август молчит. Потом Август умирает. Тиберий тоже молчит.

17-й или 18-й год нашей эры. Овидий умирает в Томах. Помилования так и не дождался.

И вот тут начинается самое интересное — посмертное.

Пока он сидел в ссылке и скулил, он успел написать главную книгу. «Метаморфозы» — пятнадцать книг, двести пятьдесят мифологических историй. Нарцисс в цветок. Дафна в лавр. Актеон в оленя. Арахна в паука. Написано гекзаметром, связано в единое полотно от хаоса до эпохи Августа — ирония в том, что поэма про превращения сама стала превращаться в течение веков, обретая новые смыслы.

Средневековье взяло «Метаморфозы» и сделало из них аллегорию христианских истин. Данте читал Овидия — и цитировал. Боккаччо на него опирался. Шекспир — прямо и без стеснения: «Сон в летнюю ночь», «Буря», «Венера и Адонис» — всё оттуда, из этого римского поэта. Тициан, Веласкес, Рубенс писали сюжеты из «Метаморфоз» — сотни картин. Рильке. Кафка, в конце концов, тоже.

Две тысячи лет прошло. Контекст давно потерян, Рим давно упал, латынь давно мёртвая, но «Метаморфозы» продолжают переводиться, читаться, ставиться в театрах. В 1997 году вышла поэма Тэда Хьюза Tales from Ovid — переложение шестнадцати историй. В нулевых — фильмы, оперы, балеты.

Вот в чём парадокс. Август высылал его, чтобы заставить замолчать. Получилось ровно наоборот. Из ссылки Овидий написал Tristia — и это единственный подробный литературный документ о том, каково это, когда государство тебя вычёркивает.

Сегодня ему исполнилось бы 2069 лет. Цифра смешная — такие не бывают круглыми. Но именно поэтому стоит вспомнить: не на круглую дату, не потому что положено — а просто потому что человек сидел на краю чужого моря, замерзал, скучал по Жене и по Риму, и продолжал писать. Об этом, собственно, вся его поэзия: жизнь продолжается, даже когда она невыносима. Превращение неизбежно. Форма меняется, суть — нет.

Он написал в конце «Метаморфоз» — ещё не зная, что ссылка впереди: «И всё же жить буду я». Jamque opus exegi. Я завершил труд. Ни гнев Юпитера, ни огонь, ни меч его не уничтожат. Звучит самонадеянно. Звучит верно.

Ночные ужасы 20 мар. 09:44

Голосовое из чата 9Б

Голосовое из чата 9Б

В два часа ночи в чате 9Б появилось голосовое.

Кто отправил — не разберёшь. Аватарка серая, дефолтная. Имя пусто. Телеграм иногда так глючит, когда человек аккаунт удалит и заново заведёт. Обычное дело. Тридцать секунд звука.

Настя Воронцова не спала — сидела в тиктоке, смотрела какую-то корейскую косметику (или там маски для лица? она потом не помнила толком). Уведомление вспыхнуло, она тыкнула.

Сначала просто шум. Будто микрофон к ткани прижали, и ткань дышит; хррр, хррр. Потом дыхание. Ровное. Медленное. Не запыхавшееся, не как у испуганного — спокойное, совсем спокойное, как у человека, который уже давно стоит и ждёт, и ему вообще неважно, скоро ли начнётся.

А потом голос.

Настя потом клялась — это был Серёжа Комаров, тот самый, перевёлся в октябре. Лёха Дунаев готов был спорить — трудовик Палыч. Димка вообще сказал, что это его бабушка, умершая в августе. Двадцать шесть человек в чате — двадцать шесть голосов, каждому свой.

Но все, без исключения, говорили об одном: голос выдыхал их имена.

Не говорил. Выдыхал. Представь: прижался кто-то губами к самому уху, к барабанной перепонке, и отпустил имя вместе с воздухом. Настя рассказывала, что ухо даже стало мокро; она вытерла пальцем и только потом сообразила, что слушала это через громкоговоритель, через динамик телефона. Мозг работает странно.

* * *

Ольга Петровна, классная, увидела голосовое в семь утра. Телефон стоял на зарядке в коридоре и сам, самостоятельно, засветился экраном. Она помнила точно, абсолютно точно, что отключила уведомления на ночь. Точно помнила. Ну... почти. Может, забыла, понедельник же.

Прослушала.

Тишина. Просто тишина. Тридцать секунд чистой, девственной тишины. Ни дыхания, ни шороха — вообще ничего. Перемотала, прибавила громкость на максимум; нету ничего. Написала в чат: «Ребята, это не смешно. Кто отправил — удалите, ладно».

Никто не ответил.

Она решила списать это на утро понедельника. Пошла кофе варить. Кофе получился странный, кстати. Горький, хотя она клала две ложки сахара или не клала, или клала но забыла, или в жизнь пошла после варки — кто помнит. Понедельник.

В школу к первому уроку пришли четверо.

Димка Горин. Аня Прохорова. Саша Беликов. Маша Тёмникова. Четверо из двадцати шести. Остальные — спали, болеют, у кого температура 37,1 поднялась. Родители писали одно и то же, копируй-вставляй: «Сегодня не придет, плохо себя чувствует.» Ольга Петровна пересчитала. Двадцать два одинаковых сообщения за сорок минут. Ровно одно в две минуты. Странно.

Четверо, которые пришли, выглядели как люди, которые не слышали голосового. Потому что не слышали. Димка заряжал телефон в другой комнате. Аня на принципе не читает чаты после одиннадцати. Саша уронил телефон в ванну вечером. Маша сказала, что слушала, но ничего не услышала. Как Ольга Петровна. Только тишина.

«Ты точно-точно ничего не услышала?» — спросил Димка на перемене.

«Тишину услышала.»

«И... всё?»

Маша подумала. Потом: «Тишина была... тёплая. Знаешь, как когда уши закроешь ладонями и кровь свою слышишь? Вот такая же. Только — не своя.»

Димка решил, что Маша выделывается. Маша вообще любила выделываться.

* * *

К обеду выяснились подробности.

Лёша позвонил Димке с домашнего телефона — мобильник не включается. Просто не включается, хотя заряжен полностью. Экран чёрный, на ощупь тёплый, как живот спящей кошки. Лёша сказал, что после голосового глаза не закрываются.

«Почему?»

«Когда закрываю — комната видна.»

«Какая?»

«Своя. Но в ней кто-то есть. За шкафом стоит. Я не вижу кто это. Но он видит.»

Настя написала с маминого телефона. Голосовое длинное, восемь минут. Говорит быстро, слова глотает. Суть: она переслушала голосовое из чата раз пятнадцать, разбирала его, и к седьмому разу голос стал говорить уже не её имя. Адрес. Её адрес. Улица, дом, дверь. А ближе к пятнадцатому разу — номер квартиры, этаж и: дверь не заперта.

Настя проверила. Дверь была заперта на оба замка, на цепочку, на щеколду. Мама запирала вечером, она видела.

Но на коврике перед дверью, со стороны квартиры, лежал отпечаток. Мокрый. Ступни. Левой.

* * *

Ольга Петровна дозвонилась до Тамары Ивановны, до завуча.

«Тамара, это может быть какая-то шутка?»

«Оля, дети дурачатся. Не сходи с ума.»

Пауза.

«А ты само сообщение видишь в чате?»

Ольга Петровна открыла чат.

Голосовое исчезло.

Не удалено. Исчезло. В чате не было пустого места, где оно стояло. Сообщения идут подряд: последнее от Лёхи в 23:47 (ссылка на мем какой-то) и утренние вопросы про школу. Как будто ничего и не было.

Она листала туда-сюда. Открыла поиск. Ничего.

«Ты пересылала мне это голосовое?» — позвонила Насте.

«Да. Димке отправила.»

«Оно у тебя в пересланных есть?»

Долгая пауза. Потом:

«Нет. Его тут нету. Там пусто.»

Ещё пауза. Дольше.

«Ольга Петровна, нет, стоп. Тут ещё голосовое. От меня к себе. Я себе отправила голосовое, но я же не отправляла.»

«Не слушай его.»

«Я уже.»

«Что там?»

«Я. Мой голос. Я говорю: она за мной стоит. Ольга Петровна, это же я, но я этого не говорила.»

Связь оборвалась. Не гудки, не «абонент недоступен» — просто тишина. Та самая, про которую говорила Маша. Тёплая.

* * *

Вечером Ольга Петровна сидела на кухне.

В школьном чате ожил счётчик участников. Двадцать шесть. Двадцать пять. Двадцать четыре. Они не выходили из чата. Они исчезали. Имена просто стирались, как будто их никогда и не добавляли. Каждые десять минут — раз, и минус один человек.

Она начала звонить.

Лёха не отвечает. Настя — номер не существует. Димка взял трубку.

«Ольга Петровна? Вы слышите?»

И замолчал.

Слышит. В трубке дыхание. Спокойное. Медленное. Как у человека, который давно ждёт и давно привык ждать.

На фоне — еле-еле, почти не слышно — музыка. Мелодия. Знакомая. Откуда-то... она не может вспомнить. Грустная, с гитарой, про что-то холодное или про батареи, кажется. Она эту песню знает. Точно знает.

«Димка?»

Счётчик: двадцать три.

«Димка, ты дома?»

Тишина. Дыхание. Музыка.

Двадцать два.

Она бросила трубку. Руки трясутся. На столе кофе остыл давно, она его не трогала. За окном фонарик мигнул; по двору прошла кошка — чёрная, тощая, деловая — остановилась, вверх посмотрела на её окно и ушла.

Телефон на столе загорелся сам.

В чате 9Б — голосовое. Тридцать секунд. Серая аватарка. Пустое имя. Участников: два. Она и — кто-то ещё.

Ольга Петровна смотрела на экран. Палец завис над кнопкой воспроизведения. Она знала, что не надо слушать. Знала как знаешь, что красный свет переходить нельзя, что к обрыву подходить нельзя, что дверь, которая открылась сама, — это не приглашение, это предупреждение.

Но в два часа ночи, одна на кухне, в гулкой тишине панельной девятиэтажки — она нажала.

И услышала себя.

«Оля, — сказал голос, совсем ласково, совсем ласково, — не оборачивайся.»

Участников: один.

И потом — ноль.

Новости 20 мар. 09:31

Исследователи нашли прототип капитана Немо: одесский моряк, которого Жюль Верн встречал в Париже

Исследователи нашли прототип капитана Немо: одесский моряк, которого Жюль Верн встречал в Париже

Капитан Немо — один из самых узнаваемых персонажей мировой литературы. Загадочный, озлобленный на мир, мощный. Но откуда он взялся у Верна?

Французские историки литературы совместно с украинскими архивистами предъявили документальную версию ответа: это Дмитрий Задорожный, одесский капитан, покинувший Российскую империю в 1862 году.

Задорожный осел в Париже. Зарабатывал консультациями по морской навигации. Судя по сохранившимся письмам современников, он был человеком яркой судьбы: потерял семью во время шторма у берегов Крыма, говорил на шести языках, отличался мрачным темпераментом и глубокой неприязнью к имперским правительствам — любым.

Верн, по свидетельствам издателя Этцеля, встречал Задорожного не менее трёх раз. Дата первой встречи — 1864 год. Работа над «Двадцатью тысячами лье» началась в 1865-м.

Прямых доказательств нет — и, скорее всего, не будет. Верн не вёл подробных дневников. Но совпадений слишком много: биография, психология, обстоятельства потери семьи, даже описание внешности в одном из черновых набросков.

Задорожный умер в Париже в 1889 году. Немо — бессмертен.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Слово за словом за словом — это сила." — Маргарет Этвуд